НОВОСЕЛЬЕ
Через два года после приезда детей в Москву Анатолию Петровичу дали другую комнату, более просторную и удобную, в доме № 7 по Александровскому проезду.
Теперь Александровского проезда не узнать: по обе стороны выросли новые большие дома, тротуары и мостовая залиты ровным, гладким асфальтом. А в те времена здесь едва набралось бы с десяток домишек совсем деревенского вида, за ними тянулись какие-то грядки, огороды, а дальше — большой, неуютный пустырь.
Наш домик стоял совсем одиноко, как говорится — на отшибе, и, возвращаясь с работы, я видела его еще издали, как только выходила из трамвая. Жили мы во втором этаже. Новая комната была куда лучше нашего прежнего жилья: теплее, светлее, просторнее.
Ребята очень радовались новоселью. Они любили все новое, и переезд доставил им большое удовольствие. Немало времени они потратили на сборы. Зоя бережно складывала книги, тетради, вырезанные из журналов картинки. Шура тоже деловито собирал и упаковывал свое хозяйство: стеклышки, камешки, крючки, железки, согнутые гвозди и еще множество предметов, назначение которых оставалось для меня загадкой.
В новой комнате мы отвели ребятам угол, поставили туда небольшой стол, повесили полку для учебников и тетрадей.
Увидев стол, Шура немедленно закричал:
— Левая сторона, чур, моя!
— А правая — моя, — охотно согласилась Зоя, и, как бывало не раз, повод для спора исчез сам собой.
Наша жизнь потекла по-прежнему: день шел за днем, мы работали, учились. По воскресеньям «открывали» какой-нибудь новый кусок Москвы: ездили то в Сокольники, то в Замоскворечье, то катались в трамвае «Б» по Садовому кольцу, то гуляли по Нескучному саду.
Анатолий Петрович хорошо знал Москву, и старую и новую, и немало мог порассказать нам о ней.
— А где же мост? — спросил однажды Шура, когда мы проходили по Кузнецкому мосту, и в ответ выслушал интересный рассказ о том, как здесь встарину был настоящий мост и как речка Неглинка ушла под землю.
Так мы узнали, откуда взялись в Москве всякие «валы», «ворота», Столовый, Скатертный, Гранатный переулки, Бронные улицы, Собачья площадка.
Анатолий Петрович рассказывал, почему Пресня называется Красная, почему есть Баррикадная улица и площадь Восстания... И страница за страницей раскрывалась перед ребятами история нашего чудесного города, они учились понимать и любить его прошлое и настоящее.
ГОРЕ
Однажды в конце февраля были взяты билеты в цирк. В кино, в цирк мы водили детей не часто, зато каждый такой поход был настоящим праздником.
Ребята ждали воскресного дня с нетерпением, которое ничем нельзя было укротить: они мечтали о том, как увидят дрессированную собаку, умеющую считать до десяти, как помчится по кругу тонконогий конь с крутой шеей, украшенный серебряными блестками, как ученый тюлень станет перебираться с бочки на бочку и ловить носом мяч, который кинет ему дрессировщик...
Всю неделю только и разговоров было что о цирке. Но в субботу, вернувшись из школы, я с удивлением увидела, что Анатолий Петрович уже дома и лежит на кровати.
— Ты почему так рано? И почему лежишь? — испуганно спросила я.
— Не беспокойся, пройдет. Просто неважно себя почувствовал...
Не могу сказать, чтобы меня это успокоило: я видела, что Анатолий Петрович очень бледен и как-то сразу осунулся, словно он был болен уже давно и серьезно. Зоя и Шура сидели подле и с тревогой смотрели на отца.
— Придется вам в цирк без меня пойти, — сказал он, заставляя себя улыбнуться.
— Мы без тебя не пойдем, — решительно ответила Зоя.
— Не пойдем! — отозвался Шура.
На другой день Анатолию Петровичу стало хуже. Появилась острая боль в боку, стало лихорадить. Всегда очень сдержанный, он не жаловался, не стонал, только крепко закусил губу. Надо было пойти за врачом, но я боялась оставить мужа одного. Постучала к соседям — никто не отозвался, должно быть вышли погулять: ведь было воскресенье. Я вернулась растерянная, не зная, как быть.
— Я пойду за доктором, — сказала вдруг Зоя, и не успела я возразить, как она уже надела пальтишко и шапку.
— Нельзя... далеко... — с трудом проговорил Анатолий Петрович.
— Нет, пойду, я пойду... Я знаю, где он живет! Ну, пожалуйста! — И, не дожидаясь ответа, Зоя почти скатилась с лестницы.
— Ну, пусть... девочка толковая... найдет... — прошептал Анатолий Петрович и отвернулся к стене, чтобы скрыть серое от боли лицо.
Через час Зоя вернулась с врачом. Он осмотрел Анатолия Петровича и сказал коротко: «Заворот кишок. Немедленно в больницу. Нужна операция».
Он остался с больным, я побежала за машиной, и через полчаса Анатолия Петровича увезли. Когда его сносили вниз по лестнице, он застонал было и тотчас смолк, увидев расширенные от ужаса глаза детей.
...Операция прошла благополучно, но легче Анатолию Петровичу не стало. Всякий раз, как я входила в палату, меня больше всего пугало его безучастное лицо: слишком привыкла я к общительному, веселому характеру мужа, а теперь он лежал молчаливый и лишь изредка приподнимал слабую, исхудалую руку, клал ее на мою и все так же молча, слабо пожимал мои пальцы.
5 марта я пришла, как обычно, навестить его.
— Подождите, — сказал мне в вестибюле знакомый санитар, как-то странно взглянув на меня. — Сейчас сестра выйдет. Или врач.
— Да я к больному Космодемьянскому, — напомнила я, думая, что он меня не узнал. — У меня постоянный пропуск.
— Сейчас, сейчас сестра выйдет, подождите, — повторил он.
Через минуту поспешно вошла сестра.
— Присядьте, пожалуйста, — сказала она, избегая моего взгляда.
И тут я поняла.
— Он... умер? — выговорила я невозможные, невероятные слова.
Сестра молча кивнула.
-----
...Тяжело, горько терять родного человека и тогда, когда задолго до конца знаешь, что болезнь его смертельна и потеря неизбежна. Но такая внезапная, беспощадная смерть — ничего страшнее я не знаю... Неделю назад человек, никогда с детства не болевший, был полон сил, весел, жизнерадостен — и вот он в гробу, не похожий на себя, безответный, безучастный...
Дети не отходили от меня: Зоя держала за руку, Шура цеплялся за другую.
— Мама, не плачь! Мамочка, не плачь! — повторяла Зоя, глядя на неподвижное лицо отца сухими покрасневшими глазами.
...В холодный, сумрачный день мы стояли втроем в Тимирязевском парке, ожидая моих брата и сестру: они должны были приехать на похороны. Стояли мы под каким-то высоким, по-зимнему голым деревом, нас прохватывало холодным, резким ветром, и мы чувствовали себя одинокими, осиротевшими.
Не помню, как приехали мои родные, как пережили мы до конца этот холодный, тягостный, нескончаемый день. Смутно вспоминается только, как шли на кладбище, потом как вдруг отчаянно, громко заплакала Зоя — и стук земли о крышку гроба...
БЕЗ ОТЦА
С той поры моя жизнь круто изменилась. Прежде я жила, чувствуя и зная, что рядом — дорогой, близкий человек, что я всегда могу опереться на его надежную руку. Я привыкла к этой спокойной, согревающей уверенности и даже представить себе не могла, как может быть иначе. И вдруг я осталась одна, и ответственность за судьбу наших двоих детей и за самую их жизнь безраздельно легла на мои плечи.
Шура все-таки был еще мал, и ужас случившегося не вполне дошел до его сознания. Ему словно казалось, что отец просто где-то далеко, как бывало во время прежних наших разлук, и еще вернется когда-нибудь...
Но Зоя приняла наше горе, как взрослый человек.
Она почти не заговаривала об отце. Видя, что я задумываюсь, она подходила ко мне, заглядывала в глаза и тихонько предлагала:
— Хочешь, я тебе почитаю?
Или просила:
— Расскажи что-нибудь! Как ты была маленькая...
Или просто садилась рядом и сидела молча, прижавшись к моим коленям.
Она старалась, как умела, отвлечь меня от горьких мыслей.
Но иногда по ночам я слышала, что она плачет. Я подходила, гладила ее по волосам, спрашивала тихо:
— Ты о папе?
И она неизменно отвечала:
— Нет, это я, наверно, во сне.
...Зое и прежде часто говорили: «Ты старшая, смотри за Шурой, помогай маме». Теперь эти слова наполнились новым смыслом: Зоя действительно стала моей помощницей и другом.
Я начала преподавать еще в одной школе и еще меньше, чем прежде, могла быть дома. С вечера я готовила обед. Зоя разогревала его, кормила Шуру, убирала комнату, а когда чуть подросла, стала и печь сама топить.
— Ох, спалит нам Зоя дом! — говорили иной раз соседи. — Ведь ребенок еще!
Но я знала: на Зою можно положиться спокойнее, чем на иного взрослого. Она все делала вовремя, никогда ни о чем не забывала, даже самую скучную и маловажную работу не выполняла кое-как. Я знала: Зоя не бросит непогашенную спичку, вовремя закроет вьюшку, сразу заметит выскочивший из печки уголек.
Однажды я вернулась домой очень поздно, с головной болью и такая усталая, что не было сил приниматься за стряпню. «Обед завтра сготовлю, — подумала я. — Встану пораньше...»
Я уснула, едва опустив голову на подушку, и... проснулась на другой день не раньше, а позже обычного: через каких-нибудь полчаса надо было уже выходить из дому, чтобы не опоздать на работу.
— Вот ведь беда! — сказала я, совсем расстроенная. — Как же это я заспалась! Придется вам сегодня обедать всухомятку.
Вернувшись вечером, я спросила еще с порога:
— Ну что, совсем голодные?
— А вот и не голодные, а вот и сытые! — победоносно закричал Шура, прыгая передо мной.
— Садись скорее обедать, мама, у нас сегодня жареная рыба! — торжественно объявила Зоя.
— Рыба? Какая рыба?..
На сковороде и в самом деле дымилась аппетитно поджаренная рыбка. Откуда она?
Дети наслаждались моим изумлением.
Шура продолжал прыгать и кричать, а Зоя, очень довольная, наконец объяснила:
— Понимаешь, мы, когда шли в школу мимо пруда, заглянули в прорубь, а там рыба. Шура хотел поймать ее рукой, а она очень скользкая. Мы в школе у нянечки попросили консервную банку, положили в мешок для калош, а когда шли домой, задержались на часок возле пруда и наловили...
— Мы бы и побольше поймали, да нас какой-то дядя оттуда прогнал, говорит: утонете или руки отморозите. А мы и не отморозили! — перебил Шура.
— Мы много наловили, — продолжала Зоя. — Пришли домой, зажарили, сами поели и тебе оставили. Вкусно, правда?
В тот вечер мы с Зоей готовили обед вдвоем: она аккуратно начистила картошку, вымыла крупу и внимательно смотрела, сколько чего я кладу в кастрюлю.
...Впоследствии, вспоминая те первые месяцы после смерти Анатолия Петровича, я не раз думала, что именно тогда утвердилась в Зоином характере ранняя серьезность, которую замечали в ней даже малознакомые люди.
НОВАЯ ШКОЛА
Вскоре после смерти мужа я перевела ребят в 201-ю школу: до прежней было слишком далеко ходить, и я побаивалась отпускать детей одних. Сама же я там больше не работала: я стала преподавать в школе для взрослых.
Новая школа детям понравилась сразу, безоговорочно — они с первого дня полюбили ее и просто не находили слов, чтобы выразить свое восхищение. В самом деле, прежде они учились в небольшом деревянном доме, напоминавшем школу в Осиновых Гаях. А эта школа была большая, просторная, и рядом строилось новое великолепное здание в три этажа, с огромными, широкими окнами. Сюда они переселятся в будущем учебном году.
Хозяйственная Зоя быстро оценила Николая Васильевича Кирикова, директора 201-й школы.
— Ты бы видела, мама, какой у нас будет зал! — говорила она с увлечением. — А библиотека! Книг сколько! Я столько никогда не видала: полки по всем стенам, с полу до потолка, и ни одного свободного места... Яблоку упасть негде, — подумав, прибавила она (и я опять услышала бабушку — это было ее выражение). — Николай Васильевич нас водил на стройку, все показывал. Он говорит: у нас большой сад будет, сами посадим. Увидишь, мама, какая будет наша школа: лучше во всей Москве не найдешь!
Шура тоже был захвачен всем, что делалось в новой школе, но больше всего ему нравились уроки физкультуры. Мальчуган без конца мог рассказывать о том, как он подтянулся на трапеции, как перепрыгнул через «козла», как научился попадать мячом в баскетбольную «корзинку».
Новая учительница, Лидия Николаевна Юрьева, сразу пришлась обоим по сердцу. Это я видела по тому, как охотно они шли каждый день в школу, какие оживленные и довольные возвращались, как старались слово в слово пересказать мне все, что говорила учительница, — все, до мелочей, было для них важно и полно значения.
— По-моему, ты оставляешь слишком большие поля, — сказала я однажды Зое, просматривая ее тетрадь.
— Нет, нет! — вспыхнув, торопливо возразила Зоя. — Лидия Николаевна велит такие, меньше нельзя!
Так было во всем: раз Лидия Николаевна сказала, значит только так и должно быть. И я знала: это хорошо, это значит, что учительницу любят и уважают, именно потому старательно и охотно выполняют любую ее просьбу, любое приказание.
И Зоя и Шура всегда принимали близко к сердцу все, что происходило в классе.
— Сегодня Борька опоздал и говорит: «У меня мама заболела, я ходил в аптеку»! — с жаром рассказывал Шура. — Ну, раз мама больна, что тут делать. Лидия Николаевна и говорит ему: «Садись на свое место». А после уроков как раз приходит Борькина мать — она с ним хотела куда-то прямо из школы ехать, — и смотрим, она здоровая и совсем даже не больная. Лидия Николаевна покраснела, рассердилась и говорит Борьке: «Я больше всего не люблю, когда говорят неправду. У меня такое правило: если сам сознался, не соврал... не солгал, то есть, — поспешно поправляется Шура, чувствуя, что начинает слишком вольно передавать речь учительницы, — значит, полвины долой». А я спросил: «Почему, если сознался, полвины долой?» А Лидия Николаевна отвечает: «Если человек сам сказал, значит он понял свою вину, и незачем его сильно наказывать. А если отпирается, говорит неправду, — ну, значит, ничего он не понимает и в другой раз опять так сделает, и, значит, надо его наказать...»
Если класс плохо справлялся с контрольной работой, Зоя приходила домой с таким печальным лицом, что вечером я с тревогой спрашивала:
— У тебя «неудовлетворительно»?
— Нет, — грустно отвечала она, — у меня «хорошо», я все решила, а вот у Мани все неправильно сделано. И у Нины тоже. Лидия Николаевна сказала: «Мне очень жаль, но придется вам поставить неудовлетворительную отметку»...
Однажды я вернулась с работы раньше обычного. Детей дома не оказалось. Встревоженная, я пошла в школу, отыскала Лидию Николаевну и спросила, не знает ли она, где Зоя.
— По-моему, все уже разошлись, — ответила она. — А впрочем, давайте заглянем в класс.
Мы подошли к дверям класса и заглянули в стекло.
У доски стояли Зоя и еще три девочки: две — повыше Зои, с одинаковыми тоненькими косичками; третья — маленькая, толстая и кудрявая. Все были очень серьезны, а кудрявая даже рот приоткрыла.
— Что же ты делаешь? — негромко и внушительно говорила ей Зоя. — Когда складывают карандаши с карандашами, так получаются карандаши. А ты складываешь метры с килограммами. Что же у тебя получается?
В это время слева, в глубине класса, мелькнуло что-то белое. Я покосилась в ту сторону: на последней парте сидел Шура и безмятежно пускал бумажных голубей.
Мы отошли от дверей. Я попросила Лидию Николаевну немного погодя послать Зою домой и больше не позволять ей подолгу задерживаться в школе после уроков. Вечером я и сама сказала Зое, чтобы она, когда кончаются занятия, сразу шла домой.
— Видишь, я постаралась сегодня освободиться пораньше, хотела побыть с вами, а вас нет, — сказала я ей. — Ты уж, пожалуйста, не задерживайся в школе понапрасну.
Зоя выслушала меня молча, но потом, уже после ужина, вдруг сказала:
— Мама, разве помогать девочкам — напрасное дело?
— Почему же напрасное? Очень хорошо, когда человек помогает товарищу.
— А что же ты говоришь: «Не задерживайся понапрасну»?
Я закусила губу и, должно быть, в сотый раз подумала: до чего осторожно надо выбирать слова в разговоре с детьми!
— Просто я хотела побыть с вами, я ведь очень редко освобождаюсь рано.
— Но ведь ты сама говоришь: дело прежде всего.
— Это верно. Но ведь твое дело и в том, чтобы Шура был сыт, а он сидел в школе голодный и ждал, пока ты освободишься.
— Нет, я не сидел голодный, — вступился Шура. — Зоя захватила хороший завтрак.
На другое утро, уходя в школу, Зоя спросила:
— Можно, я сегодня опять позанимаюсь с девочками?
— Только не задерживайся надолго, Зоя.
— На полчасика! — ответила она.
И я знала: это будет действительно полчаса, и ни минутой больше.
ГРЕЧЕСКИЕ МИФЫ
Мне очень хотелось сохранить в нашей жизни обычаи, которые завел Анатолий Петрович. По выходным дням мы, как и при нем, гуляли по Москве, но прогулки эти стали для нас горькими: мы все время думали об отце. По вечерам не клеились наши игры — не хватало отца, его шуток и смеха.
Как-то в свободный вечер, возвращаясь домой, мы задержались возле ювелирного магазина. Ярко освещенная витрина была ослепительна: алые, голубые, зеленые, фиолетовые огоньки вспыхивали и переливались в драгоценных камнях. Тут были ожерелья, броши, какие-то блестящие безделушки. Перед самым стеклом на широкой бархатной подушке рядами лежали кольца, и в каждом тоже сверкал какой-нибудь камешек, и, казалось, от каждого камешка, словно из-под точильного колеса или от дуги трамвая, отлетают и брызжут в глаза колючие разноцветные искры. Незнакомая сверкающая игра камней привлекла ребят. И вдруг Зоя сказала:
— Мне папа обещал объяснить, почему в кольцах всегда камушки, да так и не объяснил... — Она так же внезапно умолкла и крепко сжала мою руку, словно прося прощения за то, что напомнила вслух об отце.
— Мам, а ты знаешь, почему в кольцах камушки? — вмешался Шура.
— Знаю.
Мы пошли дальше, и по дороге я рассказала ребятам историю Прометея. Ребята шли, заглядывая с двух сторон мне в лицо, ловя каждое слово и едва не наталкиваясь на прохожих. Древняя легенда о храбреце, который ради людей пошел на небывалый подвиг и на жестокую муку, сразу завладела их воображением.
—...И вот однажды к Прометею пришел Геркулес, необыкновенно сильный и добрый человек, настоящий герой, — рассказывала я. — Он никого не боялся, даже самого Зевса. Своим мечом он разрубил цепи, которыми Прометей был прикован к скале, и освободил его. Но осталось в силе повеление Зевса, что Прометей никогда не расстанется со своей цепью: одно звено ее с осколком камня так и осталось на его руке. С тех пор в память о Прометее люди носят на пальце кольцо с камешком.
Через несколько дней я принесла ребятам из библиотеки греческие мифы и стала читать их вслух. И странное дело: несмотря на весь свой интерес к Прометею, они сначала слушали меня не очень охотно. Видимо, полубоги, чьи имена так трудно запоминались, казались им какими-то холодными, далекими, чужими. То ли дело старые приятели: мишка-лакомка, Лиса Патрикеевна, простофиля-волк, польстившийся на рыбку и оставивший полхвоста в проруби, и другие старые знакомцы из русских народных сказок! Но постепенно герои мифов тоже проложили дорогу к ребячьим сердцам: Шура и Зоя стали говорить о Персее, Геракле, Икаре, как о живых людях. Помню, как-то Зоя пожалела Ниобею, а Шура возразил запальчиво:
— А зачем она хвастала?
Я знала: еще многие герои книг станут дороги и близки моим детям. Может быть, поэтому мне очень запомнился еще один короткий разговор.
— Большая, а плачешь... — задумчиво и удивленно сказала однажды Зоя, застав меня за перечитыванием «Овода».
— Посмотрю я, как ты будешь читать эту книжку, — ответила я.
— А когда я ее прочту?
— Когда тебе будет лет четырнадцать.
— У-у, это еще не скоро, — протянула Зоя.
Ясно было, что такой срок кажется ей ужасно долгим, почти невозможным.
ЛЮБИМЫЕ КНИГИ
Теперь, если у меня выдавался свободный вечер, мы уже не играли в домино; мы читали вслух, вернее — читала я, а дети слушали.
Чаще всего читали мы Пушкина. Это был совсем особый и очень любимый мир, прекрасный и радостный. Пушкинские строки запоминались совсем легко, и Шура мог без устали декламировать про белку, которая
...песенки поет Да орешки всё грызет; А орешки не простые, Всё скорлупки золотые, Ядра — чистый изумруд...
И хотя дети много знали на память, они снова и снова просили:
— Мама, ну пожалуйста, про золотую рыбку... про царя Салтана...
Как-то я начала читать им «Детство Тёмы». Мы дошли до того места, где рассказывается, как отец высек Тёму за сломанный цветок. Ребятам очень хотелось знать, что будет дальше, но было уже поздно, и я отослала их спать. Вышло так, что ни на неделе, ни в следующее воскресенье я не смогла дочитать им историю Тёмы: набралось много работы — непроверенных тетрадей, незаштопанных чулок. Под конец Зоя не вытерпела, взялась за книжку и дочитала ее сама.
С этого началось: она стала читать запоем все, что попадало под руку, будь то газета, сказка или учебник. Она словно проверяла свое уменье читать, как большая: не просто заданную страницу из учебника, но целую книгу. Только если я говорила: «Это тебе рано читать, подрасти еще», она не настаивала и откладывала книгу в сторону.
Любимцем нашим стал Гайдар. Меня всегда удивляло его уменье говорить в детской книге о самых главных, самых важных вещах. Он разговаривал с детьми всерьез, без скидки на возраст, как с равными. Он знал, что дети ко всему подходят с самой большой меркой: смелость любят беззаветную, дружбу — безоглядную, верность — без оговорок. Пламя высокой мысли освещало страницы его книг. Как и Маяковский, он каждой строкой поднимал своего читателя, звал не к маленькому, комнатному, своему собственному счастью, но к счастью большому, всенародному, которое строится в нашей стране, — звал и учил бороться за это счастье, строить его своими руками.
Сколько разговоров бывало у нас после каждой книжки Гайдара! Мы говорили и о том, какая справедливая наша революция, и о том, как не похожа царская гимназия на нашу школу, и о том, что такое храбрость и дисциплина. У Гайдара эти слова наполнялись удивительно близким, осязаемым смыслом. Помню, особенно потрясло Зою и Шуру то, как Борис Гориков невольно погубил своего старшего друга, Чубука, только потому, что в разведке забыл об осторожности и самовольно ушел купаться.
— Нет, ты только подумай: купаться ему захотелось, а Чубука схватили! — горячился Шура.
— И ведь Чубук подумал, что Борис его предал! Ты представь, как Борис потом мучился! Я даже не понимаю, как тогда жить, если знаешь, что из-за тебя товарища расстреляли!
Мы читали и перечитывали «Дальние страны», «Р. В. С.», «Военную тайну». Как только выходила новая книжка Гайдара, я добывала ее и приносила домой. И нам всегда казалось, что он разговаривает с нами о том, что волнует нас сегодня, вот в эту самую минуту.
— Мама, Гайдар где живет? — спросила как-то Зоя.
— Кажется, в Москве.
— Вот бы посмотреть на него!
НОВОЕ ПАЛЬТО
Любимым Шуриным развлечением была игра с мальчишками в «казаки-разбойники». Зимой в снегу, летом в песке они рыли пещеры, разводили костры и с воинственными криками носились по улицам.
Однажды под вечер в передней раздался ужасающий грохот, дверь распахнулась, и на пороге появился Шура. Но в каком виде! Мы с Зоей даже вскочили со своих мест. Шура стоял перед нами с головы до ног перемазанный в глине, взлохмаченный, потный от беготни — но все это нам было не в диковину. Страшно было другое: карманы и пуговицы его пальто были вырваны с мясом, вместо них зияли неровные дыры с лохматыми краями.
Я похолодела и молча смотрела на него. Пальто было совсем новое, только что купленное.
Все еще не говоря ни слова, я сняла с Шуры пальто и принялась его чистить. Шура стоял пристыженный, и в то же время на лице его появилось выражение какой-то упрямой независимости. «Ну и пусть!» словно говорил он всем своим видом. На него иногда находил такой стих, и тогда с ним трудно было сладить. Кричать я не люблю, а спокойно говорить не могла, поэтому я больше не смотрела на Шуру и молча приводила пальто в порядок. В комнате было совсем тихо. Прошло каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут, они показались мне часами.
— Мама, прости, я больше не буду, — скороговоркой пробормотал у меня за спиной Шура.
— Мама, прости его! — как эхо, повторила Зоя.
— Хорошо, — ответила я не оборачиваясь.
До поздней ночи я просидела за починкой злополучного пальто.
...Когда я проснулась, за окном было еще темно. У изголовья моей кровати стоял Шура и, видимо, ждал, когда я открою глаза.
— Мама... прости... я больше никогда не буду, — тихо и с запинкой выговорил он. И хотя это были те же слова, что вчера, но сказаны они были совсем по-другому: с болью, с настоящим раскаянием.
— Ты говорила с Шурой о вчерашнем? — спросила я Зою, когда мы с ней остались одни в комнате.
— Говорила, — не сразу и, как видно, с чувством неловкости ответила она.
— Что же ты ему сказала?
— Сказала... сказала, что ты работаешь одна, что тебе трудно... что ты не просто рассердилась, а задумалась: как же теперь быть, если пальто совсем разорвалось?
„ЧЕЛЮСКИН“
— Помнишь, Шура, папа рассказывал тебе про экспедицию Седова? — говорю я.
— Помню.
— Помнишь, как Седов говорил перед отъездом: «Разве с таким снаряжением можно идти к полюсу! Вместо восьмидесяти собак у нас только двадцать, одежда износилась, провианта мало...» Помнишь?.. А вот, смотри, отправляется в Арктику ледокольный пароход. Чего там только нет! Ничего не забыли, обо всем подумали — от иголки до коровы.
— Что-о? Какая корова?
— А вот смотри: на борту двадцать шесть живых коров, четыре поросенка, свежий картофель и овощи. Уж наверно моряки в пути голодны не будут.
— И не замерзнут, — подхватывает Зоя, заглядывая через мое плечо в газету. — Смотри, сколько у них всего: и меховая одежда всякая, и спальные мешки — они тоже меховые, и уголь, и бензин, и керосин...
— И лыжи! — немного невпопад подхватывает Шура. — Нарты — это такие сани, да? И научные приборы всякие. Вот снарядились!.. Ух, ружья! Это они будут белых медведей стрелять и тюленей.
Я никак не могла подумать, что «Челюскин» скоро станет главной темой наших разговоров. Газетные сообщения о его походе были не так уж часты, а может, они не попадались мне на глаза — только известие, с которым однажды примчался Шура, оказалось для меня совершенно неожиданным.
— Мама, — еще с порога закричал встрепанный, разгоряченный Шура, — «Челюскин»-то! Пароход, помнишь? Ты еще мне рассказывала... Я сейчас сам слышал!..
— Да что? Что случилось?
— Раздавило его! Льдом раздавило!
— А люди?
— Всех выгрузили. Прямо на льдину. Только один за борт упал...
Я с трудом поверила. Но оказалось, что Шура ничего не спутал — об этом уже знала вся страна. 13 февраля («Вот, не зря говорят: тринадцатое — число несчастливое!» горестно сказал Шура) льды Арктики раздавили пароход: их мощным напором разорвало левый борт, и через два часа «Челюскин» скрылся под водой.
За эти два часа люди выгрузили на лед двухмесячный запас продовольствия, палатки, спальные мешки, самолет и радиостанцию. По звездам определили, где находятся, связались по радио с полярными станциями Чукотского побережья и тотчас начали сооружать барак, кухню, сигнальную вышку...
Вскоре радио и газеты принесли и другую весть: партия и правительство создали комиссию по спасению челюскинцев. И в спасательных работах немедля приняла участие вся страна: спешно ремонтировались ледоколы, снаряжались в путь дирижабли, аэросани. На мысе Северном, в Уэлене и в бухте Провидения самолеты готовились вылететь на место катастрофы. Из Уэлена двинулись к лагерю собачьи упряжки. Через океан вокруг света пошел «Красин». Пароходы «Смоленск» и «Сталинград» поднялись до таких параллелей, где еще не бывал в зимнее время ни один пароход, и доставили самолеты на мыс Олюторский.
Не думаю, чтобы в те дни нашелся в стране человек, который не волновался бы, не следил, затаив дыхание, за судьбой челюскинцев. Но Зоя и Шура были поглощены ею безраздельно. Я могла бы не слушать радио, не читать газет — дети знали все до мельчайших подробностей и целыми часами горячо и тревожно говорили только об одном: что делают сейчас челюскинцы? Как себя чувствуют? О чем думают? Не боятся ли?
На льдине было сто четыре человека, в том числе двое детей. Вот кому неистово завидовал Шура!
— И почему им такое счастье? Ведь они ничего не понимают: одной и двух лет нет, а другая и вовсе в пеленках. Вот если бы мне!..
— Шура, одумайся! Какое же это счастье? У людей такая беда, а ты говоришь, «счастье»!
Шура в ответ только машет рукой. Он вырезает из газет каждую строчку, относящуюся к челюскинцам. Рисует он теперь только север: льды и лагерь челюскинцев — такой, каким он ему представляется.
Мы знали, что застигнутые страшной, внезапной катастрофой челюскинцы не испугались и не растерялись. Это были мужественные, стойкие, настоящие советские люди. Ни у одного не опустились руки, все работали, продолжали вести научные наблюдения, и недаром газета, которую они выпускали, живя во льдах, называлась «Не сдадимся!» Они мастерили из железных бочек камельки, из консервных банок — сковородки и лампы, из остатков досок вырезали ложки, окна в их бараке были сделаны из бутылей — на все хватало и изобретательности, и смётки, и терпения. А сколько тонн льда перетаскали они на спине, расчищая аэродром! Сегодня расчистят, а назавтра снова повсюду вздыбятся ледяные хребты — и от упорной, тяжелой работы не останется следа. Но челюскинцы знали, что спасение должно прийти: в Советской стране партия, товарищ Сталин не оставят человека в беде.
И вот в начале марта («Прямо к Женскому дню!» воскликнула при этом известии Зоя) самолет Ляпидевского совершил посадку на льдине и перенес женщин и детей на твердую землю. «Вот молодец Ляпидевский!» то и дело слышала я.
Имя «Молоков» Зоя и Шура произносили с благоговением. В самом деле, дух захватывало при одной мысли о том, что делал этот удивительный летчик. Чтобы ускорить спасение челюскинцев, он помещал людей в прикрепленную к крыльям люльку для грузовых парашютов. Он делал по нескольку рейсов в день. Он один вывез со льдины тридцать девять человек!
— Вот бы посмотреть на него! — вслух мечтал Шура.
Правительственная комиссия дополнительно отправила на спасение челюскинцев самолеты с Камчатки и из Владивостока. Но тут же стало известно, что лед вокруг лагеря во многих местах треснул. Образовались полыньи, появились новые широкие трещины, лед перемещался, торосился. В ночь после того, как улетели женщины и дети, разломило деревянный барак, в котором они жили. Самолет Ляпидевского поспел вовремя!
Вскоре новая беда: ледяным валом снесло кухню, разрушило аэродром, на котором стоял самолет Слепнева. Опасность подступала вплотную и с каждым днем, с каждым мгновением становилась все более грозной. Весна брала свое. Шура встречал теплые дни просто с ненавистью. «Опять это солнце! Опять с крыш капает!» возмущался он.
Но все меньше людей оставалось на льдине, и наконец 13 апреля она совсем опустела — никого не осталось, никого! Последние шесть челюскинцев были вывезены на материк.
— Ну что, несчастливое число тринадцатое? Несчастливое, да?! — торжествующе кричала Зоя Шуре.
— Ух, я только сейчас и отдышался! — от души сказал Шура.
Я уверена: если бы это их самих вывезли со льдины, они не могли бы радоваться больше.
Кончились два месяца напряженного ожидания: ведь за жизнь каждого из тех, кто оставался на льдине, непрестанно тревожились все живущие в безопасности на твердой земле.
...Я много читала об арктических экспедициях. Анатолий Петрович интересовался Севером, и у него было немало книг об Арктике — романов и повестей. И я помнила из книг, прочитанных в детстве: если в повести рассказывалось о людях, затерявшихся во льдах, частыми их спутниками были озлобление, недоверие друг к другу, даже ненависть и звериное стремление прежде всего спасти свою жизнь, сохранить свое здоровье, хотя бы ценою жизни и здоровья недавних друзей.
Моим ребятам, как и всем советским детям, такое и в голову прийти не могло. Единственно возможным, единственно мыслимым было для них то, как жили долгих два месяца сто челюскинцев, затерянных во льдах: их мужество и стойкость, их товарищеская забота друг о друге. Да и могло ли быть иначе!
...В середине июня Москва встречала челюскинцев. Небо было пасмурное, но я не помню более яркого, более сияющего дня! Ребята с самого утра потащили меня на улицу Горького. Казалось, сюда сошлись все москвичи: на тротуарах негде было ступить. В небе кружили самолеты, отовсюду — со стен домов, из окон и огромных витрин — смотрели ставшие такими знакомыми и дорогими лица: портреты героев-челюскинцев и их спасителей — летчиков. Повсюду алые и голубые полотнища, горячие слова приветствий и цветы, цветы без конца.
И вдруг со стороны Белорусского вокзала показались машины. В первую секунду даже нельзя было догадаться, что это автомобили: приближались какие-то летящие сады, большие яркие цветники на колесах! Они пронеслись к Красной площади. Ворох цветов, огромные букеты, гирлянды роз — и среди всего этого едва различаешь смеющееся, взволнованное лицо, приветственный взмах руки. А с тротуаров, из окон, с балконов и крыш люди бросают еще и еще цветы, и в воздухе, как большие бабочки, кружатся сброшенные с самолета листовки и сплошным шелестящим слоем покрывают асфальт мостовой.
— Мама... мама... мама... — как заклинание, твердил Шура.
Какой-то высокий загорелый человек подхватил его и посадил на свое крепкое, широкое плечо, и оттуда, сверху, Шура кричал, кажется, громче всех.
— Какой счастливый день! — задыхающимся голосом сказала Зоя, и, думаю, это были те самые слова, которые про себя или вслух произносили в эти минуты все.
СТАРШАЯ И МЛАДШИЙ
Зоя всегда разговаривала с Шурой, как старшая с младшим, и ему частенько от нее доставалось:
— Шура, застегнись!.. Где же пуговица? Опять оторвал? На тебя не напришиваешься. Ты их нарочно отрываешь, что ли? Придется тебе самому научиться пуговицы пришивать.
Шура был в полном ее ведении, и она заботилась о нем неутомимо, но строго. Иногда, рассердившись на него за что-нибудь, она называла его «Александр» — это звучало гораздо внушительнее, чем обычное «Шура»:
— Александр, опять у тебя коленки продрались? Сними чулки сейчас же!
Александр покорно снимал чулки, и Зоя сама штопала все дырки.
Брат и сестра были неразлучны: в одно время ложились спать, в один час вставали, вместе шли в школу и вместе возвращались. Хотя Шура был без малого на два года моложе Зои, они были почти одного роста. При этом Шура был гораздо сильнее: он рос настоящим крепышом, а Зоя так и оставалась тоненькой и с виду хрупкой. По совести говоря, она подчас надоедала ему своими замечаниями, но бунтовал он редко, и ему даже в самом бурном споре в голову не приходило толкнуть или ударить ее. Почти всегда и во всем он слушался ее беспрекословно.
Когда они перешли в четвертый класс, Шура сказал:
— Ну, теперь всё. Больше я с тобой на одну парту не сяду. Хватит мне сидеть с девчонкой!
Зоя спокойно выслушала и ответила твердо:
— Сидеть ты будешь со мной. А то еще начнешь на уроках пускать голубей, я тебя знаю.
Шура еще пошумел, отстаивая свою независимость. Я не вмешивалась. Вечером 1 сентября я спросила:
— Ну, Шура, с кем из мальчиков ты теперь сидишь?
— Того мальчика зовут Зоя Космодемьянская, — хмурясь и улыбаясь, ответил Шура. — Разве ее переспоришь!
...Меня очень интересовало, какова Зоя с другими детьми. Я видела ее только с Шурой да по воскресеньям с малышами, которых немало бегало по нашему Александровскому проезду.
Малыши тоже, как Шура, любили ее и слушались. Когда она возвращалась из школы, они издали узнавали ее по быстрой походке, по красной шерстяной шапочке и бежали навстречу с криками, в которых можно было разобрать только: «Почитай! Поиграй! Расскажи!» Зоя передавала портфель с книгами Шуре и, веселая, оживленная, с проступившим от ходьбы и мороза румянцем на смуглых щеках, широко раскидывала руки, стараясь забрать в охапку побольше теснящихся к ней детишек.
Иногда, выстроив их по росту, она маршировала с ними и пела песню, которой выучилась еще в Осиновых Гаях: «Смело, товарищи, в ногу», или другие песни, которые пели в школе. Иногда играла с малышами в снежки, но снисходительно, осторожно, как старшая. Шура за игрой в снежки забывал все на свете: лепил, кидал, увертывался от встречных выстрелов, снова бросался в бой, не давая противникам ни секунды передышки.
— Шура, — кричала Зоя, — они же маленькие!.. Уходи отсюда! Ты не понимаешь, с ними нельзя так.
Потом она катала малышей на салазках и всегда следила, чтобы каждый был как следует застегнут и укутан, чтобы никому не задувало в уши и снег не набивался в валенки.
А летом, возвращаясь с работы, я раз увидела ее у пруда, окруженную гурьбой детишек. Она сидела, охватив руками колени, задумчиво глядела на воду и что-то негромко рассказывала. Я подошла ближе.
— ...Солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает, — услышала я. — Смотрят — стоит козье копытце, полно водицы. Иванушка и говорит: «Сестрица Алёнушка, напьюсь я из копытца!» — «Не пей, братец, козленочком станешь»...
Я тихонько отошла, стараясь не хрустнуть веткой, не потревожить детей: они слушали так серьезно, на всех лицах было такое горестное сочувствие непослушному, незадачливому Иванушке, и Зоя так точно и выразительно повторяла печальные интонации бабушки Мавры Михайловны!..
Но какова Зоя со сверстниками?
Одно время она ходила в школу с Леной, девочкой из соседнего дома. И вдруг я увидела, что они уходят и возвращаются порознь.
— Ты поссорилась с Леной?
— Нет, не поссорилась. Только я дружить с ней не хочу.
— Отчего же?
— Знаешь, она мне все говорит: «Неси мой портфель». Я иногда носила, а потом раз сказала: «Сама неси, у меня свой есть». Понимаешь, если бы она больная была или слабая, я бы понесла, мне нетрудно. А так зачем же?
— Зоя правильно говорит: Ленка — барыня, — скрепил Шура.
— Ну, а с Таней почему перестала дружить?
— Она очень много врет. Что ни скажет, потом все окажется неправда. Я ей теперь ни в чем не верю. А как же можно дружить, если не веришь? И потом, она несправедливая. Играем мы в лапту, а она жульничает. И когда считаемся, тоже так подстраивает, чтоб не водить.
— А ты бы ей сказала, что так нехорошо делать.
— Да Зоя ей сколько раз говорила! — вмешивается Шура. — И все ребята говорили, и даже Лидия Николаевна, да разве ей втолкуешь!
Меня беспокоило, не слишком ли Зоя строга к другим, не отделяется ли она от класса. Выбрав свободный час, я зашла к Лидии Николаевне.
— Зоя очень прямая, очень честная девочка, — задумчиво сказала, выслушав меня, Лидия Николаевна. — Она всегда напрямик говорит ребятам правду в глаза. Сначала я побаивалась, не восстановит ли она против себя товарищей. Но нет, этого не случилось. Она любит повторять: «Я за справедливость» — и ребята видят, что она и в самом деле отстаивает то, что справедливо... Знаете, — с улыбкой добавила Лидия Николаевна, — на днях меня один мальчик во всеуслышание спросил: «Лидия Николаевна, вот вы говорите, у вас любимчиков нет, а разве вы Зою Космодемьянскую не любите?» Я, признаться, даже опешила немного, а потом спрашиваю его: «Тебе Зоя помогала решать задачи?» — «Помогала», отвечает. Обращаюсь к другому: «А тебе?» — «И мне помогала». — «А тебе? А тебе?» Оказалось, почти для всех Зоя сделала что-нибудь хорошее. «Как же ее не любить?» спрашиваю. И они все согласились со мной... Нет, они ее любят... И, знаете, уважают, а это не про всякого скажешь в таком возрасте.
Лидия Николаевна еще помолчала.
— Очень упорная девочка, — снова заговорила она. — Ни за что не отступит от того, что считает правильным. И ребята понимают: она строга со всеми, но и с собой тоже; требовательна к ним, но и к себе. А дружить с нею, конечно, нелегко. Вот с Шурой другое дело, — Лидия Николаевна улыбнулась: — у того много друзей. Только вот заодно пожалуюсь: не дает проходу девочкам — и дразнит и за косы дергает. Вы с ним об этом непременно поговорите.
СЕРГЕЙ МИРОНОВИЧ
В траурной рамке — лицо Кирова. Мысль о смерти несовместима с ним — такое оно спокойное, открытое, ясное. Но в правом верхнем углу газетного листа — сообщение о том, что Сергей Миронович Киров убит врагами партии и народа.
Горе было поистине всеобщим, народным — такое Зоя и Шура видели и переживали впервые. Все это глубоко потрясло их и надолго запомнилось: неиссякаемая человеческая река, медленно и скорбно текущая к Дому союзов, и слова любви и горя, которые мы слышали по радио, и исполненные горечи газетные листы, и голоса и лица людей, которые могли в эти дни говорить и думать только об одном...
— Мама, — спрашивает Зоя, — а помнишь, в Шиткине убили коммунистов?
И я думаю: ведь она права. Права, что вспомнила Шиткино и гибель семи коммунистов в деревне. Старое ненавидит новое лютой ненавистью. Вражеские силы и тогда сопротивлялись, били из-за угла — и вот сейчас они ударили подло, в спину. Ударили по самому дорогому и чистому. Убили человека, которого уважал и любил весь народ, страстного трибуна, большевика, который до своего последнего часа боролся за счастье народа.
Ночью я долго лежала с открытыми глазами. Было очень тихо. И вдруг я услышала шлепанье босых ног и шепот:
— Мама, ты не спишь? Можно к тебе?
— Можно, иди.
Зоя примостилась рядом и затихла. Помолчали.
— Ты почему не спишь? — спросила я. — Поздно уже, наверно второй час.
Зоя ответила не сразу, только крепче сжала мою руку. Потом сказала:
— Мама, я напишу заявление, чтобы меня приняли в пионеры.
— Напиши, конечно.
— А меня примут?
— Примут непременно. Тебе уже одиннадцать лет.
— А Шура как же?
— Ну что ж, Шура поступит в пионеры немного погодя.
Опять помолчали.
— Мама, ты мне поможешь написать заявление?
— Лучше сама напиши. А я потом проверю, нет ли ошибок.
И снова она лежит совсем тихо и думает о чем-то, и я слышу только ее дыхание.
В ту ночь она так и уснула рядом со мной.
Накануне того дня, когда Зою должны были принимать в пионеры, она опять долго не могла уснуть.
— Опять не спишь? — спросила я.
— Я думаю про завтрашний день, — негромко отозвалась Зоя.
Назавтра (я как раз рано пришла домой и за столом проверяла тетради) она прибежала из школы взволнованная, раскрасневшаяся и тотчас ответила на мой безмолвный вопрос:
— Приняли!
„А КТО У НАС БЫЛ!“
Прошло некоторое время, и однажды, вернувшись с работы, я застала Зою и Шуру в необычном возбуждении. По их лицам я сразу поняла, что произошло что-то из ряда вон выходящее, но не успела ничего спросить.
— А кто у нас был!.. Молоков! Молоков к нам в школу приезжал! — наперебой закричали они. — Понимаешь, Молоков, который челюскинцев спасал! Он больше всех спас, помнишь?
Наконец Шура начал рассказывать более связно:
— Понимаешь, сначала он был на сцене, и все было торжественно... но как-то не так... Не так хорошо... А потом он сошел вниз, и мы все его окружили, и тогда получилось очень-очень хорошо! Он знаешь как говорил? Просто, ну совсем просто! Он знаешь как сказал?.. «Многие мне пишут по такому адресу: «Москва, Молокову из Арктики». А я вовсе не из Арктики, я живу в селе Ирининском, а в Арктику летал только за челюскинцами». И потом еще сказал: «Вот вы думаете, что есть такие, какие-то особенные герои-летчики, ни на кого не похожие. А мы самые обыкновенные люди. Посмотрите на меня — разве я какой-нибудь особенный?» И правда, он совсем-совсем простой... но все равно необыкновенный! — неожиданно закончил Шура. И добавил с глубоким вздохом: — Вот и Молокова повидал!
И видно было: человек дождался часа, когда сбылась его заветная мечта.
ЧУДЕСНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Уже давно мы встречаем на улице юношей и девушек в перепачканных землей и рыжей подсыхающей глиной спецовках, в резиновых сапогах и широкополых шахтерских шляпах. Это строители метро. Они озабоченно перебегают от шахты к шахте или после смены неторопливо шагают посреди улицы. И, глядя на них, не замечаешь запачканных мешковатых спецовок, а видишь только лица — удивительные лица, на которых сквозь усталость светятся радость и гордость.
На людей в таких спецовках смотрят с уважением и интересом: первые строители метрополитена — это не шутка! Наверно, не только в Москве, но и в Осиновых Гаях и в далеком Шиткине люди каждый день ищут в газете сообщения о том, как строится наше метро. И вот, помню, в весенние дни 1935 года мы узнали: метро готово!
— Мама, мы в воскресенье всем отрядом пойдем смотреть метро! —сообщила Зоя. — Пойдешь с нами?
В воскресенье утром я выглянула в окно: лил дождь. Я была уверена, что экскурсию в метро отложат, но ребята вскочили и стали торопливо собираться. Ясно было, что им в голову не приходит отказаться от затеянного.
— А погода? — нерешительно сказала я.
— Подумаешь, дождик! — беспечно отозвался Шура. — Польет, польет, да и перестанет.
У трамвайной остановки уже собралось много ребят. Дождь, по-моему, даже веселил их: они кричали, шумели и весело приветствовали нас.
Потом мы все забрались в трамвай (в вагоне сразу стало шумно и тесно) и вскоре были уже у Охотного ряда.
Ступив на мраморный пол вестибюля, ребята тотчас притихли, словно по команде: тут уж некогда было даже разговаривать — так много надо было рассмотреть!
Мы чинно спустились по широким ступеням и невольно приостановились: дальше начинались настоящие чудеса! Еще секунда — и мы с Зоей и Шурой первыми ступаем на убегающую вниз рубчатую ленту. Шура шумно вздыхает. Нас неуловимо, плавно сносит куда-то. Рядом скользят черные, чуть пружинящие под рукой перила. А за ними, за гладким блестящим барьером, бежит живая дорожка другого эскалатора, но уже не вниз, а вверх — навстречу нам. Так много людей, и все улыбаются. Кто-то машет нам рукой, кто-то окликает нас, но мы едва замечаем их: мы слишком поглощены своим путешествием.
И вот под ногами снова твердый пол. Как красиво кругом! Там, наверху, хлещет холодный дождь, а здесь...
Я как-то слышала об одной старой сказительнице: всю свою жизнь она прожила в родной деревне — и вот ее привезли в Москву, она увидела трамваи, автомобили, самолеты. Окружающие были уверены, что все это поразит ее. Но нет, она все приняла как должное. Ведь она давно свыклась со сказочным ковром-самолетом и сапогами-скороходами, и то, что она увидела, было для нее просто осуществлением сказки.
Нечто похожее случилось и с ребятами в метро. Восхищение, но вовсе не удивление было написано на их лицах, как если бы они воочию увидели знакомую и любимую сказку.
Мы вышли на платформу — и вдруг в конце ее, в полумраке тоннеля, возник глухой, нарастающий гул, вспыхнули два огненных глаза... Еще секунда — и у платформы мягко останавливается поезд: длинные светлые вагоны с красной полосой по нижней кромке широких зеркальных окон. Сами собою открываются двери, мы входим, садимся и едем. Нет, не едем — мчимся!
Шура приникает к окну и считает огоньки, мгновенно проносящиеся мимо. Потом поворачивается ко мне.
— Ты не бойся, — говорит он, — в метро аварий не бывает. Об этом даже написано в «Пионерской правде». Тут есть такие автостопы и светофоры — они называются «электрические сторожа»...
И я понимаю: этими словами он успокаивает не только меня, но немножко — самую малость! — и себя тоже.
Мы побывали в этот день на всех станциях. Всюду мы выходили, поднимались на эскалаторе наверх и потом снова спускались. Мы смотрели и не могли насмотреться: аккуратные плитки изразцов, точно пчелиные соты, на станции имени Дзержинского, огромный подземный дворец Комсомольской площади, серый, золотистый, коричневый мрамор — все было чудесно.
— Смотри, мама! Тут и правда красные ворота сделаны! — воскликнул Шура, указывая на ниши в стене станции «Красные ворота».
Нас с Зоей совершенно покорили наполненные светом колонны на станции «Дворец Советов»: вверху, сливаясь с потолком, они раскрывались, как какие-то удивительные, гигантские лилии. Никогда я не думала, что камень может казаться таким мягким и излучать столько света!
Вместе с нами был темноглазый круглолицый мальчик. («Вожатый первого звена», пояснила Зоя, заметив, как я прислушиваюсь к тому, что он рассказывает.) Сразу чувствовалось, что он из тех ребят, которые интересуются всем на свете, запоминают слово в слово все, о чем читают.
— Тут мрамор со всей страны, — сообщал он. — Вот это — крымский, а это — карельский. А на Кировской станции эскалатор в шестьдесят пять метров. Давайте сосчитаем, сколько времени мы спускаемся!
Они с Шурой тут же поднялись наверх и снова спустились.
— Давайте еще сосчитаем, сколько человек спускается зараз! — предложил Шура.
Минуту они стояли неподвижно, сосредоточенно наморщив лбы и беззвучно шевеля губами.
— У тебя сколько получилось? Сто пятьдесят? А у меня сто восемьдесят. Считай, что сто семьдесят. Десять тысяч человек в час — вот это здорово! А если бы он был неподвижный? Вот давка была бы! А за постройку эскалатора англичане знаете сколько спрашивали? — без передышки говорил вожатый первого звена. — Я забыл сколько, только очень много — по-нашему, миллион золотых рублей. А мы взяли и сделали сами, на наших заводах. Знаете, какие заводы работали? Московский Владимира Ильича, в Ленинграде Кировский, потом еще в Горловке, в Краматорске...
...Мы вернулись домой под вечер, едва не падая от усталости, но полные впечатлений, и еще несколько дней всё вспоминали чудесное подземное царство.
Прошло не так уж много времени — и метро стало привычным. То и дело слышалось: «Поеду на метро», «Встретимся у метро». И все же, завидев в вечерних сумерках рубиновую светящуюся букву «М», я вспоминаю день, когда мы с детьми побывали в метро впервые.
„ВЗВЕЙТЕСЬ КОСТРАМИ, СИНИЕ НОЧИ!“
Обычно, когда начинались летние каникулы, Зоя и Шура уезжали в пионерский лагерь. Они писали оттуда восторженные письма: о том, как ходят в лес по ягоды, как купаются в полноводной и быстрой реке, как учатся стрелять. Помню, раз Шура даже прислал мне свою мишень. «Видишь, как я научился? — писал он с гордостью. — Ты не смотри, что не все пули в яблочке. Это не беда. Главное, кучность хорошая. Видишь, как легли тесно, в кучку!» И в каждом письме они просили: «Мама, приезжай, посмотри, как мы живем».
Однажды я приехала к ним в воскресенье утром, а уехала последним поездом: ребята не отпускали меня. Они водили меня по лагерю, показывали все свое хозяйство: грядки с огурцами и помидорами, цветочные клумбы, гигантские шаги, волейбольную площадку. Шуру то и дело тянуло поближе к большой белой палатке, в которой жили старшие мальчики: младшие спали в доме, и это безмерно его огорчало.
— Никакого самолюбия у него нет! — неодобрительно сказала мне Зоя. — Куда Витя Орлов, туда и он...
Витя Орлов оказался председателем совета отряда. Это был рослый энергичный мальчик, на которого наш Шура смотрел почти с благоговением: Витя лучше всех играл в баскетбол, лучше всех стрелял, отлично плавал и обладал еще многими достоинствами... Не один Шура — десятка два малышей так и ходили за Витей по пятам. А у Вити для каждого находилось какое-нибудь важное поручение. «Сходи к дежурному, скажи, что можно горнить на обед», говорил он. Или: «Ну-ка, подмети дорожки. Смотри, как насорили!» Или: «Полей клумбы. Третье звено воды пожалело — погляди, цветам жарко». И малыш со всех ног кидался исполнять поручение.
Шуре очень хотелось побыть со мной — мы так давно не видались: ведь родителям разрешалось приезжать только раз в месяц. Но в то же время ему не хотелось отставать от Вити — он явно был одним из первых Витиных адъютантов.
— Понимаешь, — с жаром рассказывал он, — Витя, когда стреляет, всегда только в яблочко попадает! Понимаешь, пуля в пулю! Это он меня стрелять научил. А плавает как! Ты бы видела: и брассом, и кролем, и саженками — ну, как ты только хочешь!
Ребята сводили меня на речку, и я с удовольствием увидела, что оба они стали хорошо плавать. Шура «выставлялся» передо мной как только мог: долго лежал на воде без движения, потом плыл, работая только одной рукой, потом — держа в руке «гранату». Для его десяти лет это было, по совести, совсем неплохо.
Потом были соревнования в беге, и Зоя пробежала расстояние в сто метров быстрее всех: она бежала легко, стремительно и как-то очень весело, словно это были не настоящие соревнования со строгим судьей и отчаянными болельщиками, а просто игра.
Минута наивысшего торжества настала для Шуры, когда стемнело.
— Шура! Космодемьянский! — раздался голос Вити Орлова. — Пора зажигать костер!
И я не успела оглянуться, как Шуру, только что сидевшего рядом, точно ветром сдуло.
Один из самых младших, Шура тем не менее был в лагере костровым. Разжигать костер его давно, еще в Гаях, научил отец, и он владел этим искусством в совершенстве: сучья находил самые сухие, укладывал их как-то особенно ловко, так что занимались они мгновенно и горели жарко и весело. Но небольшой костер, который Шура иногда разводил неподалеку от нашего дома, конечно не мог сравниться с тем, который должен был вспыхнуть сейчас на большой лагерной площадке.
Шура весь ушел в работу. Тут уж он забыл и о моем приезде и обо всем на свете. Он таскал сучья, укладывал, готовил запас, чтоб был под рукой. И когда совсем стемнело и ребята уселись вокруг, он, по знаку Вити, чиркнул спичкой. Тотчас послушно вспыхнули тонкие сухие ветки, по черному ломкому хворосту с неуловимой быстротой поползли огненные змейки — и вдруг, далеко отбрасывая обнимавшую нас темноту, вскинулось вверх ослепительно яркое пламя.
Мне давно надо было уехать, почти никого из родителей уже не осталось в лагере. Но Зоя крепко держала меня за руку, повторяя:
— Ну пожалуйста, останься! Подожди, посиди еще. Костер — это так хорошо! Вот сама увидишь. Ведь до станции близко, и дорога прямая. Мы тебя проводим всем звеном, нам Гриша позволит.
И я осталась. Я сидела вместе с детьми у костра и смотрела то на огонь, то на лица ребят, освещенные розовым отблеском смеющегося, неугомонного пламени.
— Ну, о чем сегодня поговорим? — сказал вожатый, которого все ребята называли просто Гришей.
И я сразу поняла: тут не готовят особой программы для костра, тут просто беседуют, разговаривают по душам, потому что когда же и поговорить, как не в этот тихий час, когда за плечами, чутко прислушиваясь, стоит прозрачная синь теплого летнего вечера, и нельзя отвести глаз от костра, и смотришь, смотришь, как наливаются расплавленным золотом угли и вновь тускнеют под пеплом, и летят, летят и гаснут несчетные искры...
— Я вот что думаю, — предложил Гриша: — давайте сегодня попросим Надиного отца рассказать нам...
Я не расслышала, о чем именно рассказать, — последние слова Гриши заглушил хор голосов. «Да, да! Расскажите! Просим!» неслось со всех сторон, и я поняла, что рассказчика ребята любят, его не раз слушали и готовы слушать еще и еще.
— Это отец Нади Васильевой, — быстро пояснила мне Зоя. — Он, мама, замечательный! Он в дивизии у Чапаева был. И Ленина слушал.
— Я уж столько вам рассказывал, надоело, наверно, — услышала я добродушный низкий голос.
— Нет, нет! Не надоело! Еще расскажите!
Надин отец придвинулся поближе к огню, и я увидела круглую бритую голову, загорелое широкое лицо и широкие, должно быть очень сильные и добрые руки, и на гимнастерке — потускневший от времени орден Красного Знамени. Рыжеватые подстриженные усы не скрывали добродушной усмешки; глаза из-под густых выцветших бровей смотрели зорко и весело.
Он был из первых комсомольцев, Надин отец. Он слышал речь Ленина на Третьем съезде комсомола, и когда стал рассказывать об этом, вокруг стало так тихо, что был слышен малейший шорох, треск каждой ветки, рассыпавшейся в костре.
— Владимир Ильич нам не доклад читал. Он с нами разговаривал просто, как с друзьями. Он нас заставил подумать о том, что нам тогда и в голову не приходило. Как сейчас помню, спросил он: «Что сейчас самое главное?» И мы стали ждать ответа. Мы думали, он скажет: воевать! Разбить врага! Ведь двадцатый год был! Мы все были кто в шинелях, кто в бушлатах, с оружием в руках: одни — только что из боя, другие — завтра в бой. И вдруг он говорит: «Учиться! Самое главное — учиться!»
В голосе Надиного отца звучали и нежность и удивление, словно он снова переживал ту далекую минуту. Он рассказывал о том, как тогда взрослые, двадцатилетние люди сели за парту, взялись за букварь, чтобы выполнить наказ Ленина. Рассказывал о том, как прост и скромен был Ильич, как дружески, тепло беседовал с делегатами, как умел разрешить простым и ясным словом самые недоуменные вопросы, осветить человеку самое заветное, зажечь, наполнить силой для самого трудного дела, раскрыть глаза на самое прекрасное — на грядущий день человечества, ради которого надо было и воевать и учиться...
— Владимир Ильич говорил, что то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество и само будет строить это общество... И важно, чтобы каждый из вас постоянно, изо дня в день делал свое дело — пусть самое маленькое, пусть самое простое, — но чтобы это была часть общего великого дела...
...Не раз, глядя на своих ребят, я думала: как сложилась бы их жизнь прежде, в то глухое, темное время, когда росла я сама? С каким трудом давалось бы все, как тяжело было бы мне воспитывать детей! А теперь воспитываю их не одна я, мать: воспитывает школа, пионерский отряд, воспитывает все, что они видят и слышат вокруг. И кто знает, в какое пламя разгорится в будущем искра от этого лагерного костра? Какие чувства, какие стремления посеял сегодня вечером в сердцах ребят этот человек, знавший Чапаева, слушавший Ленина?
Неторопливо он рассказывал обо всем, что припомнилось ему из далекого и славного прошлого, а потом вдруг сказал:
— А теперь давайте споем!
Ребята зашевелились, словно очнувшись, потом наперебой стали предлагать:
— «Юность»!
— Чапаевскую!
И вот полилась в темноту задумчивая мелодия песни, которую в те дни пели повсюду:
Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молния блистала, И непрерывно гром гремел...
Потом запели песню первых пионерских лет:
Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы — пионеры, дети рабочих. Близится эра светлых годов. Клич пионеров — «Всегда будь готов!»
И еще и еще — песня за песней. Зоя тесно прижалась к моему плечу и изредка посматривала в лицо мне взглядом заговорщицы: «Не жалеешь, что осталась? Видишь, как хорошо!»
Незадолго до того, как ребятам надо было строиться на вечернюю линейку, Зоя потянула Шуру за руку:
— Пора! Идем...
Зашептались и еще мальчики и девочки, сидевшие неподалеку, и тихо, по одному стали отходить от костра. Я тоже хотела подняться, но Зоя прошептала: «Нет, нет, ты сиди. Это только наше звено. Вот увидишь, что будет».
Немного погодя все ребята строем пошли на линейку. Я шла следом и вдруг услыхала:
— Вот молодцы! Кто это сделал? Как красиво!
Посреди линейки, у подножия мачты с флагом, светилась большая пятиконечная звезда. Я не сразу поняла, как это сделано, но тут же услышала:
— Из светляков выложили. Видишь — зеленые огоньки!
Вожатые звеньев отдали рапорты: «День прошел спокойно!» Флаг спустили, и горн протяжно запел: «Спа-а-ать, спа-ать по пала-аткам!»
Зоя и Шура подошли ко мне, лица у обоих сияли:
— Это наше звено придумало со звездой. Правда, красиво? Только знаешь, мамочка, Гриша говорит, чтобы мы тебя не провожали. Надин папа тоже идет на поезд, тебе с ним не страшно будет.
Я распрощалась с ними, и мы с Надиным отцом пошли на станцию. Огни ее видны были от самого лагеря, дорога и в самом деле прямая и короткая, и страшно мне, действительно, не было.
— Хороший народ! — сказал мой спутник. — Люблю с ними разговаривать, замечательно слушают...
Издали нас окликнул паровозный гудок, и мы ускорили шаги.
...Пламя лагерного костра потом освещало ребятам всю зиму. Нет-нет, и снова вспомнится лагерь, беседа у огня, звезда из светляков. Эти воспоминания вспыхивали и в школьных тетрадках, в сочинениях на вольную тему.
«У костра хорошо думается, — писала Зоя в 1935 году в сочинении, которое называлось «Как я провела лето». — Хорошо у костра слушать рассказы, а потом петь песни. После костра еще больше понимаешь, как славно жить в лагере, и еще больше хочешь дружить с товарищами».
ДНЕВНИКИ
Кто из нас в детстве не вел дневника! Вел его и девятилетний Шура. Но я никак не могла читать этот дневник без смеха. Обычно Шура писал так:
«Сегодня встал в восемь часов. Поел, попил и пошел на улицу. Подрался с Петькой». Или: «Сегодня встал, поел, попил и пошел гулять. Сегодня ни с кем не дрался». Разница была только в заключении: «Подрался с Петькой», «Подрался с Витькой», «Ни с кем не дрался». В остальном записи походили друг на друга, как две капли воды.
Зоя относилась к дневнику добросовестно и серьезно, как ко всякому делу, за которое бралась: записывала часто и события излагала подробно. У меня сохранился ее дневник за весну и лето 1936 года.
Я уже говорила: на время летних каникул дети уезжали в пионерский лагерь. Им было там интересно и весело, но навещать их мне приходилось редко, и мы, как всегда, расставаясь, скучали друг без друга. И поэтому очень мечтали о том, как соберемся и поедем на лето к дедушке с бабушкой в Осиновые Гаи. Нас давно звали туда, и нам так хотелось провести лето всем вместе! В 1936 году наша мечта сбылась; думать о поездке в Гаи мы стали еще весной. Вот от этой поры и сохранилась у меня тонкая ученическая тетрадка — Зоин дневник.
«1 мая — праздник веселого счастья!
Утром, полвосьмого, мама пошла на демонстрацию. Погода была солнечная, но дул ветер. Когда я проснулась, у меня было хорошее настроение. Быстро убралась, покушала и пошла к трамваю смотреть на демонстрантов, которые идут на Красную площадь. Целый день была на улице, ходила в магазин за конфетами, на поляне бегала и играла. Потом пошел дождь. Когда мама пришла с демонстрации, начался наш детский вечер. На нем раздавали подарки.
3 мая. Мама сегодня не работала, и я была очень рада. В школе по диктанту получила «хорошо». Но зато по литературе и арифметике — «отлично». Вообще день прошел хорошо.
12 мая. В девятом часу утра пошла в магазин за молоком и хлебом. Мама купила этажерку. В комнате сразу стало светло и красиво. Этажерка сделана из прутиков, и она красивая. Она мне сразу понравилась.
Настроение у меня было странное, хотелось гулять по улице, бегать, шалить. Но вот к вечеру стали делить огород. Мне досталась земля под нашим окном. Я свой огород вспахала. И мечта моя: мама купит разных семян — цветочных и овощных, и тогда будет мой огород на славу!
24 мая. Завтра начнутся испытания. Было теплое, свежее утро. Мама сказала, что купить в магазине, и ушла на работу. Я встала, убрала всю комнату, но тут пришла мама: она быстро освободилась нынче. И мы пошли за молоком, потом за керосином. Мы любим ходить вместе за чем-нибудь. К полудню стало еще жарче. Нельзя было нигде сидеть — только в тени. Принесли мою «Пионерку», как я называю «Пионерскую правду».
Нет времени читать книги, но читать «Пионерку» я нахожу время. Сегодня в ней напечатано, что в Ростове открылся Дворец пионеров. Очень хороший. В самом лучшем здании. Там восемьдесят комнат —куда хочешь, туда и иди. Там есть игрушечная телефонная станция. А в другой комнате включишь рубильник — и два трамвая понесутся по кругу. Трамваи, конечно, игрушечные, но совсем как настоящие. И еще в «Пионерке» сказано, что скоро во дворце будет маленькое метро, как московское, но только маленькое. И тогда те ребята, которые никогда не были в Москве, все-таки смогут увидеть метро.
И, конечно, в «Пионерке» много про испытания. Написано: «Отвечайте спокойно, уверенно, четко!» Испытания! Испытания!.. Я только и думаю о них. Учу уроки и готовлюсь. Главное, не бояться учителя и ассистентов, которые будут присутствовать. И я сдам, непременно сдам испытания на «отлично» и не ниже «хорошо».
11 июня. Ой, сегодня нам скажут, кто как сдал испытания, выдадут табели и будут премировать...
Встала я в половине девятого и пошла на утренник. Все ребята чистенькие и нарядно одетые. И вот начался торжественный доклад нашего заведующего учебной частью. В зале тишина. На столе, покрытом красным полотнищем, лежат красивые книги. Их дадут отличникам. И вот вызывают меня: испытания я сдала по русскому и арифметике отлично, по естествознанию и географии — хорошо. У Шуры отметки тоже хорошие. Меня вызывают и дарят мне самую хорошую книгу — басни Крылова!
12 июня. В 10 часов 30 минут мы поехали в сад имени Зуева. Дождались автобуса и поехали. А приехав, пошли смотреть замечательный кинофильм «Родина зовет». Потом мы в саду видели Никиту Сергеевича Хрущева. Мы его приветствовали и были очень рады. Был у нас и спектакль. Потом мы гуляли по саду, катались с гор, ходили в библиотеку. Потом нас угостили пирожным, и мы поехали домой.
26 июня. С самого утра не хотелось ничего делать. Кое-как встала и принялась за дело. Мама работала за полночь и еще спала. Чтобы не мешать ей отдохнуть, мы с Шурой пошли гулять. Был ветер, но сильно грело солнышко. Вода в пруду была, как парное молоко, теплая, чистая и приятная. Искупавшись, мы вылезли на берег и стали сушиться на травке. После купанья нам захотелось чего-то кисленького, и мы пошли в сад. Там мы стали собирать маленькие кислушки-яблоки.
Вдруг часов в семь-восемь приехал Слава — наш двоюродный брат. Он на пять лет старше меня, но мы с ним дружим. Я показала ему басни И. Крылова, которые мне подарили в школе. И еще показывала ему папку с Шуриными рисунками. Он очень их хвалил.
Все дни я только и думаю о деревне. И наконец это сбылось.
2 июля. Весь вчерашний день прошел в приготовлениях, и мы даже не спали всю ночь. И вот в половине пятого утра мы (то есть я, Шура, Слава и мама) пошли к трамвайной остановке. Мне как-то было грустно, что с нами не едет мама, и в то же время весело, что я еду в деревню. Я ведь в ней не была пять лет!
На поезде мы ехали целые сутки. На станции сели на лошадь и поехали в Гаи (так называется наша деревня). Когда мы приехали, то Слава постучался в дверь, а дедушка сказал: «Входи уж!» Он думал, что это тракторист Васятка зашел в гости. У бабушки было колотье, но когда мы приехали, то она была очень рада и боль перестала. Она нас кормила блинами и кислым и пресным молоком. После этого я ходила купаться, играла с девочками, а вечером в избе-читальне встретила свою давно знакомую и хорошую подругу Маню. День прошел хорошо: мы весело играли и дышали чистым воздухом. Легла спать в кухне на дедушкиной кровати.
7 июля. Я гуляю, бегаю, помогаю бабушке в работе. Мне приятно выполнять ее указания. Я хожу смотреть за курами на пшеницу, купаюсь три раза в день, хожу в библиотеку. Прочла много интересных книг: «Гулливер у лилипутов», «Ревизор» Гоголя, «Бежин луг» Тургенева и много других.
Бабушка нас очень вкусно кормит: яйцами, жареными цыплятами, блинами; на базаре мы покупаем огурцы, ягоды — смородину, вишню. Но бывают у нас и неприятности. Однажды (не помню, какого числа) Шура потерял свою куртку. Ходили искать, да не нашли.
А иной раз пойду я на речку и опоздаю домой. И тогда бабушка сердится.
15 июля. Когда нет работы, то как-то скучно и тоскливо. Но здесь, в деревне, в особенности скучно без работы. И я решила еще больше помогать бабушке. Когда я встала, то мне в голову пришла мысль: мыть пол. Я с охотой вымыла его. Потом я сделала из красного шелка себе ленты. Вышли хорошие, не хуже моих голубеньких.
Весь день прошел хорошо, но вечером была сильная гроза с мелким дождем. То и дело на небе показывалась сверкающая полоса — молния. Гроза пугает животных: наша маленькая козочка отбилась от стада, и ее насилу нашла бабушка на чужом огороде. Сегодня писала письма в Москву: маме и своей подруге Ире.
23 июля. Сегодня смотрю — по пшенице (которая посажена на выгоне) идет Нина (двоюродная сестра) с братом Леликом и мамой.
Они живут не очень далеко — в деревне Вельможке (36 километров от Гаев). Я и все мы были очень обрадованы их приездом.
26 июля. Когда приехала Нина, то я очень была рада. Мы вместе играли, беседовали, читали книги, веселились. Бабушка дала нам шашки и лото, и мы с увлечением играли. Но сегодня я с Ниной не поладила. Но потом мы помирились, и я решила никогда больше с ней не ссориться.
30 июля. Мы спали в сенях. Когда бабушка подошла и разбудила нас с Шурой, мы сразу вспомнили, что будем прощаться с Ниной, Леликом, тетей Аней. Они уезжали в Вельможку. Подъехала телега. Солнце медленно опускало свои ясные лучи на просыпавшуюся землю.
Мы попрощались, и они уехали. Мне очень жалко, что они уехали.
Днем помогала бабушке кое-какие дела делать: гладила белье, ходила за водой и другое.
31 июля. Полдень. Очень жарко. Про жару ходят даже такие слухи: как будто бы в воскресенье будет вода в речке кипеть.
Начинает спадать жара, вечереет. Я иду за козами. Их пять: Майка, Черноморка, Барон, Зорька, а одна без имени — просто Коза.
Бабушка их доит. Я отношу молоко в погреб. Мы ложимся спать.
1 августа. Косички у меня совершенно маленькие. Но с тех пор как я сюда приехала, бабушка стала мне их крепко заплетать, и они стали понемногу расти. Бабушка у меня очень добрая.
К вечеру нам пришло письмо от мамочки. Она пишет, что больна. И, может, приедет сюда. Мне ее очень жалко, что она болеет. Отпуск у нее с 15 августа, и тогда она приедет к нам!
2 августа. На этот раз бабушка меня оставила за хозяйку. Она истопила печку и ушла. Я и нахозяйничала. Бабушка сварила лапшу и велела накрошить в нее яйца. Я хотела поставить чугунок с лапшой на скамью. Чугунок поставила на рогач, он у меня перевернулся, и лапша моя полетела! Я скорей притерла пол и заварила новую лапшу.
К вечеру мы с бабушкой ходили купаться. Ходили слухи, что сегодня будет жара и вода в речке будет кипеть. Но это неправда. День был очень жаркий, но вода в речке не кипела.
5 августа. Сегодня я помогала бабушке: мыла пол, окна, скамейки. Гладила и катала белье. Я очень беспокоюсь о маме.
11 августа. Дождей здесь очень мало. Как бы не сгорел урожай! У бабушки на огороде растут огурцы, тыквы, дыни, капуста, табак, помидоры и конопля. На выгоне — картофель, опять же тыква, помидоры. Своих подсолнечников нет. Бабушка не знала, что мы приедем, и не сажала. Очень жарко. Сильный, горячий ветер тащит пыль и хлещет в глаза.
13 августа. Мы было уже собрались чай пить, как пришло письмо от мамы. Она пишет, что приедет в субботу, то есть завтра вечером... Когда мы прочли письмо, то были очень-очень рады. Она приедет сюда и хоть немного, но отдохнет. Дедушка уехал в Тамбов.
15 августа. Рано утром в дверь тихонько постучали. Я, и Шура, и бабушка сразу вскочили — это приехала мама. Какова была наша радость! Бабушка стала печь блины, а мама привезла гостинцы. Тетя Оля сама не могла приехать, но тоже много прислала.
17 августа. Мы пошли с мамой и Шурой в огород и сорвали там тыкву и семь маленьких (в кулак) дынь. Из тыквы бабушка сделала кашу и насушила тыквенных зерен.
К вечеру мы с Шурой и мамой ходили купаться. Как здесь хорошо! А с мамой — втрое!
19 августа. Прошел дождик. Бабушка дала мне разные лоскутки, и я хочу сделать себе одеяльце.
22 августа. Утро было пасмурное. Я и Шура что-то раскапризничались. И решили, что больше сердить маму не будем.
24 августа. Когда я утром встала, мне бабушка подарила старинную расписную коробочку, а дедушка — свою карточку. Этим подаркам я была очень рада. Они мне будут на память.
Думаем о Москве».
„БЕЛАЯ ПАЛОЧКА“
Да, это было славное лето — такое светлое, беззаботное! Зоя и Шура теперь были уже совсем большие, но, как и пять лет назад, когда я приехала за ними из Москвы, они ходили за мной по пятам, словно боялись, что я могу вдруг исчезнуть или убежать от них.
Время, которое я пробыла с ними, слилось для меня в один долгий счастливый день, в котором ничего в отдельности не различишь. И только один случай я помню отчетливо и ясно, словно это было вчера.
То ли Слава научил ребят этой игре, то ли они прочли о ней в «Пионерской правде», но только увлеклись они ею необычайно. Называлась она «белая палочка». Играть в эту игру надо было вечером, когда смеркалось настолько, что темные предметы сливались с землей и глаз различал только светлое или блестящее. Ребята — мои и соседские — разбивались на две команды и выбирали судью. Судья — он же и метальщик — кидал как можно дальше белую палочку, и все участники игры устремлялись на поиски ее. Кто найдет, сразу бежит отдавать судье. Но сделать это надо было хитро, незаметно, чтобы не увидел противник. Игрок передавал свою находку товарищу по команде, тот — другому, чтобы запутать след и не дать противнику догадаться, у кого палочка. Если удастся передать палочку судье незаметно, команда получает два очка. Если противник заметит нашедшего и осалит его, тогда у каждой команды по очку. Играли до тех пор, пока одна из команд не набирала десять очков.
Зоя и Шура страшно увлекались этой игрой и просто уши мне прожужжали, уверяя, что она необыкновенно интересная. А Слава добавлял: «И полезная. Приучает к дружбе. Чтоб не каждый за себя, а один за всех и все за одного».
Шура часто бывал судьей: у него была сильная рука, и он метал палочку далеко и ловко — так, что найти ее было нелегко. Однажды вызвалась метать палочку Зоя.
— Это не девчонское дело! — сказал кто-то из мальчиков.
— Не девчонское? А вот дай попробую!
Зоя схватила палочку, размахнулась, кинула... и палочка упала совсем близко. Зоя вспыхнула, закусила губу и пошла домой.
— Ты что же ушла? — спросил у нее Слава, когда они с Шурой вернулись после игры.
Зоя молчала.
— Обиделась? Зря. Раз не можешь метать, пускай другой будет судьей, кто метать умеет. А ты играй со всеми. Обижаться нечего. Самолюбие хорошо в меру, а если чересчур — плохо.
Зоя опять не ответила, но на следующий вечер присоединилась к играющим как ни в чем не бывало. Ребята ее любили, и никто не напомнил о вчерашнем.
Я уже и забыла об этом происшествии, но однажды Слава вошел в избу и поманил меня за собой. Мы обогнули дом, прошли подальше, за палисадник.
— Посмотри-ка, тетя Люба, — шепнул Слава.
Поодаль спиной к нам стояла Зоя. Я не сразу поняла, что она делает: она замахнулась, кинула что-то, побежала поднимать. Подняла, вернулась на прежнее место и снова кинула. Тут я разглядела: это был небольшой деревянный брусок. Мы стояли за деревом, и Зоя не видела нас, а мы довольно долго молча смотрели, как неутомимо она кидает брусок, бежит, поднимает и снова размахивается. Сначала она делала взмах только рукой. Потом стала откидываться и подаваться вперед всем телом, словно сама летела вслед за бруском, — и забрасывала его все дальше и дальше.
Мы со Славой тихонько ушли, а вскоре вернулась домой и Зоя. Она раскраснелась, капельки пота блестели у нее на лбу. Зоя умылась и принялась за шитье: она мастерила тогда из лоскутков одеяло. Мы со Славой переглянулись, и он засмеялся. Зоя подняла глаза:
— Чего ты?
Но Слава не стал объяснять.
Еще два дня кряду я выходила из дому в один и тот же час и смотрела, как Зоя кидает то камень, то палку. А дней десять спустя, уже незадолго до отъезда, я услышала, как Зоя предлагает собравшимся около нашего крыльца ребятам:
— Давайте в «белую палочку»! Чур, я судья!
— Опять за свое? — удивился Шура.
Но Зоя без слов размахнулась, кинула — вокруг только ахнули: палка мелькнула в воздухе и упала где-то очень далеко.
— Вот зелье-девчонка! — сказал за ужином дедушка. — Ну что тебе далась эта палка? Ведь не ради дела, а ради спора?
Зоя хотела ответить, но бабушка опередила ее:
— Есть присловье: «Уж что ни будет, а поставлю на своем!» — и добавила с улыбкой: — А мне это по сердцу. Не стерпела душа, на простор пошла — правда, внучка?
Зоя уткнулась в тарелку, помолчала и вдруг, улыбнувшись, ответила тоже присловьем (недаром она была внучкой Мавры Михайловны!):
— Крут бережок, да рыбка хороша!
И все за столом засмеялись.
„ОВОД“
...Весна. Порою налетает теплый ветер, полный запаха свежести и влажной земли. Хорошо подышать весной! Я раньше времени выхожу из душного трамвая — до дому недалеко, дойду пешком.
Не только меня радует весна: чаще видишь улыбку на лицах встречных, ярче глаза, громче, оживленнее звучат голоса.
— ...у Кордовы республиканцы успешно наступают, — ловлю я обрывок фразы.
— А в провинции Эстремадура...
Да, Испания сейчас у всех в сердце и на устах, мысль о ней владеет нами. Крылатое слово Долорес Ибаррури: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях» — облетело весь мир, запало в душу каждому честному человеку.
Поутру, едва проснувшись, Зоя бежит к почтовому ящику за газетой: что сегодня на фронтах Испании?
А Шура... Неполные тринадцать лет — вот что мучает его, вот что не дает сейчас же, немедля, оказаться под Мадридом. Каждый вечер он возвращается к этому разговору: то он прочитал в газете о девочке, которая храбро сражается в рядах республиканцев, то слышал по радио об испанском юноше, которого родные не отпускали на фронт, а он все-таки пошел.
— ...и таким молодцом оказался! Один раз фашистский снаряд разворотил их окоп и разбил противотанковую пушку. А этот парень — Эмутерио Корнехо его зовут — схватил гранату и как выскочит из окопа! Побежал навстречу танкам и как кинет гранату в танк!.. Она разорвалась под гусеницей, танк так и завертелся на одном месте! Тут другие подтащили ящик с гранатами. Корнехо стал кидать одну за другой. Смотрят — второй танк свалился набок, потом третий, а остальные повернули обратно. Вот видите! А уж, кажется, страшнее танка ничего нет.
— Сколько же лет этому Корнехо? — спрашиваю я.
— Семнадцать, — отвечает Шура.
— А тебе?
С моей стороны жестоко задавать такой вопрос. Шура молча вздыхает...
— Мама! — выводит меня из раздумья звонкий голос совсем рядом. — Почему так поздно? Мы заждались!
— Разве поздно? Я обещала в семь.
— А теперь без десяти восемь. Я уж начала беспокоиться.
Зоя берет меня под руку и примеряется, чтобы попасть в ногу. Мы идем рядом. Она очень выросла за последние два года; скоро, очень скоро она будет одного роста со мной. Иногда мне даже странно, что у меня такая взрослая дочь. Юбка ей уже коротка, и вышитая блузка тоже становится мала; пора подумать о новом...
С 1931 года, с тех пор, как я привезла ребят в Москву, мы почти не разлучались. Даже ненадолго уходя из дому, каждый из нас непременно говорил, куда идет и когда вернется. Пообещав прийти с работы не позже восьми, я стараюсь сдержать слово. Если меня что-нибудь задерживает, Зоя начинает беспокоиться, выходит мне навстречу к трамвайной остановке и ждет — вот как сегодня.
Если Шура, придя домой, не заставал сестру, то его первый вопрос был:
— А где Зоя? Куда ушла? Почему ее так долго нет?
— Где Шура? — спрашивала Зоя, едва переступив порог комнаты.
И я, когда случалось прийти домой раньше детей, чувствовала себя странно и неприютно, пока не раздавались на лестнице знакомые шаги. А весной иной раз становилась у открытого окна и ждала... Словно сейчас вижу: вот они идут, почти всегда вместе, о чем-то горячо разговаривая, — и сразу тепло становится у меня на сердце...
...Зоя мягко отнимает у меня портфель и сумку:
— Ты устала, давай я понесу.
Мы идем медленно, радуясь славному весеннему вечеру, и рассказываем друг другу обо всем, что случилось за день.
— Ты читала? Испанских ребятишек привезли в Артек, — говорит Зоя. — Фашисты чуть не потопили пароход, на котором они ехали. Вот бы посмотреть на этих ребят!.. Подумай, после бомбежки, после всего — оказаться вдруг в Артеке! А там хорошо сейчас? Не холодно?
— Нет, в апреле на юге уже совсем тепло. Розы цветут. Да посмотри на себя: ты и в Москве ухитрилась загореть, нос-то лупится.
— Так ведь мы уже начали сажать вокруг школы сад. Полдня на воздухе — вот и загорела. Знаешь, каждый должен посадить дерево. Я, пожалуй, посажу тополь — люблю, когда тополевый снег идет. И запах у тополя славный, правда? Свежий-свежий и немножко горький... Ну, вот мы и дома! Скорей умывайся, я сейчас подогрею обед.
Я умываюсь, но, и не глядя, знаю, что делает Зоя. Она зажигает керосинку, чтобы подогреть суп, бесшумно ходит в своих тапочках по комнате, быстро и ловко накрывая на стол. В комнате — чистота, недавно вымыт пол, пахнет свежестью. На окне, в высоком стакане, две веточки вербы, на которой словно уснули серебристые мохнатые шмели.
Чистота и уют в нашем доме — дело рук Зои. На ней лежит все хозяйство: уборка, покупка продуктов. Зимой она еще и печь топит. У Шуры тоже есть кое-какие обязанности: он носит воду, колет дрова и ходит за керосином. Но «мелочами» он не занимается; как многие мальчики, он берется только за «мужские» дела и убежден, что полы подметать и по магазинам бегать ему не к лицу: «Это может каждая девчонка».
А вот и он!
Дверь не просто открывается — она с треском распахивается, и на пороге — Шура: румянец во всю щеку, руки по локоть в грязи, под глазом, увы, опять синяк.
— Была игра! — весело объясняет он. — Добрый вечер, мама! Уже умылась? Вот твой стул. Сейчас и я умоюсь.
Он долго плещется, фыркает и одновременно рассказывает о футболе с таким увлечением, словно, кроме футбола, ничего на свете не существует.
— А перевод с немецкого когда будет? — спрашивает Зоя.
— Поем — переведу.
Я принимаюсь за свой поздний обед, дети ужинают. Сейчас все разговоры о том, каков будет школьный сад. Я слушаю и понимаю: ребята готовы посадить вокруг своей школы все деревья, какие им только известны.
— Почему ты говоришь, что пальма не будет расти? Вот я в «Огоньке» видел фото: пальмы, а кругом снег. Значит, они отлично переносят холод.
— Что же ты сравниваешь крымскую зиму и нашу, — спокойно возражает Зоя. Потом поворачивается ко мне: — Мама, а ты мне что-нибудь почитать принесла?
Я молча достаю из портфеля «Овод». Зоя краснеет от удовольствия.
— Вот спасибо! — говорит она и, не в силах удержаться, начинает бережно перелистывать книгу, но тут же откладывает в сторону. Потом быстро убирает со стола, перемывает посуду и садится за уроки.
Рядом с нею, вздохнув и поворчав немного («Завтра с утра времени нет, что ли!»), усаживается Шура.
Зоя начинает с того, что ей дается труднее всего — с математики. Шура открывает учебник немецкого языка, оставляя задачи напоследок: они ему даются легко.
Через полчаса Шура захлопывает учебник и с громом отодвигает стул:
— Кончил! А задачки — завтра утром.
Зоя даже не поворачивает головы. Она вся ушла в работу. Рядом лежит «Овод» — книга, которую она давно уже просила меня принести, но я знаю: пока Зоя не покончит с уроками, читать она не станет.
— Дай-ка я посмотрю твой перевод, Шура, — говорю я. — Так... Это разве дательный падеж? Взгляни-ка сюда.
— Да... соврал.
— Ну вот. А тут надо не «u», а «ü». И вот еще: Garten ведь существительное, почему же с маленькой буквы? Три ошибки. Садись, пожалуйста, и перепиши все заново.
Шура со вздохом выглядывает из окошка: на крыльце сидят его приятели и ждут, не выйдет ли он. Время не такое позднее, еще можно бы разок сыграть... Но факты — вещь упрямая: три ошибки... с этим не поспоришь! И Шура со вздохом снова садится к столу.
...Ночью я просыпаюсь со смутным ощущением: в комнате что-то не так, как всегда. Так и есть: зажжена и прикрыта газетой настольная лампа; Зоя, подперев кулаками щеки, склонилась над «Оводом». И щеки, и руки, и, кажется, страницы мокры от слез.
Почувствовав мой взгляд, она поднимает глаза и молча улыбается сквозь слезы. Мы ничего не говорим друг другу, но обе вспоминаем тот день, когда Зоя с укором сказала мне: «Большая, а плачешь!»
ДЕВОЧКА В РОЗОВОМ
По-весеннему яркое небо, и на фоне его — голые черные ветви и скворечник... Больше ничего нет на этой картинке, но я долго смотрю на нее, и где-то внутри горячей волной поднимается радость и надежда. Тут не просто нарисованы дерево, небо, скворечник — тут есть главное, без чего невозможна живопись: настроение, мысль, умение видеть природу и понимать ее.
А вот другой рисунок: мчатся кони, воинственно вскинуты шашки в руках лихих кавалеристов. Тут всё в стремительном, жарком движении... Вот снова пейзаж: знакомый заросший прудик в Тимирязевском парке. А вот Осиновые Гаи — высокая, сочная трава на прибрежном лугу и серебряная рябь нашей маленькой веселой речки...
Ребят нет, я одна дома, и на коленях у меня пухлая папка с Шуриными рисунками.
Шура с каждым годом рисует все лучше. Мы часто бываем в Третьяковской галерее: мне хочется, чтобы он не только учился рисовать, но знал и понимал живопись.
Памятно мне наше первое посещение Третьяковки. Мы медленно переходили из зала в зал. Я пересказывала детям исторические сюжеты, мифы, вдохновлявшие художников. Ребята слушали, без конца задавали вопросы. Все им нравилось, все удивляло их. Зою поразило, что Врубелева гадалка не сводит с нее глаз, куда бы она ни отошла. Огромные черные глаза, нерадостные и знающие, провожали нас неотступным взглядом.
Потом мы попали в зал Серова. Шура подошел к «Девочке с персиками» — и застыл. Темноволосая девочка с нежным румянцем на щеках задумчиво смотрела на нас. Так спокойно лежали на белой скатерти ее руки. Позади нее за окном угадывался огромный тенистый сад со столетними липами, с заросшими дорожками, уводящими бог весть в какую глушь… Мы долго молча стояли и смотрели. Наконец я легонько тронула Шуру за плечо.
— Пойдем, — тихо сказала я.
— Еще немножко, — так же тихо ответил он.
Иногда с ним так бывало: если что-нибудь глубоко и сильно поражало его, он словно весь замирал и не мог двинуться с места. Так было когда-то в Сибири, когда четырехлетний Шура впервые увидел настоящий лес. Так было и теперь. Я стояла рядом с сыном, смотрела на спокойную, задумчивую девочку в розовом и думала: что так поразило Шуру? Его рисунки всегда полны движения и шума — если можно сказать, что кисть и карандаш передают шум: скачут кони, мчатся поезда, стремительно проносятся в небе самолеты. И сам Шура — озорник, страстный футболист, любитель побегать и покричать. Что пленило его в девочке Серова, в этой картине, где стоит такая светлая и недвижная тишина? Почему он застыл перед нею, такой присмиревший, каким я его давно не видела?..
В тот день мы больше ничего не стали смотреть. Мы пошли домой, и Шура всю дорогу расспрашивал: когда жил Серов? Рано ли он начал рисовать? Кто его учил? Репин? Тот, который написал «Запорожцев»?
Это было давно, Шуре едва исполнилось десять лет. С тех пор мы не раз бывали в Третьяковской галерее, видели и другие картины Серова, видели и Сурикова: угрюмого Меншикова в Березове, вдохновенного Суворова, боярыню Морозову, светлые, задушевные пейзажи Левитана — словом, все, что только там есть. Но именно после первого знакомства с серовской девочкой в рисунках Шуры появился пейзаж, и тогда же он в первый раз попытался нарисовать Зою.
— Посиди, пожалуйста, — непривычно мягко просил он сестру. — Я попробую тебя нарисовать.
Зоя сидела подолгу, терпеливо, почти не шевелясь. И даже в тех первых портретах, сделанных еще неумелой рукой, было сходство — правда, едва уловимое, неясное, а все-таки с листа смотрели, несомненно, Зоины глаза: пристальные, серьезные, вдумчивые...
И вот я перебираю Шурины рисунки. Кем же он станет, когда вырастет?
Шура, бесспорно, прекрасный математик, он унаследовал от отца любовь к технике, и у него ловкие и быстрые, действительно золотые руки: он все умеет, за что ни возьмется — все у него спорится. Меня не удивляет, что ему хочется быть инженером. Он все свои карманные деньги тратит на журнал «Наука и техника» и не только прочитывает каждый номер, но постоянно мастерит что-нибудь по совету журнала.
Работает Шура всегда горячо, с душой. Как-то я зашла к ним в школу взглянуть на сад. Работа была в разгаре: вскапывали землю, сажали кусты и молодые деревца, воздух звенел от громких ребячьих голосов. Зоя, раскрасневшаяся, с растрепавшимися волосами, на секунду опустила лопату и издали помахала мне рукой. Шура в паре с мальчуганом постарше тащил носилки. Трудно было представить себе, как умещается на этих носилках такая груда земли!
— Осторожнее, Космодемьянский, надорвешься! — крикнула ему вслед высокая белокурая девушка, по виду — несомненно спортсменка.
И я слышала, как Шура, замедлив шаг, весело ответил:
— Ну нет! Мне еще дед говорил: когда работаешь на совесть, не надорвешься. Работа сутулит, когда ее боишься, а если сил не жалеть —еще сильнее станешь!
В тот день, за ужином, он сказал не то шутя, не то серьезно:
— Мам, а может, мне после школы в Тимирязевку пойти? Сады буду сажать, в земле копаться. Как ты думаешь?
Кроме того, Шуре хочется быть спортсменом-профессионалом. Зимой они с Зоей катаются на коньках, ходят на лыжах, летом купаются в Тимирязевском пруду. Шура — богатырь: в тринадцать лет он выглядит пятнадцатилетним. Зимой он натирается снегом, купаться начинает весною раньше всех, а кончает поздней осенью, когда самых отважных купальщиков дрожь пробирает при одном взгляде на воду. А о футболе и говорить нечего: из-за футбола Шура готов забыть и о еде и об уроках.
И все же... все же, кажется, больше всего Шура хочет быть художником. В последнее время он каждую свободную минуту отдает рисованию. Из библиотеки приносит и меня просит приносить биографии Репина, Серова, Сурикова, Левитана.
— Знаешь, — с уважением говорит он, — Репин с девяти лет рисовал каждый день, ни разу не пропустил за всю жизнь! Ты только подумай: каждый день! А когда у него заболела левая рука и он не мог держать палитру, он привязал ее к себе и все-таки работал. Вот это я понимаю!
...Я перебираю Шурины рисунки и узнаю то нашу любимую скамейку в парке, то куст боярышника, растущий неподалеку от нашего дома, — под ним Шура любит лежать в жаркие летние вечера. Вот наше крыльцо, где он допоздна засиживается с товарищами после игры, а вот и лужок — их футбольное поле.
Сейчас Шура все время рисует Испанию: неслыханной голубизны небо, серебристые оливы, рыжие горы, обожженная солнцем земля, изрытая траншеями, истерзанная взрывами, залитая жаркой кровью республиканских бойцов... Мне кажется, когда зимой в Третьяковке открылась выставка Сурикова, Шура бегал туда несколько раз еще и ради испанских акварелей: словно Суриков стал ближе ему потому, что путешествовал по Испании, видел и рисовал эту далекую землю.
А это что?.. Фасад высокого здания со множеством окон кажется мне знакомым. Да это 201-я школа! А вокруг — будущий сад: березы, клены, дубы и... пальмы!
ПАРИ
Зоя и Шура становились уже совсем большими. Но иногда, напротив, они казались мне совсем маленькими!
...Я быстро уснула в тот вечер и проснулась вдруг, как от толчка: мне послышалось, будто кто-то целыми пригоршнями кидает в стекло мелкие камешки. Это дождь так и хлестал в окно, так и барабанил по стеклу. Я села на кровати и увидела, что Шура тоже сидит.
— Где Зоя? — спросили мы оба разом.
Зоина кровать была пуста. Но тут же, словно в ответ нам, на лестнице послышались приглушенные голоса и смех, и дверь нашей комнаты тихо отворилась: на пороге стояли Зоя и Ира — ее сверстница, жившая в маленьком домике по соседству.
— Где вы были? Откуда вы?
Зоя молча сняла пальто, повесила его и принялась стаскивать разбухшие, насквозь мокрые туфли.
— Да где вы были? — взорвался Шура.
И тогда Ира, взволнованная до того, что, даже когда она смеялась, по щекам ее текли слезы, стала рассказывать.
Часов в десять вечера к ней в окно постучала Зоя. И когда Ира вышла, Зоя сообщила ей, что поспорила с девочками. Они уверяли, что Зоя в такой темный осенний вечер побоится пройти через весь Тимирязевский парк, а Зоя утверждала: «Не побоюсь». И они заключили пари: девочки поедут на трамвае до остановки «Тимирязевская академия», а Зоя пойдет туда пешком. «Я буду делать на деревьях заметки», сказала Зоя. «Мы тебе и так верим», ответили девочки. Но в последнюю минуту они сами испугались и стали уговаривать Зою отменить пари: очень холодно и темно было на улице, и уже начинался дождь.
— ...Но она только больше раззадорилась, — смеясь и плача, рассказывала Ира. — И пошла. А мы поехали на трамвае. Ждем, а ее нет и нет. А потом смотрим — она идет... и смеется...
Я с удивлением смотрела на Зою. Она все так же молча развешивала у печки мокрые чулки.
— Ну, знаешь, не ждала я от тебя этого, — сказала я. — Такая большая и такая...
— ...глупая? — улыбаясь, докончила за меня Зоя.
— Да, уж извини, но, конечно, это не слишком умно!
— Если б еще это сделал я, тогда понятно, — вырвалось у Шуры.
— Так ведь она и обратно хотела пешком, — пожаловалась Ира. — Насилу мы ее уговорили, чтоб ехала с нами на трамвае.
— Да раздевайся же, Ира! — опомнилась я. — Грейся скорей, ты тоже совсем промокла!
— Нет, я домой... там мама тоже будет сердиться... — призналась Ира.
Оставшись одни, мы некоторое время молчали. Зоя весело улыбалась, но разговора не начинала, а спокойно сушилась и грелась у печки.
— Ладно, пари ты выиграла, — сказал наконец Шура. — А что же тебе за это полагается?
— Ой, я об этом и не подумала! — отозвалась Зоя. — Мы просто поспорили, а на что —не условились... — И на лице ее отразилось искреннее огорчение.
— Эх, ты! — воскликнул Шура. — Хоть бы обо мне подумала: дескать, если я выиграю, гоните Шурке новый футбольный мяч. Нет того, чтобы о родном брате позаботиться! — Он укоризненно покачал головой. Потом добавил серьезно: — А все-таки я от тебя этого не ожидал. С чего ты стала таким способом доказывать свою храбрость? Даже я понимаю, что это неправильно.
— А я, думаешь, не понимаю? — возразила Зоя. — Но только мне очень хотелось попугать девочек: шла-то по лесу я, а боялись-то ведь они!
Она засмеялась, и мы с Шурой поневоле присоединились к ней.
ТАТЬЯНА СОЛОМАХА
Очень рано я стала решать наши денежные дела сообща с детьми.
Помню, в 1937 году мы завели сберегательную книжку и торжественно положили на нее первые семьдесят пять рублей. Всякий раз, когда к концу месяца удавалось сэкономить немного денег, Зоя относила их в сберкассу, даже если сумма была невелика: пятнадцать-двадцать рублей.
Сейчас у нас появилась еще одна статья расхода: в банке существует счет № 159782, на него граждане СССР пересылают деньги, собранные для женщин и детей республиканской Испании. Делаем это и мы. Мысль эта принадлежит не мне, ее первым высказал Шура:
— Мы с Зоей можем меньше тратить на завтрак.
— Нет, — сказала я, — завтраки трогать не будем. А вот не пойти разок-другой на футбол — это даже полезно...
Потом мы составляем список самых необходимых вещей: у Зои нет варежек, у Шуры совсем развалились башмаки, у меня порвались калоши. Кроме того, у Шуры кончились краски, а Зое нужны нитки для вышиванья. Тут случается и поспорить: ребята всегда настаивают на том, чтобы прежде всего покупалось то, что нужно мне.
Но самая любимая статья наших расходов — книги.
Какое это удовольствие — прийти в книжный магазин, порыться в том, что лежит на прилавке, потом издали, привставая на цыпочки и наклоняя голову набок, чтоб было удобнее, читать названия на корешках книг, вплотную уставивших полки, потом долго листать, советоваться... и возвратиться домой с аккуратно перевязанным тяжелым пакетиком! День, когда наша этажерка (она стояла в углу, у изголовья Зоиной кровати) украшалась новой книжкой, был у нас праздничным, мы снова и снова заговаривали о своей покупке. Читали новую книгу по очереди, а иногда по воскресным вечерам и вслух.
Одной из таких сообща прочитанных книг был сборник очерков, назывался он «Женщина в гражданской войне». Помню, я сидела и штопала чулки, Шура рисовал, а Зоя раскрыла книгу, собираясь читать. Неожиданно Шура сказал:
— Знаешь, ты не читай подряд.
— А как же? — удивилась Зоя.
— Да так: ты открой наугад; какой откроется, с того и начнем.
Право, не знаю, почему это ему пришло в голову, но так и порешили. Первым открылся очерк «Татьяна Соломаха».
Помнится, там были отрывки из трех тетрадей: сначала о сельской учительнице Татьяне Соломахе рассказывал ее брат, потом — ученик и наконец — младшая сестренка.
Брат рассказывал о детстве Тани, о том, как она росла, училась, как любила читать. Тут было место, дойдя до которого Зоя на секунду остановилась и взглянула на меня: строки о том, как Таня прочла вслух «Овод». Поздно ночью Таня дочитала книгу и сказала брату: «А ты думаешь, я не знаю, зачем живу?.. Мне кажется, что я по каплям отдала бы всю свою кровь, только чтоб людям жилось лучше».
Кончив гимназию, Таня стала учительствовать в кубанской станице. Перед революцией она вступила в подпольную большевистскую организацию, а во время гражданской войны — в красногвардейский отряд.
В ноябре 1918 года белые ворвались в село Козьминское, где в тифу лежала Таня. Больную девушку бросили в тюрьму и пытали, в надежде, что она выдаст товарищей.
Гриша Половинко писал о том, как он и другие ребята, которые учились у Тани в школе, побежали к тюрьме — им хотелось увидеть свою учительницу, чем-нибудь помочь ей. Они видели, как избитую, окровавленную Таню вывели во двор и поставили у стены. Мальчика поразило ее спокойное лицо: в нем не было ни страха, ни мольбы о пощаде, ни даже боли от только что перенесенных истязаний. Широко открытые глаза внимательно оглядывали собравшуюся толпу.
Вдруг она подняла руку и громко, отчетливо сказала:
— Вы можете сколько угодно избивать меня, вы можете убить меня, но Советы не умерли — Советы живы. Они вернутся.
Урядник ударил Таню шомполом и рассек плечо, пьяные казаки набросились на нее и стали избивать ногами и прикладами. «Я тебя еще заставлю милости просить!» кричал ей палач-урядник, и Таня, вытирая струившуюся по лицу кровь, ответила: «А ты не жди: у вас просить я ничего не буду».
И Зоя читала дальше: о том, как снова и снова, день за днем пытали Таню. Белые мстили ей за то, что она не кричала, не просила пощады, а смело смотрела в лицо палачам...
Зоя положила книгу, отошла к окну и долго стояла не оборачиваясь. Она редко плакала и не любила, чтобы видели ее слезы.
Шура, давно уже отложивший свой альбом и краски, взял книгу и стал читать дальше. Рая Соломаха рассказывала о гибели сестры:
«Вот что я узнала о ее смерти.
На рассвете 7 ноября казаки ввалились в тюрьму.
Арестованных начали прикладами выгонять из камеры. Таня у двери обернулась назад к тем, кто оставался.
— Прощайте, товарищи! — раздался ее звонкий, спокойный голос. — Пусть эта кровь на стенах не пропадет даром! Скоро придут Советы!
В раннее морозное утро белые за выгоном порубили восемнадцать товарищей. Последней была Таня...
Верная своему слову, она не просила пощады у палачей».
Помню: потрясающая сила и чистота, которой дышал облик Тани, заставили в тот вечер плакать не одну только Зою.
ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК
Как-то вечером нас навестил мой брат. Напившись чаю и поболтав с ребятами, которые всегда от души радовались ему, он вдруг примолк, потянулся за своим объемистым, туго набитым портфелем и многозначительно посмотрел на нас. Мы сразу поняли: это неспроста.
— Что у тебя там, дядя Сережа? — спросила Зоя.
Он ответил не сразу: заговорщицки подмигнув ей, не спеша открыл портфель, достал пачку чертежей и стал перебирать их. Мы терпеливо ждали.
— Вот чертежи, — сказал наконец Сергей. — Их надо скопировать. У тебя, Шура, какая отметка по черчению?
— У него «отлично», — ответила Зоя.
— Так вот, брат Шура, получай работу. Дело хорошее, мужское, семье поможешь. Вот тебе готовальня. Это моя, старая, она мне еще в институтские годы послужила, но работает хорошо, все в исправности. Тушь, надо полагать, у тебя есть?
— И калька есть, — вставила Зоя.
— Вот и превосходно! Подите-ка поближе, я объясню, что к чему. Работа несложная, но требует большой точности и аккуратности, зевать и мазать тут не приходится.
Зоя подсела к дяде. Шура, стоявший все время у печки, не тронулся с места и не произнес ни слова. Сергей мельком покосился на него и, склонившись над чертежами, стал давать объяснения.
Я, как и брат, сразу поняла, в чем дело.
Одна черта в характере Шуры всегда очень беспокоила меня: необычайное упрямство. Например, Шура любит музыку, у него хороший слух, и он давно уже играет на отцовской гитаре. Случается ему, конечно, и не уловить сразу какой-нибудь мотив. Скажешь ему: «Ты тут фальшивишь, это не так поется, вот как надо». Шура выслушает, преспокойно ответит: «А мне так больше нравится» — и продолжает играть по-своему. Он прекрасно знает, что я права, и в следующий раз возьмет верную ноту, но только не сейчас. У него порядок твердый: все решения, большие и малые, он принимает самостоятельно, никто не должен подсказывать ему. Он взрослый, он мужчина, он все знает и понимает сам!
Как видно, предложение дяди показалось Шуре покушением на его самостоятельность, на право распоряжаться собой, которое он так ревниво оберегал. И пока Сергей объяснял, что и как надо сделать, Шура издали внимательно слушал, но так и не произнес ни слова. А Сергей больше и не взглянул в его сторону.
Уже в дверях брат сказал, ни к кому в отдельности не обращаясь:
— Чертежи мне понадобятся ровно через неделю.
После его ухода Зоя раскрыла учебник физики. Я, как всегда, проверяла тетради. Шура взялся за книжку. Некоторое время в комнате было тихо. Но вот Зоя встала, потянулась, тряхнула головой (была у нее такая привычка — резким движением отбрасывать темную прядь, постоянно сползавшую на лоб и правую бровь). Я поняла, что с уроками покончено.
— Что же, пора за дело, — сказала она. — За ночь с половиной справимся. Правда, мамуся? — и стала раскладывать чертежи на столе.
Шура оторвался от книги, покосился на сестру и сказал хмуро:
— Сиди, читай свои «университеты»... (Зоя в те дни читала автобиографическую трилогию Горького.) Я черчу лучше. И без тебя управлюсь.
Но Зоя не послушалась. Вдвоем они заняли чертежами весь стол, и мне пришлось передвинуться со своими тетрадками на самый край. Вскоре ребята уже углубились в работу. И вот, как часто бывало за шитьем, за стряпней или уборкой — за делом, требующим не всего человека без остатка, а только верности глаза и руки, — Зоя негромко запела:
Расшумелся ковыль, голубая трава, Голубая трава-бирюза. Та далекая быль Не забыта, жива, Хоть давно отгремела гроза...
Шура сначала слушал молча, потом тихонько подтянул, потом запел громче... оба голоса слились, зазвучали чисто и дружно.
Они допели песню о девушке-казачке, погибшей в бою с атаманами, и Зоя запела другую, которую все мы любили и которую когда-то пел Анатолий Петрович:
Ревет и стонет Днепр широкий, Сердитый ветер листья рвет, До долу клонит лес высокий И волны грозные несет...
Так они работали и пели, а я и слушала и не слушала их: не слова доходили до меня, а мелодия и чувство, с каким они пели, и так хорошо мне было...
Через неделю Шура отнес дяде выполненную работу и вернулся счастливый, с новой пачкой чертежей.
— Сказал: хорошо! Через неделю будут деньги. Слышишь, мама? Наши с Зоей деньги, заработанные!
— А больше дядя Сережа ничего не говорил? —спросила я.
Шура внимательно посмотрел на меня и засмеялся:
— Он еще сказал: «Так-то лучше, брат Шура!»
А еще через неделю, проснувшись утром, я увидела рядом, на стуле, две пары чулок и очень красивый белый шелковый воротничок — это дети купили мне в подарок из своего первого заработка. Тут же в конверте лежали остальные деньги.
...Теперь, возвращаясь вечерами домой, я нередко еще на лестнице слышала — поют мои ребята. И тогда я знала: они опять углубились в свои чертежи.
ВЕРА СЕРГЕЕВНА
Жизнь наша шла ровно, без каких-либо заметных событий — так показалось бы всякому, кто посмотрел бы со стороны. Каждый новый день был похож на предыдущий: школа и работа, изредка — театр или концерт, и опять уроки, книги, короткий отдых — и все. Но на самом деле это было далеко не все.
В жизни юноши, подростка важен каждый час. Перед ним непрестанно открываются новые миры. Он начинает самостоятельно мыслить и ничего не принимает на веру, в готовом виде. Он все передумывает и решает заново: что хорошо, что плохо? Что высоко, благородно и что подло и низко? Что такое настоящая дружба, верность, справедливость? Какая у меня цель в жизни? Не напрасно ли я живу?.. Жизнь ежечасно, ежеминутно пробуждает у молодого существа всё новые вопросы, заставляет искать, думать; каждая мелочь воспринимается необычайно остро и глубоко.
Книга давно уже не просто отдых или развлечение. Нет, она — друг, советчик, руководитель. «То, что в книгах, то всегда правда», говорила Зоя, когда была маленькая. Теперь она подолгу думает над книгой, спорит с ней, ищет в книге ответа на то, что ее волнует.
После очерка о Тане Соломахе была прочитана та незабываемая повесть, что не проходит бесследно ни для одного подростка, — повесть о Павле Корчагине, о его светлой и прекрасной жизни. И она оставила глубокий след в сознании и сердце моих детей.
И каждая новая книга — для них событие: обо всем, что в ней рассказано, дети говорят, как о подлинной жизни; о ее героях горячо спорят, их любят или осуждают.
Встреча с хорошей книгой — умной, сильной, честной — это так важно в юности! А встреча с новым человеком нередко определяет весь твой дальнейший путь, все твое будущее.
В жизни моих детей всегда много значила школа.
Они любили и уважали своих учителей и особенно тепло говорили о заведующем учебной частью Иване Алексеевиче Язеве.
— Он очень хороший человек и очень справедливый учитель, — не раз повторяла Зоя. — А садовод какой! Мы его Мичуриным зовем.
Шура всегда с удовольствием рассказывал об уроках математики, о том, как Николай Васильевич заставляет думать, искать и всегда уличит того, кто отвечает наобум или просто механически заучивает правило.
— Ох, и не любит зубрил, попугаев всяких! Но уж если видит, что человек понимает, — дело другое. Даже и поплывешь иной раз, а он только скажет: «Ничего, ты не торопись, подумай». И правда, от этого как-то сразу лучше соображаешь!
И Зоя и Шура необыкновенно ласково говорили всегда о своей классной руководительнице Екатерине Михайловне:
— Такая добрая, скромная! И всегда заступается за нас перед директором.
И верно, не раз я слышала: набедокурит, провинится кто-нибудь в классе, первый заступник — Екатерина Михайловна.
Она преподавала немецкий язык. Никогда не повышала голоса, но сидели у нее всегда очень тихо. Она была снисходительна, но никому из ребят в голову не приходило плохо приготовить ее урок. Она любила ребят, они отвечали ей тем же, и этого достаточно было, чтобы никогда не вставал вопрос ни о дисциплине на ее уроках, ни об успеваемости по ее предмету.
Но совсем новая полоса началась в жизни Зои и Шуры с того дня, когда у них в классе стала преподавать русский язык и литературу Вера Сергеевна Новоселова.
И Зоя и Шура очень сдержанно, даже осторожно проявляли свои чувства. По мере того как они подрастали, эта черта в характере обоих становилась все определеннее. Они, как огня, боялись всяких высоких слов. Оба были скупы на выражение любви, нежности и восторга, гнева и неприязни. О таких чувствах, о том, что переживают ребята, я узнавала скорее по их глазам, по молчанию, по тому, как Зоя ходит из угла в угол, когда она огорчена или взволнована.
Как-то — Зое было тогда лет двенадцать — на улице перед нашим домом один мальчишка мучил и дразнил собаку: кидал в нее камнями, тянул за хвост, потом подносил к самому ее носу огрызок колбасы и, едва она собиралась схватить лакомый кусок, тотчас отводил руку. Зоя увидела все это в окно и, как была, даже не накинув пальтишка (дело было поздней, холодной осенью), выбежала на улицу. У нее было такое лицо, что я побоялась: она сейчас накинется на мальчишку с криком, может быть даже с кулаками. Но она не закричала и даже не замахнулась на него.
— Перестань! Ты не человек, ты людишка, — выйдя на крыльцо, сказала Зоя.
Она сказала это негромко, но с таким безмерным презрением, что мальчишка поежился и как-то боком, неловко пошел прочь, не ответив ни слова...
— Он хороший человек, — говорила о ком-нибудь Зоя, и этого было достаточно — я знала: она очень уважает того, о ком так отзывается.
Но о Вере Сергеевне и Зоя и Шура говорили с нескрываемым восторгом.
— Если бы ты только знала, какая она! — повторяла Зоя.
— Ну, какая? Что тебе так по душе в ней?
— Я даже не могу объяснить... Нет, могу. Понимаешь, вот она входит в класс, начинает рассказывать — и мы все понимаем: она не просто ведет урок, потому что он у нее по расписанию. Нет, ей самой это важно и интересно — то, что она рассказывает. И видно — ей не нужно, чтобы мы просто заучили всё, — нет, она хочет, чтоб мы думали и понимали. Ребята говорят, что она отдает нам литературных героев «на растерзание». И правда, она говорит: «Он нравится вам? А почему? А как, по-вашему, он должен был поступить?» И мы даже не замечаем, как она умолкает, а говорит весь класс: то один вскочит, то другой... Мы спорим, сердимся, а потом, когда все выскажутся, она заговорит сама — так просто, негромко, как будто нас тут не тридцать человек, а трое. И все сразу станет ясно: кто прав, кто ошибся. И так хочется все прочитать, о чем она говорит! Когда ее послушаешь, потом совсем по-новому читаешь книгу — видишь то, чего прежде никогда не замечала... А потом — ведь это ей надо сказать спасибо за то, что мы теперь по-настоящему знаем Москву. Она на первом же уроке спросила нас: «В Толстовском музее были? В Останкине были?» И так сердито: «Эх, вы, москвичи!» А теперь — где мы только с ней не побывали, все музеи пересмотрели! И каждый раз она заставляет над чем-нибудь раздумывать.
— Нет, правда, она очень хорошая, очень! — поддерживал Шура.
Он все-таки стеснялся таких чувствительных слов и почему-то, чтобы скрыть смущение или чтобы тверже прозвучало, всегда хвалил учительницу басом, что ему еще плохо удавалось. Зато глаза его и выражение лица говорили ясно и без колебаний: «Хорошая, очень хорошая!»
Но по-настоящему я поняла, что такое разбуженный интерес к литературе, к писателю, к истории, когда в классе начали читать Чернышевского.