Однажды к Симантобу с Хавой пожаловал в гости раввин Меир — поздравить с окончанием выпускных экзаменов у детей. Он не оставлял без внимания ни одного события в жизни общины, особенно печального, и петхаинцы дивились — откуда у старика хватало слёз для всех?
Новый раввин Рафаэл отвечал на этот вопрос словами Писания: «Сердце мудреца в доме плача, а глупца в доме веселья». Лукаво щурясь, Меир говорил умнее: «Если не придёшь к человеку на его похороны, он не придёт на твои». Что же касается домов, где что-либо праздновали, Меир, подобно Рафаэлу, ходил туда только если они принадлежали близким, но, в отличие от него, с подарками.
Изо всех помощников привязан он был только к Симантобу, и потому Мордехаю с Лией принёс особые гостинцы. Ему — двадцатипятирублёвую банкноту, а ей старое издание «Песни Песней».
Лия начала листать книгу уже во время ужина. Раскрыла и вздрогнула: «О, если бы ты был мне брат, то, встречая, я целовала бы тебя, и меня не осуждали бы!»
— Что? — насторожился отец. — Что это ты вычитала там?
Она ответила, будто удивили её иллюстрации: кто-то замарал их тушью.
Традиция запрещает изображать людей, заметил раввин, добавив, что во всех своих еврейских книгах он либо вырывает рисунки, либо заливает их тушью.
— Ещё бы! — воскликнул Симантоб и взглянул на Мордехая. — Рисовать людей нельзя, это приносит беду.
Мордехай вспылил: глупая традиция.
— А ты не смей! — вскрикнул отчим и стукнул костылём по полу. Глаза его налились кровью.
Хава встрепенулась и собралась было заступиться за сына, которого в последнее время Симантоб перестал жаловать, — но её опередил раввин.
Он стал внушать Мордехаю, что изображать людей запрещено, поскольку человек создан по образу и подобию Бога, и, стало быть, рисунки или изваяния лица и тела есть умножение божков и идолов. Всё в нашем мире, получистом и полуфизическом, повязано с двумя другими: с незримым миром, наверху, и со скверным, внизу. Человеку дана свобода выбора лишь между двумя из этих трёх миров. Между нашим, половинчатым, и низшим. В высший ему не попасть: оттуда, из рая, он уже был изгнан. Если, значит, кто-нибудь берётся за изображение человека, созданного по образу Бога, то он представляет Всевышнего как нечто наглядное и лишает Его чистоты. Поэтому, заключил раввин, рисовать или ваять людей есть нисхождение в мир скверны.
— Если человек свободен выбирать, — рассудил Мордехай, — и если рисуя людей он рисует Бога, то, может быть, через это он не только не отступает от Всевышнего, а наоборот, хочет вернуться в рай…
Раввин ответил не сразу:
— Зачем же тогда мудрецы запрещают? Зачем запрещать возвращение в рай? — и, хлопнув залпом рюмку, рассмеялся. — А затем, что в раю делать нечего: оттуда уже податься некуда!
Потом он повернулся к Симантобу и добавил:
— Мальчик не соглашается со мной. Стал мужчиной.
— Знаю! — насупился тот. — Скоро — в Киев…
— Я могу и не поехать, — буркнул Мордехай.
Хава обрадовалась и не заметила, что муж огорчился, — хотя не из-за самих этих слов, а из-за того, что в глазах Лии они высекли радость.
Ночью, когда все улеглись, Лия включила ночник над подушкой и воровато раскрыла «Песню» на загнутой странице: «Заклинаю вас, девицы иерусалимские, сернами и полевыми ланями заклинаю: не будите, увы, и не возбуждайте любовь, пока она не придёт!»
Потом — на другой, тоже загнутой: «О, горе мне, если бы ты был мне брат, сосавший ребёнком грудь матери моей! Тогда, встречая тебя, я целовала бы тебя, и меня не осуждали бы!»
Испугавшись, Лия огляделась по сторонам. Стояла тишина. Только как-то очень мокро капала вода в кране на кухне и рядом дремала мачеха, шевеля во сне сухими губами. Лия присмотрелась к движениям этих губ и ей послышалось, будто Хава пыталась вышептать холодящие душу слова: «Пришла, горе тебе, пришла к тебе любовь, дочь моя и девица иерусалимская! Но он брат, и потому тебе не целовать его!»
После этих слов в небе ударил гром, и Лие почудилось, будто по крыше прогрохотала колесница пророка Ильи. Утром у неё обнаружился жар, и в бреду она произносила фразы, в которых можно было расслышать лишь отдельные слова: «девицы иерусалимские», «полевыми ланями», «целовала бы тебя». К концу дня заявился врач, но не нашёл ничего опасного.
Закрыв за ним дверь, Симантоб поспешил на кухню и вытащил из шкафа водку. Разливать не стал — пил из бутылки. Прошёл на веранду и пошарил рукой под тюфяком. Не обнаружив рисунка, обомлел, а потом проковылял обратно на кухню. Осушив бутылку, кликнул жену, а когда та появилась в дверях, рыкнул:
— Дети уже выросли, Хава! — и вонзил в пол костыль. Как если бы поставил восклицательный знак.