Обняв дочь за плечо, я с женой завернули за угол и вступили в США, где за просвечиваемой солнцем стеклянной дверью я разглядел в толпе родившую меня в Союзе мать, а рядом с ней — ею же и там же рождённых братьев.
В ту ночь я не смыкал глаз. И не потому, что уже не хотелось в обжитую пустыню сна: мне было некогда. Голова моя шла кругом от мельтешащих в ней неясных догадок, а душу распирало от новых желаний. Было ощущение, будто смотрю в трубку с многоцветными стёклышками: перекатываясь меж зеркалами, они выстраиваются в узор, от которого — в удивительном страхе перед красотой — захватывает дух. Но едва шевельнешь трубкой — и этот хрупкий узор рассыпается, хотя глазу горевать некогда, ибо на месте прежнего возникает иное чудо.
Таковым я представлял себе моё вхождение в Америку, и таковым же оно вспоминалось мне в бессонную ночь, завершившую собой начальный день нового существования.
Эта новая действительность, как она мне предвиделась в старой и как предстала в начальный день, недоступная в своём великолепии, обещала самое редкое из прав — право на неприкосновение к ней.
Первые же её образы, однако, и породили подозрение, что обретаемое мною право является её собственным условием. Подозрение, что мне будет позволено лишь наблюдать её со стороны — и не больше.