Поздно вечером, когда все село уже тонуло во мраке, измученные и встревоженные, вернулись Винцас с Пятрасом. Узнав, что жандармы про него почти и не спрашивали, Винцас быстро успокоился. Зато Пятрас убедился, что над ним нависла большая опасность. Первым долгом — пан донес на него, как на главного зачинщика, во-вторых — он убежал из-под ареста, а в-третьих — видать, крепко не понравились жандармам и отяготили его вину эти книжки и песни. Так ему их жаль, — будь он дома, наверно бы полез за них в драку с жандармами.
Сумерничали Бальсисы, боясь зажечь лучину, и совещались, как быть. Всем ясно: Пятрасу нельзя оставаться дома. Не лучше ли на некоторое время поискать пристанища у дяди Антанаса в Лидишкес? Тот — королевский, живет зажиточно, отсюда не близкий путь. Ему нужны рабочие руки, приютит и сам будет доволен. А тем временем, пожалуй, выяснится, как с манифестом, имениями и землей. В Польше, говорят, скоро восстание будет. Дай-то бог! Коли начнется и в Литве…
Было уж совсем поздно, когда Бальсисы, обсудив свои невзгоды, отправились на боковую. Ночью стражники не осмелятся Пятраса разыскивать. Но все-таки он пошел на сеновал — в случае чего удерет через лазейку в фундаменте. Может, пробудет здесь денек-другой. Перед отъездом к дяде непременно повидается с Катрите.
Пятрас зарылся в солому, укрылся отцовским тулупом, но уснул не скоро. Не выходили у него из головы события последних дней. Отрадно было вспоминать, что друзья вызволили его из лап полиции, и он, целый и невредимый, ночует на отцовском сеновале.
Однако быстро всплыла горькая обида. Пока что он свободен, но надолго ли? В родном селе для него нет места. Придется скитаться по чужим углам — будто зверь, которого псами травят. И за что? За то, что посмел воспротивиться несправедливости, поднять голос против пана! За это его могли насмерть запороть или забрить в рекруты. А что бы случилось с Катрите?
При этой мысли закипает кровь, руки сами собой сжимаются в кулаки. Нет, он и дальше грудью постоит за себя и за других. А коли начнется восстание, как говорят Дымшяле, дядя Стяпас и ксендз Мацкявичюс, тогда Пятрасу дорога ясна — в повстанцы! Уж он сумеет уберечь Катре. Увезет ее к дяде или еще куда-нибудь.
Никогда прежде он так горячо не ждал восстания. Первый удар, обрушившийся на его голову, не запугал, а, наоборот, закалил и придал ему силы.
Теперь, преследуемый, Пятрас ощутил себя частицей могучего, пока еще не совсем ясно видимого им потока. Вместо горечи поднималась гордость и сознание собственной силы. Он лег на спину, потянулся, преодолевая усталость в суставах. В ногах почувствовал прохладное, грубоватое, слегка щекочущее прикосновение соломы. Глубоко вдохнул воздух, раскинул над головой руки — да, руки у него крепкие, мускулы железные. Он силен и вынослив. Молодость и здоровье понадобятся не только, чтобы таскать мешки, пахать, прокладывать саженные прокосы, но и для дела поважнее. И в душе поднялась большая жажда чего-то нового, смелого, какой-то еще не испытанной радости.
Наконец Пятрас Бальсис уснул. Во сне пререкался со Скродским, боролся с жандармами, провожал Катрите, куда-то ехал с дядей Стяпасом и Акелайтисом.
Еще до восхода на сеновал, словно тень, прокралась Бальсене. Притащила толстое пестрядинное одеяло, которым сама ночью укрывалась, и осторожно, чтоб не разбудить, накинула на сына. Но Пятрас, закопавшись в солому, под утро крепко уснул, словно ему вовсе не грозила опасность.
Нежно глядела старушка на своего любимого первенца. Хороший он был сын. Покорный, услужливый, сызмала охотно помогал отцу, сестрам, а уж матери никогда грубого слова не сказал. Умный, рассудительный. Мало учился, а не только отлично читал любую книгу, но и писал быстро, мелко. Дядя Стяпас не мог надивиться его сообразительности и все доставал ему новые книжки. Когда Пятрас вошел в возраст, стал сильным на редкость. Нет на селе мужчины, который мог бы закинуть на плечи мешок тяжелее, который оказался бы выносливее Пятраса на самой трудной работе. За это все в Шиленай его любят и уважают.
Взошло солнце, лучи проникли на сеновал и ярко заискрились на соломе, где спал Пятрас. Он потянулся, открыл глаза. С удивлением увидел мать, сидевшую на куле соломы.
— Что ж ты, мама, тут ни свет ни заря? Застудишься, кашлять будешь, — упрекал он ее ласково, заботливо.
— Затревожилась я, Петрялис, как ты там на сеновале, не замерз ли, и принесла чем одеться.
— Да разве ж я не крепостной мужицкий сын, мама? Это только панам на мягкой постельке прохлаждаться. А нам не впервой и на сырой земле, кулак под голову, — шутливо и вместе с тем серьезно говорил Пятрас.
Но матери это не по душе. Всю жизнь она в ноги кланялась панам, и всякий раз гневные слова сына о господах наводят на нее суеверный ужас. А слышит она эти слова все чаще. Ой, недоброй стежкой пошел ее Петрялис! Чует сердце еще большую беду. Слезами наполнились глаза, и она упрекнула Пятраса:
— Все ты, сынок, по-своему толкуешь. Все не можешь против панов чего не сказать. Нам ли, горемыкам, с господами равняться? Сам бог уж так определил.
— Нет, мама. В одной песне поется:
Когда наш свет пришел из тьмы,
Пред богом были все равны.
Но потом забыли бога,
И открылась злу дорога.
Стали чтить, кого не надо,
И паны за то награда.*
Дядя Стяпас сказывал — песню ксендз Страздас сложил. И пабяржский ксендз Мацкявичюс панов не жалует.
— А Сурвилишский настоятель на проповедях тех бранит, кто панам противится.
— Оттого, мама, что ксендзы больше всего панам радеют. И власти им велят так народ учить — ведь и власть-то панская. А ксендз Мацкявичюс — за нас, за простых людей, заступается. Не боится ни властей, ни панов.
Старушка скорбно вздохнула. Новая головоломка! Нет и между ксендзами согласия. А ведь они возглашают слово божие…
— Не разобрать моей головушке этих премудростей. Одно знаю: накликал ты, сынок, на себя великую беду. Бог весть чем это кончится. Прожили мы свой век, и вы бы прожили. Кто грошиком родился, алтыном не станет…
— Нет, мама, — возражал сын, — нам уж так жить нельзя. Другие по-иному живут и нас за собой тянут. Только мы, барщинники, сохами пашем. И чиншевые у пана Сурвилы плугами обзавелись. Только мы огонь из угольев выдуваем и кремнем высекаем, мы одни в курных избах живем. Все это к концу идет, мама. Я, как хозяйство на себя возьму, сразу куплю плуг, избу поставлю с трубой, будет у меня телега, железом обитая, стану носить сапоги, куртку получше. Пойдет, мама, другая жизнь — светлее и легче.
С загоревшимися глазами, с прояснившимся лицом произносит это Пятрас. Таковы мечты крестьянина, скидывающего с себя крепостное иго, мечты, для осуществления которых есть у него крепкие руки и жаркое сердце.
Старуха мать была погружена в мысли о каждодневной нужде:
— Откуда на все денег возьмешь, дитятко?
А взор сына обращен в будущее:
— Найдутся и деньги. Не придется четыре дня в неделю на барщине корпеть, масло, сыр, яйца, шерсть пану тащить. Землю хорошо обработаем, соберем много хлеба и продадим. В Пруссию, в Ригу повезем — там платят лучше. Нет, мама, старине уже не вернуться.
Снова вздохнула старушка, взволнованная и мечтаниями сына и его злоключениями. Бедняга!.. Землю обработает… Какую? Отцовского надела пан ему не отдаст. Придется то ли у дяди батрачить, то ли по людям скитаться…
Но на ее опасения он беззаботно махнул рукой:
— Наделом пусть Винцас пользуется. Я-то не пропаду. Земли много — глазом не окинешь.
— Не твои это земли, Петрялис.
— Мама! Все говорят — будет восстание, придет другая власть. Даст нам землю. И не только землю. Теперь угнетают нас всякие жандармы, исправники, становые. Вчера забрали мои книжки и песни, каторгой грозятся. За что? За то, что там правда написана, да еще и по-литовски. Помнишь, что господин Акелайтис говорил? Литовской газеты не разрешают. Школ литовских нет. А меня, мама, разве могла ты отдать учиться, хоть бы и захотела? Наука нам, крепостным, заказана. Пришлось бы себя за шляхтича выдавать. А без ученья не будет перемены в жизни. Так говорят и дядя Стяпас, и ксендз Мацкявичюс, и лекарь Дымша. Нужно свергнуть царскую власть.
Пятрас вдруг встрепенулся, взмахнул руками, отпихнул ногами одеяло и вскочил, даже мать напугал.
— Гоп-ля! Довольно валяться. Ну, что теперь делать? Не желаю, как дурак, жандармам в лапы попасть. Придет денек — сам им покажусь. А до той поры надо поостеречься. Как бы мне, мама, повидать Катрите?
Пока они это обсуждали, на сеновал пришла Гене. Катрите, узнав, что Пятрас дома, просила передать, чтоб только он к ним не заходил! Отец слушать ничего не желает, запретил ей с Пятрасом видеться. Но когда он уйдет в кузницу, Катре сама к ним забежит.
Пятрас нахмурился:
— Что это задумал старик Кедулис?
— Вчера управитель у него сидел. Не уговорил ли Кедулиса пану поклониться? — гадала Гене.
От дурного предчувствия защемило сердце. Принесенный матерью завтрак Пятрас ел нехотя, рассеянно слушал, что происходило в деревне после его ареста. Только когда Гене стала рассказывать, как Сташис отказался выдать его друзей, а Марце выкурила полицию, жандармов и управителя с войтом, Пятрас оживился и обрадовался:
— Хорошо, что Сташис взялся за ум. Мог бы нам крепко навредить. А Марце! Молодчага толстуха!
Наговорившись вволю, домочадцы разошлись.
Ожидая Катрите, Пятрас трудился на сеновале. Сгреб солому, посмотрел, целы ли мешки, аккуратно их сложил, позатыкал щели в стенах, чтобы ветер не гулял. Потом приоткрыл дверь и, сидя на чурбаке, невидимый снаружи, наблюдал, что творится во дворе, на улице, в соседских усадьбах.
Чудесное было утро. По небу медленно ползли тучки и, ненадолго заслоняя солнце, незаметно скользили к северу. Ветер менялся, и теплая струя со двора пробивалась на сеновал. Кончалось время непогоди, града и заморозков. Теперь уже скоро зазеленеют деревья, поднимется трава, все выйдут снова в поле кончать прерванную ненастьем пахоту, сажать картофель, сеять яровые.
Дворы оживлялись. Скрипели и хлопали двери, покрикивала детвора, раздавалось хрюканье, блеянье, жалобно мычали изголодавшиеся коровы. Временами в этой сумятице звуков раздавался глухой, низкий рев вола. Пастухи гнали на луга овец. Еще два-три таких дня, и можно будет коров выпустить.
Пятрас видит: по улице бредет Кедулис, в руке поблескивает железо — тащит сошник в кузню. Теперь скоро появится Катре. Вот и она. Быстро прокрадывается во двор, вбегает в избу, вместе с Бальсене идет в сарай. Сердце Пятраса учащенно бьется. Такое необычное свидание! Хотелось бы потолковать с Катре наедине, но Пятрас понимает: непристойно девушке одной заходить к парню на сеновал.
— Здравствуй, Катрите! — улыбаясь, приветствовал он ее. — Видишь, я как в тюрьме. Носа на двор показать не могу.
Огоньки радости и гнева сверкали в глазах Катре.
— Хорошо, что тебе удалось из их лап вырваться. Проклятущие! Пан бы тебя живым не выпустил.
Пятрас стиснул жилистый кулак.
— Ничего!.. Меня так легко не укокошишь! Ну, что там у вас, чего отец пуще прежнего на меня взъелся?
— Плохо дело, Петрялис. Не ждала я такого. Да еще от родного отца…
И принялась все рассказывать. Пятрас угрюмо слушал, а мать не могла выдержать — качала головой, дивилась и подчас негодовала:
— Управитель?.. Бес нечистый!.. Врет, прихлебала!.. Это — панский капкан… Где же голова у отца?.. Боже ты мой!
Пятрас не хотел верить, что Кедулис грозится выдать его стражникам. Но Катре решительно доказывала:
— Не знаешь ты его, Пятрас. Давно уж он на тебя и на других зубы точит. Теперь как с цепи сорвался — никто его не удержит. Упрям отец, дома у нас сущий ад.
— Так что ж? Неужто в поместье пойдешь? В лапы к этому злодею? — приходил в неистовство Пятрас.
— Знаю — туда идти не могу. Но что делать, куда деваться? — причитала Катре.
— Побереги себя, пока я найду пристанище, — озабоченно говорил Пятрас, — тогда и тебя из когтей этого ирода вырву.
— С тобой мне нигде не страшно. Только вот отец…
Вдруг новая мысль осенила Пятраса:
— А знаете? Пойду-ка я к нашему ксендзу. Он посоветует, а может, отца твоего уговорит.
Мать и Катрите обрадовались. К Мацкявичюсу — он заступается за простых людей, его все слушаются.
Теперь оставалось придумать, как добраться до Пабярже, не привлекая к себе лишних глаз. Опасно, но волков бояться — в лес не ходить. Пятрас встанет рано, до восхода солнца, и к завтраку доберется до Пабярже. Дорога туда на отшибе, а вернется поздно вечером, затемно. На том и порешили. Мать заковыляла в избу, а Катре убежала домой — скоро может вернуться отец.
Девушка шмыгнула в чулан. На жерновах — полгарнца зерна, которое она не успела смолоть перед завтраком. Зерно скверное, с отрубями, со всякими поскребышами, но откуда взять получше? И это уже кончается. Жернова давно не правленные. Катре спустила их пониже, но все равно — мелют плохо. С ноющим сердцем вертела она назойливо жужжавший, притупившийся камень.
Тут воротился отец, мрачный, злой, он ни за что не мог взяться. Понуро вошел в чулан, зачерпнул пригоршню муки и сердито набросился на дочь:
— Чего жернова спустила? Пеклеванного хлебца захотела? Подними, тебе сказано!
— Жернова совсем иступились, — отрезала дочь. — Еле-еле зерно перетирают. Я бы сама направила. Куда закинули оселок?
— Всем хорошо, одной тебе плохо! Радуйся, что с голоду не подыхаешь! Давай сюда жернова. Ступай наруби хворосту. У меня в пояснице стреляет, согнуться не могу.
После ухода дочери долго копался в углу, потом вбежал в хату, поднял крик из-за пропавшей бутылки. Видно, собирался кого-то угостить.
— Этого еще не хватало! — орал он на дочерей и жену. — Которая из вас водку взяла? Небось, парням споили? Уж не ты ли ухватила, как в углах заметала? — набросился он на Катре.
Та клялась, что в глаза не видела никакой бутылки. Подозрение пало на Ионаса — его как раз не было дома. Когда улеглась злость, отец заговорил уже более мирно.
— Плохие вести слыхал. Только чтоб у меня язык за зубами, никому ни слова! Завтра-послезавтра гости пожалуют.
Женщины не поняли. Какие гости?..
— Чего ты мудришь, отец, — одернула его старуха. — Может, шутки шутишь?
Но отец залился злобным смехом:
— И вовсе не шучу. С плетками, нагайками, розгами — вот какие гости! Роту солдат и драгунский эскадрон присылают — нас на барщину гнать. Всё из-за Бальсиса, Пранайтиса, Моркуса и других негодников. Из-за них и безвинным влепят.
Как колом по голове, оглушили Катре отцовские слова. На селе уже некоторое время толковали, что в других поместьях солдаты усмиряют мужиков. Неужто и здесь это будет? Но самое главное — Пятрас. Бежать, упредить его? Завтра на рассвете он отправляется в Пабярже. Сказать, чтоб не возвращался? Нет. Только услышит — наверно, не пойдет в Пабярже, а останется со своими. Пускай лучше не знает и уходит. Чтоб другой кто не передал. А многим ли про то известно?
— Кто это говорил, отец? В кузнице толковали? Может, неправда?
— Не в кузнице. А кто мне говорил, не твое дело.
Немного помолчав, отец обратился к ней:
— Катре, а не лучше ли тебе сегодня-завтра с утра в поместье пойти? Тут всяко может выйти. Побудешь у пана, и нам бы поспокойнее.
Но у девушки внезапно прорвалась неудержимая ярость:
— Не пойду, хоть на куски рубите! Ни о чем еще не столковались, паненка не приехала. Куда я там денусь? Пану хотите меня сдать? Чтоб вышло со мной, как с Евуте? Не управитель ли наврал про солдат?
Гневные слезы катились по ее лицу, а мать громко запричитала. Отец не выдержал, стукнул кулаком по столу:
— Балаболка! По вожжам соскучилась? Ладно, не ходи. Пускай тебя драгун розгами причешет. Будешь посговорчивей.
Догадка, что все это — управительская брехня, успокоила Катре, и она ждала завтрашнего дня уже без тревоги.