Пятрас Бальсис, возвращаясь поздно вечером, недалеко от поместья Багинай свернул с дороги и зашагал прямо вдоль лугов, по зарослям ольхи и ракиты. Он спешил убедиться, что там произошло в Шиленай. До Пабярже уже долетела весть: Скродский вызвал войска — пешие и конные. Что творилось в Шиленай, страшно и сказать! В людей стреляли, саблями рубили, а потом всех пороли. Даже в Карклишкес слышны были вопли!
Сердце Пятраса разрывалось от тревоги за Катре. Неужели и она угодила в когти панского палача? Мысли стали мешаться в голове, и Пятрас пустился чуть не бегом. Уже почти стемнело, и только благодаря вечерней заре еще можно было различать предметы и тропинку, петляющую среди кустарников.
Внезапно Пятрасу показалось — кто-то идет навстречу. Он отошел за ракиты, чтобы зря никому глаз не мозолить. Незнакомец приблизился, и Пятрас к своему изумлению и радости узнал Пранайтиса.
— Юозас! Ты откуда? — крикнул он, выходя на тропинку. — Почему перевязанный?
— Я из самого пекла, братец, — невесело сострил Пранайтис. — Вырвался из лап дьявола. Голову только поцарапали. Пустяки! Хорошо, что тебя там не было. Не всякому так повезет, как мне. Присядем тут с краешка, расскажу.
Друзья уселись под кустиком, и Пятрас услышал все. Да! Были солдаты. Пехотная рота и драгунский эскадрон. Стреляли только для острастки, саблями не рубили. Но выпороли многих, а забияк угнали в поместье; там их будет судить сам пан, а наказывать — Рубикис. Отобрали и его, Пранайтиса, но удалось сбежать. Пятрасова брата и сестру и еще других высекли. Катре не тронули. Пятраса это не успокоило. Он догадывался, почему Лиходеи не били Катрите: Скродский бережет ее для себя. Противоречивые чувства и сомнения кипели в сердце Пятраса.
— Как тебе сдается, Юозас, — допытывался он, — оставит Скродский Катрите в покое или к себе в логово потащит?
Пранайтис думал, что барин не откажется от красавицы Кедулите, но, не желая растравлять сердце товарища, ответил успокоительно:
— Пока что не тронет. И без того он людям в печенку въелся.
— Дай мне только найти пристанище понадежнее. Тогда этому блуднику до нее не дотянуться, — грозно проговорил Пятрас.
— Твое счастье, что дома не был. Схватили бы тебя — всему конец.
Бальсис опустил глаза.
— Может, и так… А мне, знаешь, совестно, что не был я с вами. Будто струсил и нарочно ушел. Эх, хоть бы и отодрали… Всех так всех!
Пранайтис утешал Бальсиса и сам радовался, что благополучно ускользнул. Кому какая польза, если бы их обоих выпороли или в рекруты сдали?
— Мы с тобой — вольные и невредимые, еще покажем, на что мы способны! — погрозил кулаком в сторону поместья Пранайтис.
— Что ж ты собираешься делать? — спросил Бальсис, почуяв в словах товарища не только пустую угрозу.
Минутку помолчав, Пранайтис ответил неуверенно:
— Что делать?.. На сухом суку не повешусь. А есть-пить надо. Пока что отправлюсь к Дымше. Там кругом леса, панские ищейки не поймают. А потом поглядим…
— Не думаешь в казенном имении пристроиться? Руки у тебя крепкие.
Пранайтис нахмурился:
— Хватит с меня Скродского. Казенное, не казенное — один черт!
— Все-таки разница. А приютиться где-нибудь надобно.
— Э, Пятрас! — У Пранайтиса вдруг переменился голос, он как-то странно поглядел на товарища. — Говоришь — приютиться? А где же мне надежнее, как не под зеленой веткой? Наступает весна, лето, дни теплые, ночи короткие — везде благодать! Пойдем-ка мы, Пятрас, в лес! Отыщутся еще другие обездоленные, как и мы с тобой. К Дымше, говорят, часто такие забредают. И Дзидаса Моркуса подговорим. Поджарим панам подошвы!
Изумленно слушал Бальсис приятеля:
— Что ты, Юозас!.. Шутишь?
— Не шучу! — мрачно крикнул Пранайтис. — Как вырвался от собак Скродского, так и дал слово: никому уж не позволю себя плетками и розгами полосовать. А кроме того, есть еще за Скродским кое-какой должок… Похуже, чем розги и плетки. Рассчитаюсь и с этим чертовым Рыжим, даже с лихвой. Помянут они меня! Как попадутся мне — руками задавлю!
Гневно сверкавшие глаза и хмурое лицо подтверждали, что Пранайтис не шутит. Бальсис озабоченно наблюдал за товарищем. Может, попытаться направить его по иному пути?
— Эх, Юозас, чтоб тебя другие на сук не вздернули… Не хвалю я твоей думки. Ничего из нее хорошего не получится. Послушай, что тебе скажу. Иду я от ксендза Мацкявичюса. Это, братец, человек! Он уж и теперь са поги под рясой носит. Как понадобится — подпоясается саблей и ружье на плечо вскинет. Он знает, что говорит и что делает. Обождем, Юозас, постранствуем среди людей. А потом — с Мацкявичюсом! Он нас с тобой возьмет. Против панов так против панов, против власти так против власти.
— Нет! — наотрез отказался Пранайтис. — Не таков у меня нрав. Ждал, пока мог. Больше невмоготу. Пускай Мацкявичюс и прав, только я в его команде не буду.
— Твоя воля!.. Тебя не уговоришь.
— Не сердись. Ведь ты меня знаешь… У каждого свой путь, своя доля. Думаю — еще встретимся. Коли я понадоблюсь, спроси у Дымши. А тебя где искать?
Бальсис колебался:
— Точно еще не скажу. Коли будет нужда, иди к дяде Стяпасу.
Темнело. Друзьям пора было расставаться, но Пранайтис все медлил.
— Помнишь, собирался я тебе пистолет достать, — сказал он Бальсису. — Неплохо бы?
— Неплохо, — подтвердил Пятрас.
— От Дымши я первым долгом к Гугису. Вспоминаешь того человека в Кедайняй, у кого я насчет пороха спрашивал?
Пятрас вспомнил:
— Возле Бетигалы, в деревне Кельмишкес.
— Вот мне порох и занадобился. Много развелось крупного зверья, — злобно ощерился Пранайтис.
Оба теперь думали о Скродском и его прихвостнях — управителе Пшемыцком, Рубикисе, жандармах… Как горячие уголья, жжет Пранайтиса память о Евуте, а Бальсис волнуется за Катре.
Пранайтис решительно встал:
— Да, Пятрас, порох занадобился. А ружье и еще, может, пистолет я тебе добуду.
— Лучше пистолет. Сподручнее прятать, — согласился Бальсис. — Спроси у Гугиса. Стяпас как-то говорил — из Пруссии тайком доставляют.
— Расспрошу. Будь здоров!
Товарищи простились и крепко пожали друг другу руки. Жалость захлестнула Пятраса, когда он провожал глазами Юозаса. Тот шел поспешным шагом, хворостинкой рубил прошлогодние стебли и осиновые ветки. Вскоре он исчез в сумерках.
Бальсис медленно побрел к Шиленай. Где приютиться, как снова повидаться с Катрите и обсудить с ней все дальнейшее? Ведь на селе солдаты. Не схватят ли его? Эх, была не была. Пойдет домой, на тот самый сеновал.
До дому он добрался благополучно. Село тонуло во мраке. Но во двор Пятрас не зашел. Осторожно обогнул сеновал, нашел знакомую лазейку, закопался в солому и уснул.
Разбудил его скрип открываемой двери. Не шевелясь, Пятрас отгадывал, кто это зашел. За короткое время он приучился к осторожности. Услышав знакомое покашливание, поднял голову и окликнул:
— Отец!..
Бальсис обрадовался. Прикрыл двери, подошел поближе, сел на связку соломы. Выглядел он измученным, подавленным — верно, всю ночь не спал. Из-под шапки по виску вился клок седых волос, под набухшими веками запавшие глаза глядели тяжело и медлительно. Только после оклика Пятраса он, стряхнув с себя усталость, внимательно вгляделся в зарывшегося в солому, сына.
— Вернулся? — завел разговор отец. — А у нас тут неладно получилось, Пятрас.
— Я уже все знаю, — перебил сын. — Скажи, есть у нас солдаты?
— Двое в светелке спят. А других, говорят, поставят с конями. Как их прокормить? И куда тебе деваться? Объявили — тебя с Пранайтисом поймать и доставить к пану или в полицию.
— Небось не словят. Только бы этот день провести, а завтра — прощайте!
— Лежи в соломе. Пока лошадей нет — никто сюда не сунется. Солдаты, что ночуют, вроде сговорчивые. А ксендз как присоветовал?
— Обожди, отец. Когда все встанут, придумайте какую-нибудь надобность и приходите сюда. Вместе все обсудим. Но надо бы, чтоб и Катрите…
Отец забеспокоился:
— Винцас и Гене лежат избитые. Гене еще не так, а на Винцаса смотреть жалко. Ночью в лихорадке метался, бредил. А как же Катре передать? Ну, посмотрим…
Он вышел во двор.
Всходило солнце — большое, багровое. Утро тихое, спокойное, по земле еще стелется туман, но небо ясное — без малейшего облачка. Все предвещало радостный весенний день. В такое утро, бывало, по всем закоулкам шум и звон. Пахари отправляются в поле, щелкают кнуты, мычат волы, трубит пастух, пастушата выгоняют стада, свистят, дудят на всякие голоса, блеют овцы, хрюкают свиньи. Над крышами курится дым, во дворах скрипят колодезные журавли, хлопают двери, суетятся девушки, раздаются повелительные голоса матерей и хозяек.
Сегодня деревня притаилась, безмолвная, сонная, перепуганная. Кое-где скрипнут двери, появится кто-нибудь и снова исчезнет на сеновале или под навесом. Только собаки во дворах остервенело заливаются, набрасываются на невиданных гостей — солдат, которые уже рыскают там и сям в поисках харчей и кормов.
Наконец пастушата собрались гнать овец на луга. С некоторых усадеб выпустили коров; изголодавшиеся, с запавшими боками, они еле держались на ногах. Весна в этом году запоздала, из-за спора с поместьем до сих пор так ничего и не выяснили насчет пастбищ, потому и пастуха не наняли. Теперь, после вчерашнего, многим казалось, что не только выпас, но все прочие дела и труды сошли с обычной колеи и неведомо когда наладятся.
Микутис Бальсис гнал коров мимо Кедулисова двора. Он юркнул в ворота и, заметив Катре возле забора, странно замахал руками, показывая на сеновал, и снова шмыгнул на улицу. Она поняла — возвратился Пятрас. Бежать бы поскорее к Бальсисам. Но отец еще спал, а пока он дома, Катре не решалась уйти, чтобы не возбудить у него подозрений.
Так прождала до завтрака. Старик встал, но сердито околачивался в избе, слонялся по двору, не зная, за что взяться, и все исподлобья косился на Катре.
Обиднее всего ему было из-за Ионаса. Чего этот сморкач лез, куда не надо! Теперь после розог скулит, как собака.
В это время у ворот остановилась повозка, с нее ловко соскочил Мацкявичюс, зацепил поводья за изгородь и вошел во двор. Кедулис чуть трубку из зубов не выронил. Дурное предчувствие резануло по сердцу, но, скрывая неприятное удивление, старик поспешил встретить редкого гостя.
— Да будет прославлен Иисус Христос, — снимая шляпу, поздоровался Мацкявичюс.
— Во веки веков, — отвечал Кедулис и нагнулся поцеловать ксендзу руку.
Мацкявичюс руки для поцелуя не дал и дружески похлопал старика по плечу:
— Ну, как дела, отец? Не ждал меня, а?
— Да уж, нечаянно вы нас посетили.
— Много у вас неожиданного произошло. Ну, веди в избу. Потолкуем.
В избе все встрепенулись. Мать и Катрите обрадовались, догадываясь о причине приезда Мацкявичюса. Даже Ионас, лежавший ничком на лавке у печи, и тот, несмотря на горевшую спину, повернулся на бок, чтобы лучше видеть и слышать гостя.
Мацкявичюс прежде всего к нему и подошел.
— Исхлестали окаянные, а? — спросил он шутливо и сочувственно. — Сколько всыпали?
— Шестьдесят, ксендз.
— Больно?
— Тогда болело. А теперь свербит и горит.
— Чем лечишься? Горелкой смачиваешь? Мокрые тряпицы прикладываешь? Приложи листья подорожника. Жар повытянет.
— Ладно уж, ксендз.
— В первый раз отведал?
— В первый.
Мацкявичюс притворно удивился:
— Так какой же ты крепостной, коли розог еще не пробовал?! Для крепостного это хлеб насущный… Вишь, молод еще. А ты, отец, как?
— Э, чего там, ксендз! Розгам счет потерял.
Мацкявичюс вдруг стал серьезным:
— А я говорю — мало тебя драли, отец. Ежели бы побольнее пороли, может, и побольше бы ума тебе в голову вбили, может, ты бы понял, что от поместья деревенскому человеку добра ждать нечего.
Кедулис уже смекнул, куда гнет ксендз. Перечить ксендзу не полагается, а все-таки подмывало. Зачем ксендз суется, куда не надо?
— Что поделаешь, ксендз, — молвил он почтительно, но твердо. — Как умеем, изворачиваемся. Кто же враг себе и своим детям?
— А ты, Кедулис, как раз и есть детям недруг, — поймал его на слове Мацкявичюс. — Только злейший враг может посылать свою дочь в поместье, к черту в лапы. Правду люди говорят: в имении — как в аду!
— Пусть остережется. Не маленькая. Да и паи уже, говорят, не такой прыткий. Старость…
— Веришь управителю, наймиту Скродского, такому же дворовому псу, как они все? Хочешь правду разведать, отец, так спрашивай не Пшемыцкого, а простого помещичьего работника, кучера Пранцишкуса или другого, — они тебе скажут, если сами не одурели от объедков с панского стола, как лакей Мотеюс. Я все знаю, отец, что в барских хоромах творится, и тебе говорю: не гони дочь в поместье!
— Житье трудное, дома она лишняя, а в поместье заработает копейку-другую. И пана задобрит. Говорят, поля будут определять, выкуп устанавливать. Кто с паном по-хорошему, с тем и пан по-другому, — доказывал Кедулис.
Мацкявичюс опровергал все это, но старик не сдавался:
— Говоришь, ксендз, в поместье люди распущенные? А в деревне не распущены? Кто на нас эту беду накликал? Не такие ли ветрогоны, как Бальсисы, Пранайтисы? У Бальсиса небось запрещенные писания нашли — против панов, против власти, против царя. Из-за нескольких охальников четыре деревни рыдали. А сами улепетнули, паскудники, попрятались. Ну, только бы мне их где-нибудь разнюхать — сам полиции в руки передам! — уже не сдерживаясь, яростно крикнул Кедулис.
Рассердился и ксендз. Он шумно зашагал из угла в угол, а услышав, как Кедулис грозится выдать стражникам лучших парней округи, стукнул суставами пальцев по столу. Встал перед стариком и, размахивая пальцем, как бы подчеркивал каждое слово:
— Слушай, Кедулис, и заруби себе на носу. Только услышу, что ты связался со стражниками или с жандармами, — в костеле на проповеди, чтобы весь приход слышал — не то что в Пабярже, но и в Сурвилишкисе, — выкликну тебя по имени и фамилии и прокляну, как Иуду! Чтоб соседи тебя сторонились, чтоб тебе руки никто не подавал, чтоб на смертном одре никто тебе последней помощи не оказал! На освященное место тебя не приму. Пускай под забором тебя закапывают, чтоб твоя могила крапивой и чертополохом поросла! Знаешь — я свое слово сдержу.
В избе поднялись рыдания. Всхлипывая, кинулись к ксендзу мать и дочь. Но испугался и старик Кедулис. Он не рассчитывал, что ксендза так обозлит его намерение выдать жандармам этих негодников. Кедулис человек темный и суеверный. Проклясть с амвона! Отказать в помощи на смертном одре! Не принять тело на освященное место! Ничего ужаснее он и представить себе не мог и весь затрясся. Кедулис знал: Мацкявичюс скажет — что топором отрубит. Не изменит своего слова ксендз, никого не побоится — ни барина, ни исправника, ни вахмистра. Говорят, даже самого епископа пабяржский ксендз не очень-то опасается.
Старик сидел как громом пришибленный, пристыжен-но понурив голову. Мацкявичюс, все еще гневный, взъерошенный, как коршун, расхаживал из угла в угол — из-под сутаны сверкали голенища, подкованные каблуки глухо гремели по глиняному полу. Наконец он смягчился, смахнул со лба прядь волос, сел рядом с Кедулисом в заговорил уже мягче:
— Послушай, Кедулис, чего нам ссориться? Ты деревенский, и мой отец тоже деревенский. Я — ксендз, я хочу быть с вами, с крепостными, чтобы лучше узнать вашу жизнь, ваши горести и обиды, чтобы вам помочь, Мне-то самому что? Есть крыша над головой, сыт, одет — для себя больше ничего не желаю. Но людей в Литве угнетают бесчеловечно, смотрят на них как на скотину. Я говорю, учу, чтобы люди это поняли, чтобы захотели жить иначе. И от души рад, когда такие люди находятся, Вот у вас появились Бальсисы — Стяпас и Пятрас. В Палепяй — Пранайтис. Их примеру следуют другие. И твои дети уже многое поняли — уже и им хочется светлой жизни. А когда находится много таких людей, то они начинают рассуждать, как добиться, чтобы всем стало лучше, и берутся за дело. А ты задумал их в полицию сдать, Кедулис, ты, который весь свой век из нужды и горя не вылезал! На кого ты спину гнул? На пана, исправника, на жандармов. Погляди, как они живут и как ты…
Долго еще толковал Мацкявичюс. Все Кедулисы слушали. Молодые с пылающими глазами, с раскрасневшимися лицами так и впивали в себя эти слова. Ионас, облокотившись, даже и боли уже не чувствовал.
Подобные же речи слышала Катре от Пятраса. Но тот не умел говорить, как ксендз. Слова Пятраса про панов и власть были злобными, тяжелыми. А ксендз объяснял пылко, красноречиво, убедительно. У ксендза выходило, что у них, горемык, жизнь действительно может стать краше и легче. У Катрите появилась надежда, что исполнятся слова ксендза. Она уже не чувствовала себя одинокой. С ней не только Пятрас, но и ксендз Мацкявичюс, и все те, кому претит нужда и несправедливость, кто ждет светлой и справедливой жизни. Даже и вчерашняя расправа, муки избитых и новое несчастье, обрушившееся на село, — все то, что минуту назад погружало ее в отчаяние, теперь словно обрело новый смысл. С напряженным вниманием следила она за речами Мацкявичюса.
А старики слушали — изумленные, растерянные. Этот ксендз переворачивал вверх ногами все их мысли, все понимание жизни. Другому бы не поверили, выгнали бы вон с такими разговорами, но это — ксендз, слуга божий, прошедший высшую науку! У старой Кедулене хотя бы то утешение, что теперь, пожалуй, не придется отпускать Катрите к этому ироду. Но старик Кедулис не находит себе никакого утешения. И когда ксендз, закончив увещевание, наконец спросил: "Как думаешь, Кедулис?" — тот безучастно махнул рукой и в унынии заговорил:
— Чего уж и думать… Состарился я, не разберусь, что кругом творится… Делайте, как знаете… Недолго мне жить… Только, как помру, похорони меня, ксендз, на освященной земле. Ведь не собака…
Мацкявичюс даже растрогался, видя внезапную уступчивость старика.
— Поживем еще, отец, — успокаивал он, дружески кладя руку на плечо Кедулиса. — Дождемся дней получше. Чтоб на своей земле на себя и работать. Может, много крови прольется, может, немало нас головы сложит, но волю Литве и землю пахарям завоюем. Говорю вам — так и будет!
Мацкявичюс говорит — надо верить. Молодые верят, а старики только головами качают. Ах, как все это невероятно и даже страшно!
Катре вместе с родителями провожала ксендза к бричке. Мацкявичюс еще раз поглядел на девушку. Он заметил, как внимательно слушала его Катре. Понравилась она Мацкявичюсу. Пригожая, толковая. В нужде выросла, но крепостное иго ее не согнуло. Редко встретишь такую среди барщинников.
Чувство расположения и дружбы к этой умной девушке охватило Мацкявичюса. Он желает ей и Пятрасу всякого добра. Хотят повенчаться… Хорошая пара! О, если бы наступили иные времена, как они бы зажили! Правда, Пятраса Бальсиса он наметил в участники будущего восстания. А девушка? Толковые и решительные женщины во многом могут помочь. Но они любят друг друга, хотят пожениться. Ксендз задумывается. Как для них лучше? Пусть уж сами решают. А он в таких случаях придерживается правила; пусть жизнь идет своим чередом, завтрашний день не помеха для сегодняшнего. О чем бы ни договорились Пятрас и Катре, он готов им помочь.
Попрощавшись с Кедулисами, Мацкявичюс отправился проведать Даубараса. Больной провел беспокойную ночь. Терзали боли в боку, лихорадка, жажда. Старик, закрыв глаза, тяжело дышал, со впавшими щеками, с пересохшими губами. Дочка Пятре и зять усердно ухаживали за больным. В углу играл четырехлетний внук. Другой качался в люльке, подвешенной к потолку.
Когда заговорил Мацкявичюс, больной открыл глаза, узнал гостя и словно обрадовался.
— Помираю, ксендз, — напрягая силы, произнес он. — Смерти не боюсь. Хворому каждый день дорог… Пожил я немало. Много нужды навидался. Хотел бы только знать, будет ли после моей смерти детям легче жить.
— Будет легче, отец, — повторил Мацкявичюс то, что говорил уже не раз. — Через два-три года станет иначе. Люди получат землю. Без барщины, без порки. Дети твоих детей заживут иначе, отец.
Мацкявичюс утешал старика, рисуя картину будущей жизни. Просветлев, слушал Даубарас. Позабыв свою боль, любовно поглядывал на малых внуков.
Зять Микнюс сосредоточенно следил за словами этого необыкновенного ксендза. Уж он не такой, как многие другие. Пятре, глядя на отца, молча смахивала слезу. Не нарочно ли толкует ксендз для утешения умирающего? Даже малыш Игнюкас, прижавшись к материнским коленям, выпучив глазки, глядел на этого черноволосого человека, говорившего без умолку.
Вдруг под окнами застучали шаги, и в избу вошло двое драгун. Им с конями назначено тут поселиться, хозяин обязан выдавать полное содержание.
Увидев Мацкявичюса, солдаты стали допытываться:
— Кто?.. Откуда?.. Зачем?.. Недужного проведать? А недужный кто таков? Не высеченный ли вчера мятежник?..
Удовлетворив их любопытство, Мацкявичюс предложил драгунам табаку и обратился к ним спокойно, просто, дружески: кто они такие, откуда, давно ли служат? Тоже крестьянские дети? С Украины? Хороший край! Мацкявичюс знает — он в Киеве бывал, учился. А народ на Украине тоже в великой нищете. Помещики угнетают. Вся работа — на них.
Разговорились драгуны. Приятно поговорить об отчизне с человеком, который тоже помнит ее. Теперь и эта изба не кажется им такой мрачной, закопченной, и люди тут не такие далекие и чужие. Один из драгун глядит на седого старика — как похож на отца! Другой, глядя на четырехлетнего мальчонку, живо припоминает своего племянника. Только тот теперь, конечно, уже подрос. Четыре года как из дому…
Драгун манит пальцем маленького Игнюкаса. Хочет потолковать, приласкать ребенка. Но Игнюкас исподлобья глядит на солдата и недоверчиво жмется к матери.
— И стар и млад нас боятся, — с горечью говорит драгун, — как на зверей глядят. В эскадроне, в строю мы и впрямь, как звери. Бей, руби, топчи! Что с человеком делает фельдфебельский кулак, унтерская дубинка! А ведь и мы тоже люди…
Мацкявичюс смотрит на драгуна спокойными, добрыми глазами:
— А ты никогда об этом не забывай! Простые люди везде друг другу братья. А братья друг друга не мучают, не порют. Что тебе сделали мужики этой деревни? Этот старик и десятки высеченных? За что их избили? Что они пану воспротивились. А отчего воспротивились? Оттого, что пан сделал жизнь для них невыносимой. У вас, на Украине, такие же паны. И вас, простых людей, пригнали сечь и наказывать таких же простолюдинов. Вы стали орудием пана, его нагайкой. А мужики из нашего края, забритые в рекруты, может, сейчас людей вашей Украины секут. Вот какие дела, братец. Невесело, правда?
— Правда… Невесело… — поддакивает задумчиво драгун. — А что поделаешь? В эскадроне, в строю один человек ничего не значит.
— А ты не бей так сильно, — вмешался второй драгун. — Видал я вчера. Положили человека недалеко от забора. А драгун его бьет. Но так, чтоб кончики розог все об забор, об забор… А кончиками-то больнее всего.
— Верно, — согласился Мацкявичюс. — Даже один может кой-что сделать. Правда, в одиночку эскадрона не повернешь. Но ежели там наберется побольше понимающих людей, то такой эскадрон труднее превратить в нагайку для порки.
Так Мацкявичюс, разговаривая с этими двумя чужими, сначала враждебно настроенными людьми, сумел сквозь драгунский мундир проникнуть к их крестьянскому сердцу и разбудить уже угасающие человеческие чувства.
Вскоре ксендз распрощался. Надо проведать и других пострадавших. Зять и дочь Даубараса, оба драгуна провожают его до ворот.
Повозка Мацкявичюса с гнедым жемайтукасом медленно катится по краю дороги. На улице пустовато. Всякий сторожит свой дом. По дворам шныряют солдаты, ржут кони. Командир эскадрона недоволен селом. Избы убогие, хлева разваливаются, сеновалы пусты. Негде как следует устроиться, некуда коня поставить. А что солдатам есть и чем лошадей кормить? Собачья служба! Поскорей бы это кончилось!
Под вечер в село прискакал войт. Остановившись посредине Шиленай, он закричал:
— Эй, шиленские хозяева, слушай, слушай! Я, войт поместья Багинай, объявляю вам приказ пана: завтра на восходе всем, кто владеет волоком и полуволоком, явиться в имение с запряжкой волов, с сохой и с едой до субботнего вечера. Все ли слышали? Кто не явится, у того отнимут хозяйство, с земли прогонят!
Кричал войт, как исстари велось. Прежде этого бывало достаточно: кто услышит — и другим передаст. Но теперь улица выглядела вымершей, да и во дворах почти не видно людей. Поэтому войт, начиная с околицы, заходил в каждую избу и приказывал завтра утром явиться на работу. Никто ему не противоречил. Если у кого сын, зять или работник валяются избитыми, то придется идти отцу или хозяину. В случае неповиновения плетка управителя и приказчика погуляет и по спинам стариков.