XXI

Двадцать седьмого мая утро в поместье Багинай началось необычайно оживленно. В этот день должна была приехать дочь пана Скродского, панна Ядвига. На кухне стряпали любимые Ядзины кушанья и лакомства. Мотеюс с самого утра возился в столовой у буфета, а Агота с новой горничной Катрите уже в который раз проверяла, все ли готово в комнате паненки. Пан потребовал еще раз прибрать и проветрить и его кабинет.

В последнее время пан Скродский чувствовал себя довольно скверно. То ли катаясь верхом в ветреный день, то ли сидя прохладным вечером на веранде, он простудился, вынужден был слечь в постель и пить приготовленный Аготой липовый цвет с медом, украдкой подслащая снадобье то вином, то ромом.

Не только болезнь, но и разные иные обстоятельства отравляли настроение пана Скродского, ожидавшего дочь. Это происшествие в корчме! Эта неслыханная наглость хлопов-разбойников! Забить в рекрутскую колодку жандарма, стражника, войта и приказчика! И говорят, атаманом в этой шайке его же, пана Скродского, беглый хлоп — Юозас Пранайтис!

Возмутительный случай пан Скродский обсуждал с юрисконсультом Юркевичем, и мнения обоих полностью совпали. Не чувствуется твердой руки в управлении краем. Виленский генерал-губернатор Назимов — человек престарелый и бесхребетный, ковенский губернатор Хо-минский — поляк литовского происхождения — не только якшается с помещиками, далекими от верноподданнических чувств, но, что еще хуже, он сторонник отмены крепостной зависимости. Ведь именно Хоминский проектировал отвод земли крепостным, выкуп не только усадеб, но и обрабатываемых участков. Разве подобные губернаторы способны унять всяких подстрекателей и смутьянов? Розгами хамов-мужиков уже не усмирить, к порке они привыкли. Нужны пули и виселицы!

— Или, скажем, полиция! — пылко негодовал Скродский. — Это — преимущественно местные уроженцы римско-католического вероисповедания. Не поймите меня превратно, пан Юркевич. Я — добрый поляк, литовский дворянин и католик. Но я также и землевладелец, подданный государя императора. Я должен блюсти верность трону. Царь охраняет наши интересы, мы — его оплот. И государю, и нам, помещикам, необходима сильная власть, крепкая администрация. А в настоящее время в Литве и в Польше благонамеренными чиновниками могут быть только православные. Самодержавие и православие нераздельны.

Юркевич учтиво отмалчивался, не смея противоречить своему покровителю, но не разделяя его чрезмерной преданности империи и царскому престолу.

А разошедшийся Скродский продолжал:

— Посудите сами, пан Юркевич, может ли католик в наших условиях быть надежным жандармом или полицейским — опорой царской власти? Разумеется, нет. Поэтому я и рекомендовал генерал-губернатору Назимову обратить внимание на состав полиции в нашем крае. В случае бунта, восстания, к которому подстрекают всякие горячие головы, мнящие себя патриотами, увидите, пан Юркевич, стражники не выполнят своего долга, а многие, если не большинство, перейдут на сторону мятежников. В жандармерии существует порядок, но в земской полиции его нет и в помине!

Не только эти политические соображения портили настроение пану Скродскому, но и обстановка в его собственных хоромах — она складывалась далеко не так, как ему желательно. Слуги продолжают вольничать, уже не только кучер Пранцишкус, но и Агота обнаглела за последнее время. Новая горничная Катре Кедулите несколько дней работает в помещичьем доме, однако пан Скродский пока еще не успел ее приручить. Времени для этого, пожалуй, было маловато, но есть и иные причины, прежде всего — Агота. Эта пузатая нахалка взяла новенькую служанку под свое покровительство, не спускает с нее глаз, поселила рядом с собой, сама поручает ей работу, в кабинет к пану Скродскому входит с ней сама либо посылает Мотеюса. А этому олуху, видно, по душе семенить за красоткой! И нарядила ее не так, как хотелось пану. Выкопала откуда-то толстую длинную юбку с фалдами, рубаху, застегнутую до самой шеи, замызганный корсаж, платок неприятного цвета, — в такой одежде пропадает всякая грация и привлекательность.

Ко всему этому скука, недомогание. Не так скучно болеть, если б ухаживала за ним миловидная девица, а не опостылевшая Агота.

Но двадцать седьмого мая Скродский почувствовал себя значительно лучше. Ночью спал спокойно, хорошо отдохнул. Утро рассвело погожее, теплое. Он встал и оделся без помощи Мотеюса, позавтракал, осмотрел комнаты, велел прибрать кабинет и остался всем доволен.

Ядвига могла прибыть только вечером, но Скродский начал поджидать ее уже с обеда. Под вечер вдвоем с Юр-кевичем направился верхом навстречу дочери по дороге в Кедайняй. Отъехали недалеко, ибо Скродский после болезни чувствовал слабость и был вынужден вернуться. С пригорка он долго глядел на дорогу, но не заметил там никакой повозки.

И все же дочка приехала в тот же вечер, когда уже стемнело. Со слезами на глазах поцеловал ее Скродский. Ядвига озабоченно глядела на отца. Радость встречи омрачало его побледневшее, осунувшееся лицо. Она об этом не заикнулась, только осведомилась о самочувствии. Торопливо ответив, что здоров по-прежнему, Скродский поспешил излить все, что особенно наболело:

— Дорогая Ядзя, я так тревожился, чтобы тебя не застала в дороге ночь! Теперь такие беспокойные времена!

— А что же со мной могло случиться дурного ночью, папа? — весело спросила дочь. — Я не робкого десятка.

— Ах, что теперь за народ! Нужно опасаться каждого хлопа.

— Бояться крестьян?! — изумилась Ядинга. — Это чудеснейшие люди!

— Ты не знаешь, — твердил отец. — Завтра все расскажу. Ну, слава богу, — вижу тебя живой и здоровой.

— Папа, я не одна. Вот мой попутчик, а твой гость — Николай Пянка.

Только теперь Скродский заметил темноволосого молодого человека с мелкими чертами лица и узенькими усиками, который скромно стоял у кареты, видимо не желая мешать свиданию дочери с отцом.

Скродский, как любезный хозяин, выразил гостю свою радость и признательность за попечение о дочери в столь трудной поездке, попросил в комнаты.

В тот вечер разговор не ладился. Дочь и гость устали с дороги, а отец еще не успел разобрать, как и с какими вопросами к ним обоим обращаться. В ходе первой банальной беседы о поездке и здоровье он зорко наблюдал за дочерью. За эти два года она повзрослела. Красивая девушка! Высокая, прямая, стройная, темноволосая, с чистым овалом лица, со сверкающими глазами, жемчужными зубами, которые так и светились при улыбке за пунцовыми губками. Великолепная шея и бюст, безукоризненные плечи и руки. Скродский мысленно даже укорил себя, что так нескромно расценивает по статьям собственную дочь.

Но понемногу он стал замечать в ней и нечто совершенно новое. Сразу видно — она стала серьезнее. Может, оттого, что утомилась? Нет. Отцовским инстинктом Скродский улавливает — что-то изменилось в душе у Ядзи. Эта блуждающая по лицу тень задумчивости, временами хмурящиеся брови и прямая складка между ними, а прежде всего — странный, испытующий взгляд, которым она иногда пронзает отца… Что случилось? Ядзя обмолвилась, что ненадолго остановилась у Сурвилы. Неужели этот старый хлопоман насплетничал ей чего-нибудь лишнего? Или кучер Пранцишкус? Ядзя всегда любила болтать со слугами. А кто этот ее спутник Пян-ка? Не его ли в том вина? Может, Ядзя влюбилась? Это еще полбеды. Ей давно пора замуж. Но кто он? Каково его имущественное положение? Скродский видит Пянку впервые, но чем-то чужим веет от этого юнца. И фамилия звучит подозрительно, не по-дворянски.

После ужина все разошлись по своим комнатам. Скродский долго не мог уснуть. Наконец бокал венгерского успокоил противоречивый водоворот чувств и дум, и властелин поместья погрузился в крепкий сон.

На следующее утро первой проснулась Ядвига. Она не сразу сообразила, где находится. Ах, это родное Багинай, которое она не видела уже два года! Сквозь шторы пробивался дневной свет, яснее обрисовывались вещи в комнате ее юности, на которые она теперь смотрела, как на давних знакомых. Ей так мила старая, обитая линялым синим шелком мебель, картина над кроватью. Ядвига снисходительно улыбается вкусу своих юных дней: на картине изображена идиллическая любовь пастушков. Милые старые часы, которые каждый вечер, словно клавесины, тихо вызванивали французскую песенку! И теперь они без устали тикали, видно заведенные к ее приезду. Дорогой, старый родимый дом!

Она соскочила с постели, откинула шторы, раскрыла окно. Из сада с теплой волной солнечных лучей врывается поток живительного ароматного воздуха. Ах, хорошо после шума большого города, после долгой и утомительной поездки ощутить уют и покой родимых мест, увидеть расцветающую весеннюю природу!

Ядвига садится на подоконник, выглядывает в сад. Все красиво убрано. Дорожки заровнены, посыпаны песком, по краям — цветы. Под ее окном огромная клумба, посередине пальма, по углам — пышные кусты пионов. Скоро они распустятся, — что за великолепие! Справа у веранды сиреневые кусты; жаль, что они уже отцвели, но зато почки жасмина вскоре начнут раскрываться. Дальше за садом высокие деревья парка — липы, березы, тополя, справа — яворовая аллея, по которой так приятно ездить в летнюю жару! Только слева сквозь край парка проглядывает глубокая нужда — заросшие кустарником луга, жалкий ольшаник, а еще дальше — постройки какой-то деревни. Не Шиленай ли?

Лицо у Ядвиги мрачнеет. Когда она спросила вчера в дороге присланного за ней кучера Пранцишкуса, что слышно в Багинай, как крестьяне встретили царский манифест, как улаживают свои дела, он сдвинул шапку и, помолчав, язвительно ответил:

— Живем, панночка, по старинке. Крепостное ярмо, говорят, царь отменил, забыл только отменить приказчиков, катов и розги.

— Что ты! — изумилась панна Ядвига. — Разве теперь еще секут крестьян?

— А об этом, панночка, как приедете, расспросите папеньку. Да и кат Рубикис многое мог бы порассказать.

Недоброе предчувствие кольнуло в сердце, и она больше не расспрашивала Пранцишкуса, чтобы заранее не омрачить светлой картины родных мест.

Проезжая мимо Клявай, Ядвига пожелала побывать у Сурвил и разузнать о Викторе, друге ее юности. Здесь девушку приняли довольно сдержанно. На расспросы Ядвиги об ее отце Сурвила ответил туманно, что с прошлой осени с ним не встречался, что пан Скродский теперь, без сомнения, также сталкивается с известными трудностями, да, впрочем, она сама все скоро поймет.

И вот, вернувшись в родные места, в первое солнечное утро Ядвига увидела за роскошью поместья хибарки крепостных, вспомнила слова Пранцишкуса и Сурвилы и ощутила тревогу и боязнь. Ядвига знает — отец и прежде жестоко обращался с крестьянами. Как же сложились отношения после отмены крепостного права? В дороге, а особенно в Вильнюсе, она наслушалась страшных рассказов о крестьянских беспорядках и бунтах в Литве. И это теперь, когда все Царство Польское готовится к большим событиям, когда пролилась кровь первых мучеников и волна патриотического подъема прокатилась по краю, когда история требует, чтобы дворянин и крестьянин, как братья, выступили на борьбу за вольность отчизны!

За два года, проведенные в Варшаве, Ядвига изменилась не только внешне, но и духовно. Из беззаботной, легкомысленной, избалованной отцом барышни стала мыслящей женщиной, интересующейся общественными и политическими идеями. Вернулась домой, чтобы сразу же начать пропаганду восстания с участием сельских жителей. Но прежде всего надо добиться доверия крестьян, устранить недоразумения между помещиком и бывшими крепостными. Надо начинать с родного гнезда, убедиться, какие отношения сложились между ее отцом и крестьянами. Ядвига решила сначала ни о чем не расспрашивать отца и наблюдать за жизнью в поместье. Кроме того, пока Пянка здесь, все время между нею и отцом, неудобно затевать серьезные, а может, даже и неприятные семейные дебаты.

А Пянка появился здесь не случайно. Это один из тех пылких юношей, которые — одни из Варшавы, другие из Парижа — еще в начале апреля прибыли в Вильнюс, чтобы организовать патриотическую манифестацию с пением национального гимна в Вильнюсском кафедральном соборе в день св. Станислава — восьмого июня. Теперь его задача — подготовить почву для подобных манифестаций в других местах Литвы, а прежде всего — в Каунасе и в Паневежисе. В связи с манифестациями нужно крепить братание дворянства с народом в всех сословий вообще, устраивать общие гулянья, юбилеи с патриотическими гимнами и песнями. Для этого придется побывать в поместьях и ксендзовских домах.

Обо всем этом Скродский разузнал на следующий день после возвращения дочери. За обедом Юркевич живо интересовался патриотическими манифестациями в Варшаве, весть о которых долетела уже и сюда. Демонстрации 27 февраля и 8 апреля завершились кровопролитием. В некоторых костелах Литвы ксендзы служили панихиды, многие дамы надели траур. Варшавские события начали возбуждать революционные чувства и в Литве.

— Скажите, пан Пянка, — начал юрист, — что именно непрестанно кипит в этом варшавском котле и кто, выражаясь фигурально, этот котел подогревает? Если не ошибаюсь, еще прошлым летом возникло некое экзальтированное патриотическое движение, вероятно, в связи с памятью о 1831 годе?

— Вы не ошибаетесь, — отозвался Пянка. — Первая патриотическая манифестация произошла прошлым летом на похоронах вдовы генерала Савинского. Как вам известно, генерал погиб в 1831 году, обороняя Варшаву. После похорон гигантская толпа, тысяч в двадцать, прямо с кладбища устремилась в предместье Воля, чтобы почтить память защитников Варшавы. Вы, господа, наверно, слышали о демонстрации в октябре прошлого года против Александра Второго, австрийского императора Франца-Иосифа и прусского Вильгельма, — они все втроем тогда съехались в Варшаву. В ноябре — снова огромная манифестация в честь тридцатилетия восстания 1830 года, закончившаяся исполнением революционных песен.

— Кто же все это организовал и возбудил? — ядовито осведомился Скродский.

— Кто возбудил? — удивился Пянка. — Разрешите заметить, милостивый пан, что варшавских жителей особенно возбуждать нет надобности. Вольнолюбие не угасло в польском народе, а особенно усилилось, когда мы удостоверились, что Александр Второй благоволит к полякам нисколько не более своего жестокого родителя. Польская молодежь первой подняла голос протеста против тирании. Ее примеру последовали ремесленники, служащие, интеллигенты, наконец, все патриоты-демократы, видя, в какое позорное рабство ввергает Польшу угодничество шляхты перед императором!

— Да, — согласился Юркевич, — иллюзии сентября пятьдесят восьмого года стоили Варшаве немалых денег и немалого унижения.

— А Вильнюсу! — воскликнул Пянка. — Вильнюс показал Варшаве недурной пример! Одному только варшавскому повару Конти, привезенному, чтобы приготовить для царской особы обед, вильнюсское дворянство отвалило три тысячи! А бал в честь Александра Второго обошелся в семьдесят тысяч серебром — чуть не полмиллиона злотых! Кроме того, еще и граф Тышкевич устроил царскую охоту за двадцать пять тысяч серебром! Немалые денежки, уважаемые! А с кого же в конечном счете собрали эти суммы? Все с того же литовского крепостного! А вспомните еще пресловутый альбом этой, с позволения сказать, поэзии, в которой прославляли Александра Второго Эдвард Одинец, Акелевич. Каротинский вместе с цензором Павлом Кукольником! Да, дворянство Литвы достойно предварило варшавских магнатов на триумфальном пути царя Александра!

Пянка был заметно возбужден. Лицо вспыхнуло, глаза засверкали, и даже тонкие черные усики возмущенно встопорщились при рассказе о раболепстве литовских дворян. Видно, Пянка привык выступать и имел для этого наготове нужные фразы.

Скродский взглянул на дочь. Она пока не участвовала в споре, но, судя по выражению ее лица, одобряла своего попутчика.

На замечание Юркевича, что Вильнюс и Варшава быстро оценили положение и в дальнейшем царя встречали не только сдержанно, но и холодно, Пянка разразился новой тирадой:

— Однако, милостивые паны, несмотря на то, что Александр отклонил всякие адреса и мольбы дворянства, кто знает, не прошел ли бы и следующий его визит с балами и иллюминациями, если бы Мерославский из Парижа не окатил господ графов, князей и княгинь холодным душем или, точнее выражаясь, не потряс бы их жарким патриотическим словом! Если бы Герцен из Лондона не прозвонил в свой "Колокол" о нуждах польского движения, наконец, если бы в самой Варшаве мы, молодые демократы, не предотвратили повторения подобных позорных встреч!

Тут не выдержал и Скродский:

— Вы, пан Пянка, прославляете Мерославского и всяких там демократов и революционных выскочек, будто от них одних зависят судьбы края. Но есть ведь много солидных людей, не без основания считающих, что наиболее надежных результатов можно добиться мирным, конструктивным путем, повышением материального благополучия и культуры края. Полагаю, что "Земледельческое общество" избрало верный путь к восстановлению независимости края.

Пянка снисходительно улыбнулся, но из уважения к хозяину дома ответил:

— Чрезвычайно ценю ваше мнение, уважаемый пан Скродский, однако на сей раз, увы, не могу его разделить. Разрешите обратить ваше внимание на то, что путь этот чрезвычайно длинен и если его избрать, то Речь Посполита, можно сказать, на веки вечные останется в составе Российской империи. А с другой стороны — кто бы воспользовался накопленными богатствами? Прежде всего, разумеется, те, кто нами правит, кто выколачивает налоги, контрибуции, конфискации, те, кто хозяйничает в наших закромах. Правильно назвал Мерославский последователей "Земледельческого общества" неразумными пчелами, которые сами себя превращают в реторты, изготовляющие мед для царских медвежат. Нет уж, господа, сначала завоюем свободу, а потом позаботимся о богатствах! — патетически провозгласил гость.

В спор снова втянулся Юркевич, что позволило гостю беспощадно обрушиться на "Земледельческое общество" и всех, кто собирается незадачливыми социальными реформами "защищать" крестьянина, кидая ему подачку — мнимую свободу да убогий клочок земли, но связывая его при этом вечными чиншами или многолетними выкупами. А на строгий вопрос Скродского, кто же должен стать главной силой в будущем восстании, гость, не колеблясь, отрезал:

— Крестьяне, правопреемники великой отчизны! Но, — сам себя перебил Пянка, — я не принадлежу к крайне "красным". Руководящую роль будут играть дворяне. Поэтому я и проповедую идею братства шляхты и поселян.

Скродского это нисколько не успокоило. Союз с хлопами представлялся ему унизительным для шляхетского гонора. Он дал знак встать из-за стола.

Обед закончился, но хозяин пригласил гостя в кабинет, где Ядзя предложит гостям кофе, а он — французский ликер и великолепные голландские сигары. Там гость и Ядзя расскажут и о февральских событиях, отголоски которых так широко разнеслись по всему краю.

Загрузка...