XIX

Пан Скродский получил от дочери письмо, что она приедет двадцать седьмого мая. Сегодня восемнадцатое — стало быть, через девять дней. Времени немного, а надо достойно встретить гостью, хозяйку дома. Весна кончается, наступает лето, но багинские хоромы запущены, как медвежья берлога. Везде пыль и паутина, паркет не натерт, полы не вымыты, прихожие не прибраны, окна грязные. Во дворе еще хуже. Дорога к парадному въезду в выбоинах, клумбы не окопаны и не засажены, тропинки не посыпаны песком, живые изгороди не подстрижены, — словом, куда ни глянь, запустение и беспорядок.

Из-за ослушания хлопов запоздали с полевыми работами. Пшемыцкий с войтом и приказчиком ходят по пятам, понукают барщинников. Мотеюс с Аготой вконец разленились, а другие, от стряпухи и кухонных девок до подпасков и пастушек, распустились, артачатся и, кроме своих прямых обязанностей, не желают ничего знать.

Особенно вызывающе держит себя кучер Пранцишкуе. Он подает дурной пример остальным, а при случае еще и подбивает не слушаться не только управителя, но и самого пана Скродского. Выпороть бы Пранцишкуса и вышвырнуть как собаку! Но все его побаиваются, Рубикис и тот обходит стороной — столько ненависти и презрения сквозит в глазах у кучера. Вообще-то Пранцишкус — кучер отличный: любит лошадей, хорошо за ними ухаживает, содержит в порядке весь инвентарь, замечательно знает все дороги, не ворует, не обманывает. В наше время такого днем с огнем не найдешь. Но это наглое заступничество за мужиков и панибратство с подозрительными субъектами! Тут и кроется причина всех зол. Нужно подумать, как с этим покончить. Так или иначе, рассчитывать на помощь Пранцишкуса при уборке нечего.

Долго откладывал пан Скродский, но, получив от дочери письмо, решил в ближайшие дни привести в порядок хоромы, сад и парк, чтобы Ядзя почувствовала красоту и уют родного гнезда. В тот же вечер он приказал управляющему отставить прочие работы, пригнать шестьдесят, а то и сто мужиков, девок и баб и лично надзирать за уборкой. Кроме того, необходимо посыпать дорожки гравием и выбелить камни на яворовой аллее.

Многозначительно улыбаясь, пан Скродский подчеркнуто добавил:

— Вы, пан Пшемыцкий, без сомнения, не забыли — я уже несколько раз напоминал, — что моей дочери нужна хорошая горничная. Подходящую девку мы уже нашли. Но вы все отговаривались, будто ангажировать эту девицу преждевременно. Теперь самая пора. Позаботьтесь, чтобы эта девка — Катре Кедулите, так, что ли? — явилась на работу в дом с другими бабами. Это будет для нее первым знакомством с атмосферой имения. Она увидит, что не так страшен черт, как его малюют. Используйте все средства, пан Пшемыцкий. Возлагаю на вас эту обязанность, — внушительно и почти грозно закончил помещик.

Назавтра войт поместья Багинай объезжал верхом деревни с панским приказом: на следующий день к восходу солнца двадцать мужиков с лошадьми и телегами и шестьдесят баб с граблями, вилами и лопатами должны явиться в имение. Приказ был именной. Войт сообщал по дворам и избам, кому утром прибыть в поместье. Из Шиленай идти Казису Янкаускасу, Норейке, молодой Норейкене, Гене Бальсите, обеим Кедулите, Марце Сташите — всего шести мужикам и четырнадцати бабам.

Вызвав обеих дочерей Кедулиса на работу, войт велел старику сегодня же прийти к пану Пшемыцкому. С недобрым предчувствием старик брел к управителю. Но Пшемыцкий встретил его довольно милостиво, отвел к своему флигелю, посадил на скамейку и заговорил.

— Я тебя вызвал насчет Катре. Первым долгом, смотри, чтобы завтра обе дочки пришли на работу в имение. Если Катре не явится, на тебя и на нее падет строгое наказание. Сам знаешь — пан Скродский не любит непослушания.

— Обе придут, барин, — заверил Кедулис.

— Скоро приедет дочка пана, — продолжал управитель. — Ей нужна горничная. Я тебе уже говорил и повторяю: пан Скродский желает, чтобы твоя дочь прислуживала паненке. Через неделю надо ей перебираться в поместье. Помни все, что я тебе тогда сказал.

Кедулис вспоминает. Очень полезно, чтобы дочка в поместье служила. И тогда он был согласен, и теперь не стал бы противиться. Но он знает упрямство дочери. Правда, Пятраса Бальсиса уже нет, и никто не ведает, куда он девался. Потому и с дочкой легче совладать. А тут еще Мацкявичюс! Если ксендз опять пригрозит похоронить на неосвященном месте — пускай пан делает что хочет, он послушается ксендза. От тяжких дум лоб Кедулиса покрылся глубокими морщинами.

— Так что, Кедулис? Вижу — в это дело уже кто-то вмешался и тебя припугнул. Говори — кто? — уже повелительно настаивает Пшемыцкий.

— Барин, я бы согласился — пускай паненке прислуживает, — пытается извернуться Кедулис. — Нам от этого только польза. Но мать опасается. А тут еще ксендз Мацкявичюс пригрозил. Я уж и не знаю, что делать.

Управитель вскинулся:

— Мацкявичюс?.. Так я и думал. Катре отговаривал? Грозил? Клеветал на пана Скродского? Называл его распутником?.. Говори все, Кедулис!

Но Кедулис уже не рад, что обмолвился. Как он смеет что-нибудь сказать против ксендза!

— Да ничего, барин… — бормочет он заплетающимся языком. — Ксендз — он больше, чтоб я насчет этих негодников Бальсиса, Пранайтиса, Моркуса…

— А-а!.. Чтоб ты не доносил в полицию на подстрекателей? — Пшемыцкий поймал Кедулиса на слове. — Конечно уж, и про пана Скродского говорил. Как и на той проповеди прошлой осенью. Слыхал ты тогда, Кедулис?

— Сам не слыхал. Бабы сказывали.

— Бабы, как сороки, — всякое разносят! Ну, держи дочь в строгости. И никаких отговорок! Службу она в поместье получает, вам бы всем только радоваться!

Кедулис поднялся, униженно поцеловал руку Пшемыцкому и, скрючившись, потащился домой.

— Кедулис! — окликнул вдогонку управитель. — На этой неделе можешь на барщину не ходить. Отдыхай, но смотри, дочерей завтра гони.

Отпустив Кедулиса, Пшемыцкий отправился к Скродскому — повторить рассказ покорного мужичка. Узнав, что Мацкявичюс снова рыщет по дворам крепостных и науськивает их, помещик был вне себя.

— Ксендз-голодранец! — визжал пан. — Мало того, что прошлой осенью меня публично в храме опозорил, еще и приватно против меня агитацию ведет! Против поместья Багинай и рода Скродских, благодеяния которых Пабяржскому костелу всем известны. Я — добрый католик, верный сын церкви. Почитаю духовенство, но только такое, которое верно служит религии, поддерживает порядок в обществе, повиновение властям, прививает в народе покорность высшему сословию — дворянству. Таких ксендзов много. Но как мне уважать этого выскочку из мужиков, пользующегося своим саном для возбуждения ненависти, ослушания и бунта? И никто с ним не может справиться, с этим мятежником в рясе! Давно уже собираюсь написать епископу Волончевскому. Тот еще охраняет общественные устои. Но я слышал — и он часто потворствует хлопам. Охранитель морали!

Сам — из хлопов. Нет, поищем иных средств для обуздания этого смутьяна.

Чем больше говорил пан Скродский, тем больше распалялся яростью и решимостью самолично расправиться с Мацкявичюсом. Вызвать сюда, изложить всю неблагопристойность его поведения и потребовать — именно потребовать! — прекратить вмешательство в дела поместья и в отношения с крестьянами! Этот вопрос нужно решить строго и бесповоротно. А потом увидим, как поступать дальше.

И Скродский приказывает:

— Пан Пшемыцкий, немедленно отправьте нарочного в Пабярже к ксендзу Мацкявичюсу с моей запиской, и чтоб ответ привез!

Присев к столу, он пишет — пусть ксендз будет столь любезен и соблаговолит завтра к вечеру посетить его, пана Скродского, по весьма неотложному делу.

"Можно бы прямо предписать час, но лучше соблюдать вежливость. Хоть и мужик, а все же духовное лицо", — сдерживая злость, рассуждает помещик и кладет записку в конверт.

Вечером посланец доставил пану ответ Мацкявичюса: ксендз явится завтра в пять.

На другой день, едва лишь взошло солнце, толпы баб и мужиков с лопатами, вилами и граблями собрались в барском парке. Некоторые приехали с повозками, другие привезли тачки — что кому приказал войт. Управитель Пшемыцкий и приказчик Карклис проверяли прибывших, распределяли работу. Шиленские и палепские должны были чистить парк, карклишские — сад, а юодбальские — исправлять яворовуго аллею. Шесть женщин, и в том числе обе Кедулите, пойдут в хоромы мыть окна, другие, покрепче, — натирать полы. Но работа в панском доме и возле него начнется попозже — пан еще почивает. Пока что пусть и эти бабы идут в сад выгребать прошлогодние листья.

Как ни отказывалась Катре Кедулите идти в поместье, ей пришлось покориться, терпя сестрину ругань и отцовские угрозы. Да наконец-то — неужто пан ее съест, когда кругом столько людей! Но пока проверяли и распределяли работников, она заметила, с каким любопытством глядел на нее управитель. Снова тревога стиснула сердце. Ее назначили работать в хоромах. Хорошо хоть, что не одну, а то бы она со страху померла. Катре решила ни на шаг не отставать от подруг.

Вскоре в парке, в саду и на яворовой аллее засуетились люди. Хоть и далеко от хором, а работали тихо — приказано не галдеть, чтобы пана не потревожить.

В саду и парке распоряжался садовник Григялис, благообразный, невысокий сухонький старичок, совсем седой, бритый, со спокойными синими глазами, в высоких сапогах и холщовой накидке, в широкополой шляпе. Он проворно сновал и указывал, что кому делать. Катре начала сгребать листья и мусор и взрыхлять песок на дорожке.

— Погоди, девушка, — остановил ее садовник. — Листву и мусор убирай, а тропинки пока не трогай. Вишь — трава выросла. Придется с корнем вырывать. На эту работу определю я какую-нибудь бабку, дам ей крюк. Тут придется и на коленках поелозить. А тебя назначу взрыхлить грядку для цветов. Самая пора георгины высаживать.

Старичку, верно, понравилась миловидная, расторопная девушка. Он начал расспрашивать, кто она, откуда, работала ли уже в имении, наконец осведомился, встречала ли пана Скродского.

Катре прониклась доверием к садовнику и откровенно рассказала, где и как приметил ее пан, что случилось с Пятрасом, как управитель уговаривал ее поступить на службу к паненке. Григялис слушал с большим интересом и с видимым сочувствием. Потом покачал головой и промолвил:

— Ничего не поделаешь, девушка, коли уж пану так приспичило — никуда от него не спрячешься. А станет тебя искать, еще и твоего Пятраса найдет. Обоим туго придется. А ежели ты тут, он и о Пятрасе забудет.

— Боюсь я, дедушка, — жаловалась Катре. — Про Евуте Багдонайте, верно, знаете?

— Как не знать! Это в прошлом году случилось. Теперь другие времена. И паны уже осторожнее. Да и ты сама поберегись. Одна не будешь. Дочка его — паненка душевная. Отца придерживает, приструнивает… Агота тоже баба неплохая. Кучер Пранцишкус — тот и пана не боится. Коли понадобится, и я помогу. Живу на отшибе. Мой домик — там, за деревьями, в углу сада. Вот лакея Мотеюса опасайся. И экономки, и Рубикиса, и приказчика Карклиса, и войта Курбаускаса. Управитель — с крестьянами злой и жестокий, но он панского самодурства не одобряет, хоть и лебезит перед ним.

Так садовник познакомил Катре с людьми поместья. Расположение старичка очень ее подбодрило. Едва только попав в имение, она уже не чувствовала себя одинокой. Служба в поместье не казалась ей больше неизбежной погибелью. Только надо быть осторожной, смелой и упрямой. В случае опасности всеми силами отбиваться. Катре — здоровая и крепкая, не посмотрит на пана, чуть что — глаза ему выцарапает, хотя бы ее и постигла судьба Евуте.

Солнце уже поднялось высоко, когда пан Скродский встал и потребовал завтрак. Управитель позвал Катре с другими девушками убирать комнаты.

В пять часов дня приехал Мацкявичюс. С любопытством следили за ксендзовской бричкой работавшие в поместье крестьяне. Многие видели, как повозка остановилась возле панских хором и ксендз зашел туда. Все дивились, зная недружелюбные отношения между Мацкявичюсом и паном Скродским. Неужто ксендз с помещиком помирился?

В прихожей гостя встретил лакей Мотеюс, принял пелерину и пропустил в кабинет. Суровым и пронзительным взглядом окинул ксендз Мотеюса. О жульнических проделках и продажности старого камердинера Мацкявичюс наслышался всяких рассказов. С любопытством осмотрел гость и помещичий кабинет. Так вот это гнездо душителя людей! Вошедшему с солнечного двора ксендзу здесь показалось мрачно и душно. Он привык в своей комнате стучать по полу коваными каблуками, а тут ноги вязнут в мягком ковре. И какой противный запах — даже чихнуть хочется.

Долго осматриваться ксендзу не пришлось. Вошел Скродский.

— Вы чрезвычайно пунктуальны, ксендз, — заговорил паи, протягивая руку. — Благодарю, что прибыли, и вместе с тем прошу прощения за не совсем, может, вежливую настойчивость. Дела заставили. Прошу садиться.

На сей раз помещик был в отличном настроении. Уборка шла быстро, в комнате дочери он заметил эту русоволосую девицу. Забравшись на подоконник, она протирала верхние стекла. Как эта поза пластически обрисовывала изящество ее стана! Прекрасная выйдет горничная!

— Прошу садиться, — повторил пан, указывая на кресло у маленького столика.

Мацкявичюс оглянулся, пододвинул стоявший поодаль стул, удобно уселся.

— Табаку или сигару? — предупредительно подтолкнул к нему две коробки помещик.

Но ксендз привык к собственному куреву. Он достал меховой кисет, набил трубку и начал искать по карманам кремень. Пан Скродский услужливо подал спичку. Потом брезгливо отвернулся: как воняет ксендзовская трубка!

Помещик ощутил первое, пока еще легкое раздражение. Ксендз держал себя холодно, видно — упрямый и наглый. Разговор предстоит не из приятных… Придется употребить весь свой авторитет. А если прибегнуть и к юридическим аргументам? Пан звонит лакею:

— Мотеюс, попроси сюда пана Юркевича! — и поясняет Мацкявичюсу: — Это мой юрист. Наша беседа, ксендз, может коснуться некоторых правовых аспектов, которые потребуют совета юриста. Вы не возражаете, ксендз Мацкявичюс?

— Не возражаю, — кратко обронил ксендз, пуская клубы вонючего дыма.

Вскоре явился юрист и, поздоровавшись с Мацкявичюсом, занял место рядом с ксендзом. Тогда заговорил помещик:

— Я пригласил вас, ксендз Мацкявичюс, чтобы выяснить, а тем самым и наладить наши добрососедские отношения. Согласитесь, они оставляют желать лучшего.

— Оставляют, — как эхо, повторил Мацкявичюс.

Нервы пана Скродского снова напряглись, но он сдерживается:

— Я унаследовал древнюю традицию рода Скродских — верность церкви, религии и надлежащее почтение к ее служителям.

В голосе пана зазвучала нотка горделивого пафоса, Мацкявичюс слушает бесстрастно и не делает поклона, как этого требовало бы хорошее воспитание и вежливость. После краткой паузы помещик продолжает:

— В имении Багинай издавна приказано управителям, войтам, приказчикам, десятским следить, дабы крестьяне каждый праздник посещали богослужения, слушали проповеди и по крайней мере дважды в год ходили к исповеди. Мой покойный отец за непосещение храма требовал двух дней барщины, а за уклонение от исповеди наказывал пятнадцатью розгами.

Мацкявичюс курит трубку и не изъявляет ни благодарности, ни одобрения. Голос пана Скродского незаметно повышается, звучит уже резче:

— Но мне необычайно трудно поддерживать фамильную традицию, если слуга церкви поступает по отношению ко мне нелояльно, унижает в глазах крестьян, подстрекает их против меня, вмешивается в мои личные дела и в дела моей семьи. Вы, конечно, догадываетесь, ксендз Мацкявичюс, что этот нелояльный служитель церкви — вы сами!

— Да, это я, — холодно, спокойно подтверждает Мацкявичюс.

— И не требуете фактов, подтверждающих подобное обвинение? — растерянно вопрошает помещик.

А ксендз перестает сосать свою трубку и, вперив в пана Скродского серые глаза, дает странный ответ:

— Я помогу вам, пан Скродский. Факты? Извольте. Когда я приехал в эти края, прежде всего в Крекенаву, а потом — в Пабярже, то увидел, что у вас в поместье, пан Скродский, жизнь крестьян — самая невыносимая. Попросту говоря, вы и ваши слуги обращаетесь с крепостными, как со скотом. Я по этому поводу не мог молчать, растолковывал людям обиды, им причиняемые, и их права.

— Иными словами, подстрекали против меня! Прошу отметить, пан Юркевич, — обращается пан к юристу.

— Мог ли я молчать, когда вы, пан Скродский, бесчестили девушек и женщин?! В прошлом году одна из-за этого руки на себя наложила. Теперь я обращаюсь к пану юристу: что говорят об этом право и закон? Я знал, что здесь тщетно было бы добиваться правосудия, и сам учинил над вами, пан Скродский, суд в присутствии множества людей. Я проклял вас во имя всех божеских и человеческих законов. Можете и это отметить, пан юрист.

С перекошенным лицом, поникнув в кресле, краснея и бледнея, выслушивает пан Скродский страшные слова, А ксендз поднимается и, постукивая трубкой по спинке стула, повышает голос:

— Вам это причинило неприятности, но тем не менее вы не отказались от своих привычек. Вы, пан Скродский, наметили очередную жертву. Знаете, кого я имею в виду? От меня не скроетесь. Мой священный долг — воспрепятствовать вашим бесчестным поползновениям и спасти от них молодых девушек.

— Кто позволил?! По какому праву?! — прохрипел помещик.

— По праву всякого порядочного человека помогать угнетаемым и несчастным. Потому, пан Скродский, что я и сам — мужицкий сын. И надел эту сутану для того, чтобы облегчить жизнь деревенскому люду.

— Недолго уж вам, ксендз, пользоваться своим положением, заверяю вас, — сквозь зубы просипел пая Скродский.

— Епископу пожалуетесь? В полицию донесете? Для вас это дело привычное… Вы потребовали кровавой экзекуции над своими крестьянами. Кровь их падет на вашу голову, пан Скродский. За ваш произвол расплатится жизнью старик Даубарас. Когда он умрет, милости прошу на похороны. Произнесу вторую проповедь в вашу честь, пан Скродский. Будет что послушать.

Помещик видит: этот наглец начинает недвусмысленно издеваться. Выгнать его! Собаками затравить! Чтобы духа этого поганого здесь не осталось!

Но вмешивается юрист Юркевич.

— Досточтимый ксендз Мацкявичюс, — заговаривает он миролюбиво. — Вижу, что вы человек горячего нрава и не вполне обдуманными словами обостряете и без того натянутые отношения. Подумаем и обсудим это дело хладнокровно.

— Есть вещи, пан юрист, о которых нельзя ни хладнокровно рассуждать, ни спокойно разговаривать! — воскликнул Мацкявичюс. — Крестьяне угнетены, унижены, прозябают в нужде и во тьме. Вы не видите этого из своих хором, а коли и видите, то настолько очерствели, что считаете это естественным. А я никогда не упускаю возможности побыть с народом, узнать его жизнь. И мне известно, насколько она страшна и невыносима! Я вижу причины этого и говорю правду в глаза всякому — будь то ксендз, шляхтич или государственный сановник.

Он постучал трубкой о стул, дважды прошелся крупными шагами по кабинету и остановился перед Юркевичем:

— Вы назвали мои слова необдуманными. Нет, пан юрист. Слова мои обдуманы сотни раз, и не только обдуманы, но и вырвались из самого сердца! Они будут кровью начертаны на боевых знаменах, когда пробьет час восстать за светлую, человеческую жизнь!

Оба пана в оцепенении глядели на охваченного вещим пылом ксендза. А он внезапно изменившимся, низким и ровным голосом произнес:

— Напрасно добиваетесь добрососедских отношений, пан Скродский. Их не будет и быть не может, разве что вы отречетесь от всех своих традиций и обычаев, от своего образа жизни. А теперь мне у вас больше нечего делать.

Он поклонился и, не подавая руки, направился к дверям. Полным ненависти взглядом провожает его Скродский. Как противно мелькают голенища у этой костельной крысы из-под расстегнутой кургузой сутаны!

В прихожей Мотеюс подал ему плащ, он вышел, сел в повозку и подхлестнул лошадь.

Работавшие в парке и на яворовой аллее видели, как уезжает Мацкявичюс. Недолго погостил в поместье ксендз. Видно, скупо угощал его пан. И всякий ласковыми глазами провожает повозку с проворным жемайтукасом, в которой помахивает кнутом ксендз в шляпе и серой пелерине.

А пан Скродский, приказавший для успокоения нервов подать венгерского, скрипучим голосом объяснял Юркевичу:

— Проклятый мужик!.. Я ошибся, пригласив его сюда. Не мы его, а он нас обвинил и осудил. И, признав решительно все, как хитро и нагло он перешел в атаку! Что же, пан Юркевич, придется написать губернатору, хотя это идет вразрез с традициями рода Скродских — приносить жалобы на духовное лицо.

— Обождем, пан Скродский, пока он еще раз допустит выпад против правительства. Власти теперь не всегда склонны внимать жалобам дворянства, — посоветовал юрист.

— Ах, этот мужик в рясе испортил мне день, — жаловался помещик. — Для развлечения сходимте, пан Юркевич, посмотрим, как идет уборка.

Он рассчитывал увидеть где-нибудь в окне синеокую девушку.

А Катре, убирая соседнюю комнату, слышала суровый голос Мацкявичюса, и хоть ясно не разобрала, но догадалась, что это их, деревенских, защищает ксендз от панских козней. И легче стало у нее на сердце.

Первый день в поместье прошел благополучно. Пана она видела только издали и не заметила ничего подозрительного в его поведении. Управитель больше не обращал на нее внимания. За работой в покоях следила Агота. Это была шумливая, но совсем не злая женщина. Агота уже знает, что Катре намечена паном в ее преемницы и поэтому охвачена смятением. Ведь когда-то пан Скродский и ею восхищался, как теперь этой поломойкой. Лучшие дни юности пролетели в этом поместье, пролетели бесплодно — в унижении и позоре. А теперь ты постарела, подурнела — уступай-ка место другой, молодой и пригожей! Нет!.. Агота так легко не даст себя выбросить на свалку!

Вражды к сопернице она не питает, но сделает все, чтобы пан не поймал этой, другой, в свои сети. Скородский! Вот против кого накипает обида! Ему нужны все новые жертвы. Хватит! Пусть она, Агота, будет последней. А эта крепостная — Катре, кажется, — чем она виновата? Жалко девку — молода, хороша собой, видать, и не глупа. Пранцишкус говорит, у нее есть жених, горячий, красивый, настоящий парень. Ой, чтоб только не приключилось с ней, как с этой забиякой Евуте прошлой осенью! И Агота решается взять девушку под свою защиту, чтобы спасти ее молодость от этой трясины. Агота знает, как. Приедет паненка, тогда она и начнет действовать.

Оставив грабли и лопаты, люди собираются кучками — молодые с молодыми, постарше со старшими — поговорить, посудачить, а молодежь — и пошутить, поозорничать, песню спеть.

Агота напутствует Катре:

— Не унывай, девка. От своей доли не убежишь. Есть и тут добрые люди — не пропадешь. Только и сама остерегайся, не будь размазней. Отбивайся не слезами, а руками.

Эти советы и подбадривают Катре, и пугают. Теперь ей особенно ясно, какая опасность грозит в этих хоромах.

Выйдя на дорогу, она нагнала гурьбу молодежи. Был тут Винцас Бальсис с Гене, Марце Сташите, молодая Норейкене и еще несколько девиц и парней из Шиленай, Юодбаляй и Карклишкес. Вечер был тихий и теплый. Не шевелились склоненные макушки придорожных берез. На западе пламенела заря, а с противоположной стороны над пригорком поднимался большой, красный, словно дымом затянутый, диск луны.

Они шли, вспоминая всякие припевки, тут же присочиняя новые, пересмеивались, дразнили друг друга, стращая панами, приказчиками, войтами и подзадоривая на всякие проказы.

Однако сквозь эти шутки и шалости пробивались скорбь и обида.

Когда наскучили запевки и всякие проказы, некоторое время все шли притихшие, задумчивые. Зори продвинулись в северный угол неба, и появившиеся там облачка теперь пылали, как уголья в костре. Луна съежилась, поблекла, выцвела. По долинам брела ночь.

Вдруг Винцас Бальсис вскинул голову, перевел дыхание и звонко затянул:

За воротами большими

Господа кутили,

И все дружно подхватили:

Господа кутили,

Девушку сманили.

Знала эту песню и Катрите, не раз сама ее пела. Отчего же теперь так сжимается сердце, и от каждой строки — все больнее? Уведут ту сестрицу за сине море, где не услышит она ни как батюшка вздыхает, ни как матушка рыдает, ни как братцы играют, ни как сестрицы распевают.

Слышишь ты сейчас, сестрица,

Как бушует буйно море,

Как бушует буйно море,

Тростнику на горе?

А конец песни так скорбно и образно обещал, что ждет ее у этих разгульных панов:

По горам сейчас ты ходишь,

Чёрну ягоду сбирая.

Горы — это беды злые,

Ягода — слеза немая.

Пан Скродский у себя на террасе курил трубку и наслаждался чудесным вечером. Только далекие выкрики возвращавшихся с работы хлопов нарушали благословенное спокойствие.

Но вот зазвучала песня. Ровная и широкая, печальная и стройная. Вслушивается пан Скродский — и встает перед ним образ синеокой, светлокосой девушки. Не ее ли голос звучит в этой грустной песне? Даже и в тёмной глыбе мужичья сверкают какие-то песчинки красоты и искусства! В возвышенном настроении пан Скродский следит, как голубая струйка извивается в вечерней прохладе над его трубкой.

Загрузка...