Вдова, протестуя, отрицательно покачала головой:

— Да что вы такое говорите?! Что же, по-вашему, надо дьяволу развязать руки? Настоящий монархист, преданный трону, никогда не пойдет на это! Ведь прав же Офнер, который пишет: «Куда мы придем, если в государственные дела будет совать свой нос всякий сброд?»

Гот тихим, спокойным голосом попытался отрезвить Сударыню:

— Мадам, наши людские резервы истощились, наше экономическое положение можно назвать критическим, силы же наших врагов, особенно после вступления в войну Америки на их стороне, невероятно выросли. Малоприятные факты, но нам надо уметь смотреть в глаза этим очевидностям. И пожалуйста, не думайте, что на боснийцев можно положиться, как прежде. Их надежность сильно убавилась, с той поры как агитаторы-славяне стали прочить им собственное независимое государство. Они мечтают о реванше за оккупацию, и их претензии вовсе не беспочвенны. Мадам, взгляните же на мир глазами современного человека, и тогда вы испытаете гораздо меньше разочарований в последующие несколько месяцев! Лично я, как сторонник западной ориентации, считаю так: если что и может спасти человечество в двадцатом столетии, так это гуманистические идеи, а их распространением занимается отчетливо вырастающий на наших глазах, возвышающийся над грязью войны Запад. — Возвысив голос почти до крика, он продолжал: — Только, и вне всякого сомнения, Запад!

Барон Гот предельно четко формулировал свои мысли и говорил по-немецки точнее, чем его родственница, и все-таки вдова не поняла его. Кровь немецких предков, которая текла в ее жилах, протестовала против этого возвеличивания галльского гения.

Впав в дурное расположение духа, она заворчала:

— Людендорф — человек твердый, Гинденбург же еще тверже. Я сама выросла в семье военных и всегда этим гордилась. Вероятно, поэтому, я твердо верю в то, что жизнь без оружия превращается в ад, мир — это подготовка к войне, а народ, не научившийся побеждать, не имеет права на существование. И в этом меня никто не разубедит. Мы не можем проиграть эту войну, наши корни очень жизнеспособны!

Гот счел бессмысленным продолжать спор. Он закивал головой, словно соглашаясь с Сударыней, потом снова повторил свою мысль о том, что необходимо вернуть Альби с фронта домой, пообещал еще раз навестить вдову. Пробормотав ей несколько комплиментов, он с важным видом удалился.

Эрика отправилась проводить своего отца до дому, хотя и знала, что тем самым обижает свекровь, которая находила, что невестка слишком часто туда наведывается и слишком много времени проводит там.

Сударыня обвиняла свою невестку в том, что она в недостаточной мере посвящает ее в свои душевные переживания, и это тоже наносило вред их отношениям. В довершение всего загрустил любимый кот Сударыни, и слова Эрики о том, что, вероятно, ему следовало бы сделать инъекцию, окончательно сразили вдову.

В начале апреля Сударыня узнала интересную новость о том, что Мари Шлерн выходит замуж за какого-то генерала. Страстное желание посплетничать охватило ее.

— Дорогая моя, вообразите себе, Мари Шлерн выходит замуж за некоего генерала! — заговорила вдова, пытаясь заинтересовать этим известием свою невестку. — Что вы на это скажете?

Эрика с абсолютным равнодушием выслушала эту новость, и Сударыня, испытывая явное неудовольствие, перевела разговор на другую тему.

— Между прочим, скажите мне, пожалуйста, почему вы так часто стали ездить в Пешт? — спросила она довольно воинственно.

Эрика, словно размышляя вслух, задумчиво проговорила:

— Меня влечет этот грустный город. Мне нравится созерцать его печаль, это помогает мне, облегчает мои муки, собственно, я и сама не знаю, что еще мне там нужно… — Помолчав немного, она продолжала: — В общественных местах и на улицах очень много слепых солдат, особенно на проспекте Ракоци и на Бульварном кольце. Эти несчастные протягивают свои тощие грязные руки за подаянием, и очень трудно себе представить, что еще совсем недавно они были бравыми солдатами, сражались на фронте и наводили ужас на врагов. Забинтованные, на костылях, многие солдаты теперь шатаются по городу и предлагают купить у них всевозможную рухлядь, всякую мелочь, потому что просто побираться они стыдятся. Есть среди них и совсем разложившиеся типы, которые буквально насильно втискивают в руки молоденьким гимназистам порнографические открытки. Иногда у меня возникает ощущение, что сейчас в Пеште, на улицах, можно встретить только две категории людей: нищих и инвалидов. Но ведь на самом деле в городе живут не только они. А я всегда чувствую себя очень неловко, когда раскрываю ридикюль, чтобы достать деньги.

Тут Эрика бросила беглый взгляд на свою свекровь, которая слушала ее с таким видом, словно говорила про себя: «Какую же ты городишь чепуху! Но я вижу тебя насквозь». Эрика была абсолютно уверена, что свекровь именно так думает о ней, однако это нисколько не мешало ей развивать свою мысль дальше.

— Меня поражает в Пеште так называемый базар базаров. Иначе говоря, это своего рода биржа, это «черный рынок», на котором все продается и все покупается. Однако более всего меня ужасает одичание людей. Я себе не могла представить, хотя когда-то об этом читала, что война до такой степени делает людей подлецами, будит в них все самое низменное.

Сударыня хотела спросить у Эрики, что она-то делает в тех самых местах, где столько подлости и гнусности. Но то, что невестка разговорилась, было так неожиданно, что вдова решила не мешать ей.

— Эта ветреная погода как-то странно действует на меня, — продолжала между тем баронесса. — Солнце светит, но пока еще совсем не греет: очень странная в этом году весна. Сегодня во время прогулки я заметила большое облако — я как раз прохаживалась по бульвару. Оно вроде бы было белым, но в середине уже появилась чернота, а очертания вообще стали какими-то фантастическими. Отец и Денешфаи рассуждали о политике, а я скучала. Наверное, поэтому таким неприятным показался мне и колокольный звон, доносившийся из центра города. А бедные озябшие воробышки так печально чирикали в ветвях платанов на набережной Дуная!..

Вдова с пренебрежением относилась вообще к сантиментам. Переживания своей невестки она находила подобающими только для престарелых дев. Поэтому, перебив Эрику, она сказала:

— Значит, вы бываете на бульваре, моя дорогая? Неужели?

Эрика, сделав вид, что не замечает намека свекрови, довольно сухо ответила:

— Да, я бываю там. — И продолжала свой рассказ: — Там пока еще довольно мало людей, но Эрне Сеп, Дежё Сомори и Ференц Мольнар, эти баловни судьбы, уже демонстрируют себя. На Сомори многие поглядывают, зная о некоей скандальной истории, участником которой он был. Видела я там Чортоша, Дьюлу Хегедюша и эту маленькую миленькую Ирен Баршани… — Эрике, вероятно, нравилось говорить на эту тему, и она негромко засмеялась: — Ирен совершенно неподражаемо сыграла роль Сессили в «Голубой лисице»… А еще я видела чету Федак, правда, их я не очень люблю: слишком уж они воинственны. Национальных гвардейцев там пока что почти не видно, разве что армейские офицеры попадаются. А сколько сейчас элегантных офицеров находится в Будапеште, просто фантастично! Любопытно знать, были ли они вообще когда-нибудь на фронте?.. — Она немного помрачнела, а затем продолжала как ни в чем не бывало: — Гвоздем же программы на променаде сейчас стала Дива Надь. Женщина, которая подарила несколько прекрасных ночей его величеству. Многие ей завидуют, особенно те, кто о ней больше всех сплетничает…

Тут Сударыня почувствовала, что наступил момент, когда она может со всей силой обрушиться на этот безнравственный мир и осудить его. В подобные минуты она становилась весьма несдержанной, употребляла грубые, даже нецензурные выражения, которые неизвестно откуда попали в ее лексикон.

Эрика, расхохотавшись, все-таки перехватила инициативу и снова заговорила:

— Дорогая мутти, — в ее голосе появились вкрадчивые нотки, — насколько я знаю, нравственность всегда была многолика. Однажды Альби рассказывал мне, как в офицерском казино одного человека поймали на том, что он играл краплеными картами. Бедняге пришлось застрелиться. А если бы нечто подобное произошло в деревенской корчме, то мужики просто подубасили бы друг друга, а потом спокойно продолжали игру. Если люди узнают, что какая-нибудь девушка из рабочей семьи совершила необдуманный поступок, ее заклеймят позором. А когда нечто подобное делает Дива Надь, вокруг нее просто-напросто сгущаются темные тучи зависти. Ведь ее любовник — император Австрии и король Венгрии. Эта самая Дива Надь сейчас воображает себя чуть ли не ровней самой королеве — как-никак они кое-что делят между собой…

Сударыня с любопытством наблюдала за своей невесткой, размышляя над тем, как будет выглядеть эта необыкновенная красивая женщина, когда состарится.

Эрика немного спокойнее продолжала:

— Мой отец очень боится этой весны, и я тоже стала ее бояться… Меня поразило, что и Денешфаи тоже боится, хотя он и солдат. Денешфаи считает, что на западном фронте готовится что-то ужасное, а положение на Балканах стало еще хуже, как, впрочем, и на итальянском фронте. Этот Денешфаи не очень-то тактичный человек.

Вдова ухватилась за эти слова невестки, хотя Денешфаи меньше всего интересовал ее.

— Когда-то в юности он был очень дружен с Альби, в то время никто бы не угадал в нем будущего щеголя. Последнее время он постоянно попадает в какие-то грязные истории. Как будто Луизы Фрювирт ему уже не хватает, теперь ему, видно, хочется, прибрать к рукам и Мари Шлерн. Правда, Мари — женщина с характером и умная, она-то понимает, к чему клонит этот Денешфаи. Поэтому, дорогая, на вашем месте я бы держалась подальше от него…

Эрика очень удивилась такому предостережению: ведь всего несколько дней назад Сударыня сама советовала обратиться к Денешфаи.

— Я не понимаю вас, милая мутти, — тихо возмутилась она. — Ведь мы встречались с ним только для того, чтобы все устроить для нашего Альби…

Сударыня понимающе улыбнулась:

— Конечно, поговорить с ним раз-другой надо, но не более. И не встречаться так часто. Я хочу предостеречь вас — ведь общение с Денешфаи может скомпрометировать любую женщину, если ее часто видят с ним вместе. Одна встреча, другая еще сойдут, но вот третья… О, тогда сплетни обретают крылья!.. Разве вы не знали об этом, моя дорогая?

Эрика лениво и равнодушно ответила:

— Меня нисколько не волнуют всякие кривотолки.

На это вдова довольно желчно заметила:

— Вы поступаете слишком опрометчиво, моя дорогая… Я хочу сказать, без всякого пристрастия… может быть, я иногда не очень четко формулирую свою мысль. Боже мой, у людей такие злые языки!.. Я сама, конечно, ничего страшного не нахожу в том, что вы, моя дорогая, по-прежнему будете там проводить время без меня. Господи, болезнь приковала меня к постели, я уже стара, а вы еще так молоды!.. Но вы переходите мост чаще, чем следует…

«Перейти мост» — этому выражению вдова придавала символический смысл, как это делали все коренные жители Буды. В данном случае под «мостом» вовсе не подразумевался Цепной мост или мост Маргит, по которым из Буды можно было попасть в Пешт. Здесь слово «мост» символизировало ту невидимую черту, переход через которую означал переход от будайского к пештскому образу жизни. Сударыня имела в виду не только сам ритм жизни, но и нравственные нормы, которые существенным образом отличались друг от друга. Именно на них и намекала она, когда, обращаясь к своей невестке, употребляла слово «мост».

Эрика знала об этом. Она поняла намек и внутренне содрогнулась… Эрика ненавидела всякое проявление ханжества и лицемерия, где бы она с ним ни сталкивалась: на проспекте Кристины или в Пеште… Она враждебно насупила брови, но промолчала.

Вдова, словно опомнившись, несколько сбавила свой резкий тон.

— Мне бы очень не хотелось, милочка, чтобы вы неправильно поняли меня, — произнесла она уже мягче. — Но все-таки я советовала бы вам больше не встречаться с Денешфаи. Предоставьте это дело вашему отцу, он все сделает сам, и достаточно тактично. Альби, конечно, необходимо во что бы то ни стало вернуть домой. Я с этим совершенно согласна. Теперь уже и меня стало сильно беспокоить его непонятное исчезновение и полное молчание. Если бы мы знали по крайней мере, где он сейчас находится.

Эрика улыбнулась:

— Успокойтесь, мама, Денешфаи непременно отыщет его.

Яркая красота невестки всегда вызывала беспокойство Сударыни. Она невольно сравнивала Эрику с теми библейскими женщинами, красоте и горячей крови которых мы обязаны своим падением. Каждый раз, когда подобные мысли приходили Сударыне в голову, она начинала опасаться за честь собственного сына. Ее подозрения подкреплялись еще и тем обстоятельством, что когда-то она сама потерпела поражение из-за Эрики, которую Альби взял в жены, ослушавшись мать, прочившую себе в невестки Мари Шлерн.

Мари была здоровой блондинкой, несколько широкобедрой, с белой кожей и голубыми глазами. Она была отлично сложена для того, чтобы рожать будущих отменных солдат и крупных торговцев. От нее у Сударыни были бы замечательные внуки (вдова упорно мечтала об этом), которые чтили бы обычаи предков с этой стороны Дуная, а не с той.

Вдова была умной и расчетливой женщиной, точнее говоря, большой реалистской, но в отношении Мари Шлерн она сильно ошибалась. Думая о богатстве Мари Шлерн, Сударыня совершенно забывала о ее хитрости, упуская из виду то чрезмерное искусство, с которым Мари умела жить без скандалов, непринужденно ведя образ жизни независимой, самостоятельной и весьма привлекательной женщины.

Сударыня и сейчас продолжала вынашивать свои «династические» планы, мечтая рано или поздно заполучить себе в невестки настоящую чистокровную арийку. Ведь прах покойного Шлерна хранился в склепе на кладбище на улице Черса, сам он происходил из семьи богатых будайских патрициев и принадлежал к тем мудрым ее представителям, которые приобретали верных и состоятельных жен из рейнских католических областей Германии, вливая тем самым в новую семью свежую кровь и огромное богатство.

Эрика знала обо всем этом и не без оснований находила неприятным притворство своей свекрови. Однако любовь к Альби все-таки мирила ее с Сударыней. Искреннее и сильное чувство Эрики и Альби с самого начала поднимало их над мелочными интригами матери.

Обе женщины уже неоднократно состязались с помощью своего самого острого оружия — языка, но Сударыня всякий раз отступала, прежде чем могло произойти нечто непоправимое. И сейчас она поступила точно так же. Она попросила Эрику поиграть на рояле. Но, прежде чем Эрика смогла выполнить просьбу свекрови, где-то поблизости раздались отвратительные звуки шарманки…

Эрика с раздражением опустила крышку рояля, но и после этого ей никак не удавалось отделаться от дурных предчувствий, вдруг нахлынувших на нее, и в тот же миг квартиру внезапно наполнил звук резкого звонка из прихожей. Это почтальон принес срочное заказное письмо. Написанное полковником Эгоном Вильчеком, письмо было адресовано Эрике. Номер полевой почты не был знаком Эрике. Она содрогнулась, словно почувствовав, что в этом письме содержится известие о смерти Альби. Ей стало дурно. Сударыня тут же уложила невестку на кушетку, побрызгала ей лицо водой, послала Лизу за доктором Лингауэром, а когда Эрика пришла в себя, вскрыла конверт…

*

В апреле Будапешт терзали ветры, город пребывал в унынии. Солнце пряталось где-то за облаками, в воздухе носились пыль и сор, иногда вдруг начинал накрапывать дождик, но по-настоящему небеса так ни разу и не разверзлись. И в Буде, и в Пеште люди окончательно потеряли спокойствие. На широких тротуарах Бульварного кольца среди поношенных военных мундиров почти на каждом шагу встречались люди в трауре. Тем, кто не носил казенную, щучьего цвета, форму, просто не давали проходу насмешки. «Эй ты, обозный протеже, — ехидно спрашивали такого человека, — куда несешь ты свой зад?» Трамваи ходили очень редко, и полицейские охотились за теми, кто висел на подножках.

По проспекту Кристины и дальше, через Цепной мост, по проспекту Андраши до самого городского парка медленно и тяжело двигался омнибус — сильно исхудавшие лошади быстро уставали и не могли уже бежать, как в добрые мирные времена. Порядочные женщины не рисковали появляться на улицах после наступления темноты. Люди предчувствовали приближение анархии, а напряженность в городе еще больше возрастала в результате постоянных полицейских облав.

На каждом шагу проверяли документы различные патрули: полицейский, военный, жандармский, офицерский — и представители различных органов охраны общественного порядка. Они заходили в каждое кафе, беспокоили посетителей, иногда оцепляли целые кварталы, требуя у каждого мужчины, военного или штатского, документы. Они врывались в синематографы во время демонстрации фильмов, приказывали людям, показавшимся им подозрительными, встать и немедленно выйти из зала. Самыми ненавистными фигурами того времени были «легавый», то есть полицейский, и «стукач» — дворник, попросту обыкновенный, официальный доносчик. Этих не только ненавидели, но и старались всячески подчеркнуть их «ранг». К ненавистным фигурам относили еще и торговок, проще говоря, базарных баб, которых обычно называли «коровами». Это были самые обыкновенные спекулянтки.

В народе распевали куплеты о миллионерах, нажившихся на войне, о продажных барышнях, о спекулянтах. Передавали всякие подробности о жизни людей, торгующих поддельными документами, освобождающими от посылки на фронт. Город кишел мошенниками самых разных мастей, которые обложили его своей «пошлиной» и которых полиции никак не удавалось прихлопнуть…

Сообщения телеграфных агентств Хёфер и Вольф помещались на первых страницах газет, но сами газетчики на профессиональном языке обычно называли их пеной. Эти военные байки уже никого не интересовали, даже праздных болтунов, завсегдатаев кафе, которые мнили себя стратегами. Большинство людей с интересом читали статьи Лайоша Биро на страницах «Вилаг». Тем же, кто сам не пережил событий той эпохи, было трудно представить себе, что значили для людей его смелые статьи.

Первое из числа вновь разработанных наступлений Гинденбурга — так называемая операция «Архангел» — развивалось вроде бы успешно. Шестьдесят одна немецкая дивизия теснила войска противника, и все же настроение в глубоком тылу нисколько не улучшалось.

«Если мы побеждаем на фронте, — задавал самому себе вопрос человек с улицы, — тогда почему подал в отставку министр иностранных дел Чернин? Может быть, потому, что японцы высадили своих солдат в Сибири, в районе Владивостока, или, быть может, потому, что президент США Вильсон направил в Европу свои вооруженные силы?..»

Мудрые псевдостратеги, сидевшие за мраморными столиками в модных тогда кафе «Нью-Йорк» и «Остенде», спрашивали:

— Ну хорошо, войска Гинденбурга успешно продвигаются вперед, тогда почему же нам нечего есть?

Некая базарная торговка предстала перед судом за то, что продавала картофель по цене одна корона и 10 филлеров вместо 46 филлеров за килограмм. Обвиняемая защищалась на суде:

— Не понимаю, чего от меня хотят? Одна сигарета раньше стоила два филлера, а теперь — двадцать, раньше за девяносто корон можно было купить мешок картошки, а теперь ему цена — три сотни. До войны я за тридцать корон покупала ботинки своему мужу, а теперь за них же надо шесть сотен выкладывать. Все вещи становятся дороже, цены растут, а я что, по-вашему, бесплатно должна все отдавать?

Весь город издевался над пределами для роста цен, установленными властями, над так называемыми «макси», введение которых привело к тому, что все товары просто-напросто исчезли с прилавков. Мальчишки на улицах во все гордо распевали ставшие популярными куплеты:

Эти «макси» — что альфонс:

За душой ни короны.

Есть на рынке вся и все,

Что черней вороны.

Если мяса хочешь ты,

Мчи на живодерню.

Продаются там коты,

Лошади да кони.

На площади Деака перед особняком Анкера возвышалась огромная деревянная статуя рыцаря. В его тело вколачивались специальные гвозди с монограммами тех, кто на большие суммы подписывался на военный заем.

Совершенно внезапно началась еще одна, новая военная операция Людендорфа «Георгий». Тиса в «Будапешти хирлап» выразил свое удовлетворение в связи с тем, что Палата совета вновь отклонила «смутные» предложения Важоньи по введению в стране всеобщего и полного избирательного права. Юмористы изощрялись: «Действительно, сейчас трудно сказать, кто испытывает большее удовлетворение: Тиса или Важоньи?»

Город урчал от голода, гневно скалили клыки пригороды, но все-таки каждый день маршевые роты регулярно отправлялись на фронт, и, когда военный оркестр провожал их на Восточный вокзал, создавалось такое впечатление, будто народный оркестр наигрывает веселые чардаши в мертвецкой.

В тот день, когда Марошффи прибыл в Будапешт, Чернин передал свой меморандум императору и королю Карлу, а также императору Вильгельму, этому военному богу кайзеровской Германии, «тевтонскому жеребцу», как насмешливо называли его тогда.

Вот что писал Чернин в меморандуме в оправдание своей отставки:

«Наши людские резервы находятся в состоянии крайнего истощения… Возникла реальная опасность революции».

Об этом Альбин Марошффи хорошо знал. Поздно вечером, незадолго до того как портье должен был запереть ворота дома, он проскользнул в коридор. Никто не встретился ему ни в подворотне, ни у ворот, ни на лестничной клетке. Люди стали рано ложиться спать даже на проспекте Кристины. Дверь Альбину отворила Лиза. Перед этим она только что всплакнула: поссорилась со своим женихом — Яношем Финзлейтером, полицейским, который служил в Королевской крепости.

— Господи боже мой! — тихо вскрикнула горничная. — Вы приехали, а баронессы-то нет дома!

Марошффи почувствовал, что его словно кольнули в самое сердце.

— Где же она? — Задавая этот глупый вопрос, он понял, что совершенно сражен.

Лиза тут же ответила:

— Она переехала… Знаете ли…

Марошффи махнул рукой:

— Хорошо, об этом потом…

Ему хотелось узнать от матери, что произошло. Его терзали дурные предчувствия, он испытывал беспокойство, в котором был и комический элемент, хотя Альбин сознательно не хотел замечать этого.

Марошффи тянуло домой прежде всего из-за Эрики, его подгоняла любовная страсть, именно из-за нее он решился на мучения нескольких последних недель. Ради нее он пошел на то, чтобы стать дезертиром, порвав все нити, связывающие его с прошлой жизнью. И вот, когда он достиг цели, победа ускользнула от него.

— Тихо! — приказал он горничной. — Закрой двери. И никого не пускай, поняла?!

Сударыня уже была в постели, но, услышав легкий шум, сразу обо всем догадалась. Она быстро вскочила. Материнское сердце подсказало ей, что там происходит. Накинув на себя тяжелый шелковый халат, она торопливо вышла в гостиную. У нее перехватило дыхание, когда она увидела Альби. В это мгновение она вновь ощутила нервное напряжение, осознала все свои сомнения, тревоги и предчувствия, которые безуспешно пыталась подавить в себе, но которые жили в ее сознании во время необъяснимого, таинственного молчания сына. Внезапно она пошатнулась, ноги ее подкосились, и Сударыня была вынуждена опереться на плечо сына, чтобы не упасть.

Эта женщина сильной воли никогда раньше никому не открывала свои чувства, даже в самые трудные моменты жизни. Она никогда не позволяла себе расплакаться, она не сделала этого и теперь. Ее все больше занимала мысль о том, что она скажет сыну об отсутствии Эрики, когда он задаст ей этот вопрос. Так они стояли, стиснув друг друга в объятиях, словно охраняя счастливые мгновения неожиданной встречи, которую оба так ждали. Наконец мать и сын разжали руки.

Внешний вид Альби совершенно потряс Сударыню. Лицо его было измождено, небрито, он очень сильно похудел. Тяжелый запах, исходивший от него, сразу же распространился по всей комнате.

«Что с ним произошло? Откуда он приехал? Где его багаж?» — думала она. Вероятно, все эти вопросы она задала бы Альби, но тот нетерпеливо попросил приготовить для него ванну, брезгливо закончив:

— Только быстро, мутти, и если дома есть какое-нибудь дезинфицирующее средство…

Вдова тут же начала отдавать команды Лизе, и та, вероятно из-за охватившего ее волнения, поворачивалась довольно расторопно.

Альби показал на свою заскорузлую от грязи верхнюю одежду и сказал:

— Это надо срочно уничтожить. Думаю, там есть насекомые. Более того, я почти уверен в этом.

Сударыня не знала, что и думать. Альби продолжал:

— Лизе объясните, что меня здесь нет, я здесь не появлялся и вы по-прежнему ничего не знаете о моей судьбе. Очень прошу никому ничего обо мне не говорить, если же кто-нибудь станет расспрашивать, постарайтесь побыстрее перевести разговор на другую тему.

Альби направился в ванную комнату, а Сударыня тут же принялась расспрашивать Лизу, что та сказала молодому господину, когда открыла ему дверь, задавал ли он ей какие-нибудь вопросы. Весь этот разговор происходил, пока Сударыня готовила сыну холодный ужин. В таких вещах она ни на кого не могла положиться. Во время этого занятия она привела в порядок свои собственные мысли, придумала, как объяснить сыну, чем вызвано переселение Эрики. Ей понравилось слово «переселение», хотя она могла бы подыскать и более крепкое словечко.

Ванна сильно преобразила Марошффи. После грязного мундира он блаженствовал в темно-синем домашнем халате и мягких удобных туфлях. Ему удалось смыть с себя ужасный подозрительный запах чужого, враждебного ему мира, принесенный им в квартиру, которым он так поразил свою мать. Но на лице его навсегда остались следы: на лбу и в уголках рта залегли глубокие морщины, которых раньше у него не было.

Марошффи ел медленно, хотя испытываемое им чувство голода могло толкнуть его к жадному и равнодушному поглощению пищи. Сударыня тоже вела себя сдержанно, радушно угощая сына, стараясь тем самым растянуть время. При этом вдова пересказывала сыну массу деталей, связанных с условиями теперешней жизни в городе, чтобы, не дай бог, он не заговорил об Эрике до окончания ужина. Однако вскоре, выпив бокал смородинного вина (других алкогольных напитков даже ради гостей вдова дома не держала), Марошффи закончил свою трапезу.

Наконец наступил момент, когда дольше ни один из них не мог взбежать щекотливой темы.

Мать заговорила первой:

— Сын мой, представь себе, мы все считали тебя погибшим… — Марошффи нисколько не удивился ее словам, она же сделала вид, что не находит в этом ничего странного, и продолжала: — Десять дней назад мы получили извещение… от некоего полковника Вильчека… Он весьма пространно сообщил нам, что шестнадцатого марта с тобой случилось несчастье где-то в одной из долин на склоне Монте-Граппы… Там, писал полковник, на тебя и твоего проводника обрушилась лавина… Далее он пояснял, что не известил нас раньше потому, что шли поиски… Но, к сожалению, они не принесли никаких результатов… И поэтому теперь ему не остается ничего другого, как объявить тебя вместе с твоим проводником погибшими…

Она взяла сына за руку и стала гладить ее, потом подняла ее и, приблизив к своим губам, начала дышать на нее, как это делают с детьми, когда у них что-нибудь болит. Только теперь — в первый раз! — в ее глазах появились слезы. Она заговорила уже быстрее:

— Только я одна не могла в это поверить… Я была уверена, что тебя не нашли потому, что ты остался в живых, просто тебя унесла вниз лавина и пока у тебя нет возможности подать о себе весточку… Господи боже мой, о подобных случаях я много раз слышала!.. Да, внутренний голос шептал мне, что ты уцелел во время этой катастрофы и скоро, в один прекрасный день, вернешься домой… — При этих словах она весело и раскованно рассмеялась: — Как видишь, я оказалась права, в том письме, не было правды…

Сын перебил ее словами:

— Ты мне потом покажи письмо, я хочу его посмотреть.

У вдовы тут же испортилось настроение.

— Эрика унесла его с собой, — сказала она. Так разговор перешел на щекотливую тему. — А ее самой здесь нет. Дело в том, что известие о твоей смерти выбило Эрику из колеи, она совершенно перестала владеть собой, — говорила она сыну. — В подобном состоянии она всякие пустяки истолковывала против меня. — Потом, правда, Сударыня все-таки пересилила себя и продолжала более спокойным тоном: — Ты же знаешь ее! Она очень красивая, воспитанная, внимательная, но… Эта затянувшаяся война всех нас выбила из колеи… Я, наверное, не очень терпелива, и мы повздорили из-за какого-то пустяка… Вероятно, я не проявила достаточного такта, и она… словом, она уехала… Эрика здесь оставила все свои вещи, вполне понятно, я ожидала, что она вернется… Увы… Может быть, сейчас ее вовсе нет в Пеште, — заметила мать, словно выгораживая свою невестку, — во всяком случае, она могла бы позвонить мне…

Лицо Марошффи стало теперь похожим на посмертную маску, он пытался скрыть свои истинные чувства. Рассказ матери только усилил его мрачные раздумья. В комнате установилась гнетущая тишина, которую Сударыня первой попыталась нарушить. Она тихо спросила сына:

— Может, позвонить в Пешт?

Альби уже и сам подумал об этом. Но сейчас он вновь выглядел очень усталым, даже опустошенным. Он отрицательно покачал головой и чуть позже произнес:

— Нет, сейчас не надо… Потом, завтра.

Теперь он уже размышлял над тем, как ему рассказать матери о событиях, которые самым решительным образом изменили его жизнь. Он чувствовал, что обязан ей все объяснить, но только никак не мог решить, в какую форму облечь свое признание, а это казалось ему весьма существенным. Он сам понимал, как сильно отличается теперь от того человека, который еще совсем недавно, такой элегантный и самоуверенный, отправлялся из отчего дома на фронт. Но тот молодой человек исчез навсегда, а этот, сидящий сейчас у семейного очага, не может не считаться с фактами. Во всяком случае, хочет он того или не хочет, ему приходится считаться с тем, что он не сохранил офицерскую честь, изменил воинской присяге. Каким образом он совершил этот непоправимый поступок, какой бес-искуситель нашептал ему, чтобы он довел до полной несовместимости свои взаимоотношения с миром, в котором родился и жил? Что скажет он в свое оправдание членам военного трибунала, если его привлекут к ответственности? Сможет ли объяснить, каким образом подпал под полное влияние солдата Петера Татара? Да и захотят ли его понять? Сможет ли он сообщить нечто такое, во что они поверят? Вероятно, он мог бы объяснить все это следующим образом: «Я находился в нервном состоянии, был как лунатик, подпал под влияние постороннего человека… Но ему я обязан своей жизнью… Не знаю, что вы обо мне думаете, но все именно так и произошло…»

Однако какой смысл имеет подобная защита? К тому же окажись Альбин вновь в подобной ситуации, разве он не сделал бы то же самое? Две недели продолжалось их «путешествие» из Южного Тироля домой, в Венгрию, и все время он послушно следовал за Петером Татаром.

Об этих двух неделях Марошффи даже не хотел вспоминать — такими ужасными были эти дни. То, что делал он сам, и то, что происходило с ним, относится к числу историй, которые офицеры любят рассказывать в своих клубах за рюмкой коньяку и которые кажутся совершенно невероятными. Все кордоны и заслоны полевой жандармерии на железнодорожных станциях, от которых, казалось, ничто не могло скрыться, удалось преодолеть этим отчаявшимся людям, страстно желавшим остаться в живых. Оба они проявили своего рода гениальность, совершили своеобразный подвиг, который был проделан с обыденной простотой.

Но разве может то, чем смело мог гордиться такой человек, как Петер Татар, быть поводом для гордости офицера генерального штаба? Все это не поддается никакому объяснению: ведь речь здесь идет не о простом дезертирстве, а о чем-то неизмеримо большем. Может быть, это стихийный протест? Нет, по этому пути сначала пошли чешские офицеры, потом — офицеры-румыны и офицеры-хорваты. Однако они не были выходцами из старинных дворянских семей, как Альбин Марошффи. Офицеры-дезертиры? Да разве их могло быть много? Подобного в генеральном штабе в 1914 году даже представить себе не могли. Писал о чем-нибудь подобном Клаузевиц? Или Конрад? Что же произошло с когда-то дисциплинированной австро-венгерской армией? Надо это выяснить, если в этом есть какой-нибудь смысл… Правда, последняя ниточка еще не оборвана, ему надо встретиться с Эрикой и конечно же во всем признаться матери. Но только не сразу: он ведь знает ее характер, это ее и убить может, если он сразу откроет ей всю горькую правду, расскажет о том, что случилось, хотя и ему самому пока еще не все ясно. Так что же делать?

Марошффи не считал, что он струсил, но ему все же не хотелось появляться на людях. Он должен самым обыденным, равнодушным тоном поведать матери о своем необычном положении.

— Мутти, на некоторое время мне необходимо переодеться в штатское и скрываться. Желательно достать паспорт на другое имя. Понимаешь? Ведь рано или поздно мне все равно как-то придется легализовать свое возвращение… Дела обстоят так, что либо я все доведу до конца, либо мне самому останется вынести себе приговор… — Признаваясь матери, он побледнел от сильного волнения.

Вдова взяла руку сына и почувствовала, что рука стала какой-то чужой, холодной и потной. Нечто подобное случается в кошмарных снах, когда живые встречаются с уже умершими.

«Боже, да наяву ли все это происходит? Надо попытаться все-таки кое-что узнать», — мысленно решила Сударыня и спросила Альбина:

— Что произошло, дорогой? Ты что-то от меня скрываешь? Что именно? И почему? Может быть, разумнее поделиться со мной своими заботами — и тебе сразу же станет легче? Ведь я наверняка смогу тебе помочь…

И все же Марошффи не хотел рассказывать матери все до конца. Он попытался ответить уклончиво:

— Просто какое-то время мне необходимо жить под чужим именем…

Сударыня в изумлении уставилась на него:

— Это связано с твоей службой?

Капитан был вынужден сказать ей:

— Не спрашивай меня больше ни о чем, пойми, я сказал все, что мог.

Вдова тяжело вздохнула, она истолковала слова сына по-своему, так, как ей подсказало сердце, тем более что она кое-что слышала о строгих порядках, существующих в генеральном штабе, о всяких малоприятных поручениях, о секретных заданиях, выходящих за рамки обыденного. Она понимала, что не имеет права расспрашивать сына.

«Может, он выполняет особое задание! Тогда все в порядке. Надо только повиноваться. Все пойдет своим чередом!» — так решила пожилая дама, и это принесло ей удовлетворение. В ее холодных голубых глазах зажглись странные огоньки. Слезы? А может быть, это были смешинки? Во всяком случае, сын еще никогда не видел мать плачущей.

Они проговорили до самого утра, но так и не сказали друг другу ничего важного. Но теперь Альби был в курсе всех столичных сплетен: и о Луизе Фрювирт, и о Мари Шлерн, и о старике Лингауэре, и о щеголе Денешфаи, и о приключениях барона Гота в Табарине, короче говоря, она перемыла косточки всем, не забыв поругать и Будапешт со всеми его мерзостями военного времени.

Позже, когда Альби уже лег в постель, она вызвала к себе Лизу:

— Запомни, что господина нет дома! И ты ничего о нем не знаешь! Если будешь языком молоть, я его у тебя вырву! Ни слова даже своему жениху, ты меня поняла?

Она даже потребовала у трепетавшей от страха девушки поклясться в том, что та станет держать язык за зубами.

Лиза в ужасе дала клятву. Ей подумалось, что после этого посвящения в такую важную тайну ее довольно скучная жизнь получит неожиданную окраску. Ее охватил такой сладостный трепет, что она долго не могла уснуть. Рано утром они с Сударыней достали из гардероба старый потрепанный чемодан, засунули туда видавший виды мундир Марошффи, буквально содрогаясь от одного его вида. От этого тряпья исходил запах карболки, общественных уборных, карантинных бараков, солдатской нищеты, и все это вызвало жалость женщин. Альбин в этом казенном обмундировании прошел через все круги ада: ему приходилось ехать в вагонах, в которых перевозили скот, побывать в вокзальных изоляторах, в лагерных лазаретах, в сортирах скорых поездов.

Вдова в свое время прочла множество книг, написанных военными корреспондентами. Особое удовольствие ей доставила книга Келлермана «Война в Арденнах», но там описывались только подвиги, геройские свершения и ничего не говорилось об этом ужасном запахе. Как видно, эти военные корреспонденты, даже такие, как Бела Ландауэр, замечали лишь блеск славы, а не окопную грязь. Да, но какое отношение имеет офицер генерального штаба к этой грязи, к этому отвратительному запаху карболки, который обычно ассоциируется с санитарами, конвоирами, лагерными фельдшерами, пропахшими насквозь. Кое о чем, правда, Сударыня догадывалась.

Рано утром Лиза выволокла чемодан из квартиры. Служанка понесла его не в погреб, а к прачке Анне Шнебель в Табань. Сударыня в записке просила прачку сжечь это тряпье, а потом начисто забыть о нем, позже она-де сама все объяснит Анне. Лиза же, наслаждаясь доверенной ей тайной, едва дождалась встречи со своим женихом. Она хотела обо всем рассказать ему с единственной целью: чтобы подчеркнуть, в какие тайны ее посвящает госпожа, пусть Янош удивится.

Вдова не будила Альби. Она бесшумно расхаживала по квартире, не переставая думать о сыне. Когда Альби проснулся, он обнаружил около своей постели тщательно отглаженный штатский костюм. Тут же были белье и туфли.

— Теперь ты можешь позвонить по телефону Эрике, — посоветовала мать сыну. — Но, ради бога, выходи на улицу только в случае крайней необходимости.

Марошффи кивнул. Он и не собирался выходить из квартиры, по крайней мере до того момента, пока Петер Татар не достанет ему новые документы, как обещал. Они заранее договорились обо всем, и Альбину пока ничего не надо было делать, только терпеливо ждать.

Вдова уселась за телефон. Каждые пять минут она просила телефонистку на перегруженном коммутаторе соединить ее с квартирой барона Гота. Барышни-телефонистки терпеливо включали требуемый номер, но каждый раз выражали сожаление: абонент не отвечал. Эти бесплодные попытки продолжались до самого полудня, поэтому было решено срочно послать в Пешт с запиской Лизу.

Со всеми предосторожностями вдова написала барону несколько строк, просила его незамедлительно позвонить ей. Лиза убежала, преисполненная гордости за порученное ей столь ответственное задание, и даже не останавливалась у витрин, как она это обычно делала.

До квартиры барона Лиза добралась довольно быстро. Она долго названивала у дверей, но лакей Алекс так и не появился перед ней. Тогда она стала расспрашивать портье, который помнил ее в лицо. От него она узнала, что «барон и баронесса уехали в Вену и наверняка не скоро вернутся обратно. Все слуги получили внеочередной отпуск. Алекс, конечно, мог бы рассказать поточнее о месте пребывания барона и его дочери и сообщить об их возвращении, но его тоже нет в Будапеште — он отправился к матери в Эстергом…»

Сударыня, пересказывая все это сыну, с тревогой следила за выражением его лица, которое внезапно застыло, как маска, но ничего так и не прочитала на нем. Потом Марошффи захотел посмотреть свежие газеты, и Лиза выскользнула за ними на улицу…

*

К концу апреля погода постепенно улучшилась, стало меньше холодных, пасмурных и ветреных дней. Потом пришла пора пышного цветения каштанов, в Буде женщины продавали букеты роз. Во всех газетах помещались сообщения о пойманных солдатах-дезертирах, самовольно покинувших казармы. Лукачич запретил печатать сообщения о приговорах офицерам: и без того авторитет обладателей золотых звезд на погонах сильно пошатнулся.

Однако Марошффи умел читать между газетных строк. Он чувствовал настроение этих скорых на расправу военно-полевых судов, так как прекрасно знал их методы. Альбину до сих пор не удалось встретиться с Петером Татаром, а значит, он не получил обещанных ему документов. Пока еще не очень сильно, но он уже начал беспокоиться. Марошффи понимал, что каждый день приближает страну к окончательному поражению на фронте. Он заранее предвидел тот час, когда англо-французское командование возьмет инициативу в свои руки. Длинными ночами он перечитывал многочисленные газеты и журналы. Он заучил множество новых имен: Яси, Сенде, Феньеш, Биро, Кунфи, Погань, пытаясь представить себе, что это за люди. Не прошел мимо него и новый кровожадный призыв на страницах журнала «Алкотмань» «золотоголосого» епископа из города Фехервара, направленный против «подрывных элементов». Зная методы бесовской кухни (ведь недаром капитан был специалистом в области военной политики), он заранее предвидел, что за этим последует. Днем он занимался изучением политической литературы. Особенно его интересовали два издания: либерально-радикальная газета «Вилаг» и крайне националистическая «Будапешти хирлап», а из журналов — орган иезуитов «Мадьяр культура» и любимое чтиво барона Гота «Хусадик сазад». Перепалка между этими газетами и журналами помогала ему узнавать все, что он хотел. Иногда его просто поражало верхоглядство цензуры: много важных сообщений цензура пропускала, кое-что вообще не замечала, но наличие «темных окон» все-таки свидетельствовало о ее существовании.

В Будапеште, да и везде по стране, проходили шумные собрания рабочих, на многих предприятиях работа останавливалась, фабричные рабочие требовали избирательного права и мира. Марошффи настолько хорошо разбирался в политике, что сразу распознал за этими требованиями приближение революционных перемен. Особенно много забастовок отмечалось в конце апреля — начале мая, по времени они совпали со вторым в этом году крупным наступлением немцев и его провалом.

В эти дни Марошффи со все большим нетерпением ждал встречи с Петером Татаром. Его начинали угнетать одиночество, вынужденная изоляция от внешнего мира, что особенно мучительно для активного по характеру человека. С тех пор как Альбин перестал пить, он снова ощутил вкус к жизни. Он хотел действовать, чувствовал потребность выяснить то, что ему самому до сих лор представлялось неясным. Он хотел встречаться с людьми, которые требуют мира, с теми политиками, чью отвагу он чувствовал даже по газетным сообщениям, в которых их отчаянно критиковали. Но без документов в кармане было бы очень опасно выходить из дому. Он часто подходил к окну, прятался за занавеской и оттуда наблюдал за сутолокой на улице. Много раз он видел, как солдаты прочесывают площадь, рынок, устраивая облаву. Они тщательно проверяли документы у каждого человека, причем заходили даже в церковь. Однажды они вытолкнули оттуда какого-то несчастного солдата. Тот сопротивлялся, ему удалось даже вырваться. Он бросился бежать, в него начали стрелять из винтовок. Когда солдат упал на землю, его схватили и за ноги втащили в ближайшую подворотню. Это зрелище потрясло Марошффи. Теперь его еще больше раздражало собственное бездействие и ничегонеделание. Его мучило добровольное самозаточение. С каким-то болезненным наслаждением он вслушивался в колокольный звон в полдень и вечерами, вспоминая в эти мгновения давно прошедшие, старые добрые времена. Он думал об Эрике, вспоминал их совместные прогулки по тропинкам, по лужайкам, усеянным цветами, по склонам горы Напхедь, откуда манила их Табань близостью своих красивых старинных домиков.

На третий или четвертый день после возвращения в руки ему попалась книга, которую совсем недавно читала Эрика. Это был роман «Серполетте». Альбин проглотил его целиком, не отрываясь. Он понял, что в образе корабля, стремительно несущегося на мель, автор описал неизбежную трагедию монархии. Страницы книги пахли духами Эрики, и Альбин впал в какой-то хмель фетишизма, в то особое состояние, когда человеку кажется, что с ним говорят вещи, принадлежащие его любимой женщине, вещи, которые она носила, пользовалась ими или просто до них дотрагивалась. Теперь одинокий мужчина стал искать все безделушки жены, те бессмысленные пустячки, которые обычно интересны только женщинам и покупаются только из-за женских капризов; для мужчины эти пустячки имеют определенный смысл. Предметы ведь тоже умеют иногда говорить, особенно если человек, соприкасающийся с ними, обладает чутким сердцем и ранимой душой. Именно это обычно имеет в виду театральный режиссер, когда он просит актера: «Не забывайте, дружище, что и реквизит может говорить». Марошффи теперь сам испытывал это на себе. А еще его охватило другое, более глубокое чувство — это было нечто вроде интеллектуального томления по спутнице жизни.

Сударыня отлично понимала, какие чувства волнуют сейчас сына. Однако даже не пыталась его хоть как-нибудь, утешить. Она сознательно не хотела этого делать, мысленно выдвигая все новые и новые обвинения против Эрики, считая, что невестка просто невежлива, что Эрике давно следовало написать ей, это же ее долг. Постепенно в ней усиливалось желание нанести удар невестке, отдалить ее от своего сына, лихой гусарской атакой отбить у нее Альби. Она намеревалась при случае сказать сыну что-нибудь такое: «Как видишь, я была права, когда предостерегала тебя. У нее совершенно неуправляемый характер. Мари Шлерн гораздо больше подошла бы тебе».

Сударыня могла бы предпринять и более решительный маневр. Например, сказать сыну: «Тебе надо смотреть правде в глаза. Она, вероятно, просто-напросто не ощущает потребности встретиться с тобой. Она считает тебя погибшим и, возможно, начала уже как-то устраивать свою жизнь. Она не принадлежит к числу тех женщин, которые всю оставшуюся жизнь верны церковной клятве. Она, видимо, считает тебя быстро вылинявшей декорацией, которую вполне можно заменить другой. И уж коль она себя так ведет, тогда почему же и ты не можешь считать себя совершенно свободным? Мари Шлерн по-прежнему независима и очень привлекательна. Правда, вокруг нее увивается некий пожилой генерал, но если бы ты только захотел…»

Однако очень скоро Сударыня убедилась в том, что гораздо легче воображать себе эти лихие гусарские атаки, чем осуществлять их на деле, а вскоре она вообще отказалась от своих планов, так как задумала нечто иное. Еще до возвращения Альби Сударыня обнаружила и спрятала дневник невестки. Сделала она это из-за того, что Лиза была чрезмерно любопытна. В свою маленькую, обтянутую шелком книжечку, расшитую золотыми нитками, баронесса крошечными буквами записывала наиболее интересные события дня.

Этот дневник вдова подбросила сыну, причем весьма осторожно и ловко, так что сын ни в чем не смог упрекнуть ее. Женская хитрость не имеет границ, когда женщине надо чего-нибудь добиться. Альби легко попался в эту ловушку и стал расшифровывать лаконичные записи Эрики. Особенно заинтересовали его события последних недель, о которых жена записала в своем дневнике не слишком много:

«Вместе с отцом мы пригласили к нам домой Денешфаи… Я опять послала записку Денешфаи… Мы вместе с Денешфаи обедали в «Карлтоне»: отец, он и я. Дело нелегкое…»

Альби никогда и в голову не приходило подумать об Эрике что-либо такое, что могло бы бросить тень на безоблачные взаимоотношения между ними. И все же он не мог понять, как ему расценить столь частое упоминание на страницах дневника имени Денешфаи. Особенно его заставляли задуматься такие записи:

«Денешфаи не совсем бескорыстный человек, а меня подгоняет время… Ну, наконец-то Денешфаи по-настоящему взялся за это дело, если верить его словам…»

Имя же самого Марошффи довольно редко появлялось на страницах этой маленькой книжечки, а если и появлялось, то как бы между прочим, например:

«Всем кажется весьма странным непонятное молчание Альби, он не пишет даже своей матери… Денешфаи считает Альби прекрасным офицером, замечательным человеком и настоящим патриотом… Замечательным, только непонятно, что под этим подразумевает сам Денешфаи?»

О частной жизни Эрики свидетельствовали довольно лаконичные записи:

«Вчера вместе с отцом была в опере, музыка Вагнера мне теперь кажется слишком громкой, хотя я по-прежнему люблю ее… Слушала сонеты Бетховена в консерватории, в партере было много слепых военных… Дохнаньи и Хубай все еще популярны, но почему?.. Говорят, надо обязательно посмотреть «Отель «Империал», утверждают, что это прекрасное пацифистское произведение, где в уста одного русского солдата автор вкладывает то, что смело мог бы сказать любой венгерский солдат или даже офицер: «Я больше не желаю никого убивать, я уже не верю в то, что это необходимо…» Мари Шлерн, старая любовь Альби, пригласила меня на спиритический сеанс, но я не люблю общество дам, увлекающихся благотворительностью, хитрых иезуитов, всяких выскочек-политиков и офицеров, которые под любым предлогом стараются избежать отправки на фронт… Байрона я люблю за его пессимизм, а Фламмариона — за оптимизм… Правда, не исключено, что я могу там встретиться с интересными людьми…»

Иногда Эрика писала более подробно: об одном дне она заполнила записями несколько страниц дневника:

«Известная суфражистка Марианна Ф., с которой я встретилась на послеобеденном чае, затащила меня к себе. Она уверяет, что Каройи склонен заключить сепаратный мир, но прежде он хотел бы добиться примирения между многочисленными народностями нашей монархии, и вообще необходимо хотя бы по рецепту Фердинанда покончить с дуализмом. Тиса чинит ему всяческие препятствия, поэтому надо добиться, чтобы он ушел со своего поста. Марианна играла вальсы Легара, от которых у меня так щемит сердце, при этом она всячески поносила войну, которую считает отвратительной выдумкой мужчин. Потом она захлопнула крышку рояля и заявила, что мир до тех пор не будет счастливым, пока женщины не займут в нем главенствующее положение. Она всячески восхваляла мою красоту, гладила, обнимала, даже целовала меня. И была весьма удивлена, когда я внезапно уехала…»

А через несколько дней Эрика записала в своем дневнике следующее:

«Сегодня за окном какой-то темно-синий туман. Я разглядывала его из окна, и мне казалось, что в его мареве плавают какие-то странные люди-чудовища, похожие на рыб… Я читала роман Шандора Броди «Доктор Фауст», он так меня взволновал…»

Написав еще несколько строчек, она подчеркнула их:

«Эта отвратительная война у каждого из нас что-нибудь да отбирает, грабит нас… Ведь каждый день, проведенный без моего Альби, — это украденный у меня день… А ведь жизнь женщины так коротка, она продолжается лишь до тех пор, пока не увянет ее красота… Я уже нашла у себя в густой черной пряди на лбу седой волос, это буквально ошеломило меня…»

Последняя запись в дневнике была такой:

«Денешфаи утверждает, что он сделал все возможное и даже невозможное, остальное якобы от него уже не зависит… Я горячо поблагодарила его…»

Марошффи захлопнул книжечку, но продолжал крутить ее в руках, стараясь заставить себя не думать над мучительными вопросами, невольно возникающими у него. Мысленно представив себе Денешфаи, он совершенно успокоился, потому что считал того недалеким, самовлюбленным человеком, который слишком много времени и внимания уделяет собственной персоне. И в Вене, и на проспекте Кристины от Денешфаи в равной степени были без ума лишь глупые недалекие девицы, способные прийти в экстаз от одного только вида человека в мундире и с кортиком на поясе. Но гордой, знающей себе цену женщины ему еще ни разу не удалось покорить. Слишком заметен был в нем одержимый картежник, вечно страдающий от материальных затруднений, пытающийся различными способами, но безуспешно, исправить свое материальное положение.

«Что может быть общего у Эрики с подобным субъектом?» — размышлял капитан. Он попытался не думать об этом, но все-таки не удержался и обратился к матери с вопросом:

— Ты по-прежнему считаешь Денешфаи глупцом?

Сударыня быстро ответила сыну:

— Да. А почему ты об этом спрашиваешь?

Марошффи вполне искренне пересказал ей все, что он прочел в дневнике Эрики.

Сударыня тут же пришла в доброе расположение духа: ведь Альби двигался по намеченному ею пути. Она напустила на себя равнодушие, ничем не выдав себя. Она не сказала, что сама в свое время попросила барона и Эрику вступить в контакт с Денешфаи в интересах сына. Вдова неудержимо рвалась к своей цели. Ей и в голову не приходило подумать об этической стороне своего поступка; слепая любовь к сыну подавляла в ней все нравственные муки совести. Она считала, что наступил момент, когда она наконец сможет сполна отплатить этой самонадеянной гордячке Эрике… По каплям хитро и умно вливала вдова яд сомнений в душу сына.

— Денешфаи всегда был малоприятным слюнтяем, у меня сразу же сложилось определенное мнение о нем, после того как он в первый раз пришел к нам. Истоцки тоже находит его противным. Он рассказывает о Денешфаи такие вещи… ах, я даже пересказать их не в состоянии!.. — Потом, сменив тон, сознательно избегая прямого нападения и тем самым оставляя за собой право вернуться к этой теме, она продолжала: — Представь себе, Истоцки вернулся домой из Вены! — Это была последняя новость. — Он ушел из министерства иностранных дел в получил назначение в министерство обороны. Говорят, что из министерства иностранных дел сейчас незаметно удаляют венгров… — Потом она снова перевела разговор на Денешфаи: — От Истоцки я узнала, что одно время Эрика довольно часто встречалась с Денешфаи. Он видел их вместе на прогулке в городе, да и в других местах. Не скрою, его слова произвели на меня весьма неприятное впечатление, потому что человек, подобный Денешфаи, никоим образом не может быть подходящим партнером для порядочной женщины. — Затем в ее голосе появились наигранные нотки притворной лояльности: — Видишь ли, Альби, я ни на секунду не ставлю под сомнение порядочность Эрики. Скорее всего в этот контакт с Денешфаи она вступила исключительно ради тебя. Ведь одно время ты молчал, от тебя не поступало никаких вестей, ты не подавал ни малейших признаков жизни. У нас в это время возникли самые разные предположения. В Пеште начали поговаривать, что теперь не модно быть офицером-фронтовиком. Не столь модно и в генеральном штабе крутиться, потому что… большая ответственность, все эти поражения… презрение…

Марошффи, удивленный словами матери, перебил ее:

— Ты хочешь сказать, что Эрика, вероятно, разговаривала с Денешфаи из-за меня?

Тут Сударыня решила несколько смягчить тон:

— Все может быть. Точно я не знаю. Хотя, кажется, это так. Эрика, наверное, хотела получить более подробную информацию о создавшемся положении — ведь до нас доходили самые дикие слухи с фронта…

Глаза Альби потемнели, и Сударыня даже подумала, не слишком ли далеко она зашла. Однако отступать она не привыкла, это противоречило ее характеру. Во всяком случае, она приближалась к цели, которую поставила перед собой и от которой не отказывалась и теперь.

— Не думай ничего дурного, Альби, ведь Истоцки, который всегда ревновал Эрику, не имел в виду ничего плохого. Он просто сказал, что последний год сильно изменил людей. Но у Эрики твердый характер, отличная репутация, и, даже несмотря на кажущуюся двусмысленность ее поступков, нам не следует за нее опасаться. — Тут Сударыня опять переменила тему: — Между прочим, Денешфаи стал настоящим пройдохой. Он устраивает кое-кому освобождение от военной службы, организует выгодные назначения отдельным лицам, оказывает всякие любезности красивым женщинам, явно злоупотребляя при этом доверием Лукачича.

Марошффи равнодушно перебил мать:

— Эрика знала обо всем этом?

Этот безразличный тон сына порадовал Сударыню. Теперь она почти не сомневалась, что нащупала путь, который может привести ее к окончательному успеху. Поэтому Альбину она ответила так:

— Эрика слышала, как Истоцки сплетничал с Денешфаи…

Марошффи очень не хотел, чтобы мать заметила его тревогу, и поэтому он большим усилием воли заставил себя говорить все тем же бесцветным голосом:

— Ты думаешь, мутти, Эрика что-нибудь просила у Денешфаи для меня?

Сударыня продолжала свою тонкую игру. Она произносила медовые речи, придавая словам искреннюю убежденность.

— Чего же еще она могла добиваться от него? Истинная правда, что Эрика хотела вернуть тебя с фронта домой, она слышала массу ужасных сплетен о планах Арца. Вполне возможно, что Денешфаи мог замолвить за тебя словечко перед Лукачичем, вне всякого сомнения, но только… Я не могу себе представить, почему она обратилась за помощью именно к нему…

Альбина всего затрясло, кровь прилила к голове. Он не заметил ловушки, в которую его заманила мать. Трудно представить, что могло бы произойти дальше, если бы в следующий момент в комнату не влетела Лиза, которая у самой двери выпалила:

— Пришел Таус, он говорит, что хочет сказать вам что-то очень и очень важное!

Для вдовы оказалось очень кстати появление портье. Она тут же вышла из комнаты, оставив сына наедине с его грустными мыслями.

Сударыня приказала Лизе провести портье в маленькую комнату, выходящую окнами во двор, в которой она обычно принимала подобных людей — почтальонов с денежными переводами, чиновника, собирающего квартирную плату, мастеров, вызванных для какого-нибудь ремонта. Таус начал работать в доме в качестве портье, еще когда был жив сам Аттила Марошффи, и в доме к нему привыкли, как привыкают к старой удобной мебели. Он неизменно с величайшей покорностью разговаривал с Сударыней. Обычно стоя навытяжку, он излагал свою просьбу или пожелание в надежде получить стаканчик настойки и хорошую сигару.

— Ну что там еще стряслось, Таус? — Вдова была к нему благосклонна. — Я тебя слушаю.

Таус с готовностью и почтительностью начал свой рассказ:

— Меньше часа назад ко мне в каморку позвонили. Я как раз немножко задремал: знаете, быстрее стал уставать, чем прежде. «Привет, господин Таус, — говорю я самому себе, — кто бы это мог быть? Зачем тебя тревожат и что от тебя надо?» Вы только представьте себе, это оказался сыщик из тайной полиции! Он сунул мне под нос свой значок, хотя я и так смекнул, с кем имею дело. «Ну, толстый ты бугай! — подумал я про него. — Да у тебя на лбу, дорогуша, написано, кто ты такой и откуда». Ну, сел этот «легавый» со мной на кухне и давай спрашивать, знаю ли я что-нибудь о господине капитане Альбине Марошффи? Тут я на него посмотрел, как на гору Геллерт, и спрашиваю: «Что вы сказали?» Ну а этот, как его, мне опять: «Как давно он скрывается у себя дома?» В ответ я рассмеялся ему прямо в лицо: «Да вы, господин хороший, шутите со мной, что ли?» Тут он наступает мне на ноги и орет: «Заткнись! Я все знаю! Как давно он здесь прячется? На него пришел донос в районный участок жандармерии!» Тут я не на шутку разозлился: «Что за глупости! Господин Марошффи погиб, об этом его матери пришла официальная бумага, я ее собственными глазами видел, потому как почтальон всегда мне такие письма первому показывает. Это точно, сгинул с этого света наш господин капитан, хотя мне его очень жаль. Он был хорошим человеком, и мы все его очень любили. Многие его здесь оплакивали, а жена капитана, бедняжка, так опечалилась, что вообще неизвестно куда уехала…» После этого рожа у шпика вытянулась, и он начал говорить повежливее: «Послушай, Таус, обманывая меня, ты становишься пособником преступника, а это тебя до добра не доведет!» Так он мне пригрозил. Я ему и посоветовал сходить к госпоже, если мне не верит, и от нее все узнать. Он опять весь побагровел, этот «держи-хватай», задумался, почесал в затылке, не зная, что делать. Потом выдавил из себя: «Ладно, я пока пойду, но если ты, Таус, не будешь держать язык за зубами, я его собственными руками у тебя вырву». И показал мне свои гнусные ручищи. «Не навлекай на себя недовольство властей», — сказал он мне на прощание и исчез. Чего греха таить, я малость струхнул поначалу, никак не мог решить, молчать мне или все вам рассказать. «Ну, гер Таус, — сказал я потом самому себе, — вот и ты тоже стал соглядатаем». Подумал-подумал я и решил, что теперь мне нельзя молчать никак. И вот я здесь, у ваших ног, и докладываю все от начала до конца…

Сударыня, любезно улыбаясь (она великолепно умела владеть собой в подобных ситуациях), наполнила бокал смородиновой настойкой, сунула портье в руку немного денег, угостила дорогой сигарой и на всякий случай предупредила:

— Я вам советую, любезный, не нарушать слова, данного этому филеру, и молчать. Больше об этом никому ни слова! И о том, что были у меня, тоже никому не говорите.

Таус проглотил настойку, поблагодарил вдову за сигару и деньги и сказал:

— Целую ручки, Сударыня.

— Хорошо, Таус, идите, я знаю, что вы честный человек. Если полиция все-таки побеспокоит вас еще раз, вы немедленно сообщите мне об этом.

Таус ушел, и Сударыня осталась одна. Страшное беспокойство охватило ее. Она сразу же поняла, откуда дует ветер. Позвав к себе Лизу, Сударыня толкнула ее на кровать и сдержанным, но строгим тоном стала расспрашивать ее:

— Сейчас же говори, кому ты рассказала о появлении в доме господина Альби? Кому ты все разболтала, своему жениху, да?

Лиза залилась краской. Сначала она попыталась все отрицать, но делала это очень неумело. Она продолжала отпираться, не признавая за собой вины, однако Сударыня все поняла. Своей полной сильной рукой Сударыня влепила горничной пощечину, а затем нанесла еще несколько ударов сначала по правой, а потом по левой щеке.

— Я хочу знать правду! — громко выкрикнула она и, запустив руки в волосы Лизы, начала трепать ее.

Лиза разрыдалась, вскочила с кровати, вырвалась из рук Сударыни и, бросившись перед ней на колени, взмолилась:

— Пожалуйста, не сердитесь на меня! Я только случайно словечко обронила при Яноше, совсем-совсем случайно…

Вдова брезгливо оттолкнула ее ногой и грубо приказала:

— Собирай мигом свои вещи, шлюха, и сейчас же убирайся отсюда! Раз ты на нас доносишь, я заявлю на тебя в полицию, скажу, что ты воровка! Я тебя в тюрьму засажу, грязная ты скотина, у меня хватит для этого власти!

Сударыня вышла, громко хлопнула дверью. Теперь для нее все стало ясно: вряд ли какие-нибудь служебные дела заставляют ее сына скрываться дома!

Она поспешила к Альби.

— Тебе без промедления необходимо уйти отсюда! — Сударыня произнесла это тоном приказа. — Здесь тебя в любой момент могут обнаружить!

Марошффи в нерешительности ждал дальнейших указаний матери, а она в полном соответствии с семейной традицией, по которой все женщины в их семье обладали твердым характером, отдала следующее распоряжение:

— Ты поедешь вместе со мной в Табань, к моей прачке Анне Шнебель. Она всей душой предана нам на протяжении уже тридцати лет. Для начала поживешь у псе, пока мы не подыщем тебе убежище понадежней. Возьми себя в руки и собирайся. Нам надо спешить.

*

Марошффи любил Табань, с ней были связаны его юношеские воспоминания, пробуждение первого чувства, тот период в его жизни, когда он еще увлекался живописью. У него была довольно ценная коллекция эстампов с видами этой романтической части города за несколько прошедших столетий и портретами ее жителей: сербов, греков, турок. Он любил эти картинки, на которых были изображены загадочные минареты, мечети и восточные бани, возвышавшиеся над маленькими домишками, построенными в большинстве своем тоже в восточном стиле.

В одной из своих школьных работ, в сочинении на свободную тему, Альби описал пожар в Табани в 1810 году, он образно рассказал о сгоревшем тогда венгерском Востоке, который потом заново отстроил немецкий Запад. Немецкому профессору Роту, человеку прямодушному, сочинение очень понравилось, даже несмотря на то что в нем назывались имена поэта Витковича, историка Бенедека Вирага, всемирно известного доктора Семмильвайса и, наконец, ученого секретаря Венгерской академии наук Габора Дёбрентеи. Все они в свое время жили в Табани: кто — в молодости, кто — уже в преклонные годы.

Архитекторы, которые после пожара заново отстроили этот район на склонах трех гор: Напхедь, Вархедь и Геллерт, — ограниченный с другой стороны Дунаем, вероятно, не любили высоких зданий с просторными комнатами, да и для двориков они оставляли так мало места, что одно тутовое дерево, как правило, растущее в каждом дворе, вполне могло закрыть своей кроной весь дворик. По булыжным мостовым городка-лилипута никогда не ездили автомобили, а его обитатели, согласно неумолимому закону природы, тихо и незаметно рождались на свет словно для того, чтобы через какое-то время так же тихо и незаметно покинуть его. Одно поколение сменялось другим. Осенью сильный ветер налетал на домишки пригорода, летом они изнывали от ужасной жары, и ящерицы носились по полуразрушенным стенам и раскаленной мостовой Табани. С весны и до глубокой осени, укрытые плющом, дома сохранялись в почти неподвижной тишине, чтобы зимой спокойно заснуть под толстым снежным покровом до новой весны.

Марошффи и подобные ему влюбленные молодые люди, жаждущие романтики, хорошо знали там маленькую корчму «Три цитры», в которой, по преданию, когда-то, давным-давно, сам Казанова ухаживал за прекрасной дочкой ее владельца, Петера Костича. Однако кокетливая дочка владельца небольшого кабачка, сверкая глазами и смеясь, начисто отвергла домогательства венецианского соблазнителя из-за его огромного носа.

В представлении писателя Костолани Табань была таким местом, где среди глухих, закопченных стен можно было ждать появления чего-то необыкновенного. Конечно, никто из поэтов не воспевал огромных крыс, бегавших по чердакам домиков Табани, и голодных, мяукающих на луну котов. Откровенно говоря, старая Табань никогда не была слишком уж романтичной, просто влюбленные и счастливые романтики выдумали ее для себя: их горячие сердца везде и во всем видели какую-то особую красоту. В Табани люди селились еще и потому, что даже в самых дешевых районах Йожефадрома квартирная плата была выше, чем здесь. Марошффи жалел об исчезновении этого миниатюрного будайского уголка Востока, потому что вместе с ним как бы навсегда исчезла с горы Напхедь улыбка растущих там виноградников, которая напоминала ему о детстве. Современная жизнь сровняла с землей знаменитый когда-то Чертов ров, по которому вода самотеком текла через Липотмезе в район проспекта Кристины, а оттуда на площадь Яноша и дальше, по улице Арок, прямо в Дунай. Безжалостное наступление современного мира на Табань с каждым годом все больше и больше уменьшало этот грустный уголок плюща и цветущих акаций. Однако поэты по-прежнему заглядывались на эти крохотные домики, наивно считая, что за их стенами дамы с прическами а-ля Шоделне продолжают играть вальсы Фляйшакера на старинных клавесинах, издающих стеклянные звуки, а на пюпитрах стоят вышитые из лунного света нотные альбомы.

Марошффи, правда, видел этот мир уже не глазами писателя Круди, а — вопреки своей воле — глазами репортеров полицейской хроники, которые иногда писали о царящей здесь беспросветной нищете. В случае таинственной смерти того или иного пожилого обитателя здешних мест полицейское ведомство и не думало проводить тщательное расследование, так как обычно очень скоро выяснялось, что старик или старуха умерли уже несколько недель назад, причем самой естественной смертью. Просто долгое время никто не обращал внимания на их отсутствие, потому что старики никому не были нужны.

Эрика же считала, что для характеристики дряхлой Табани больше подходят строчки романтического и несколько сентиментального поэта Имре Фаркаша, чем реалистические выступления ораторов из городского магистрата, требующих коренной перестройки этой части города.

Фаркаш же в своих стихах так воспел эти кварталы:

Он сегодня только память, только сон,

Просто песня о том, что на свете был он.

Стен обломки, разбитые лампы, окно —

Вот и все, что осталось теперь от него.

Вдова, задыхаясь, с большим трудом (сказывалась недавно перенесенная болезнь), проводила Альби по улице Арок. У пересечения с улицей Кюрт они свернули на улицу Аранькакош. Где-то в середине ее и находился крохотный домик. Ни одно из окон домика не выходило на проезжую часть. Только ворота открывались на улицу, да за забором, если посмотреть на домик с дороги, была видна ржавая железная крыша. Прямо напротив домика стояло точно такое же строение, на стене которого, нависая над проезжей частью, на длинном штыре висела старинная железная лампа. В дождливые дни вода по водосточным трубам лилась прямо на улицу: никаких тротуаров тут не было.

Вот тут-то и жила прачка Анна Шнебель, которую редко кто мог видеть на улице без тяжелой корзины с бельем. Одежда ее состояла из длинной старомодной юбки, кофты, поверх которой она носила широкий темно-синий фартук, и грубых неуклюжих ботинок на ногах. Голова женщины всегда была повязана платком, спадающим на плечи. Лишь по праздникам, когда она направлялась в церковь, в ее руках не было бельевой корзины. Сударыня знала прачку уже больше тридцати лет, на ее глазах выросли дети Анны: трое мальчиков и две девочки. Девушки со временем вышли замуж и уехали жить в провинцию, двое из сыновей Анны погибли на войне, а третий служил в Кашше, в военном госпитале. Сударыня никогда не спрашивала у Анны Шнебель о ее муже, потому что знала: он был моряком и однажды уплыл куда-то по Дунаю на пароходе да так и не вернулся. Случилось это как раз на рубеже нового века, когда Анна начала слишком настойчиво требовать от своего жениха венчания в церкви, чтобы родившиеся дети не считались бы незаконнорожденными.

Сударыня и Альби застали дома увядшую, молчаливую прачку, которая, несмотря на свой возраст, мужественно несла бремя нелегкой трудной жизни, борясь за своих клиентов, так как дети уже ей не помогали. Многие богатые господа отдавали ей свое белье, и, хотя силенок у нее поубавилось, она выполняла свою работу отлично и всегда вовремя приносила чистое белье. В этом была немалая заслуга и банщика Якоба Хенгля, к которому Анна испытывала глубокое чувство благодарности за то, что он снабжал ее всевозможными стиральными средствами. Без этого в военное время, когда мыло стало дефицитным товаром, пожилая Анна вряд ли бы справилась со своей работой.

Сударыня не столько просила одолжения у Анны, сколько попросту приказывала ей, и старуха швабка всегда безропотно подчинялась ей.

— Послушай-ка, Анна… — Уже одно это доверительное обращение сильно подействовало на пожилую прачку. Сударыня быстро добилась от нее всего, на что рассчитывала.

Вся «империя» старухи состояла из одной комнаты, кухни, места для стирки, сушилки, сарайчика, туалета, и за все это приходилось вносить довольно большую плату владельцу домика, пекарю с улицы Марвань. Все окна в домике выходили в маленький дворик, территория которого была не более двадцати квадратных метров. Анна Шнебель без всякого уговора с владельцем раз в два года заново красила в зеленый цвет ворота, жалюзи, двери и оконные рамы.

Переступив через высокий порог, посетитель попадал на кухоньку, пол которой был выложен желтым кирпичом. В маленькой комнатушке стояла только самая необходимая мебель: кровать, диван с высокой спинкой, стол, шкаф и несколько стульев. Висячая керосиновая лампа с пестрым абажуром освещала комнату, в переднем углу которой висела цветная литография с изображением распятого Христа, с чадящей лампадкой перед ним. Из-за этой лампадки в комнатке воздух был всегда тяжелым. Комнатку старуха проветривала очень и очень редко, к запаху ладана примешивался запах айвы, лежавшей на верху шкафа, ко всему прибавлялись влажные испарения от вечно мокрого пола. В комнатке царили полумрак и абсолютная тишина, как в склепе. Очень трудно было представить, что здесь когда-то резвились и возились дети.

Анна Шнебель по случаю появления в доме молодого господина перебралась спать на кухню. Но она так громко стонала, пыхтела и храпела во сне, что, конечно, сильно мешала Марошффи спать, хотя не спалось капитану не только поэтому. Одиночество будило в нем воспоминания, от которых он особенно сильно страдал по ночам.

Альби решил для себя, что не останется больше недели в этом трухлявом домике на улице Аранькакош, просто не выдержит. Если же и за это время не объявится Петер Татар, тогда он сам, на свой страх и риск, отправится на границу в местечко Пилишсентиван, к старшему брату Мари Шлерн, владевшему там, в горах, небольшой шахтой. За свою страстную любовь к горному делу чудак Руди Шлерн был вынужден платить свои собственные деньги, но, несмотря на тяготы военного времени, он все-таки не разорялся и не падал духом.

Руди Шлерн, как и шахтеры, жил в маленьком горняцком поселке; его удерживала там своего рода идея фикс, а рабочих — освобождение от воинской повинности. Марошффи испытывал искреннюю симпатию к молодому горному инженеру Руди Шлерну. Тот тоже никогда не порывал с Альбином отношений, даже тогда, когда неожиданно расстроился намеченный брак между Марошффи и Мари.

Сейчас же Альбин надеялся, что, оказавшись в горах, он сможет спокойно отсидеться, пока обстоятельства не изменятся к лучшему. Он по-прежнему верил в помощь со стороны Петера Татара, более того, он теперь все с большим нетерпением ожидал от него хоть какой-нибудь весточки. Альбин целиком и полностью доверял Анне Шнебель. Он быстро подружился с котом и канарейкой, принадлежащими прачке. Кот Фрици поначалу настороженно относился к Марошффи, но вскоре привык к человеку, занявшему диван, на котором кот любил нежиться.

Больше всего Марошффи мешали тишина и яркий солнечный свет, который в дневные часы не только заливал весь маленький дворик, но даже проникал в комнату. Тогда Марошффи невольно заглядывался на голубое небо, а потом переводил взгляд на кирпичный пол, и его охватывала глубокая, неизъяснимая грусть. Он заново переживал, вспоминая свои счастливые дни, прожитые с Эрикой, переживал, вероятно, даже ярче и глубже, чем наяву. Ему приходило в голову то, о чем он раньше никогда не задумывался.

Долгими часами просиживал Альби во дворе, читая газеты, из которых узнавал о жарких схватках в парламенте, о последних запросах в правительство по поводу реквизиций, о многочисленных забастовках, о профсоюзных собраниях, на которые он обращал особое внимание, сам не зная почему. Но читал ли он, вспоминал ли о чем, существование Эрики оставалось для него реальностью. Однажды он даже поймал себя на том, что разговаривает с ней вслух: «Моя дорогая, я очень изменился за последнее время, и я не в силах противиться…» Он удивлялся самому себе. Ведь он догадывался, что это значит, когда человек начинает разговаривать вслух с собеседником, которого на самом деле нет рядом.

Питался Марошффи тем, что ему приносили из дома матери, здесь были и горячее, и холодные закуски. Все это доставлялось в избытке, и притом самые лучшие куски. Анна Шнебель приносила ему и еду, и газеты, и сигареты, он ни в чем не испытывал недостатка, получал журналы и всякие пустяки, с помощью которых мог хоть как-то скрасить свой вынужденный досуг.

В это время вдова каждый день ходила к мессе, но не исповедовалась, потому что даже своего духовника она боялась посвятить в тайну. Каждый день с глуховатой Анной Шнебель она посылала сыну коротенькие записки следующего содержания:

«От Эрики по-прежнему ничего нет. Будь осторожен. Тебя могут выследить».

На Сударыню влияли не только предрассудки будайских патрициев, но и буржуазный реализм торговцев, унаследованный ею от другой ветви их семьи, одним из основных принципов которых был принцип: «Живи и давай жить другим». Но коль в этом принципе на первом месте стоит слово «живи», то, следовательно, в соответствии с этим лозунгом и необходимо действовать. Ясно, что тут и надо искать «модус вивенди». Так думала Сударыня, машинально повторяя любимое выражение своего покойного мужа. Однако она все-таки чувствовала себя униженной, и в первую очередь из-за того положения, в котором оказался ее сын.

Марошффи и самому было стыдно за то, что он скрывается в домике прачки, вынужден жить в какой-то хибаре ради того, чтобы спасти собственную шкуру. Стоят ли этого бесцельные, бегущие чередом дни? Бывали минуты, когда он мог пойти на крайнее решение этой дилеммы, но на самоубийство он все-таки не отважился из-за философского софизма: еще никто не опаздывал оказаться в потустороннем мире. Поэтому в итоге он счел лишним торопиться туда. К тому же его удерживала любовь к Эрике. Он не находил в себе сил отказаться от встречи, уже только в предвкушении которой таилась своя прелесть, поэзия.

Марошффи целую неделю жил у Анны Шнебель, и вот однажды днем, перед самым обедом, в дом явился подполковник Жрои Жолт Денешфаи, да еще в парадной форме. Тут же выяснилось, что старая прачка привела его вместе с собой с ведома и согласия матери.

Альби был ошеломлен, так как этот визит его бывшего товарища напомнил ему не об их общем прошлом, а прежде всего о неумолимости власти, о майоре Артуре Метзгере, в лучшем случае о посланце суда офицерской чести, который явился для того, чтобы привлечь Марошффи к ответственности.

В первые томительные мгновения этой встречи неприятные ощущения капитана усилились, когда он вспомнил о маленькой записной книжечке в расшитой золотыми нитками шелковой обложке и о последних записях Эрики. В эти мгновения записи вдруг как бы утратили свое первоначальное значение, стали почти непристойными. Охватившее Альбина тревожное чувство вызывало его беспокойство. Он не протянул руки Денешфаи, и поэтому атмосфера их встречи стала особенно напряженной. Когда они взглянули в глаза друг другу, то каждый из них заметил, насколько оба не хотели этой встречи.

Однако Денешфаи, этот заядлый картежник и кавалер, умеющий держаться в любой обстановке, продолжал непринужденно улыбаться, желая с видом победителя выйти даже из проигранной партии. Он, разумеется, ожидал более радушного приема, к столь явному пренебрежению не был готов, тем более что явился он сюда с ведома Сударыни. Однако в ответ на сухость Марошффи он напустил на себя показное спокойствие, что, однако, удалось ему далеко не в полной мере. Он был, как всегда, элегантен, весь надушен и пытался выглядеть высокомерным. Как истинный игрок, он и в жизни все время продолжал играть. За «искренней» улыбкой у него, разумеется, скрывалась жажда мести, реванша за то, что он попал в столь двусмысленное положение.

— Дружище, я пришел к тебе с разрешения твоей матушки! Ведь я могу помочь тебе. Мы все, твои многочисленные друзья и почитатели по генеральному штабу, считали тебя погибшим. Лично меня весть о твоей смерти страшно удручила, потому что именно в это время мне наконец-то удалось добиться разрешения на твое возвращение в Будапешт. Не скрою, что за это ты должен быть благодарен лично Лукачичу, а не кому-нибудь. А теперь представь себе продолжение этой истории: мы оплакивали тебя, закатили пышные поминки, а в это время какой-то рядовой полицейский, некто Янош Финзлейтер, пишет на тебя донос в районное отделение жандармерии. В доносе этот дурак, — продолжал Жолт, сделав небольшую паузу, — пытается убедить нас в том, что ты вовсе не погиб, а жив и скрываешься на квартире своей матери на проспекте Кристины. К счастью, шеф жандармов того района оказался настоящим джентльменом, он прекрасный парень, хорошо знает всю вашу семью и голову на плечах имеет. Он послал к вам самого глупого своего агента, получив от него самое «неутешительное» донесение, которое, естественно, тут же спрятал под сукно, а потом по телефону позвонил мне и спросил, что он должен в данном случае предпринимать. Я его, разумеется, заверил, что дальнейший ход этого дела он может предоставить мне, что я беру всю ответственность на себя. Этого негодяя Финзлейтера, этого глупого борова, я срочно отправил на фронт, чтобы он больше не болтал, и он уже отбыл туда с маршевой ротой. Однако я не переставал раздумывать над тем, что делать дальше. Вся эта история с тобой мне представлялась малоприятной. Поэтому в конце концов я все-таки решился зайти к твоей матушке и предложить ей свою помощь. Она тут же поняла, что во всем может довериться мне. Я же, естественно, никого больше в это дело посвящать на стал. Менее всего я хотел, чтобы о нем узнал Лукачич. Сейчас становится весьма сложно предсказать поведение барона: его очень беспокоит «политическое» брожение умов, появление огромного количества дезертиров не только среди солдат, но и среди офицеров. Уже отведав крови, он впал в раж и жаждет ее во все больших количествах. Теперь он считает вполне разумной единственную меру — «наказание как пример», — а это значит расстрелы, расстрелы и расстрелы. Он никому не делает поблажек, а тем более офицерам. Словом, не буду надоедать тебе лишними подробностями, — продолжал Денешфаи, все больше вживаясь в роль спасителя, — мне удалось достать для тебя необходимые документы. Итак, вот приказ и документы с твоим описанием. В итоге тебе всего-навсего надо заучить свое новое имя и отправиться в Игло. Это идея твоей матушки. Как хорошо, что ее младшая сестра вышла замуж за того бравого саксонца, который тем не менее достаточно либерален, для того чтобы не слишком уж придерживаться требований государственного этикета. Короче говоря, ты сможешь укрыться у него вплоть до заключения мира. А что будет потом — этого никто даже представить себе не может. Сейчас, — разглагольствовал Жолт, распаляясь все больше и больше, — воздух буквально насыщен самыми фантастическими предположениями, планами, прогнозами. Один чешский политик, некто профессор Ламмах, один из приближенных к престолу его величества, не устает пропагандировать ни больше и ни меньше как идею создания Соединенных Штатов Габсбургов. Он хочет разделить монархию на ряд государств, по числу наций, проживающих на территории империи. Но что бы там ни случилось, в сводах прежних законов образуются бреши, через которые тебе можно будет найти путь к спасению. Понятно? Итак, теперь ты отправляешься в Игло. Между прочим, если было бы возможно, я с радостью поехал бы вместе с тобой, потому что смею утверждать: нас ожидает страшное лето!

Денешфаи положил документы на стол и стал собираться в обратный путь. Марошффи уже сожалел, что позволил Денешфаи зайти столь далеко, но он тут же подумал о предстоящих событиях, о честном слове, данном матери, и, с трудом изобразив на лице кривую улыбку, только и произнес:

— Понимаю.

— Все в порядке, дружище, — сказал Денешфаи, — я тебя хорошо понимаю и не буду больше мешать. Но советую тебе как можно быстрее уехать из Будапешта. Лукачич вот-вот получит три тысячи новых жандармов, и тогда он дом за домом прочешет весь наш город. Было бы очень обидно попасть в его сети…

Денешфаи подождал несколько мгновений, с надеждой, что Марошффи вот-вот протянет ему руку. Однако капитан оставался безучастным, и Денешфаи по-военному щелкнул каблуками, кивнул ему и удалился. Об Эрике он не упомянул ни разу, почувствовав видимо, каким большим промахом это могло быть в данной ситуации.

После его ухода Марошффи довольно долго раздумывал над тем, могла ли Эрика иметь связь с этим человеком. Потом в состоянии какой-то прострации он сгреб со стола бумаги, принесенные Денешфаи, разорвал их пополам, а обрывки швырнул в угол.

Вероятно, именно в эти минуты Альби порывал со своей прошлой жизнью, во всяком случае, он сделал первый, но очень важный шаг к этому, и, сознавая или не сознавая всего, он как бы повернулся спиной к тому прежнему миру, в котором жил, с которым был тесно связан тысячами невидимых нитей.

Марошффи решил немедленно покинуть дом Анны Шнебель. Бесконечными и бесцельными казались ему дни, проведенные здесь. Его, как получившего внезапную свободу раба, вдруг охватило непреодолимое желание немедленно покинуть эту клетку.

Но куда бежать? Теперь Альби думал уже не о Руди Шлерне, а о Петере Татаре, который жил в Кишпеште на Заводской улице. Ему хотелось непременно встретиться с ним, именно к нему он теперь и решил направиться. Марошффи многого ждал от Петера. Он потерял всякий контроль над собой, его больше уже не пугали опасности. Он вышел из домика на улице Аранькакош бодро, как человек, у которого есть цель, зашагал в сторону площади Фехершаш по улочкам, залитым апрельским ярким солнечным светом, в сторону улицы Хаднадь. Он хотел добраться до Кишпешта еще до наступления темноты и на ходу мысленно отчитывал себя за то, что еще раньше не ушел из дома Анны Шнебель.

*

Тому, кто захочет написать историю Кишпешта, придется особо остановиться на описании жителей этого старого района. Здесь обитали железнодорожники, почтальоны, мелкие чиновники, учителя и типографские рабочие, имевшие на то специальное разрешение. Но основали это поселение рабочие, ремесленники, торговцы, пенсионеры, мелкие служащие и множество молочниц. Еще до основания Кишпешта селились здесь и состоятельные буржуа, но они застраивали участок земли между улицей Юллёи и улицей Шаркань, а также по обе стороны от улицы Юллёи. Однако от улицы Шаркань в сторону Эржебет тянулся так называемый «дикий Запад», а на восток от улицы Кальмана Тисы, в сторону Кёбаньи, — лесной массив. На юго-востоке района в большинстве своем ютились в жалких лачугах рабочие, которые работали на заводах Хоффера, Липтака, Тойдлоф-Дитриха или же на кирпичном заводе, перерабатывавшем местное сырье, которого на этой безотрадной бугристой местности было видимо-невидимо. Выделялся здесь и особый квартал, расположенный между улицей Атиллы, Фарфоровым заводом и свалкой.

О заводе Бьена даже распевали такую песенку:

Янош Бьен дает смолу,

Город от нее вонюч…

Старые жители уже привыкли к своему пыльному и грязному району. Те, кто жил побогаче, летом смотрели представления театра Миклоши в большом зале венгерской Королевской гостиницы, где иногда устраивались и балы. Зимой же обитатели этого района ходили смотреть фильмы в кинотеатры «Флора», «Штефания», которые были построены вместо бывшего синематографа-шапито. Казино в районе находилось на улице Фё, по соседству с собором. Там же располагалось «орлиное гнездо» — иначе говоря, жандармское управление тайного советника Швейнитцера, — точнее, оно располагалось на перекрестке улиц Шаркань и Хунгарии, причем размеры этого здания вполне подошли бы для управления жандармерии столицы крупного государства.

Некий жандармский офицер, претендовавший на лавры политика, докладывал в конце апреля 1918 года начальнику главного жандармского управления Ласло Шандору следующее:

«В настоящее время сформировался Межзаводской комитет трех крупнейших металлургических заводов Кишпешта. Этот комитет представляет собой революционную организацию местных рабочих. Комитет поддерживает связь с рабочими Кёбаньи, с предприятиями Сименса, с рабочими заводов «Радиатор», Оренштейна и Коппеля. Именно здесь отмечается быстрый рост профсоюзных объединений. На большинстве предприятий комитета значительная часть рабочих вместе с рабочими кварталами Виллань еще ранее была организована в профсоюзы…»

В 1918 году по улице Шаркань можно было проехать двумя видами транспорта: либо в коричневых вагончиках местной электрички, либо в желтом вагоне трамвая под номером 40.

Именно на нем Марошффи и доехал до конечной остановки, и всезнающая кондукторша показала ему, как лучше добраться до Заводской улицы, по одну сторону которой тянулся высокий забор завода Хоффера, распространявший по всей округе запах креозота, которым был обильно обмазан, а с другой стороны стояли низенькие домики. На этой сырой местности, которая так и не была до конца осушена, бедняки из всякого хлама и бог знает каких отходов строили домики, по влажным стенам которых повсюду расползались большие пятна плесени. Буйная трава росла по краям канав, а ранней весной сюда из болот, находившихся вблизи кладбища, доносились громкие концерты неистовых лягушек.

Марошффи довольно быстро отыскал жилище Петера Татара, которое его обитатели называли не иначе как лачугой. Он вошел в маленький дворик, где неподалеку от колодца какая-то девушка стирала белье.

— Мне нужен Петер Татар, — произнес Марошффи.

Девушка выпрямилась, смахнула со лба прядь волос.

— А что вам от него надо? — с подозрением спросила она.

— Мне непременно нужно поговорить с ним, — ответил Альбин, стараясь придать своему голосу оттенок доверительности.

Не сказав больше ни слова, девушка подвела Марошффи к маленькому сараю, пристроенному к дому, и крикнула в открытую дверь:

— Тебя тут спрашивают, папа!

Седой и небритый пожилой мужчина появился в дверях, затем вышел во двор, держа в руках стамеску и молоток.

— Мне нужен ваш сын Петер Татар, — сказал Марошффи. — Ведь вы его отец, не так ли?

Постепенно, слово за слово, они разговорились. Девушка вернулась к своей прерванной работе. Марошффи рассказал о себе то, что считал необходимым.

Через несколько минут старик пригласил его в мастерскую, усадил на какой-то ящик. И Марошффи опять почувствовал на себе его испытующий взгляд, однако вскоре после осторожного прощупывания намерений гостя подозрения старика рассеялись.

— Здесь частенько бродят шпики из тайной полиции, вынюхивают, ищут чего-то, — сказал, словно оправдываясь, старый Татар, — вот и приходится осторожничать со всеми посторонними.

Затем он рассказал Марошффи, что молодой Петер Татар всего два дня назад вернулся из поездки, во время которой он улаживал кое-какие «организационные дела».

Старик разговаривал с Марошффи просто, очень спокойно, продолжая тем временем свое дело — он выдалбливал корыто.

— Петер скоро вернется, вы обождите его. Он мне о вас много рассказывал, так что я все знаю. Он к вам давно в Буду собирался, но только неотложные дела мешали…

Старик рассказал кое-что и о себе. Работал он столяром-модельщиком на заводе Липтака до тех пор, пока не попал в аварию и не получил травму. Циркулярной пилой ему отрезало четыре пальца правой руки. За это ему, правда, выплатили небольшую компенсацию, назначили даже пенсию, но прожить на нее нет никакой возможности. Вот он и делает корыта, которые иногда удается сбыть на рынке в Кишпеште. Его дочь Юци, которая сейчас стирает белье во дворе, работает в типографии Фишхофа, что находится на углу улицы Фё и проспекта Юллёи, работает она укладчицей, но иногда сидит дома, когда в типографии мало заказов.

— Юци очень любит свою работу в типографии, хотя, возможно, в другом месте она смогла бы заработать больше, — рассказывал старик.

Старик Татар умолчал о причинах этой привязанности Юци к типографии Фишхофа, но Марошффи, конечно, кое о чем догадался, однако расспрашивать не стал. Время между тем текло медленно, они уже о многом переговорили. Альби очень удивили строгие, четкие и суровые представления старика о текущих событиях мировой политики. Татар до всего доходил своим умом. Он рассуждал обо всем, может быть, еще и для того, чтобы Марошффи его не расспрашивал. Он раскурил свою большую сучковатую трубку и с удовольствием выпускал клубы серо-голубого дыма. Запах табака смешался с запахом столярного клея.

Марошффи с интересом рассматривал внутреннее убранство мастерской. «Существует два разных мира, — невольно думал про себя капитан, — и, конечно, совершенно не разбирается в жизни человек, который познал только один слой нашей многоликой жизни». Он внимательно слушал хозяина.

Был момент, когда Марошффи вдруг показалась нереальной окружающая обстановка, словно он находился на сцене какого-то театра среди декораций. С улицы до них доносилось дребезжание трамвая, который на Заводской улице делал резкий поворот. Совсем рядом какая-то женщина громко звала сына домой. С улицы долетали голоса детей, распевающих песенку:

Уж, как зернышко, посажу Тису,

Днем и ночью поливать стану.

Скоро вырастут руки, ноги,

Голова, по которой петля плачет.

Марошффи молча выслушал эту песню, а когда детишки замолчали, спросил у старого столяра:

— А знают ли ребята, кто такой Иштван Тиса?

Старик улыбнулся.

— Конечно знают, — ответил он. — Они же слышат разговоры взрослых. Потом разучат вот такую песенку и распевают ее где надо и где не надо. Ведь матери этих детишек почти на каждом шагу проклинают Тису за то, что он посылает их мужей воевать и погибать на фронте, а венгерское мясо и муку отправляет в Германию императору Вильгельму. Эти голодные щенята быстро научились ненавидеть, тут уж ничего не поделаешь. Нищета — хороший учитель…

Однако постепенно и у старика столяра иссякли слова, тем более что его гость большей частью молчал. Старик продолжал свою работу, стружка так и вилась из-под рубанка.

Марошффи уже начал волноваться. Внезапно он подумал: «А чего, собственно, я жду в мастерской, есть ли в этом какой-нибудь смысл или, быть может, лишь минутная слабость заставила меня приехать сюда?» Он невольно то и дело бросал взгляд на старика, пытаясь представить себе, о чем тот думает в этот момент.

Альбин напрягал свою память, стараясь припомнить, встречался ли он с подобными людьми. У него были довольно романтические представления о рабочих после чтения произведений Золя, Достоевского, Кнута Гамсуна, Горького.

Молодого Татара капитан все-таки не мог причислить к людям этого типа, не был Петер похож и на старого столяра, хотя оба они, и отец и сын, жили в одном мире. Этот мир представлялся Марошффи странным, даже страшным. К подобной жизни не только невозможно привыкнуть, но даже короткое время так жить тяжело. Тогда зачем он здесь?

Марошффи подумалось, что он, прежде чем оказаться здесь, спустился на три ступени. Первой ступенью был Баден, когда его выгнали из генерального штаба, второй — гора Монте-Граппа с ее адом, откуда он выбрался только благодаря Петеру, а третьей ступенью стали долгие недели вынужденного безделья, за время которого в нем возникло непреодолимое желание познакомиться с жизнью созревшего для восстания народа. Вот эта последняя ступень больше всего и занимала Марошффи. Здесь были и любопытство, и романтика, и загадка.

Под влиянием прочитанного Альби постоянно думал о том, что до него такой же путь проделали Дьюла Юст, Михай Каройи и, наверное, даже хамелеон Тивадар Батхиани. На этот путь их толкали разные обстоятельства, но отнюдь не горькая судьба. Говорят, что время и испытания помогают созревать думам. Любопытно, от кого он итог слышать эти слова? От Денеша Береги, своего старого преподавателя истории? Или, быть может, от Ремига-Ноттера, своего духовного наставника? Да это не имеет ни малейшего значения!

Теперь он с явным пренебрежением думал о тех нравственных нормах, которые еще совсем недавно определяли каждый шаг в его личной жизни. А что же теперь определяет его жизнь?

В эту минуту рубанок старика, жалобно взвизгнув, застрял в доске. Столяр взял в руку молоток и, слегка постукивая им по рубанку, освободил инструмент.

Внимательно наблюдая за действиями пожилого столяра, Марошффи решил про себя, что будет играть роль посетителя, своего рода наблюдателя, — это ведь довольно просто. Ему вдруг снова показалось, что он на сцене, куда попал в самый разгар действия оперы «Фауст»: кругом расхаживают мастеровые, горожане и горожанки, буржуа, школяры, солдаты, крестьяне, ученые-магистры. Он еще никогда так четко не ощущал справедливости знаменитого постулата:

Что мы не можем, в том у нас нужда,

Что можем — бесполезно нам…

Теперь уже ни Марошффи, ни старик не замечали течения времени, той тишины, которая застыла вокруг них. Один продолжал работать, другой — размышлять. Почти совсем стемнело, когда пришел Петер. Он был в штатском костюме, сшитом из казенного солдатского сукна, в стоптанных сапогах. Свой битком набитый армейский рюкзак он небрежно опустил на верстак и молча обнял Марошффи. Было видно, что Петер рад встрече.

— Значит, пришел все-таки, — сказал он, — вот и хорошо…

То, как он произнес это «хорошо», могло означать очень многое, но Марошффи в ответ только коротко проговорил:

— Да, я здесь…

Петер несколько раз кивнул головой и позвал Юци.

Только теперь, внимательно присмотревшись к ней, Марошффи заметил признаки приближающегося материнства. Петер развязал рюкзак и вытащил оттуда довольно тощего кролика.

— Осенью мясо у них, конечно, получше бывает, — заметил он, передавая кролика отцу, и попросил его освежевать тушку. Но старик задержался, видимо, для того, чтобы посмотреть, что еще сын извлечет из своего рюкзака. Молодой Татар достал оттуда картошку, чеснок, зелень и завязанный в платок небольшой кусок сала.

— Поджарь-ка нам его, — попросил Петер сестру, — да еще свари котелок картошки, вот у нас и будет шикарный ужин.

Юци взяла картошку и сало, старик — тушку кролика, и они ушли, а Петер сел на табуретку напротив Марошффи.

Капитан протянул ему сигареты, они оба закурили, потом Петер спросил:

— Ты, наверное, думал, что я совсем забыл о тебе? Нет, просто мне пришлось срочно поехать в Братиславу, где один мастер-словак учил меня наборному делу. Из всех моих друзей поехать мог только я один: я ведь говорю по-словацки. — В глазах его зажглись веселые огоньки. — Сейчас профессия наборщика стала очень нужной, — сказал он, выделяя слова «профессия наборщика», — вот мне и пришлось учиться, осваивать это дело.

Марошффи внимательно слушал Татара, но проявлять излишнее любопытство он не стал, а просто тихо сказал:

— Я очень ждал тебя, Петер. Мне так нужны были документы, которые ты мне обещал. Я больше не могу без них обходиться…

Марошффи откровенно рассказал Петеру обо всем, что произошло с ним после возвращения в Будапешт. Конечно, он несколько приукрасил отдельные факты, но суть событий оставил без изменения.

Петер его отлично понял. Он встал, подошел к топчану возле противоположной стены, служившему старому мастеру кроватью, вытащил из-под него ящик. Порывшись в ящике, он повернулся к Марошффи и протянул ему какие-то бумаги:

— Вот твои документы. Они выписаны на имя Ференца Капитана. Можешь быть спокоен, никто и никогда не усомнится в их подлинности. — Отдав бумаги, он продолжал: — Как видишь, мы о тебе помним. И я, и мои друзья… Так вот, Капитан, тебе надо привыкать к своей новой фамилии, но в город пока возвращаться нельзя. Из достоверных источников нам известно, что сегодня вечером в Будапеште начнутся повальные обыски и облавы. Жандармерией разработан специальный план вылавливания дезертиров, который по своей хитрости намного превосходит все другие. Здесь тоже крутятся шпики и всякие осведомители, но у нас они особенно развернуться не могут. Оставайся покуда здесь, располагайся вот на этом топчане, в углу. Насколько мне помнится, тебе приходилось ночевать в местах и похуже этого.

Марошффи понял, что будет лучше всего, если он примет предложение Петера, но ему все-таки хотелось узнать, какую плату с него попросят хозяева за гостеприимство. Петер же продолжал:

— Сейчас мы пока ни о чем тебя просить не будем. Когда придет время, ты сам примешь решение, как тебе поступить. — Немного помолчав, он уже совсем благодушно заметил: — Поживешь у нас, будем вместе столоваться. С голоду не пропадем. Нам немного надо. — Потом он помрачнел и добавил: — Как видишь, мы живем втроем: я, отец да сестренка. Мать у нас померла в прошлом году от заражения крови. Работала на консервном заводе Манфреда Вейса, там случайно поранила руку о жестяную консервную банку, а к врачу обратилась поздно. Юци, моя младшая сестра, беременна. Наверное, ты уже заметил. У нее был жених Пишта Тоот, отличный парень. Работал на заводе Липтака. К сожалению, он попался в руки жандармам, когда расклеивал листовки. Ну, понятное дело, вначале его отправили в кутузку, в полицию, а потом в тюрьму на улице Конти, там он и умер. Юци же очень гордая, не хочет, чтобы мы ее жалели. Между прочим, — продолжал он, — друг и одногодок жениха Тибор Шарош предложил Юци выйти за него замуж, так ей легче будет воспитывать ребенка, но она все раздумывает и никак не может решиться…

После небольшой паузы он сказал:

— С моим отцом ты уже познакомился, у тебя с ним никаких недоразумений не будет. Посторонние к нам вообще заходят редко, сам можешь догадаться почему. Иногда здесь будут появляться два-три человека, но этим людям можно целиком и полностью доверять. В свое время ты с ними познакомишься… Словом, оставайся у нас. Конечно, тебе надо бы куда-нибудь устроиться на работу, потому что праздно шатающиеся люди здесь, у нас, вызывают подозрение. Я уже подыскал тебе работу. В Кюнке, на свалке, — там компания «Бунзл и Биах» с разрешения военных властей использует на работе военнопленных. В отбросах они пытаются отыскать полезные вещи, вторичное сырье для переработки. Местечко неплохое, власти им вовсе не интересуются, есть там главный распорядитель по имени Фред, он о тебе позаботится. Ему можно полностью доверять. Конечно, — улыбнулся Петер, — место это не очень-то интересное, как-никак все-таки свалка, но уж ты к этому подготовься. Да и не такое страшное это дело, как ты можешь подумать. Там в отбросах роются несколько сот военнопленных, ищут кости, тряпки, бутылки, остатки угля, кокса. Ты там познакомишься с одним русским анархистом, бывшим студентом, зовут его Федор. Он, правда, всячески отрицает, что был кадетом и воевал, но я-то знаю, что так оно и было. Иногда послушать его бредовые идеи довольно интересно. — Тут Петер взял Марошффи за руку и продолжал: — Жизнь — нелегкая штука, Капитан, очень даже нелегкая. И уж поверь мне, тебе будет полезно познакомиться с тем, как здесь живут и работают люди. Правда, работа у тебя будет не из интересных, но это не столь важно, несколько недель ты выдержишь. Пойми, прятаться тебе придется недолго.

Марошффи спросил, откуда у него такая уверенность.

— Не могу тебе объяснить, Капитан, — произнес в ответ Петер, — но я побывал во многих местах и чувствую, как повсюду нарастает гнев обманутых людей. В Братиславе, да и в других словацких городах, где я только что был, ситуация очень напряженная. Все меня спрашивали: ради чего льется людская кровь? кто за все это будет отвечать? Ведь рано или поздно кому-то будет предъявлен счет за погибших и искалеченных! А когда этот счет будет предъявлен, что скажут солдатам, лишившимся здоровья и молодости, которые, помнишь, стояли перед нами в окровавленных лохмотьях? Только то, что они снова должны вернуться домой: кто на завод, кто на свой пропахший навозом клочок земли, — чтобы и там снова терпеливо выслушивать приказы мастеров или управляющего?

Петер разволновался, говорил горячо, и чувствовалось, что люди пойдут за таким пламенным агитатором. Каждое его слово горело страстью и гневом.

— Мне кажется, Капитан, что на севере нашей империи люди прежде других скажут свое решительное «нет» монархии. Вот и надо, чтобы и мы выступили одновременно с ними. — Взгляд Петера стал гневным, и он проговорил убежденно: — Мне поначалу казалось, что война может разложить народ. Одно время что-то подобное и было. Но больше так продолжаться не может. Война как бы уничтожила старый мир, люди очнулись от глубокого сна, вновь обрели способность трезво мыслить. А те, кто мыслит, вскоре начнут действовать. Наступает время рождения нового мира.

Мрачный, торжественный голос молодого Петера Татара звучал в ушах Марошффи как «Реквием» Брамса, музыка, в которой заложена вера в счастье, в которой нет места для скорби. Альби слушал как зачарованный, веря, что в последующие дни произойдет нечто удивительное. Он окончательно решил для себя, что останется в этой лачуге на Заводской улице… Пока останется…

*

Все получилось так, как планировал Петер. Марошффи стал ответственным за ведение работ на свалке «Чери», где он сразу же обогатил свой ум множеством новых фактов и впечатлений. Он привык к отведенному ему топчану в доме Татара, привык к пище, которой питался вместе со всеми членами семьи Татара, полюбил людей, с которыми ему пришлось делить кров над головой. Однако в душе его продолжалось брожение, он по-прежнему испытывал самые противоречивые чувства. Вот уже десять дней, как он жил на Заводской улице и работал помощником Фреда на свалке.

Однажды ночью ему приснился странный сон: будто он лежит на топчане в мастерской огромных размеров, где в ряд стоит множество верстаков и работают похожие друг на друга как две капли воды рабочие. Все они казались какими-то мистическими фигурами, зеркальным отражением друг друга. Во время работы они непрестанно кричали:

— Хватит крови! Довольно крови!

Марошффи лежал на топчане, укрывшись одеялом, и был почти счастлив. Неожиданно в мастерскую ворвались измученные солдаты, вернувшиеся с фронта. Они все входили и входили, и казалось, им не будет конца. Все они были страшно худые, небритые, с горящими глазами. В их темных и глубоких глазных впадинах горел страшный красный огонь. Толкая друг друга, они проникали внутрь помещения и почти бесшумно кружили по мастерской.

«Немые они, что ли?» — подумал Марошффи, и вдруг из толпы на передний план выдвинулась высокая фигура майора Артура Метзгера.

— Становись! — рявкнул он громко и выстроил солдат в одну шеренгу. — Грудь вперед! Живот подобрать! Подровнять носки сапог! Равняйсь! Смирно!

Шеренга замерла. Конец ее потерялся где-то в голубоватой дымке. И тут перед солдатами появился барон Арц со своей свитой.

— Строй, смирно! — скомандовал майор Артур Метзгер, и бесчисленное множество сапог издало шаркающий звук.

На Арце был парадный мундир мирного времени, на голове — кивер с плюмажем. Справа от барона стоял адъютант с книгой в руках, а с левой — Эрика в ночной рубашке из тонкой прозрачной ткани, сквозь которую была видна ее прекрасная фигура. Красота Эрики буквально ослепляла присутствующих, лицо ее было несказанно красиво, от нее пахло теми же духами, что и от Арца.

Артур Метзгер отрывистым, лающим голосом стал отдавать рапорт командующему. Барон Арц, выслушав его доклад, как-то бочком двинулся вдоль строя, переходя от одного солдата к другому и каждого из них ударяя в грудь серебряной рукояткой стека, словно хотел проткнуть грудь каждого солдата.

— Сколько килограммов ты весишь, сынок? — спрашивал барон при этом.

В ответ каждый солдат звонким голосом громко выкрикивал:

— Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, я вешу пятьдесят кило!

— Пятьдесят кило, пятьдесят кило, пятьдесят кило, пятьдесят кило! — катилось по шеренге.

Барон Арц недовольно качал головой и говорил:

— Мало, мало, очень мало! — При этом он пыхтел, как паровоз, приближающийся к станции. — Очень мало, но я добьюсь, чтобы вы потолстели до нового наступления. Надо вам брюхо набить, чтобы вы выдержали новый штурм! — Арц продолжал идти бочком вдоль строя, неустанно повторяя: — Мало, мало, очень мало!

При этом он как бы плыл по воздуху, постепенно удаляясь, а рядом с ним шла Эрика в развевающейся ночной рубашке, из-под которой виднелись ее красивые ноги. Прелестная, как Афродита, Эрика курила, жеманно поднося к губам сигарету. Пепел она стряхивала прямо на стружки, валявшиеся на полу.

Солдаты, забыв об усталости и голоде, смотрели на нее не отрываясь и скрипели зубами, еле сдерживая бурлившую в их крови страсть.

Фигуры Арца и его сопровождающих становились все меньше и меньше, однако ответы солдат командующему звучали по-прежнему громко:

— Я вешу пятьдесят кило! Я вешу пятьдесят кило!

Адъютант Арца заносил их ответы в большую раскрытую книгу. Эрика бросала на солдат презрительные взгляды.

В конце концов огромная мастерская совсем опустела, всю толпу поглотила дымка, а вместо пятидесятикилограммовых парней появились палачи. Они вешали бараньи туши в петли, свисавшие с длинной продольной балки. Палачи пересмеивались, хихикали, а бараны кричали человеческими голосами. В этот момент раздался чей-то громкий вопль, и столяры, работающие на верстаках, стоявших вдоль стен, вдруг прекратили работу и отложили инструменты.

Внезапно, как на скатерти-самобранке, на верстаках возникли тарелки, от которых шел пар и распространялся аппетитный запах.

Марошффи застонал, ощутив голод, хотел позвать Эрику, но не смог. Звуки его голоса застряли у него в груди. Ему показалось, что кто-то сильно сдавил ему грудную клетку. Капитан захрипел. Он уже совсем задыхался, когда к нему медленно приблизилась Юци Татар. На ней было белое полотняное платье с красным поясом. Она села рядом с Марошффи на край топчана, от нее исходил запах свежескошенной травы. В голубых глазах девушки горели ласковые огоньки. Своими прохладными ладонями она погладила разгоряченный лоб Марошффи и мягким, приятным голосом спросила у него:

— Ты голоден?

Марошффи утвердительно кивнул.

Девушка вдруг склонилась над ним, и в это же мгновение в окно, вплыла мать Марошффи. Ее седые волосы растрепал ветер, внезапно ворвавшийся в помещение и принесший с собой запах болотной стоячей воды. У Сударыни был вид разгневанной фурии. Она закричала резким, неприятным голосом:

— Где мой сын? Я требую, чтобы мне вернули сына!

Сударыня смотрела прямо на Альби, но не видела его. Взгляды их встретились, но вдова по-прежнему не замечала сына. Ее глаза остекленели, они смотрели в пустоту, и она повторяла все громче:

— Я требую! Требую! Требую!

Юци навалилась на Альби всем телом, стараясь защитить его от порывов холодного ветра и шепча ему:

— Не бойся!..

В следующее мгновение Марошффи вдруг очутился на вершине какой-то горы под низким тяжелым небом. Вокруг простирался прямо-таки лунный пейзаж: горы, кратеры, скалы. По небу неслись коричневые облака, а в просветах между ними в воздухе вились какие-то существа, которые могли жить разве что на неизвестной планете. На их худеньких тельцах виднелись какие-то жалкие подобия крыльев, обуты они были в лапти, но каждый из них носил новую плоскую фуражку, в которых ходили офицеры в армии Николая Второго. Все эти существа громко хохотали. Из-под козырьков виднелись молодцеватые усы, потом — окладистые курчавые мужицкие бороды, вьющиеся, как змеи.

Загрузка...