В одной руке Марошффи зачем-то сжимал альпеншток, которым показывал на гору, потом на один из кратеров. Повсюду росли фантастической окраски травы, а в глубине круглого кратера виднелось темно-синее болото, по поверхности которого медленно расходились круги. Болотная жижа была густой, как деготь, а в ней завязли зеленые аисты, безуспешно пытаясь вытащить из нее свои длинные ноги.

— Давайте! — закричал Марошффи на существа в фуражках. — Работайте! Начальству нужно сырье! За работу!

Существа в фуражках с невероятной проворностью, словно веселые крысы, разбежались в разные стороны. Они начали копать, рыть, перелопачивать склон горы. Они выкапывали из земли и складывали аккуратными кучками полуистлевшие обрывки одежды, стоптанную обувь. Кто-то из них выкопал высокую женскую туфлю с пуговицами, поднес ко рту и начал неистово целовать. Другие продолжали работу, извлекая из слежавшегося пепла и всевозможного мусора куски железа, пустые бутылки и всякий хлам.

Вдруг один из них, которого другие называли Федором, закричал:

— Золото! — Он поднял руку высоко вверх, и огромное золотое кольцо заблестело у него на пальце. Переливались, искрились на свету грани большого рубина, и блики играли на лицах собравшихся вокруг Федора существ. — Золото! — вновь закричал он, и все эти пышноусые и длиннобородые, одетые в рвань люди упали перед ним на колени, касаясь головами земли. Кольцо же в его руках внезапно превратилось в человеческое кровоточащее сердце. Федор же в это время начал кричать: — Рассвет! Рассвет! Рассвет!

Однако недолго Федор радовался неожиданно свалившемуся на него богатству, потому что внезапно с горы слетел вниз какой-то чернозубый карлик — мертвый гусар.

Он делал огромные прыжки высотой метров пять-шесть каждый. Гусар вырвал из рук счастливца найденное сокровище и проревел:

— Свинья, все это принадлежит господам Бунзлу и Биаху!

Марошффи не понравился этот гнусный карлик-гусар. Он подскочил к нему и оттолкнул его от Федора. Но мертвец гусар завопил:

— Да я тебя, негодяй, под трибунал отдам!

И в следующее мгновение Марошффи, уже в наручниках, стоял навытяжку перед столом, за которым сидел военный судья, чех в форме полковника. Рядом с ним стоял майор Артур Метзгер и громогласно обращался к присутствующим:

— Мне бы хотелось знать, Марошффи, почему вы нарушили воинскую присягу? Расскажите, что у вас на душе?! Позвольте нам заглянуть в тайники вашей души. Ложитесь на операционный стол, вот скальпель, сейчас мы вам сделаем операцию! — Метзгер явно насмехался над Марошффи: — Чего же вы испугались, капитан? Или ваша доблесть осталась под кроватью у прачки Анны Шнебель?

Марошффи молчал. Тяжелым взглядом он обвел скамью, на которой сидели свидетели, невольно разделил их на несколько категорий и хладнокровно прикинул в уме, чего можно ждать от каждой из них.

Вот в первом ряду сидит его мать в темном платье, покусывая край кружевного платка, чего раньше с ней никогда не случалось. Ее фигура выражала и смирение, и гнев, она старательно избегала взгляда Альби. Рядом с ней сидел милый, чудаковатый доктор Лингауэр. Он знал Альби с самого рождения и лечил его еще в детстве сладкими микстурами, а рыбий жир прописывал ему редко. Когда во время буйных набегов на противников с соседней улицы юный Марошффи вдруг сдирал кожу на локтях или коленях, доктор спокойно накладывал ему повязку, приговаривая:

— Это ранение как у солдата, сынок!

Чуть поодаль от них сидел учитель Береги, большой педант, с надменным видом и сложенными за спиной руками — этого он требовал от всех своих учеников.

Затем Марошффи увидел на скамье своего духовного наставника и исповедника Ремига-Ноттера, но теперь тот как бы утратил свой «военизированный» вид, заметно выцвел, как выцветают старые фотокарточки. Еще дальше, как-то особняком, сидел Конрад в форме сверхсрочника-фельдфебеля, и все в помещении делали вид, что верят его маскарадному костюму.

Только один профессор Рот не пожелал мириться с Этой ложью и весьма невежливо покинул комнату. Многие повернулись в его сторону, но никто не последовал его примеру.

«Это хорошо, — подумал Марошффи, — что они все пришли сюда, ведь речь идет о жизни и смерти…»

О какая радость: Эрика тоже здесь! Она хочет свидетельствовать в его пользу, хочет защищать его, она даже не боится бесцеремонного перекрестного допроса, хотя могла бы и не приходить сюда. Замечательная женщина! Но почему рядом с ней Жолт Денешфаи? Кто звал его сюда? Чего он хочет? Зачем тянется к руке Эрики?

Но у Марошффи уже не осталось времени на раздумья. Возмутиться он тоже не успел, потому что начала говорить мать:

— Господин полковник, господин военный судья, я прошу вас принять во внимание, что Альбин по линии отца и матери — отпрыск древней дворянской фамилии… Если вы осудите его, то тем самым бросите тень на всю нашу семью, на всех его предков!..

Полковник-судья — существо какое-то смазанное и неопределенное — отвечал вежливо, но очень тихо, едва слышно, хотя с достаточным уважением:

— Успокойтесь, Сударыня, суд разберется и примет во внимание ваше заявление…

В следующее мгновение голос Артура Метзгера, как удар хлыста, рассек тишину зала:

— Я протестую! Возможно ли, чтобы офицер стал дезертиром?! Нет ему прощения!

Вслед за ним поднялся доктор Лингауэр, голос у него был глуховатый, надтреснутый, голова слегка покачивалась, казалось, что он находится в шоковом состоянии:

— У него кровь такая горячая, буйный нрав он унаследовал от своего отца-гусара… Темперамент такой!..

Учитель Береги говорил как проповедник или, точнее говоря, как ученик-отличник, вызванный к доске:

— Я преподавал ему историю. Он уже тогда вызвал у меня явную антипатию своим умничанием и бесчисленными «почему». Я, простите, не чувствую за собой никакой ответственности за его провинность. Да, я его наказывал… Я — сторонник норм воспитания Оксфорда — Кембриджа…

Ремиг-Ноттер говорил шепотом, вероятно, потому, что уже давным-давно умер.

Полковник-судья, конечно, не знал об этом и поэтому попросил его:

— Говорите громче!

Но священник, склонив голову, еле слышно продолжал:

— Появляются черные овцы и в пастве господа… Но этот несчастный ребенок никогда не принадлежал к числу тех озорников мальчишек, которые отрывали крылья мухам… Конечно, он согрешил, и его надо осудить, для того чтобы он совершенствовал душу свою…

Конрад в гневе замахал руками:

— Это талантливый офицер! Он — прирожденный стратег! Именно поэтому я в свое время не позволил исключить его из числа гвардейцев, хотя уже тогда он позволял себе перечить своим воспитателям. Например, однажды он высказался в пользу создания федерации на месте нашей двойственной монархии: он, видите ли, желал видеть нечто вроде Швейцарии. Он был уличен в том, что разделял взгляды туринских националистов, хотя сам увлекался рассуждениями чисто военно-политического характера. Эту его способность использовали в генеральном штабе…

Денешфаи, пытаясь помочь прокурору, сказал:

— Я был его однокашником, а потом, после окончания академии Людовики, мы с Марошффи попали в одну часть. К сожалению, он слишком либерально относился к требованиям воинских уставов, он хотел возродить героический дух гонведов 1848 года и такие же, как у них, взаимоотношения между солдатами и офицерами. Хорошо это или нет — не знаю, но в результате дисциплина в части только снижалась…

Наконец наступила очередь Эрики. Она поднялась со скамьи свидетелей, прошла в центр зала и высоким, звенящим от напряжения голосом закричала:

— Отпустите его! Его душа чиста, он свободен от каких бы то ни было предрассудков! Он перешел через мост, ведущий из Кристины в Липотварош. И сделал это ради меня! Он пришел за мной, поправ тем самым семейные традиции! Он всегда верил в искупительную силу любви!

Вдруг еще один женский голос нарушил тишину:

— Это неправда!

Все присутствующие повернулись на звук этого голоса, заинтересовавшись, кто осмелился перечить восхитительной супруге Марошффи.

Берта, молодая уроженка Вены, подбежала к столу судьи. Бросая взгляды то на Эрику, то на судью, она завизжала:

— Марошффи — безнравственный тип! В городке Фельтре, где был расквартирован его полк, он развратничал с маленькой итальянкой — недозрелой шлюхой!

Сразу после этого события начали развиваться с неожиданной быстротой. Марошффи следил за происходившим, ничего не понимая. Эрика вдруг стала ругаться, как рыночная торговка. Эрика, это ангельское создание, которая так замечательно читала наизусть стихи из «Рыцаря роз», теперь вовсю честила Берту. Как будто внезапно распахнулись какие-то невидимые шлюзы, грязь и вонь хлынули в комнату. Это две распалившиеся бабы, готовые вцепиться друг в друга ногтями и зубами, поносили одна другую.

— Ты шлюха! — орала Берта.

— А ты гнусная венская сука! — кричала в ответ ей Эрика.

В этот момент что-то затрещало, судья-полковник упал с возвышения, в зале начался полный кавардак, никто больше не понимал, что происходит. Все начали кричать, толкаться, началась отвратительная грызня, дошло дело даже до драки.

Палач, стоявший рядом с Марошффи, сжалился над ним, сказал:

— Идите отсюда, господин капитан… Испачкают вас здесь… У вас своя, особая судьба, и не от них вам ждать приговора… — Он взял Марошффи за руку и вывел из здания суда на улицу.

Падал крупный снег. В его слепящей белизне резвились тысячи и тысячи оборванных, грязных детишек с городской окраины. Своими ангельскими голосами они распевали какие-то непотребные уличные песенки, вроде этой:

У него же зад в дерьме,

Сам смотри — не веришь мне…

Марошффи спрятался от ребят в ближайший темный переулок, где, тесно прижавшись друг к другу, стояли маленькие сказочные домики. Огромные сосульки свисали над заледеневшими сугробами около снегозащитных навесов. Окна домиков были в снежных узорах, повсюду снег, иней. Кругом ни души. Марошффи побежал, смерзшийся снег скрипел у него под ногами; плечами во время бега он то и дело сбивал сосульки…

Неожиданно он почувствовал, что за плечами у него появились крылья — и полетел. Покинув этот суровый, неприветливый мир зимы, он сразу же попал в весну. Куда он ни бросал взгляд, повсюду зеленели поля, весело шумела листва на деревьях. По берегам речушки с голубой водой, таинственные и мрачные росли темные кедры. Местность эта напоминала обычные иллюстрации из журнала «Дивина». Марошффи беспомощно озирался по сторонам, но никак не мог решить, в какую сторону ему направиться.

В следующее мгновение к нему откуда-то подкралась Юци Татар. Она схватила капитана за руку и приказала:

— Идем… В одном конце дороги стоит башня… Она такая высокая, не ниже Вавилонской, а на ее вершину, круг за кругом, ведет серпантин… С ее вершины все видно далеко-далеко, даже за синий занавес горизонта… Я тебя немного провожу…

Марошффи схватил горячую полную руку девушки и попросил:

— Останься со мной, пойдем вместе…

Юци как-то странно улыбнулась: так улыбается женщина, открыв любимому объятья, на внушающей сладкие предчувствия картине Ходлера «Далекая песня». Девушка зашептала ему в ответ:

— Может быть, только до половины пути… Дальше мне запрещено…

Марошффи не поверил ей и крепко сжал ее руку. Он боялся, что собьется с пути, а башня его мало интересовала, не волновали его и тайны голубого занавеса. Капитан вел себя как легкомысленный двадцатилетний юноша студент, ловящий благоприятный момент, для того чтобы что-то урвать для себя, не думая о горьких минутах похмелья.

Они подошли к указателю пути, и тут внезапно налетевший шквал подхватил, закружил и унес его спутницу. Куда? Альбин невольно поднял голову и стал смотреть вверх, на небо, на облака. Увиденное потрясло его воображение. Там, в вышине, он увидел воинский эшелон. Вертелись колеса, хотя под ними не было никаких рельсов. Вагоны были битком набиты солдатами. Люди печально махали ему руками, словно призывали присоединиться к ним. Лица у многих были залиты кровью, страшные раны обезобразили их черты, у некоторых были забинтованы головы. Ни у кого во рту не было зубов, а губы были не красными, а черными. Весь этот небесный поезд сотрясался от песни. Буйная и залихватская, она лилась с неба:

Ветер дует зябкий, мама, дай платок,

Ночью меня встретит миленький дружок.

Марошффи в изумлении стоял и слушал песню, и тут чей-то громкий голос, напоминающий голос Петера Татара, произнес:

— Черт бы побрал этого машиниста! Стой! Мне надо их пересчитать! Да останови же!..

*

Когда Марошффи свернул с проторенного пути в своей жизни, он одновременно отказался и от тех реальных представлений, с которыми до сих пор считался. Альбин открыл для себя совершенно новый, незнакомый ему мир, реальность которого заставила его изумиться. За лето и один месяц осени 1918 года с бывшим капитаном случилось нечто необычное. Его прежние начальники из Бадена назвали бы все случившееся с ним не иначе как приключением, причем в самом негативном смысле этого слова. Однако изменился не сам Марошффи, а лишь критерии, с помощью которых он оценивал других людей и самого себя. Раньше, в бытность свою офицером генерального штаба, всех остальных людей он выстраивал как по ранжиру, глядя на мир глазами кадрового офицера. На первом месте, разумеется, находилась офицерская каста, на втором — всевозможные чины, а далее следовала слившаяся воедино аморфная масса — толпа.

Любого человека он оценивал по степени знатности его дворянского рода, по чину, по таланту или богатству, которым тот или иной человек обладал; остальная масса, толпа, была для него не больше, чем пушечное мясо или материал, необходимый для ведения военных действий. Старые его представления о жизни оказались совершенно непригодными к новым условиям. В Петере он увидел представителя какой-то новой, до сих пор неизвестной ему культуры, ценности которой не могли измеряться критериями жителей с проспекта Кристины или же Липотвароша.

Старик столяр, конечно, был, по мнению Марошффи, человеком простым, но и он обладал умением трезво мыслить и делать оригинальные выводы, давать тем или иным событиям самостоятельные оценки. Правда, его манера выражаться и словарный запас казались Марошффи несколько чужеродными и бедными. Что же касается Юци Татар, то она сильно отличалась не только от своего отца, но и от брата. Это была гордая и несколько скрытная молодая женщина; о ней можно было сказать, что она держалась несколько поодаль от посторонних людей, а именно от Альбина, хотя они давно уже перешли на «ты».

Марошффи вначале объяснял такую холодность беременностью Юци, но потом пришел к выводу, что это всего лишь проявление политической осторожности. Он принял это к сведению, ему и в голову не приходило войти к ней в доверие. Он решил, что лучший его помощник — это само время. Во всяком случае, душевную силу этой женщины он оценил сразу. Конечно, трагическая участь жениха не могла де потрясти ее, но тем не менее она упорно продолжала заниматься своим делом. Только глаза у нее стали как глубокие высохшие колодцы. О чем она теперь думала, что чувствовала, каким представляла себе свое будущее? Однако Марошффи никогда не беспокоил молодую женщину лишними расспросами, хотя ему и хотелось бы знать о ней как можно больше.

Юци была благодарна ему за эту сдержанность. Ее строгая горделивость никогда не казалась ему спесью. Случалось, она с удовольствием разговаривала с Марошффи; у нее было свое видение мира, а суждения о многих вещах — довольно-таки оригинальными и точными. И она, и Тибор Шарош, друг ее погибшего жениха, который уже несколько раз просил руки Юци, жили весьма целеустремленно. У них была ясная цель в жизни, и каждый день они отдавали борьбе за приближение к этой цели. Они оба много читали, книги были самые разные, но в основном — политические. Однако в присутствии Марошффи о политике они говорили редко, только тогда, когда их уж очень сильно возмущало то или иное событие.

— Наших товарищей посылают на фронт! — как-то вырвалось у Шароша. — Но этим они только ускоряют приход революции.

Постепенно Марошффи начал познавать образ мышления, страстную веру этих людей в торжество грядущей революции, в свои собственные силы. Он еще раз убедился в том, что рядом существуют два мира, два подхода к политике, две системы норм морали, два мировоззрения, два представления о будущем Венгрии. Пока еще Марошффи не задавал себе вопроса, какой из этих двух миров влечет его больше, могут ли сосуществовать рядом друг с другом старое и новое. Его воображение занимал завод, тот самый мир, о котором он теперь ежедневно слышал и в возможности которого он свято верил.

Вместе с Тибором Шарошем по вечерам к Петеру часто приходил и Мартон Терек, доверенный с завода Хоффера. Когда они разговаривали с Петером, скупо перебрасываясь словами, кое-что из их разговора становилось понятным и Альбину. Петер был среди них руководителем, человеком, к мнению которого прислушивались остальные. Марошффи догадывался, что молодой Татар поддерживает связи с другими пацифистски настроенными группами людей; вместе с ними готовит и осуществляет разного рода акции. По отношению к самому Марошффи друзья Петера проявляли не подозрительность, а, скорее, осторожность. Марошффи прекрасно понимал их, он тоже вел себя очень осмотрительно и сдержанно. С помощью Юци ему удалось наладить переписку с матерью. Юци иногда ездила в центр, заходила на главный почтамт, относила туда письма Альбина и приносила ответы от Сударыни.

Дни и недели проходили в постоянном нервном напряжении в зависимости от степени важности происходившего. Сударыня прилежно расписывала Альби в своих письмах, как в высшем свете оценивают катастрофу армии на реке Пьяве, упоминала о возрастающем недовольстве нижних сословий, писала о перспективах заключения мира. В каждом таком послании пожилая дама не забывала возмутиться по поводу молчания Эрики и «этого старого безумца барона».

В одном из писем она писала сыну:

«Эрику я еще некоторым образом могу понять. Ее лишило сил известие о твоей гибели, она удалилась от света, скрывается, никого не хочет видеть. Вероятно, на ее месте я бы поступила точно так же, кто знает. Ну а барон Гот? Пари готова держать, что этот старый жуир живет себе припеваючи в Швейцарии, заключает выгодные сделки, содержит множество любовниц, устраивает для них ужины с шампанским. Он и сам не скрывает свои богемные наклонности. Неудивительно, что они оба забыли и о тебе, и обо мне. Точнее, я имею в виду тебя, как видно, они тебя уже вычеркнули из списка живых. А вместе с тобой погребли и меня… Ох уж эта судьба свекрови!..»

В другом письме она сообщала:

«Сынок, сегодняшний день меня совершенно вымотал. Меня вызвали в управление жандармерии и устроили там очную ставку с Лизой, моей бывшей горничной, с этой мерзкой бабой. И представь себе, эта тварь прямо мне в глаза заявила, что видела, как ты вернулся домой. Я была, конечно, вне себя, кричала, все наотрез отрицала, требовала, чтобы эту гнусную тварь немедленно взяли под стражу за клевету. К сожалению, ее нынешний хозяин — поставщик каких-то товаров для армии, невероятно богатый человек, с которым она наверняка сожительствует, — всячески ее защищает. И даже Денешфаи в данном случае ничего не может поделать. С большим трудом, но нам все-таки удалось закрыть это дело, хотя я и по сей день не чувствую себя спокойной. Мне кажется, наша квартира находится под наблюдением. Возможно, за мной тоже следят, чтобы через меня обнаружить, где ты скрываешься. Теперь я убедилась, ты поступил вполне благоразумно: ведь я на самом деле не знаю, где ты сейчас находишься. Жизнь в Будапеште, сын мой, превратилась в сущий ад. В нашем доме дважды устраивали облавы. Что ты на это скажешь? Даже в мою квартиру они вломились. Неслыханно! Вот до чего мы дожили! Что за безумный мир?!»

В постскриптуме была приписка следующего содержания:

«Несколько дней я не буду писать. Не волнуйся по этому поводу».

Марошффи показал это письмо Петеру, и тот сразу заметил:

— Я же говорил, что тебе лучше пока здесь отсидеться.

К этому времени Марошффи уже пережил первоначальное потрясение, связанное с его внезапным появлением на свалке. За несколько дней он избавился от излишней брезгливости, тревоги и скуки, работа заставила его забыть обо всем. Шахта-свалка, на которую он попал, в то время находилась внутри Кишпешта, поблизости от песчаных карьеров, в которых добывалось сырье для расположенного неподалеку кирпичного завода. Именно эти ямы-карьеры и начали постепенно заполнять мусором, отходами и всевозможным хламом. Фирма «Бунзл и Биах» использовала для работы военнопленных: русских, сербов, итальянцев. Нехватка сырья в стране заставляла перерабатывать эти горы мусора.

Марошффи следил за работой одной из групп военнопленных. Он не очень усердствовал, потому что Фред предупредил его о том, что пленные не должны слишком сильно уставать. Пленные, за которыми присматривал Марошффи, все до одного жили в ночлежном доме на улице Атиллы, который еще в самом начале войны казна сняла для своих нужд. Два пожилых ополченца, вооруженных винтовками, стояли здесь часовыми. Отсюда военнопленные отправлялись на работу, распевая бравые песни, сюда же они возвращались по вечерам, загоревшие на солнце и посеревшие от пыли.

Облавы на свалке не устраивали, с работой здесь тоже не торопились, заброшенность места не очень угнетала капитана. Марошффи испытывал любопытство ко всему, с чем ему пришлось столкнуться. Вероятно, подобное чувство влекло Джека Лондона в глубину печально знаменитых районов английской столицы. Если что-нибудь и тяготило Марошффи, так это воспоминания об Эрике. Он жил как бы в двух различных временных измерениях: в прошлом и настоящем. Конечно, эта раздвоенность никак не облегчала его жизнь. Настоящее и будущее сталкивалось, порой тесно переплеталось.

Марошффи испытывал тоску по Эрике — чувство, которое и описать-то практически невозможно. Теперь Эрика привлекала его гораздо больше, чем раньше. Именно это влечение к ней заставило его очень сильно страдать, поэтому он старался заставить себя не вспоминать о ней.

Альби пытался занять себя самыми разными делами. Например, каждый день он прочитывал от корки до корки все газеты, которые приносили ему Юци или старый Татар. Прочитывал он и все политические издания, которые получал Петер. После тщательного и всестороннего анализа создавшегося военного положения Марошффи пришел к выводу, что рейхсвер доживает свои последние дни. Даже агентство Вольфа перестало печатать свое обычное сообщение: «На западном фронте без перемен». Сотрясалась, скрипела вся военная машина блока.

Марошффи хладнокровно прикидывал, насколько действенны пропаганда лорда Нортклифа и пример русской революции, как все это влияет на настроение народов стран Тройственного союза. Капитан пока еще ничем не связал себя с новыми друзьями, и никто его не торопил с принятием каких-либо решений. В своих друзьях с Заводской улицы он видел не политиков, а прежде всего честных людей. Старик столяр с его естественной простотой и безграничной раскрепощенностью благоприятно влиял на него, Петер удивлял капитана своей целеустремленностью и силой воли, Юци — отсутствием тщеславия, строгой гордостью, человеколюбием.

Марошффи узнал, почему Юци так нравится работать в типографии Фишхофа. Она приносила оттуда небольшие по формату листовки с коротким текстом. То, как листовки печатались, было окутано глубокой тайной, но они производили на своих читателей именно тот эффект, на который рассчитывали их авторы. Эти листовки распространялись на ближайших заводах, вокзалах, часто Юци сама развозила их на трамвае.

Молодая женщина, будущая мать, конечно, страшно рисковала, тем более что чувствовала себя не очень хорошо. К вечеру она сильно уставала. Иногда, сложив руки на животе, Юци надолго застывала без слов, глядя прямо перед собой, в пустоту. В такие минуты даже присутствие Тибора Шароша мешало ей, хотя его Юци заметно выделяла из всех своих друзей.

Шарош изо всех сил пытался заменить ей Пишту Тоота, своего погибшего друга. Этот парень брался за любую работу, даже самую рискованную, самую опасную.

Однажды старик Татар сказал Марошффи:

— Боюсь я за этого Шароша. Как бы его не постигла участь Пишты Тоота. Знаете ли, по мне, хватит с нас покойников. У меня двое детей погибли на войне: один — под Шабацем, а другой под Рава-Русской. В прошлом году жену похоронил, а ведь она могла бы жить да жить. Пишта Тоот вот ребенка оставил после себя. Горя да лиха нам хватает…

Грустные сетования старого Татара подкрепил Фред, низенького роста старичок, доверенное лицо владельцев фирмы «Бунзл и Биах». Фред все время рассуждал о политике. Правда, делал он это в соответствии с довольно свободными нравами 1918 года, царившими в пригороде столицы, в Эржебетвароше. Фреда не так-то легко было провести: по рукам Марошффи, по его жестам и манере держать себя он понял, что это за человек. Понял и тем не менее вовсе не собирался задавать Альби, новому инспектору по ведению работ, щекотливые вопросы.

Господин Капитан, гер Капитан и просто Капитан — так стали очень скоро называть Альби все его новые знакомые. Фред, правда, умел придать своему голосу особый оттенок, когда произносил фамилию Капитан, и Марошффи заметил это. Фред знал обо всем, что происходило в городе. Было ему уже около шестидесяти, но имел он маленькую слабость: больше всего на свете интересовался женщинами.

— Замечательно устроен этот мир, — сказал он как-то Капитану. — Не случайно в этой войне турки стали нашими союзниками, мы волей-неволей усваиваем их обычаи. «Каким образом?» — спросите вы меня. Пожалуйста, я вам докажу: сахара у нас нет, сала тоже, текстиля тоже не хватает, но в то же самое время в министерствах по производству сахара, сала и текстиля мы принимаем на работу новых барышень-машинисток. И вот у нас постепенно появляется свой гарем в сахарной промышленности, свой гарем — в текстильной, свой гарем — в салотопленной, чтобы хоть какая-нибудь радость была у наших бравых начальников.

Темы своих рассуждений Фред менял совершенно неожиданно.

— А знаете ли вы, господин Капитан, что в центре Будапешта аристократы-богачи открыли особый картежный притон? — спросил он как-то Марошффи, беззлобно посмеиваясь. — Играют во всевозможные карточные игры, а между играми их ублажают настоящие дамы. Вот-с! Да, вы правильно расслышали, именно дамы-аристократки, то есть такие, которые днем принимают благовонные ванны, всю парфюмерию покупают только на улице Ваци, а их мужья-офицеры в это время гибнут на фронте. У некоторых из этих дам мужья — важные чиновники в министерствах. Ну что вы на это скажете?

Однажды он шутливо заметил:

— Власти нервничают, господин Капитан! Вы не знаете почему? Попробуйте догадаться! Слишком много забастовок? Не хватает продовольствия даже для того, чтобы по карточкам выдавать его? Болгария и Турция вот-вот собираются сложить оружие? Нет, это все ерунда! В Бухаресте, Праге и Белграде уже делят территорию Венгрии? Нет, дело совсем не в этом! Число дезертиров достигло ста пятидесяти тысяч человек? Полтора миллиона янки прибыли на западный фронт? Бонар Лоу не верит в возможность заключения мира? Чепуха! Самая страшная проблема состоит в том, что теперь из-за этих проклятых большевиков мы уже не получаем из России икру, вот оно что! Вот в чем беда! Сам Векерле выражал сожаление по этому поводу на одном из заседаний совета министров, и другие важные господа вполне разделяют его точку зрения!

Фред занес в свою записную книжку какие-то цифры, потом засунул между ее страницами огрызок карандаша и сдвинул свои очки на лоб.

— Я кое-что и похлестче знаю, — произнес он, как-то странно улыбаясь. — Наш фехерварский золотоголосый епископ назвал в своей проповеди людей вроде меня «подрывными элементами». В своей замечательной великолепной проповеди он меня и моих братьев по вере назвал «подрывными элементами» и всю ответственность за беды и несчастья в стране возложил именно на нас. Так вот, я, «подрывной элемент», больше ни одного солдата не дал бы Гинденбургу, наоборот, я сейчас же их всех отправил бы по домам! Я бы собрал этих простых людей и сказал бы им: «Эта земля наконец-то ваша, так возьмите ее в свои руки и будьте счастливы, ведь вы тысячи и тысячи лет страдали из-за нее!»

Говоря это, Фред так отчаянно жестикулировал, что его старые очки вдруг сползли со лба на переносицу. Губы его дрожали.

— Разве это не странно? Он и, видите ли, чистокровные венгры по плану создания так называемой «Центральной Европы» хотели бы превратить Венгрию в немецкую колонию, а я же «подрывной элемент», потому что хочу для венгерского народа мира, хочу нормальной заработной платы для рабочих и немного земли для крестьян…

Фред окинул себя взглядом. Был он в давно полинявшей шляпе, засаленном до блеска пиджаке, брюках в заплатках на заднице, а на ногах — огромные ботинки с резинками по бокам, которые были по крайней мере на два размера больше, чем требовалось. Фред купил их еще в прошлом году на толкучке.

Затем как ни в чем не бывало продолжил свои рассуждения:

— Чего хотят эти высокопоставленные господа от меня, маленького человека, Якоба Фреда? Может ли после всего этого он любить родину? Нет, у него есть все основания поносить Тису, Векерле, Андраши! — Фред внезапно расхохотался: — Представьте себе, господин Капитан, что произошло бы, если бы я вдруг вышел на площадь перед зданием парламента и закричал: «Векерле, старый лоточник, дряхлый, жадный, тщеславный обжора, нечего тебе, импотенту, около женских юбок вертеться да у руля государственной власти шастать! Важоньи, дурак последний, глашатай разжиревших на войне буржуев, ты шельмовал, обманывал нас всех обещаниями избирательного закона! Мориц Эстерхази, «белокурый парнишка», Мориц Эстерхази и твои опытные пройдохи-политики, вы заманиваете своих сторонников в ближайшее кафе обещаниями! Тиса, тебе еще можно пока верить: каким ты был прежде, такой ты и сейчас, таким и будешь — убийцей и губителем страны!..»

Засмущавшись, Фред прекратил свою болтовню. Он поднял вверх указательный палец и погрозил им Марошффи:

— А вы мне тоже не нравитесь, господин Капитан. Живете как отшельник в пустыне! Всегда один, без общества прекрасных дам. Разве это нормально? — Он долго качал головой. — Я знаком с одной миленькой дамочкой, настоящая леди, она прекрасно выглядит, очень привлекательна, богата. К тому же она образованна. Ей в жизни не хватает именно такого вот молодого человека вашего склада. Дама эта — сторонница платонической любви. Она не берет денег, но, правда, никому и не дает их. Ну-с, что вы мне на все это скажете?

Капитан понимал, что Фред желает ему только хорошего. Смеясь, он отрицательно покачал головой, и они больше никогда не возвращались к этой теме.

Русский анархист по имени Федор тоже очень полюбил общество Капитана. Как только позволяла возможность, он начинал говорить с ним по-немецки.

Федор сгорал от чахотки и, может быть, поэтому так любил ухаживать за выросшими на кучах мусора стеблями дикого мака, за лиловыми цветами репейника, за буйно растущим вербняком. Бродячие собаки во всей округе признавали только его одного. Когда было возможно, он постоянно объяснял Капитану, что настоящие анархисты не бросают бомб, не убивают королей и царей, а защищают простых людей, разоблачают ложь, которая закрепляет духовное рабство людей. Федор на память цитировал Кропоткина и Бакунина. Длинные русые волосы выглядели сальными, потому что Федор все время потел. Он постоянно кашлял, иногда выплевывая на землю сгустки темной крови, а когда во время разговора с Капитаном он почесывал подбородок, его пальцы казались прямо-таки прозрачными.

Однажды Федор показал Капитану обрывок газеты «Пештер Ллойд», найденный на свалке.

— Тут вот написано, — гневно произнес Федор, — что вчера в Королевском театре показывали оперетку «Порхающий поручик» и что, как всегда, зрительный зал был переполнен. Что за опереточная страна! — закричал он внезапно в сердцах, но закашлялся, а когда он кашлял, в легких у него раздавались ужасные хрипы. — Тысячи несчастных солдат гибнут на фронтах, а избранным театралам каждый вечер показывают оперетку «Порхающий поручик» с шустрыми субретками и прекрасными примадоннами! Этот мир надо уничтожить! И как можно быстрее, как это сделали у нас в Петрограде и Москве. О, Россия — это священная, великая страна, она со временем подаст пример, как можно изменить весь мир!

Марошффи по-своему полюбил Федора и очень жалел его, потому что заметил на лице его все явственнее проступающую печать быстро приближающейся смерти. В эти дни Марошффи наконец нашел себе занятие в домике на Заводской улице. Ему поручили делать короткую информацию по газетным материалам о положении на фронтах. Поначалу его слушал только Петер, потом к нему присоединились старый Татар, Юци, Тибор Шарош и Мартон Терек. Этот человек средних лет никогда не спорил с Марошффи, в отличие от молодого и пылкого Шароша, который делал это на каждом шагу. Но все эти люди неизменно признавали, что многому учатся у Капитана.

Он наставлял их следующим образом:

— Правду довольно легко обнаружить даже в урезанных и сокращенных цензурой газетных новостях. Например, я читаю: «Англичане подвергли обстрелу Константинополь». Казалось бы, что это может еще означать, кроме слабости турецкой обороны? Конец Дарданеллам и Босфору, в районе Галлиполи у Антанты крупные силы, а обстрел Константинополя свидетельствует о полном и скором развале военной машины Турции! Или в газетах сообщается, что немцы потопили американский транспортный корабль, перевозивший американских солдат в Европу, один-единственный из каравана в сорок судов. Речь-то идет отнюдь не о немецком триумфе, а о том, что все больше американских солдат прибывает в Европу. Или вот агентство Вольфа сообщает: немецкие военные аэропланы появились над устьем Темзы. Однако агентство Хёфера передает более интересную информацию: английские самолеты подвергли бомбардировке Кобленц и Саарбрюкен. Ясно, что военное превосходство держав Запада неуклонно возрастает. Людендорфу теперь уже даже ответить нечем, а ведь приближается великий день, когда эта страшная мясорубка остановится, и это будет свидетельствовать о полном поражении Германии.

В этот момент Шарош задал вопрос, перебив говорившего:

— Что же тогда будет, Капитан?

Марошффи признался, что не знает этого. И тогда Шарош, сам отвечая на свой вопрос, воскликнул:

— Революция!

*

Неделя шла за неделей, и постепенно Марошффи начал замечать, что Петер и его товарищи слушают его беседы о военном положении Венгрии со все возрастающим интересом. Письма, регулярно получаемые им от матери, в значительной степени помогали ему делать правильные выводы из создавшегося положения. Правда, в них говорилось и о внутреннем положении в стране, но об этом Марошффи старался не говорить со своими слушателями, так как не хотел навязывать им своего мнения из-за какого-то собственного внутреннего страха. Он не хотел никакой революции, в то время как Петер и его друзья уже давно горели революционными идеями.

Однажды на редкость терпеливый и хладнокровный Мартон Терек, видя, что Марошффи надолго застрял здесь и, видимо, не собирается пока никуда уходить, спросил его:

— Скажите, Капитан, каким ветром вас занесло в наши края? — А когда Марошффи оставил его вопрос без ответа, Терек продолжал: — Хорошо, можете мне не отвечать, если не желаете. Я вам вот тут принес «Записки» Эрвина Сабо. Почитайте на досуге и как следует подумайте, что именно он хотел в них сказать.

К этому времени Марошффи уже начал признавать правду за Каройи и был готов причислить себя к его последователям. Внутренне он чувствовал, что вот-вот наступит момент, когда ему придется о многом начистоту поговорить с Петером. Постепенно у Альби начало портиться настроение. Все то, что раньше увлекало его, теперь уже не интересовало. Ему так и не удалось разобраться в духовной жизни рабочих с Заводской улицы, а теперь он даже не стремился к этому. Зато он все чаще и подолгу вспоминал об Эрике. Порой же его охватывала такая страсть к жене, что ему хотелось вопреки риску плюнуть на осторожность и, будь что будет, броситься разыскивать Эрику. А уж сама мысль об этом, коль она засела у него в голове, умножала страсть Марошффи, распаляя его все больше и больше.

Однажды вечером он раньше обычного вернулся с работы в свое более чем скромное убежище на Заводской улице. Войдя в кухню, он застал там Юци. Забыв запереть за собой дверь, она купалась и, таким образом, вопреки желанию попалась голой на глаза мужчине. Как ни странно, но ее красивую, слегка полноватую фигуру не слишком портила даже беременность.

Марошффи моментально отскочил назад, а Юци быстро закрыла дверь и заперла ее на ключ. Ни в тот вечер, ни на следующий день оба и не вспоминали об этом случае, как будто ничего не произошло.

Однако красивое обнаженное женское тело напомнило Марошффи об Эрике. С этого дня он еще чаще начал вспоминать о жене, и при этом подолгу думал о ней так, что казалось, кровь закипала в нем. Хорошо еще, что Мартон Терек частенько заглядывал по вечерам в свою мастерскую и отвлекал его от грустных дум.

Эти вечерние разговоры не только освежали Альби и развлекали его, но и помогали ему лучше понять стремления рабочих.

Он не переставал удивляться их растущей активности, их привязанности к собственным традициям и их подготовке к большим и бурным событиям, приближающимся с каждым днем.

Как раз в это время он получил очередное письмо от матери. Сударыня, между прочим, писала следующее:

«…Ходят слухи, что Лукачич стал совсем не таким, каким он был раньше, как будто у него сломался хребет. Правда, я лично не очень-то этому верю. Тиса, к счастью, по-прежнему бодр, однако это нисколько не мешает ему порой делать глупости. Сейчас он слишком часто цитирует слова императора Франца-Иосифа: «…Уж если так суждено, то пусть так оно и будет: по крайней мере все мы погибнем с честью». Но кто сейчас хочет погибать? Правда, Пфланцер-Балинт разбил на Балканах какого-то надушенного французика Франше д’Эспере. Но спрашивается, чего им, собственно, нужно на Балканах, не так ли? Истоцки снова был отозван в Балплац с каким-то дипломатическим заданием. Говорят, что он бесталанный педант…»

В августе писем от Сударыни пришло еще больше, и Марошффи по-прежнему черпал из них основной материал для своих бесед, так как ежедневные газеты, которые он прочитывал, почти не содержали серьезной и важной информации. Можно было даже подумать, что на всем белом свете наступил сезон летних отпусков.

В письме матери он читал:

«Поговаривают о том, что когда у Чернина был шанс на заключение мира, то Людендорф и Гинденбург говорили «нет». Теперь же, когда они готовы произнести «да», шанса на это и в помине нет. Чернина уничтожило немецкое «нет», а Буриан раскололся от немецкого «да». Однако «итальянская красавица» по-прежнему желает блистать, и из-за этого до сих пор льется кровь…»

14 сентября 1918 года в Спа Вильгельм созвал коронный совет, на заседании которого все участники в один голос заявили, что противник одержит победу.

А спустя два дня Сударыня уже знала об этом и написала Альби:

«Вот и настал конец… Ох как же прав был Ницше, когда он писал: «Только железной рукой можно посылать огромные массы народа на верную смерть…» Вот он, конец, и в то же время еще не окончательный…»

А через несколько дней снова пришло от нее письмо:

«Истоцки приехал из Вены, а затем опять укатил туда. Мне он сказал: «Самое ужасное сейчас заключается в том, что все то, что пармские дамы по собственному желанию решают в политике, все, что они там «наварят», будем вынуждены расхлебывать мы в Вене, Будапеште и Бадене. Зита же вдруг возомнила себя чуть ли не Марией-Терезой, а на самом деле эта дива всех нас доведет до гибели… Я лично уже начинаю побаиваться за свое имение…»

Небольшие заметки, вычитанные Марошффи из газет, помогли ему создать общую картину экономического положения в стране. Так, из денежного обращения исчезли золотые монеты в десять и двадцать корон, ходившие до войны. С треском разваливались многие промышленные предприятия. Появилось огромное количество всевозможных новых плакатов:

«Не поддавайтесь панике! Сохраняйте самообладание, хладнокровие и смелость! Это спасет нас от катастрофы!..», «Оказывайте всяческое содействие жандармерии и полиции: это в ваших собственных интересах!..», «Боритесь против нищеты и эпидемий!..», «Помогайте фронту!..».

Внимание Мартона Терека привлекло следующее известие:

«Его высочество Карл Четвертый объявил амнистию всем гражданам чешской национальности, осужденным за подстрекательство против государства. В их защиту выступал известный чешский патриот герцог Лобкович».

Мартон Терек впервые за долгое время не сдержался:

— А что будет с венгерскими политическими заключенными? Об их судьбе Карл Четвертый нисколько не беспокоится?

Одна из газет, пытаясь оправдать неудачу Пфланцера-Балинта на Балканах, писала:

«Малярия скосила более 18 тысяч человек…»

А другая газета сообщала о том, что «общая численность войск США в Европе достигла полутора миллионов человек…».

После всех этих событий Сударыню взволновало только состояние собственных имений. Кто-то посоветовал ей прикупить на имеющиеся у нее свободные деньги кое-что из недвижимого: дом или участок земли, ссылаясь на то, что цены на недвижимость все время подскакивают.

«Дорогой сын, — писала она Альбину, — деньги сейчас ничего не стоят. Высокопоставленные господа военные, куда бы их ни забросила судьба, торопятся скупить все продающиеся с молотка имения».

В начале сентября в жизни Марошффи наступил большой поворот, и связан он был непосредственно с письмом матери, которая писала:

«Сын, через Истоцки я получила наконец известие об Эрике. Она сейчас находится в Швейцарии, живет вместе с отцом в Женеве, но не в отеле, а в частном доме на Рю де ля Круа д’Ор, номер 21. Истоцки, находясь в Женеве в командировке, совершенно случайно встретил ее на улице недалеко от собора Святого Петра. Эрика как раз возвращалась с обедни в обществе какого-то офицера. Истоцки же с коллегой как раз направлялся на вокзал, чтобы отправиться в Вену. Он вез какие-то важные бумаги, очень торопился, так что разговор у них был коротким. Барон Гот находится в Швейцарии по поручению государственного банка, а поскольку Эрика поверила в твою гибель, то она и последовала за своим отцом. О том, что ты жив, Истоцки сам ничего не знал и, следовательно, не мог ничего утешительного сообщить Эрике. По его словам, она не раз писала мне. Я писем этих не получала. Виноваты в этом австрийские власти, контролирующие почту. Истоцки объяснил это чрезмерной боязнью шпионажа со стороны противника.

Теперь, когда известен адрес Эрики, нам необходимо немедленно предупредить ее, чтобы не случилось какой-нибудь неприятности. Не забудь только о том, что твоя жена уже давно считает себя вдовой. Незамедлительно сообщи мне, где и когда я могу встретиться с тобой, чтобы подробно обсудить все детали…»

Мысленно Марошффи перебрал всевозможные варианты и самые плохие из них тут же отбросил, так как слишком хорошо знал Эрику. Он был твердо уверен в том, что, пока не пройдет год традиционного траура, Эрика ни за что на свете не отвернется от него. И в то же время он в какой-то степени все же разделял беспокойство матери. Желание увидеть Эрику еще больше взвинтило ему нервы. Вся их прошлая совместная жизнь казалась ему теперь такой прекрасной, что каждая отдельная деталь, каждое воспоминание действовали на Марошффи, как безупречно сыгранное симфоническое произведение. По сравнению с той, прошлой жизнью все, что окружало его здесь, на Заводской улице, в этом грязном и дымном пригороде столицы, казалось пустым и бессмысленным. По сравнению со Швейцарией, с ее торжественной чистотой, с ее прекрасными пейзажами и голубыми зеркалами озер, бедные домишки Заводской улицы с чахлыми акациями, с маленькими убогими каморками и изможденными непосильным трудом людьми казались до удивления жалкими и ничтожными.

В памяти Марошффи невольно всплыли из далекого прошлого уютные швейцарские города, во многих из которых Альби побывал с Эрикой во время свадебного путешествия. Сколько там прошло безоблачных и счастливых дней! Одна мысль о том, что Эрика сейчас снова в Женеве, воскресила в памяти Альби массу воспоминаний. Он расчувствовался. О как великолепна Женева! Там они жили в одном из фешенебельных отелей, окна их номера выходили на озеро с крохотным искусственным островком, на котором стоял памятник Руссо. Тогда они много спорили о меланхолии великой и беспокойной Франции и о самом Руссо, которому здравомыслящая Швейцария поставила этот скромный и суровый памятник. Они не один раз ходили в публичную библиотеку, где с интересом листали редкие издания книг философа, а затем шли в театр. Все это происходило в период их страстной влюбленности, доведенной умением Эрики и ее поэтической целомудренностью до крайности. По вечерам они беззаботно прогуливались по берегу живописного Женевского озера под таким голубым небом, которое не в состоянии увековечить на своем полотне ни один художник.

И вот теперь Эрика снова находится в Женеве, а он, Марошффи, здесь, на Заводской улице, тревожит себя сладкими воспоминаниями четырехлетней давности. Неужели все это было на самом деле? Неужели они все это пережили? Неужели утоляли жажду холодной ледниковой водой? Неужели наслаждались музыкой оркестра, игравшего прямо на площади под открытым небом?

Потом они переехали на другой берег Женевского озера, и там одна, совсем еще молоденькая девушка, по-видимому дочка какого-нибудь заморского миллионера, начала навязчиво приставать к Альби, считая, что с ее деньгами она имеет право на все, чего ей только захочется.

Наблюдая за этой неприятной сценой, Эрика спросила Альби:

— Как ты думаешь, способны ли вот такие девицы вообще любить?

Альби тогда ничего не ответил своей возлюбленной, как не мог написать ей и сейчас, хотя и знал адрес. Он невольно вспомнил предупредительную улыбку гарсона в отеле, которой тот одарил их, когда Альби сказал ему по-французски «до свидания», дав тем самым понять, что они больше не нуждаются в нем.

Любопытно, удалось ли этому слуге, облаченному во фрачную пару, избежать мясорубки под Верденом? Не стал ли он свидетелем и участником кровавой битвы на Сомме или на Марне? Разумеется, время разрывает связи и никого не щадит. Возможно, оно не пощадит и старика Татара, Юци, Тибора Шароша, и Мартона Терека, и Петера, хотя это совсем другой человек. О нем невозможно забыть. Однако Марошффи даже ради него не собирается поворачиваться спиной к миру, в котором жил до этого. Он даже не мог сказать, вернется ли в дом на проспекте Кристины. Ему было ясно одно: во что бы то ни стало нужно переговорить с матерью. Однако он прекрасно понимал, что, прежде чем сделать это, надо заручиться согласием Петера. Он знал, что разговор об этом будет не из легких, и действительно не ошибся.

Петер внимательно выслушал его, но понял сначала совсем не так, полагая, что Марошффи лишь собирается ненадолго забежать в дом матери, чтобы поговорить с ней по какому-то деликатному делу.

На всякий случай он предупредил, чтобы Марошффи был осторожен.

— Ты все еще продолжаешь играть собственной жизнью, как я посмотрю, — сказал он. — Лукачич только что отдал приказ, о полном уничтожении подозрительных элементов. В каждом районе столицы военные вместе с инспекторами проверяют даже пассажиров трамваев. Весь город оцеплен войсками, ни въехать в него, ни выехать невозможно без того, чтобы не нарваться на проверку документов. Облавы проводятся чуть ли не на каждом шагу. Если бы ты знал, сколько рабочих горит на этих облавах! И хотя у тебя вполне надежные документы, ты все же сильно рискуешь, собираясь появиться в городе.

Марошффи словно в оцепенении выслушал Петера, который, пожалев его, в конце концов предложил:

— Если ты во что бы то ни стало хочешь встретиться с матерью, тогда уж пусть лучше она сюда подъедет.

Как раз вот этого Марошффи и не хотел, потому что представлял, какое гнетущее впечатление останется у матери от одного вида той обстановки, в которой он находится.

Петер понял его опасения и, немного подумав, сказал:

— Ладно, езжай. Наденешь черные очки, тем более что по удостоверению личности ты числишься почти слепым. Сопровождать тебя будет Юци. А когда вернешься, мы с тобой кое-что обсудим.

— Хорошо, Петер, — согласился Марошффи, — когда вернусь, тогда и поговорим.

Под вечер, когда дневная смена рабочих разъезжалась по домам, Альби и Юци сели в трамвай и поехали по направлению к центру.

Моросил сентябрьский дождик, повсюду виднелись лужи, и городские окраины выглядели от этого тоскливее обычного.

Предупреждая об облавах и проверках документов, Петер не ошибся. У Марошффи трижды проверяли документы: два раза — в трамвае и один раз — на улице.

Юци великолепно сыграла роль «заботливой жены» полуслепого. Не без волнений, но они все же благополучно добрались до Табани и пришли на квартиру к Анне Шнебель. Уже находясь в пути, Марошффи решил встретиться с матерью на квартире у прачки. Увидев Альби, Анна на миг оцепенела, но тут же, бросив стирку, помчалась к Сударыне.

Вдова не заставила себя долго ждать: она запыхалась от быстрой ходьбы, грудь ее высоко вздымалась. Анна Шнебель с готовностью подала Сударыне стул, и Сударыня, усевшись, более чем внимательным взглядом прощупывала женщину, которую увидела в обществе своего сына. Она не задала Юци ни одного вопроса, вернее, не успела этого сделать, так как женщина деликатно удалилась вместе с Анной на кухню.

Сударыня никогда не теряла присутствия духа. Она и сейчас хорошо знала, чего хочет. Она заблаговременно продумала несколько вариантов, однако окончательное решение все же намеревалась обсудить с Альби.

— К огромному сожалению, Истоцки уехал в Вену, — сообщила она сыну, — а нам самим решить наше дело будет нелегко, потому что без его помощи вряд ли удастся быстро установить связь с Эрикой. А сделать это необходимо как можно скорее, пока все не запуталось.

Мать Марошффи опасалась, как бы Эрика, чувствуя себя свободной, снова не вышла замуж, что, разумеется, легло бы чрезмерной тяжестью на душу Альби, который не мог своевременно сообщить жене о том, что он жив.

— Завязывать с ней переписку у нас нет времени, — решительно заявила Сударыня, — кроме того, мы не можем рисковать из-за почтовой цензуры. Я немедленно сама поеду в Вену и лично попрошу Истоцки помочь мне. Другого выхода у нас нет. — Немного подумав, она добавила: — К сожалению, я буду вынуждена разговаривать с Адамом откровенно. Он должен знать, что ты не погиб, а жив. Без этого он вряд ли станет что-либо предпринимать.

Марошффи понимал, что мать права, а лучшего плана он предложить не мог.

— Из Вены я не уеду до тех пор, пока не доведу дела до конца! — решительно заявила Сударыня. Однако она все-таки не удержалась от того, чтобы не упрекнуть Альби: — Но в верность Мари Шлерн я верила бы больше. — Заметив, как зло блеснули глаза сына, она сразу же смягчила тон: — Я, конечно, понимаю, что в наш безумный век ни от кого нельзя требовать вечного траура: меняются времена, нравы, мораль. Только сейчас, когда жизнь человека обесценена, люди пришли наконец к мысли, что она слишком коротка. — Сударыня все же не удержалась от соблазна рассказать сыну самые свежие политические новости: — Представь себе, сынок, что большинство людей считают, что наше будущее следует связывать не с именами Тисы, Векерле или Эстерхази, а с именем Каройи. Говорят, что он-то уж приберет к рукам земельные участки своих политических противников. Если же Каройи возьмет верх, то ты…

Марошффи и виду не подал, что его заинтересовало сообщение матери. Тогда она, как бы подводя итог разговору, заявила, что сегодня выезжает в Вену, а Альби необходимо вернуться в свое прежнее убежище. Связь друг с другом они будут поддерживать, как и раньше, перепиской.

— А кто забирает на почте твою корреспонденцию? Не та ли женщина? — поинтересовалась Сударыня, придав голосу бесстрастную интонацию. — Что это за особа? Где ты ее нашел? — Сударыня, разумеется, с первого же взгляда на Юци заметила, что та находится в положении, и мысленно старалась отгадать, на каком месяце и, следовательно, может ли это иметь какое-то отношение к Альби.

Юци в свою очередь моментально почувствовала этот недоброжелательный взгляд, она даже содрогнулась, словно у нее по коже поползла противная гусеница.

Однако Сударыню мало интересовали неудачные женские связи Альби, поскольку она всегда считала, что ни один мужчина не может обойтись без женской юбки. Никакой беды в этом нет, утверждала она, важно только, чтобы Альби знал, когда и как ему следует порвать связь с очередным предметом своего увлечения.

Муж Сударыни помог ей приобрести в этом отношении довольно богатый опыт. Ведь их брак в первую очередь основывался на финансовом расчете, так что Сударыня даже не стала бы упрекать своего супруга, если бы у него вдруг появился внебрачный ребенок. Что же касается Альбина, то тут она смотрела на сына с чисто материнской бдительностью, не собираясь, однако, полностью лишать его свободы, но старалась, как могла, ограждать его от серьезных ошибок в этом отношении. Именно поэтому она несколько раз ощупывала Юци взглядом. Она вполне допускала, что Юци могла делить свое ложе с ее сыном, богатым господином. Она вполне допускала и то, что ее Альби, капитан генерального штаба, вполне мог пойти на этот шаг по тем или иным соображениям. Рождение ребенка нисколько не пугало Сударыню. Она могла, как это обычно делается в подобных случаях, легко устроить его на воспитание куда-нибудь в провинцию.

Прежде чем покинуть дом прачки Анны, Сударыня вручила сыну довольно крупную сумму денег и небольшой сверток, который она принесла с собой. В нем, как она пояснила, шоколад, сигары, сигареты и консервы.

Уходя, Сударыня кивком головы попрощалась с Юци и, смерив ее взглядом с ног до головы, укрепилась в мысли, что вряд ли ее Альби мог иметь серьезные намерения по отношению к этой женщине.

Юци же со своей стороны хотя и не могла разгадать хода мыслей богатой госпожи, однако без особого труда догадалась, что именно думает о ней мать Капитана. Она зарделась от стыда, взгляд ее сделался злым, но она все же сдержала себя.

Марошффи заметил эту бессловесную дуэль двух женщин и на обратном пути в свое убежище, как мог, пытался смягчить Юци, однако это ему не удалось…

*

Казалось, этому холодному осеннему дождю и конца не будет. Когда Юци и Марошффи вернулись в домик на Заводскую улицу, Петера там уже не было. Правда, он оставил им коротенькую записочку, в которой сообщал, что уехал на несколько дней в провинцию. Петер и раньше не раз ненадолго исчезал куда-то, потому они нисколько не волновались за него.

Марошффи это даже устраивало, поскольку на какое-то время отодвигало решающий разговор с Петером.

Альби каждый день ходил на свою свалку. Несмотря на затяжные осенние дожди, работа на свалке не прекращалась. Федор, каким-то чудом узнав о покушении на Ленина, на чем свет клял всех буржуев. Фреду с большим трудом удавалось утихомиривать его. Беспокойство среди пленных с каждым днем заметно нарастало. Несколько человек даже ударились в бега.

Дожди не прекращались, и весь Кишпешт был как бы накрыт серой плотной пеленой тумана, а улица с убогими одноэтажными домиками, мокрая и грязная, выглядела чрезвычайно унылой.

Однажды во вторник по улице Шаркань прошла похоронная процессия. В тот день тоже моросил дождь. Вид печальной процессии поразил Марошффи. Поразил дешевый, на скорую руку покрашенный в черное гроб, на боку которого серебряной краской было написано имя умершего. На крышке гроба лежал одинокий жалкий венок из искусственных цветов, украшенный несколькими бумажными лентами. В последний путь усопшего провожало несколько женщин в старых пальто и один-единственный пожилой мужчина.

Болезнь косила людей. От испанки, так называли тогда страшную эпидемию гриппа, умерло немало и военнопленных, согнанных на принудительные работы на рудники и шахты. Одним из первых скончался русский анархист по имени Федор. Он и без того был болен чахоткой. Каждый день Федор промокал до нитки, а лохмотья, в которых он ходил, никак не могли защитить его от холода. Его постоянно знобило, а в начале октября, в один особенно холодный туманный день, он упал на кучу шлака. Кровь пошла у него горлом. Когда товарищи заметили это, было уже поздно.

К нему подбежал Фред и тихо прошептал:

— Бедняжка, он так и не увидел ни своего Невского проспекта, ни Тверского бульвара.

По указанию человека, распоряжавшегося похоронами, Федора на ручной тележке отвезли на Кишпештское кладбище в так называемый морг, который был не чем иным, как самым обыкновенным дощатым бараком, в котором могильщики обычно держали свои лопаты и кувшины для поливки могил.

Когда Федора хоронили, Фред и Марошффи стояли рядом. Русские пленные, пришедшие на похороны, прощаясь с умершим, опустились на колени возле его могилы, а один из них, стоя на коленях, так низко кланялся при этом, что лбом касался мокрой земли. Словно немой, он не проронил ни слова, хотя губы его все время шевелились.

Фред тихонечко дернул Марошффи за рукав пальто и тихо шепнул:

— А теперь представь себе, как где-нибудь в Омске или еще дальше, в Иркутске, вот так же хоронят какого-нибудь бедолагу — пленного венгра…

Марошффи стоял и слушал шум, доносившийся с соседнего завода: грохот парового молота, беспрестанно бившего по железу, и негромкое завывание токарных станков. На том заводе по-прежнему изготовляли головки снарядов для фронта. Все заводские звуки явственно доносились до кладбища, а тяжелые удары молота, казалось, забивали крышку гроба Федора.

Весь день шел ливень, и лишь только тогда, когда провожавшие Федора в последний путь товарищи покинули кладбище, на краю неба, у самого горизонта, в просвете между черными облаками, появилась узкая опаловая полоска, но через несколько минут исчезла и она.

Провожая Марошффи до трамвайной остановки, Фред сказал ему:

— Мы много повидали на своем веку. Кто нас плохо знает, те готовы поверить тому, что нас, кроме торговли, ничего больше не интересует. Какое заблуждение! Знаете, Капитан, вечный жид ищет вечного человека и такой мир, в котором наконец на самом деле все люди будут равны…

Когда они уже стояли на конечной остановке, ожидая трамвай, Фред продолжил:

— Я лично верю в человеческий разум. — Он проговорил это совсем тихо, все еще находясь под впечатлением только что состоявшихся похорон. — Эта война послужила для всех школой, и тот, кому посчастливится остаться живым, уже не будет больше глупцом…

Когда старый Фред уехал на трамвае по направлению к Пешту, Марошффи охватила печаль. Настроение у него было хуже некуда. Он никак не мог понять, почему мать так долго задерживается в Вене. Неизвестность рождала в нем скверные предчувствия, а столь долгое отсутствие Петера еще больше встревожило его.

Придя в свое убежище на Заводской улице, Альби улегся на чистый топчан.

«Как мала эта убогая каморка, — невольно думал Марошффи, слушая монотонную песню дождя, — но как по-домашнему уютно в ней».

В такие минуты человека обычно тянет на глубокие раздумья. И Марошффи, все еще находясь под впечатлением похорон Федора, невольно подумал о том, как много сейчас гибнет людей в мире и что, по-видимому, не так уж много времени осталось до конца этой кровавой бойни… Больше всего его, разумеется, тревожило неизвестное будущее, так как, несмотря на все то, что произошло с ним начиная с 1914 года, он никак не мог отмахнуться от того, что связывало его со старой жизнью: воспоминания детских лет, годы учебы, влияние окружения господ в шикарных костюмах или офицерских мундирах, великолепных дам в умопомрачительных туалетах. К той старой жизни он, как и многие ему подобные, был как бы прикован сложившимися жизненными устоями, без которых он не мыслил себе жизни ни в больших радостях, ни в маленьких печалях. Он никак не мог порвать ни с самим собой, ни с длинной чередой своих родственников-предков, прививших ему традиционно-семейное понимание честности и порядочности.

Однако, несмотря на все это, какая-то таинственная сила звала его к действию и как бы спрашивала: «Ответь-ка, друг мой, достоин ли называться человеком тот, кто не желает взорвать этот нынешний мир? Не пора ли в конце концов уничтожить общество, которое из самых обыкновенных парней делает убийц и бандитов?»

Здесь на ум Марошффи пришли слова Яси, которые тот произнес на похоронах Эрвина Сабо:

«Эта страна не может и дальше оставаться страной хищных рыцарей. Эта страна не может и дальше оставаться страной жадных банкиров. Не может она оставаться и в будущем страной попов-атеистов…»

Что, собственно, хотел этим сказать Яси, который, сам будучи гражданином своей страны, ни в коем случае не может желать уничтожения всех ее ценностей.

На следующий день, было это как раз в середине октября, наконец-то вернулась из Вены Сударыня. Альби получил от нее письмо. Оно попало к нему в руки без задержки, так как Юци каждый день бывала в городе и непременно заходила на почтамт.

Встреча сына с матерью, как и ранее, произошла на квартире Анны Шнебель. Юци после некоторого колебания все же согласилась снова играть роль провожатой: ей было от души жаль Капитана, который испытывал страшное нетерпение и нервное напряжение. Она, конечно, не знала истинной цели этой встречи, однако чувствовала, что встреча эта имеет для Альбина особое значение, и потому решила ему помочь. Однако на этот раз Юци избежала встречи с матерью Капитана, хотя он и уговаривал ее войти в дом Анны. Молодая женщина осталась непреклонной.

Сударыня внешне изменилась: похудела, морщины на ее лице стали более заметными, а под глазами появились темные круги. Правда, ее манера вести беседу осталась прежней. Она сразу же перешла к сути дела и начала рассказывать сыну о результатах своей поездки в Вену:

— Буквально на следующий же день после приезда в Вену мне удалось встретиться с Истоцки. Я посвятила его в наше дело настолько, насколько сочла возможным, и старалась упросить его, чтобы он с дипломатической почтой переслал Эрике в Швейцарию мое письмо… Истоцки, к моему удивлению, начал отказываться, ссылаясь на всевозможные запрещения и приказы, — продолжала Сударыня, сделав небольшую паузу. — Этот глупец был страшно упрям. Я, конечно, не собиралась отступать и разыскала секретаря Андраши в Вене, которому порекомендовали меня принять. Могу сказать, что и этот глупец был не лучше первого. Мои доводы ему показались глупыми. К моему счастью, к нам подошел сам граф. Представь себе, я бросилась к нему и так горячо упрашивала и умоляла его, что он пообещал выполнить мою просьбу. Я собралась было сказать ему, в чем она будет состоять, однако благородный граф даже не поинтересовался этим. Короче говоря, мое письмо Эрике ушло в Женеву.

Проговорив все это, Сударыня полезла к себе в ридикюль и, достав из него довольно помятый лист почтовой бумаги, протянула его сыну со словами:

— Прочти. Это черновик моего письма.

Альби бегло пробежал глазами неровные строчки письма матери:

«Моя дорогая, на пути твоего нового брака, если ты о нем помышляешь, имеются серьезные юридические препятствия, из-за которых может пострадать репутация обеих сторон. Прежде чем принять по данному вопросу окончательное решение, приезжай домой, так как подробно о причинах этого я могу сообщить тебе только при личной встрече. Остальное обсудим с тобой, когда увидимся».

Получив от Альби свой черновик, она сказала:

— Я полагаю, что такой текст моего письма Эрика обязательно поймет правильно. О том, что ты жив, я ей не писала. Никому на свете не могу доверить нашу с тобой тайну. Письмо ушло, а вот ответ на него явно задерживался. День проходил за днем, а Эрика все не давала о себе знать. Я уж думала, что лопну от нетерпения. Если бы я не ждала, ни на минуту не задержалась бы в Вене. Я торопилась домой, тем более что политическое положение страны нисколько не успокаивало меня…

Затем Сударыня довольно подробно рассказала обо всем, что она слышала от сильных мира сего в Вене:

— Там все говорят, что война нами проиграна, что монархии пришел конец. Многие уверены в том, что чехи заберут себе районы Северной Венгрии, а сербы — Хорватию и область Бачки, а румыны вместе с Трансильванией отхватят себе район, лежащий за Тисой. — Глаза Сударыни метали молнии от злости и негодования. — А все австрийские господа ждут не дождутся того момента, когда им можно будет захватить для себя земельные участки в западных районах. Понимаешь? — И тут Сударыня перешла на тот свойственный ей язык, каким обычно говорят в Кристинавароше: — Грязная швабская банда проиграла в карты добрую часть Австро-Венгерской монархии! Узнай об этом покойный император Франц-Иосиф, он бы перевернулся в своей могиле. И на кой черт сдалась ему эта война? Ну а Карл? После такого поворота ему придется садиться на ночной горшок, а не на трон! — Тут она заговорила потише: — А знаешь, Альби, в Вене жизнь еще хуже, чем у нас в Пеште. Люди голодают, женщины одеты безобразно и выглядят старыми; отели все грязные и забиты битком; на трамвай просто невозможно сесть, а на улицах на каждом шагу солдаты. Я слышала, что австрийцев и немцев больше не посылают на фронт, жалеют их. Вот до чего додумались! Пора бы и нам что-нибудь придумать. Ну а если говорить об общественном порядке, то его, как такового, нет и в помине: на Ринге полно легкомысленных женщин, нищих и воришек-карманников. Я собственными глазами наблюдала один случай на Грабене: один мерзавец среди бела дня выхватил у какой-то дамы сумочку из рук, а когда она начала протестовать, влепил ей здоровую оплеуху. Ну, что ты скажешь на это? И это Вена!

Видимо, Сударыне и самой скоро надоело болтать, потому что уже через минуту она перешла на вполне серьезный тон:

— Вот что я тебе скажу, сын, монархии действительно пришел конец, и этого никто исправить не в состоянии, а значит, теперь тебе нет никакого смысла скрываться. Перебирайся-ка ты лучше домой!

Сказано это было тоном приказа, не терпящим никаких возражений, и это очень удивило Марошффи. Он хорошо понимал, что теперь ему следует откровенно или по крайней мере более откровенно, чем прежде, поговорить с матерью.

А поскольку разговор этот давался ему нелегко, то он начал издалека, осторожно нащупывая путь:

— Мама, тебе давно пора бы догадаться, что отнюдь не служебные обязанности принудили меня совершить некоторые шаги… Собственно говоря, даже после окончания войны и заключения мирного договора я не буду чувствовать себя в полной безопасности, если власть останется в руках тех же людей… Меня могут кое о чем спросить, и будет очень трудно дать на эти вопросы удовлетворительные ответы… Я не боюсь, но факт остается фактом, меня отдадут под суд военного трибунала или станут судить судом офицерской чести, и в обоих случаях я могу рассчитывать только на самое строгое наказание… Честь? Военная карьера? И то и другое для меня, собственно говоря, уже потеряно. А что же тогда осталось? Осталась, жизнь и вопрос: а сколько она, собственно, сейчас стоит?..

Мать Марошффи, конечно, ждала откровенного признания сына, но та беспощадная прямота, с которой он заговорил об этом, поразила ее. Однако она, как и всегда в трудных ситуациях, не сдалась, а тотчас же начала искать хоть какой-то выход из создавшегося положения, как это и подобает такой деятельной натуре, каковой была Сударыня.

— Сынок, само собой разумеется, что жизнь дороже всего, это прекрасно понимали все твои предки, занимавшиеся торговыми делами. Только давай сейчас попытаемся мыслить согласно их морали и не будем прислушиваться к тому, что в данном случае сказали бы тебе же твои предки, которые были военными. Что из того, что тебя выкатят, как шар, из офицерского казино? Ведь никто не сможет тебе запретить делать большое и важное дело — торговать. Можешь мне поверить, что у тебя для этого есть талант. В моем роду все по-настоящему удачливые мужчины, все без исключения, если и достигали чего-то крупного, то только в торговых делах. Заметь, ты будешь отнюдь не первым из нашего рода, кому пришлось переменить профессию, а вместо сабли взять в руки бухгалтерскую книгу. Выиграть сражение или бой — это, безусловно, хорошо и приятно. Но еще лучше прожить год так, чтобы иметь в конце его превосходный баланс!

— Остаться дома я не могу ни при каких условиях, — запротестовал Марошффи. — Я не в состоянии вынести те насмешливые взгляды, которые…

— Хорошо, совсем не обязательно оставаться дома, — пошла на попятную Сударыня. — Уезжай из Венгрии и даже из Европы! Один из твоих предков, чуть ли не по такой же причине, удалился даже за океан, где вознаградил себя за ущемленное самолюбие в десять, если не в сто, раз. — Проговорив это, она схватила сына за руку и продолжала: — Я поеду с тобой, сынок! У меня есть солидный капитал, гораздо больше того, который необходим для крупного торгового дела…

— А как же Эрика? — перебил ее Альби.

На это Сударыня ответила непререкаемым тоном:

— Место жены всегда должно быть возле мужа. А если она на это не согласится, тогда и думать о ней не стоит… А теперь ты поедешь со мной домой! — Это был уже приказ.

— Пока нет. Еще рано. Мне здесь кое-что нужно сделать… — овладев собой, отказался Марошффи.

*

Наконец Петер вернулся в родной дом на Заводской улице. Вид у него был усталый, лицо заросло щетиной. Как и в предыдущие приезды, он принес с собой целый рюкзак продуктов. Вымывшись с головы до ног, он лег на кровать и заснул крепким сном. Проспал он ровно двенадцать часов и проснулся бодрым и отдохнувшим.

Когда они остались с Марошффи вдвоем в комнате, Петер сказал:

— Давай поговорим, Капитан, хватит играть в молчанку!

Оба закурили. Собственно, так у них начиналась каждая серьезная дискуссия. Первым нарушил молчание Петер:

— Ну, Капитан, как ты расцениваешь политическое положение на сегодняшний день? Мне бы хотелось услышать твое мнение. Но только откровенно.

Марошффи не стал томить Петера и ответил:

— Гинденбургу и Людендорфу пришел конец. Этого не отрицает и Тиса. Войну они, безусловно, проиграли. В такой ситуации король хочет одного, а его министры — другого, их мнения сходятся лишь в одном: любой ценой спасти собственную шкуру. А в это самое время империя распадается на куски… Сам собой возникает вопрос, и притом очень важный: существует ли такая сила, которая была бы в состоянии сохранить государственность хотя бы для «осколочной» Венгрии?

Петер живо закивал, полностью согласный с оценкой, данной Марошффи.

— Ты, безусловно, прав, Капитан, — сказал Петер. — А как ты полагаешь, что теперь нам надлежит делать?

Марошффи ответил не задумываясь:

— Крах нашей империи — это прямое следствие германской политики. А ее возрождение мы должны искать на Западе. Политическая платформа Михая Каройи дает нам такую возможность. Каройи — честный и дальновидный политик. Если его поддержат, он сможет возродить Венгрию, которая просуществует еще не одно тысячелетие…

— Никто не спорит, что Каройи плохой человек. Однако у него в руках нет власти. Он желает получить ее легально, да еще из рук самого короля. Из-за этого его возненавидят на Западе. К сожалению, у нас в стране все слепы: и консерваторы, и либералы, да и социалисты тоже. Вот почему «Вилаг» и писала, что логике уничтожения нужна такая политическая слепота. Однако не логика уничтожения есть логика жизни!

— А что же? — спросил Марошффи.

— Революция!

Марошффи молчал, углубившись в свои мысли. Будучи противником насилия в любой форме, он, естественно, считал любые революционные преобразования нецелесообразными.

— Я лично принадлежу к числу тех, — откровенно заявил Петер, — кто не доверяет ни немцам, ни французам. К числу тех, кто не согласен идти по указке Людендорфа или Клемансо. Венгрию в настоящий момент может спасти только революция. Переходи на нашу сторону, Капитан. Нам очень понадобятся твои военные знания. Я уже говорил о тебе с нужными людьми. Мы условились, что завтра, в воскресенье, ты встретишься с этим человеком в Пеште, во дворе проходного дома на улице Серечен. Этот человек объяснит тебе, в чем будет заключаться твое задание. Ну как, пойдешь вместе с нами, а?

Марошффи даже в жар бросило от таких слов Петера. Он приложил ладонь ко лбу, но лоб оказался холодным.

Предложение Петера ошеломило его. Настроение у Альбина испортилось. Ему хотелось отказаться, сказать, что он не намерен пускаться на авантюры даже в том случае, если они и являются революционными, однако он не знал, как это лучше сделать. Ведь он чувствовал себя должником Петера, так много сделавшего для него, и потому не хотел огорчать его. В то же время он считал нечестным соглашаться с тем, что было ему не по душе.

— Я не смогу пойти вместе с вами, Петер, — тихо, но решительно проговорил он. — Я не революционер, да, откровенно говоря, и не собираюсь им становиться. Тебе, наверное, мои слова покажутся обидными? Но я считаю тебя своим другом и потому разговариваю с тобой совершенно откровенно.

Петер был ошеломлен отказом. Он считал Марошффи человеком пассивным, которого обязательно нужно расшевелить, воодушевить на дело, толкнуть на самостоятельные активные действия.

Несмотря на отказ Марошффи, Петер все-таки не отступался от него, он что-то объяснял, доказывал, но все безрезультатно.

Этот нелегкий разговор, начатый вечером, превратился в самый настоящий диспут, затянувшийся до рассвета. Колокола соборов созывали прихожан к заутрене, а Петер с Альбином все никак не могли договориться. Так и остались каждый при своем мнении.

После завтрака Петер сказал, обращаясь к Марошффи:

— Знаешь, Капитан, я, возможно, плохо выразил свое предложение. Прежде чем окончательно отказаться, сходи на встречу, о которой я тебе говорил. Юци тебя проводит. Я глубоко убежден в том, что после встречи ты вернешься сюда совсем в другом настроении.

Марошффи был уверен в том, что никто и ничто не может поколебать его решений. Просто не желая обидеть Петера отказом, он согласился пойти на встречу.

— Я нисколько не стану на тебя сердиться, если ты не изменишь своего решения. Человек ты честный, а на таких людей всегда можно положиться в трудных делах, если не сейчас, так позже, — сказал Петер, когда Марошффи собрался идти.

Юци последний раз согласилась сопровождать «слепого» солдата. Было это в воскресенье вечером, двадцатого октября.

На трамвае они доехали до Октогона, наслаждаясь ласковыми лучами теплого осеннего солнца. Юци чувствовала себя совсем неплохо.

После тишины Заводской улицы пештские улицы казались особенно оживленными и шумными. Людей было такое множество, что ехать пришлось некоторое время на подножке трамвая. На улицах почти на каждом шагу попадались солдаты. Многие из них были калеками. Симпатичные сестры милосердия сопровождали отделение молоденьких солдатиков, по-видимому, на вечерний спектакль в какой-то театр. Все уличные тумбы для объявлений были обклеены официальными сообщениями и всевозможными плакатами:

«Остерегайтесь шпионов», «Соблюдайте чистоту!», «Препятствуйте распространению заразных заболеваний!», «Подписывайтесь на военный заем!».

Правда, плакаты, призывающие подписываться на военный заем, все, как один, были вдоль и поперек исписаны нецензурными выражениями.

По мостовым с грохотом проносились экипажи, из-под колес которых, отчаянно хлопая крыльями, вылетали во все стороны воробьи и голуби.

Однако, несмотря на страшную толкотню, в столице чувствовалась какая-то странная провинциальность: повсюду множество прохожих, но машин мало, витрины магазинов и лавок пусты, на окнах многих домов опущено выцветшее жалюзи. Не чувствовалось обычного оживленного столичного ритма, а сновавшие взад и вперед по улицам люди, казалось, не знали, откуда и куда они идут. Уже по одной их походке было видно, что все они бродят бесцельно.

Марошффи решил обратить внимание Юци на уличную суету и сказал:

— Присмотрись внимательно ко всему, а самое главное — к людям, и ты как бы увидишь их судьбу, ту таинственную силу, которая заставляет этих людей двигаться… — Сказал и внезапно замолчал, углубившись в свои мысли.

Несколько мальчишек тайком торговали сигаретами перед рестораном «Аббазия», на открытой веранде которого уже не было посетителей. Люди предпочитали сидеть в теплом зале. Улица Серечен, где почти на каждом шагу попадалась корчма или пивная, дышала на случайно свернувшего сюда прохожего алкогольным перегаром и вонючим запахом дешевого табака.

На условленное место они прибыли слишком рано и потому свернули на улицу Надьмезе, где не спеша прогулялись до самого собора, у сырых, покрытых плесенью стен которого горело множество маленьких свечек, зажженных верующими в преддверии дня поминовения усопших. Из собора доносилось пение.

«Революция… — подумал Марошффи, заглянув внутрь собора. — Кому она нужна? Уж не этим ли бедолагам, которые стоят здесь? Или, быть может, этим людям, идущим по улице. Но ведь это уже не люди, а тени!»

— Скажи, Юци, тебе нужна революция? — вдруг обратился Марошффи к своей спутнице.

— Конечно! Я жду ее с нетерпением, — не задумываясь ответила молодая женщина. — Любой организованный рабочий-социалист не может не хотеть и не ждать ее. Видите ли, — попробовала она объяснить, — сейчас важно не то, о чем пишут газеты, а то, о чем думают рабочие, и то, к чему они стремятся.

Марошффи не понимал или, вернее говоря, понимал слова Юци совсем не так, как она этого хотела. Он вкладывал в них иной смысл. Неожиданно его охватило сильное нетерпение, захотелось поскорее встретиться с неизвестным человеком, которому он может задать множество вопросов. И если этот человек ответит на все его вопросы, он, пожалуй, задумается.

Однако встреча так и не состоялась. Почти целый час они с Юци бродили по крохотному дворику, толкались то у одних, то у других ворот, но к ним так никто и не подошел.

Марошффи сильно нервничал, много курил, и скоро у него уже не осталось сигарет. Уже в который раз он спрашивал у Юци, не устала ли она, не хочет ли немного отдохнуть, зайти в какое-нибудь кафе.

На все его предложения молодая женщина отвечала решительным отказом и стоически ждала, надеясь, что Марошффи все-таки встретится с их руководителем.

В конце концов, прождав более часа, оба поняли, что оставаться здесь больше нет никакого смысла, потому что этим только привлекут к себе внимание полиции или шпиков.

— Пошли домой, — предложила Юци. — Видимо, что-то случилось, и товарищ, которого мы ждем, не смог прийти на встречу. Такое бывает, потом нас известят…

Они вышли на проспект Андраши, а оттуда свернули на проспект Ваци и медленно пошли по нему, словно все еще надеясь на встречу. Неугомонные воробьи громко чирикали, перелетая с дерева на дерево. Лошади, запряженные в экипажи, проезжали мимо, цокая копытами по мостовой. В окнах домов отражались лучи заходящего солнца.

У ворот одного из домов сидел старик дворник, держа в руках книжку Йокаи в дешевом переплете. Перелистав несколько страниц, он поправил сползшее с носа пенсне и продолжал чтение.

Навстречу Юци и Марошффи шли пожилые мужчина и женщина. Говорил мужчина, а женщина только слушала и тяжело вздыхала. Марошффи с удивлением заметил, что не разобрал ни одного слова, сказанного мужчиной, но зато прекрасно понял смысл вздохов женщины. Какой-то пьяный солдат стоял, прислонившись к кривому, исковерканному природой дереву, такие обычно рисуют на своих картинках японские и китайские художники. Солдат этот казался одиноким и был скорее похож на каменное изваяние, чем на живого человека. Не успели они дойти до поворота на улицу Фюрде, как со стороны Цепного моста появился омнибус. Альби и Юци обратили внимание на него только потому, что весь он был битком забит монашенками. Более того, святые девы сидели даже на его крыше. В своих белых одеждах, белых наколках и черных фартуках они, на удивление, были похожи на стаю ворон.

— И куда только везут этих бедных монашек? — спросил Марошффи, глядя вслед удалявшейся машине, которая тем временем свернула в сторону городского парка.

— На похороны везут, — ответил ему один из прохожих. — Сейчас в Венгрии столько мертвых, что не успевают хоронить.

Однажды, находясь в Торонто, Марошффи стал невольным свидетелем бесконечно длинной похоронной процессии. Было это тоже осенью. В Торонто они приехали вместе с Эрикой и провели в этом великолепно спланированном красивом городе несколько дней. Марошффи интересовался не только городом, но и монастырями, в одном из которых жил строгой затворнической жизнью один из школьных товарищей Альби. Потом они поехали в Мауризио, побывали на кладбище. Ни сам Альби, ни Эрика не были любителями осенней меланхолии, а погода в тот октябрь стояла неважная: накрапывал дождь, листопад был в самом разгаре, по небу плыли рваные облака. Но все это было давным-давно, а сейчас…

Неожиданно Юци почувствовала себя плохо. На лбу у нее выступили крупные капли пота, голова закружилась, однако молодая женщина старалась держать себя в руках.

На углу улицы Фюрде и проспекта Андраши им не удалось сесть в битком набитый трамвай. Пришлось пройти немного в сторону моста Эржебет. Марошффи хотел найти скамейку, чтобы Юци хоть немного отдохнула, но скамеек, как назло, нигде не было.

К счастью, Юци довольно скоро почувствовала себя лучше и попросила Марошффи идти дальше, по направлению к набережной Дуная. И вдруг вдали, в узком проеме между улочками, их взглядам открылся Королевский дворец.

При виде Крепостной горы с Королевским дворцом мысли Марошффи неизвестно почему обратились к последней статье Лайоша Биро, в которой тот писал:

«Так поднимем же усталые веки и обратим свой взгляд на Крепостную гору, купающуюся в золотой осенней дымке, которая, видимо, точно так же сверкала и перед битвой под Мохачем… Маленькая кучка безумцев своими пустыми словами как бы перерезает самые жизненные вены нации, которая взирает на это со скрытой злостью и беспомощностью».

В эти минуты Марошффи забыл даже о присутствии Юци. Он напряженно всматривался в лица прохожих, старался встретиться в ними взглядами, чтобы понять, как, они смотрят на этот мир. Однако ни один человек из этой текущей по улице толпы не ответил на его немой вопрос. К своему изумлению, Марошффи вдруг понял, что лица, которые он видит, страшно неинтересные: серые, желтые, испещренные морщинами, — словом, такие, будто их создатель, подобно неуверенному скульптору, принялся лепить их, но по какой-то причине так и не довел свою работу до конца. Столь нерадостное впечатление усугубилось еще больше тогда, когда они оказались на набережной Дуная, где в широком каменном русле реки Альби увидел холодную грязную воду. Плавный поток принес с собой еле ощутимый аромат далеких лесов. Он же подхватил и унес городской шум, заглушив его.

«Время все сотрет», — невольно вспомнил Марошффи слова матери. Голова у него, казалось, разламывалась от боли. Сомнения не могло быть: у него начался жар. Самочувствие стало отвратительным.

Когда они вернулись на Заводскую улицу, голова у Альбина раскалывалась, глаза болели, во всем теле чувствовалась тяжесть.

Петеру достаточно было только взглянуть на Марошффи, как он сразу же определил диагноз. Ему уже не раз приходилось наблюдать начало, а иногда и конец испанки.

Петер сразу же уступил Альбину свою кровать в комнате, а Юци быстро застелила ее чистым бельем. Правда, Марошффи захотел остаться в мастерской на своем месте, к которому так привык. Больной упорствовал, и хозяевам пришлось уступить ему. Сразу же послали за доктором Мозером, который лечил в округе всех бедняков.

Осмотрев больного, Мозер выписал жаропонижающее и сказал:

— Случай очень тяжелый… Все будет зависеть от организма.

Болезнь на самом деле крепко прихватила Марошффи. Юци, не жалея себя, ухаживала за больным, а старый Татар поил его какими-то отварами. Петер, Юци и старик в свое время по очереди переболели испанкой, поэтому теперь не боялись заразиться ею.

Мартон Терек, навещавший Марошффи каждый день, считал, что у него выработался иммунитет к этой болезни, и потому тоже нисколько не опасался заболеть. Юци регулярно давала Альбину лекарство с ложечки, а старый столяр не скупился на ром, который, по его мнению, помогает в таких случаях лучше всякого лекарства, но поскольку состояние больного не только не улучшалось, а даже становилось хуже, то старик с каждым днем великодушно увеличивал порцию рома. От высокой температуры и немалых доз рома больной находился в одурманенном состоянии.

Доктор Мозер по три раза в день навещал больного. Либерально настроенный старик, верный друг всех бедняков, слывший сторонником радикальных мер в решении общественных вопросов, невольно узнал из уст самого больного его тайну, которую тот выболтал в горячечном бреду, и потому с двойной энергией старался спасти ему жизнь. Однако, несмотря на все это, состояние больного не улучшалось, короткие периоды сознания сменялись беспамятством, и это все больше беспокоило доктора Мозера.

А между тем в мире происходили большие перемены, о которых Марошффи в минуты просветления узнавал от дежуривших возле его кровати друзей: Петера, Мартона Терека, Юци или Тибора Шароша. Обрывками до него доходили такие фразы: «Болгарской армии больше не существует…», «Турки сложили оружие…», «Чехия стала независимой…», «Король вызвал Каройи к себе…», «Партия Тисы проголосовала за мир…».

Голова у Марошффи горела от высокой температуры и от известий, которые он слышал. А известия приходили из ряда вон выходящие: «Потасовка в парламенте!..», «Векерле скинут, но его место пока свободно…», «С переписки снята цензура…»

Марошффи ясно слышал эти фразы, они запечатлелись в его памяти, хотя он и не мог сказать, кто и когда их произнес. Ему казалось, что его койка отделена от внешнего мира чем-то похожим на скопление космическом пыли, и это порой навевало глубокую печаль.

Однако как бы там ни было, но кое-какие новости все-таки проникали в маленькую столярную мастерскую, инструменты которой словно осиротели: пила отсвечивала металлом из угла, где она стояла, рубанок был завален стружками, разведенный столярный клей застыл в банке, а на полу повсюду валялись гвозди.

До больного Марошффи новости доходили как эхо: с грохотом, повторами, замираниями: «Каройи приходит… Каройи приходит… Каройи приходит…»

Иногда нервы Марошффи напрягались до предела от всех тех фантастически невероятных вестей, которые доходили до его сознания. В такие моменты он начинал скрежетать зубами, срывал с горячего лба мокрую повязку, чувствуя, как по всему телу проходит озноб. Ему хотелось вскочить на ноги, выбежать на улицу, вдохнуть в легкие свежего сырого осеннего воздуха, уйти в горы на виноградники, где как раз шла уборка винограда.

Однако каждый раз после такого порыва он впадал в состояние бессилия и чувствовал себя таким уставшим, словно только что пешком обошел все кривые удочки этого города, вместе с прохожими выкрикивая всякие лозунги.

В такие минуты он отворачивался от керосиновой лампы, свет которой до боли резал ему глаза. Но бывали и такие случаи, когда он, напротив, не отводил глаз от лампы и мысленно спрашивал себя о том, когда же наконец наступит настоящий рассвет.

— Ты уже выздоравливаешь, Капитан, — шептала ему на ухо Юци, — не бойся, теперь ты будешь жить…

А в это же время какой-то незнакомый голос кричал: «Герцог Йожеф — человек великий!»

«Зачем они так кричат, почему шумят? Разве нельзя, ради бога, посидеть тихо?! Пулеметные очереди на Цепном мосту… Венгрию раздирают на части… Теперь-то уж что-то должно произойти… Нужно отдохнуть. Как тяжело чувствовать себя уставшим», — проносилось в горячечном мозгу Марошффи, и тут над ним словно потолок обрушился: «Тиса умер! Началась революция!»

В этот момент Марошффи, сам не зная почему, вспомнил Монте-Граппу, вспомнил страшную лавину, похоронившую под собой огромный участок многолетнего леса и хитроумное сооружение военных инженеров.

«Вот и сейчас снова, значит, обрушилась лавина, но только теперь она засыпала не лес и не фортификационное сооружение военных инженеров, а всю Австро-Венгерскую империю, которая теперь стала абсолютно беспомощной. Нужно бы поспать…»

Затем Марошффи погрузился в глубокий сон, а когда очнулся и открыл глаза, то прямо перед собой увидел очень отчетливо человеческое лицо. Голоса, которые он услышал, были чистыми и внятными. Особенно ясным был голос Петера.

— Капитан, ты теперь свободен. Теперь ты никому ничего не должен… Свершилось!..

Марошффи почувствовал, как его охватила огромная радость. Такая же радость подняла на ноги народ и взбудоражила всю столицу, а он сам, только что стоявший на краю могилы, медленно возвращался к жизни, возвращался к живым. Альбин с удивлением смотрел по сторонам. В этот день возле его постели дежурил доктор Мозер.

— Кто совершил революцию? — спросил Альбин у доктора.

— Совсем не те, кто мог бы ее совершить, — как-то странно улыбаясь, ответил доктор. — Сам народ распорядился на этот раз собственной судьбой. Он не позволил отправлять на фронт новые маршевые роты, он смял старую власть. Села последовали примеру города. Народ, который так долго бросали на кровавую бойню, восстал. Какое чудо, что законный гнев народа не удалось потопить в крови! В селах крестьяне повыгоняли управляющих, судей, крестьяне разграбили все лавки, подожгли господские замки и с полным правом завладели государственными хранилищами зерна. Короче говоря, его величество народ, как на селе, так и в городе, оказался на высоте. И после страшной войны, длившейся пятьдесят один месяц, высказался за мир!

Первой мыслью, которая пришла после этих слов доктора в голову Марошффи, было: «Тогда это еще не настоящая революция… Слава богу, обошлось без кровопролития…»

— Какое сегодня число? — спросил он.

— Четвертое ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года, понедельник, день туманный, сеет дождь, ужасно скверная погода, — ответил ему доктор и, повернувшись к Петеру, добавил: — Для нашего больного наступают тяжелые дни. Вот-вот начнутся морозы, здесь он дольше оставаться не может.

Петер ответил, что Капитану сейчас лучше перебраться домой, к матери.

Тибор Шарош вызвался в тот же день навестить мать Марошффи и известить ее о судьбе сына.

Сударыня, не получавшая с двадцатого октября никаких известий от Альби, с радостью выслушала эту новость и сразу же послала за сыном экипаж.

Прощаясь по очереди с обитателями домика на Заводской улице, Марошффи, к своему сожалению, заметил, что среди провожавших нет Мартона Терека, которого он успел полюбить и которому теперь с благодарностью хотел бы пожать руку.

— Два дня назад мы похоронили его… — упавшим голосом сказал Альбину Петер. — Его организм оказался слабее твоего…

*

Госпожа Марошффине встретила сына с радостью. Она почувствовала при этом некоторое облегчение, понимая, что отныне тяжелые тучи, нависшие над ее семьей, должны рассеяться, так как теперь нет и не может быть такой инстанции в развалившейся армии, которая потребовала бы отчета от офицера. Это в значительной степени успокаивало Сударыню, а от решений других вопросов она сама избавила своего сына.

Все свои усилия она направила на то, чтобы поскорее поставить Альби на ноги. Она первым делом известила старого семейного доктора Лингауэра, а тот в свою очередь предложил созвать консилиум врачей-специалистов, который и состоялся в самое ближайшее время.

Осматривая Марошффи, доктора недвусмысленно покачивали головой. Единственное, что они заявили вполне определенно после осмотра, заключалось в том, что больному придется заново учиться ходить, на что, по их мнению, уйдет не так уж мало времени.

В эти дни из Вены вернулся Истоцки. Он очень обрадовался, когда увидел Альби, сказал, что считал Альби погибшим, скорбел об этом, так как очень любил его, а теперь безумно рад видеть его живым. О причинах исчезновения и появления Марошффи Истоцки знал только понаслышке, и его, естественно, очень интересовала эта «колоссальная история», как он сам выразился. Однако, заметив настороженность Сударыни и Альби, он решил временно не беспокоить их расспросами.

Сударыня, умолчав об одиссее Альби, живо и много говорила об отъезде Эрики и барона Гота за границу.

— Я никак не могу понять, — жаловалась она, — почему они до сих пор молчат. Кто-нибудь из них хоть написал бы открыточку и сообщил в ней, что мое письмо получено! Я полагаю, что у них есть и другие возможности, чтобы сообщить нам о своих намерениях, но они молчат, словно воды в рот набрали. Это ужасно!..

За возмущением почтенной Сударыни скрывался определенный тактический прием, позволяющий ей хранить в тайне свои истинные намерения. Ради сына она пыталась продемонстрировать собственную покладистость, хотя на самом же деле просто кипела от негодования.

«Такие уж это люди! — думала она. — Вот Мари Шлерн наверняка повела бы себя совсем иначе…»

Истоцки всем своим существом встал на защиту Эрики.

— Тетушка, дорогая, не будьте несправедливой. Я только что вернулся из Вены и могу сказать откровенно, что неимоверная чехарда творится повсюду, в том числе и в Австрии. В середине октября итальянцы буквально заполонили Тироль, они захватили в свои руки железную дорогу на участке от Буденца до Инсбрука. От швейцарской границы до Зальцбурга нарушено железнодорожное движение, анархия царит и на других участках австрийских дорог, так как полки и подразделения венгерских, чешских, словацких, хорватских и румынских солдат стараются во что бы то ни стало поскорее добраться до дому. Солдаты убивают друг друга, стремятся захватить паровоз или вагон, и напрасно полицейские пытаются их разоружить. На железнодорожных станциях случаются перестрелки, продолжающиеся по нескольку часов подряд. В таких условиях было бы более чем неразумным для Эрики даже пытаться пуститься в путь в Будапешт из безопасной нейтральной Швейцарии.

Почтенная Сударыня возразила ему, заявив, что через Германию и Вену Эрика все же могла бы добраться до Будапешта.

Однако Истоцки упорно продолжал отстаивать собственное мнение:

— В самой Вене обстановка далеко не безопасная. На улицах беспорядки. Бастующие требуют низложения Габсбургов и установления республики. К счастью, Реннер уже договорился с руководителями христианской партии и германскими магнатами и уверенно держит бразды правления в своих руках.

Что касается Марошффи, то его больше всего беспокоили отсутствие Эрики и ее судьба. От остальных проблем он попросту убегал. Правда, он все еще верил Истоцки, его оценкам политических событий, а поэтому хотел бы знать его мнение. Истоцки радовался, что может блеснуть своей осведомленностью, и комментировал новости.

— Каройи намного облегчил бы собственное положение, — объяснял он, — если бы сформировал свое правительство в одно время с Реннером, Масариком и Бенешем. Но он упустил эту возможность, по-глупому упустил. Я готов выть от злости, как только вспомню об этой упущенной возможности. После премьера Векерле на политическую арену выходят Барци, Хадик и черт знает кто еще. А Каройи даже в голову не пришло, что он одним движением может смести со своего пути этих политических мертвецов. Правда, мы и сейчас еще не все потеряли: я лично считаю Каройи человеком нашего времени, настоящим государственным деятелем, первой, так сказать, величиной, так как лишь он один, разумеется с помощью Запада, может спасти Венгрию. — Заметив холодный взгляд Сударыни и правильно истолковав его, он продолжал: — Дорогая тетушка, наберитесь терпения! Будьте хладнокровны и давайте спокойно ждать дальнейшего развития событий. Я готов поклясться чем угодно, что скоро, очень даже скоро, все образуется! — и, повернувшись к Альби, он добавил: — Положение меняется с головокружительной быстротой, и не будет ничего удивительного, если Эрика скоро вернется к тебе.

Вместо Марошффи ответила Сударыня:

— Что касается меня, то я не очень уверена в этом. Куда ни посмотри, сейчас повсюду больше замечаешь неприятного, чем приятного.

С этого дня Истоцки начал более или менее регулярно приходить к Марошффи и посвящать его в закулисные политические интриги; что же касается Каройи, то о нем он говорил с большим воодушевлением.

— С каждым днем я все больше и больше влюбляюсь в этого замечательного человека. Как только представится возможность, тебе следует вернуться на службу. Я теперь снова служу в военном министерстве. И хотя я по многим вопросам не согласен с точкой зрения Линдера, однако это не мешает мне видеть будущее светлым.

Однако каждое посещение дома вдовы старым доктором Лингауэром меняло настроение его обитателей. Каждый раз он на что-нибудь жаловался, рассказывал что-то страшное. Сам он за последнее время сильно постарел, еще больше сгорбился, в нем уже ничего не осталось от прежней веселости, напротив, он стал по-старчески болтлив и брюзглив.

Доктор постоянно что-то говорил, порой болтал о том, что пришло в голову, и этим отпугнул от себя многих своих старых постоянных пациентов.

— Можете мне поверить, Альби, — распространялся доктор, — когда войска открыли огонь по толпе у Цепного моста, я сразу же подумал о том, что Векерле, видимо, вспомнил о событиях последних дней октября. Власти всегда приказывают стрелять, когда они чего-нибудь боятся, а если они боятся, то это означает, что вопрос их краха — это всего лишь вопрос времени. Правда, ничего хорошего нет и в том, что политическое руководство в критический момент начинает мешкать. Ах какие дни пришлось пережить нашей бедной столице, когда эрцгерцог Иосиф по поручению короля Карла Четвертого назначил на пост премьер-министра венгерского правительства Каройи, который симпатизирует Антанте. Я лично, разумеется, не ожидаю ничего хорошего от этого графа, как не жду ничего хорошего и от венского предводителя красной банды, от этого выскочки Реннера! Чего только не происходит в нашем несчастном мире! Боже мой, от всего этого можно умом тронуться! Альби, дорогой мой, два последних дня октября я с раннего утра и до позднего вечера провел на улицах. И не я один, а каждый, кто мог передвигать ноги. Я собственными глазами видел, как вели себя солдаты на улицах, как офицеры срывали со своих мундиров офицерские звездочки. Увидев все это, я сказал самому себе: «Это не что иное, как конец существующего режима, конец сегодняшнего мира!» И в этот момент я почувствовал удар по голове и заплакал. Поверьте, — продолжал он, тяжело вздохнув, — я не понял, что произошло со мной: меня не беспокоили ни удар по голове, ни мое физическое состояние. Я просто плакал. Слышал ли ты когда-нибудь о подобном? Я, старый опытный лис, заплакал на людях, да еще не зная — отчего?! Надеюсь, ты не принимаешь меня за сумасшедшего? Все дело заключается только в том, что человеку далеко не каждый день приходится переживать подобного рода катастрофы: крах тысячелетнего государства, посрамление гордой венгерской нации, само существование которой в дальнейшем стоит под большим вопросом. Я слышал, что его величество король Карл Четвертый, узнав об этом, целый день провалялся в слезах на холодном полу часовни в своем загородном королевском дворце, а его Зита не выходила из комнаты с занавешенными окнами, отказываясь принимать пищу и никого не пуская к себе, кроме монашек. Несчастные престолонаследники! Я представляю, в каком они находились состоянии, когда поняли, что являются последними из Габсбургов, сидящих на троне… Скажи мне, — продолжал философствовать доктор, — есть ли где-нибудь на свете еще царствующая династия, члены которой в течение восьмисот лет бессменно занимали бы императорский или королевский трон? Неужели на самом деле их царству пришел конец? Да, конечно, когда я узнал о странной смерти Тисы, я ясно понял, что всему настал конец. Поверь мне, Альби, Тиса умер не только потому, что его убили. Он умер потому, что в нем уже не было необходимости, потому что его так не любили за то, что он изжил себя! Я опасаюсь, что те, ради кого он так много сделал, даже не будут оплакивать его. Неужели так и должно быть на самом деле? Многие говорят: да, так и должно быть. Что же касается лично меня, то я буду оплакивать его уход, хотя и мне, начиная с тысяча девятьсот четырнадцатого года, очень многое не нравится. И хотя сам я по профессии врач, меня ужасает вид бесцельно пролитой человеческой крови… Правда, — тяжело вздохнув, продолжал доктор, — когда я прочел в «Пештер Ллойде», что Австро-Венгерской монархии больше не существует, мне показалось, что кто-то безжалостной рукой вырвал у меня из груди сердце. Не знаю, поймете ли вы меня, вся моя жизнь показалась мне пущенной на ветер. Меня охватило такое чувство, что я вот-вот умру и никто на свете даже не вспомнит о том, что я жил, красиво жил, счастливо жил и что моим миром, моей, так сказать, вселенной был монархический строй. Не скрою, я любил нашего старика императора, я мысленно гордился его армией, многие офицеры которой были моими личными друзьями. Сам я, будучи военным врачом, принимал участие в оккупации Боснии. А теперь всему настал конец, и только сам господь бог, возможно, еще знает, что будет потом. Я, наверно, кажусь вам банальным, а? — спросил доктор и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Вы знаете старого Хофбауэра? Да и кто не знает этого бравого председателя промышленного общества, известного руководителя торговцев с проспекта Кристины! Как-то на днях я зашел к нему — и что бы вы думали, там увидел? Он сидел в кабинете за столом, на котором возвышался громадный торт с двадцатью горящими свечами, рядом стояли два бокала, а несчастный Хофбауэр чокался бокалом о бокал и затем выпивал шампанское из обоих бокалов. Оказалось, что таким образом он праздновал двадцатилетие своего сына, бедного артиллерийского офицера, погибшего, как теперь говорят, за отчизну в районе Монте-Сан-Микеле. Сейчас люди ходят в соборы на каждую проповедь, молятся за мир и все прочее. Вот только остается вопрос, доходят ли их молитвы до бога. Боюсь, что лучшие времена для нас уже прошли, канули, так сказать, в вечность, быть может, и сам я не живу вовсе, а только думаю, что существую. Ну а вы, мой дорогой друг, я сейчас даже не знаю, завидовать ли мне вам в том, что вы молоды и еще можете начать все сначала?! — вздохнул доктор. — Я на такое уже не способен и готов согласиться с тем, что все должно катиться в тартарары, коль пришло время. Я слышу уже не дыхание жизни, а звон колокола собственной души, а когда настанут зимние холода, я покорно последую за безносой…

Сударыня с явным неудовольствием слушала подобные разглагольствования старого доктора.

— Ах, перестаньте, ради бога, старый вы пессимист! — оборвала она наконец доктора. — Если человек не опустил руки, значит, он все может начать сначала. Разве война уже кончилась? Слава богу, если это так! Карл потерял свой трон? Значит, нужно было лучше беречь его. Тиса скончался? Придет время, все умрем. А сколько миллионов солдат пало на полях сражений?! Никто не знает! Зато те, кто остался в живых, хотят жить, и жить хорошо! Они хотят есть, пить, одеваться, иметь над головой кров, хотят размножаться! Они будут работать, потому что им нужны деньги. А там, где есть деньги, там и торговля, и производство, и жизнь бьет ключом! Война уничтожила много ценностей, и теперь все необходимо поставить на свое место. Почитайте-ка историю войн, господин доктор! После каждой войны наступал период расцвета. Такое произойдет и теперь!

Лингауэр замотал головой. Налетел порыв свежего октябрьского ветра и бросил на землю лепестки цветов. Упали они и на грязный асфальт, по которому ступали башмаки и туфли многочисленных прохожих.

— Какая скука! — проговорила Сударыня, утомленная болтовней доктора. — Не говорите без нужды, доктор! Самое плохое уже позади! Слава богу, нас еще миновала печальная судьба петроградской интеллигенции, мы, несмотря ни на что, остались господами в собственной стране, а если Карл хороший политик, то нам нечего бояться. Нас могут подстерегать многие несчастья, но если мы остались живы, да еще не потеряли своего состояния, то рано или поздно все равно окажемся победителями! Привыкайте к этой мысли и бросайте свое нытье! — скорее приказала, чем посоветовала она доктору.

Услышав строгий тон Сударыни, Лингауэр вздрогнул и беспомощно залепетал:

— Хорошо, хорошо, но старые добрые времена все-таки канули в Лету…

Сударыню так и подмывало сказать доктору: «Да тебе, старой перечнице, и на самом деле пора на кладбище!», но она, разумеется, сдержалась и не сказала этого, не желая обидеть старика.

Вдову в те дни все больше и больше занимало ее имущественное положение. Она иногда целыми днями просиживала у телефона, названивая нужным людям: биржевым маклерам, банковским служащим, знакомым из министерства финансов, и все с одной целью — узнать от них последние новости из финансового мира. Ее беспокоила судьба курса короны, и она начинала переговоры с какими-то темными личностями, которые по немыслимой цене предлагали ей обменять короны на швейцарские франки. В конце концов она отказалась от этой сделки, так как обнаружила среди предлагаемых ей денежных купюр фальшивые.

Барона Гота она кляла на чем свет стоит:

— Сейчас, когда он на самом деле нужен мне, его и след простыл!

Альби с печальной улыбкой следил за матерью, завидуя ее активности, жизнерадостности, ее способности даже в такое смутное время ничего не замечать, кроме собственных интересов.

Сударыня немного помолодела. Все время она держала себя в состоянии боевой готовности, а каждое политическое событие рассматривала с точки зрения повышения или понижения курса короны.

Тем временем в Германии и Австрии была провозглашена республика, а венгерское правительство подписало в Белграде соглашение о прекращении военных действий, но все эти события Сударыня восприняла довольно спокойно, даже холодно. Однако стоило только курсу короны понизиться, как она рассерженно восклицала:

— Там, где нет прочной валюты, возможно все что угодно!

Альби она строго-настрого наказала не высовывать носа из квартиры, тем более что у него разболелись суставы и он не мог и шага сделать.

Доктор Лингауэр привез из лечебницы Дудаш целебной грязи, Альбину стали делать компрессы, однако состояние его нисколько не улучшилось.

И тем не менее Марошффи все же вставал с постели, садился за письменный стол, много читал, делал какие-то записи.

В одно из воскресений под вечер его навестил Тибор Шарош. Он передал ему привет от друзей с Заводской улицы, которые интересовались, как он живет. Марошффи как раз мучили ужасные боли в суставах, и в тот день он выглядел намного хуже, чем прежде.

Шарош от души посочувствовал Альби и рассказал обо всем, что считал интересным. Перед уходом он сообщил, что женился на Юци, которая родила сына.

— Я уже давно люблю Юци, — разоткровенничался он, — а она выбрала моего друга, Пишту Тоота. Все это причиняло мне боль, но я молчал. Однако я и теперь могу повторить: если бы я своим отказом от счастья мог бы воскресить Пишту, то не задумываясь сделал бы это… — Он рассказал, что Юци намерена вернуться на работу в типографию, а старый Татар стал профсоюзным активистом. Петер же вовсю активничает в военном совете. Тут Тибор подмигнул и добавил: — Само собой разумеется, что он не просто так проводит в нем время. — Вздохнув, он продолжал: — У нас на заводе многие рабочие опустили руки, потому что металла больше нет, нет и угля, а следовательно, скоро не будет и работы.

Марошффи поинтересовался, что сталось с семьей Мартона Терека.

— Знаешь ли, у него остался сын двадцати лет и восемнадцатилетняя дочка, вот они-то и помогают содержать мать, — ответил Шарош. Прощаясь, Тибор сказал: — Выздоравливай поскорее, Капитан, да возвращайся к нам. Мы с товарищами очень часто тебя вспоминаем!

По просьбе Марошффи Сударыня приготовила для Юци и ее малыша небольшую, но ценную посылочку, а Альби для передачи семье Мартона Терека вручил Тибору довольно приличную сумму денег.

Как только Тибор Шарош ушел от них, Сударыня бросилась открывать все окна, чтобы поскорее проветрить помещение.

— На разговоры с этим человеком, от которого так дурно пахнет, у тебя есть время, — недовольно ворчала она, — а вот увидеть Мари Шлерн ты не хочешь, хотя она постоянно интересуется тобой и спрашивает, когда же наконец можно будет заглянуть к тебе.

Мари Шлерн на самом деле стала каждый день наносить визиты вдове, узнав, что Эрики сейчас нет в Венгрии. Ей из чисто женского любопытства не терпелось узнать, как выглядит ее друг юности Альби. Сударыню она совсем очаровала, давая умные советы по различным финансовым вопросам.

— Если у вас имеются наличные, милая тетушка, то вам лучше переслать их в Чехию, где их проштампуют специальной печатью, после чего такие короны охотно возьмет любой западный банк, а нашу валюту, к сожалению, сейчас можно только выбросить псу под хвост…

Покои Сударыни отделяли от комнаты Альби несколько закрытых дверей, однако в царящей в доме тишине голоса обеих женщин разносились по всей квартире.

Загрузка...