Анастасия Ильинична выглядела привычным для нее, а точнее — для тех, кто ее знал, образом: строго, холодно, подчеркнуто отстраненно от возможных… нет, не домогательств: о домогательствах перед ее очами никто бы не решился подумать! Отстранялась Анастасия Ильинична от навязчивости: торговцев, обслуги, суетливых прохожих, нищих и вообще всех прочих существ, безусловно, низшего по отношению к ней самой положения. При этом мало кто, делай он выводы только по внешним за нею наблюдениям, смог бы доподлинно установить: вот этого человека Анастасия Ильинична считает за низшего, того — за равного, а следующего за ним — даже за высшего. У наблюдателя непременно сложилось бы ощущение, что каждую живую тварь Анастасия Ильинична хотя и принимала как неизбежное с собою соседство — слишком уж тесным стал перенаселенный мир! — но, мирясь с неизбежностью, мириться с уравнением совсем не желала. Наблюдатель пришел бы к выводу, что всех, кто оказывался рядом с Анастасией Ильиничной, Анастасия Ильинична считала много, много ниже себя.
По контрасту с этой манерой держаться одежда Анастасии Ильиничны выглядела слишком уж просто. Даже можно сказать — бедно. Мы уже упоминали ее потертые и вышедшего из моды фасона ботинки, а ведь ботинки — обувь вообще — исключительный для любой дамы предмет. Этому предмету дамы уделяют особенное внимание, так как именно он сразу и безошибочно определяет в сторонних глазах не только имущественное положение дамы, но и ее социальный статус. Небрежение к обуви всегда выглядит странно, а небрежение у такой женщины, какою была Анастасия Ильинична, казалось и вовсе чем-то уму непостижимым — запредельным!
Вся прочая одежда Анастасии Ильиничны была такою же: если и не явно старой и поношенной, как ее ботинки, то уж точно немодной, старушечьей, хотя до старческого возраста Анастасии Ильиничне было еще далеко. Впрочем, и само определение «старушечий» — на наш взгляд — верно только отчасти: бывают не только старушки, охотно одевающиеся на молодежный манер, но и сами фасоны, одинаково популярные у всех поколений. Однако, к одежде Анастасии Ильиничны это не относилось: она была в худшем из смыслов старческой.
Странно, но факт: Анастасия Ильинична как будто нарочно прибавляла себе лет и делала себя как можно менее привлекательной. Она совершенно не пользовалась уже вошедшей в широкий обиход косметикой. Не подкрашивала рано пробившуюся седину волос. Не носила никаких украшений: колец, сережек, кулонов или брошей… Не старалась улыбнуться на шутку и вообще, похоже, никогда и ничему не улыбалась. А главное, даже если она говорила положительно, не делала ни малейшей попытки изгнать из взгляда леденивший собеседника холод: собеседник слышал хорошие слова, но видел, что веры им нет, поскольку произносила их мегера!
И всё же наблюдатель, окажись такой поблизости от Анастасии Ильиничны, сделал бы выводы поверхностные — как это вообще бывает, когда наблюдение ведется лишь за какой-то одной из сторон жизни человека. Имей наблюдатель возможность осуществлять свою деятельность постоянно, он был бы немало удивлен.
Прежде всего, он неминуемо подметил бы: строгость, холод, надменность — все эти неприятные черты, всё это — можно и так сказать — некрасивое поведение Анастасии Ильиничны имело четкую зависимость от пола тех, с кем в тот или иной момент Анастасия Ильинична общалась. А так как в жизни публичной — на улицах, площадях, в конторах, в магазинах, в общественном транспорте (по крайней мере, в тогдашнем) — превалировали мужчины, то и вывод из подмеченного мог получиться весьма интересным: Анастасия Ильинична отгораживалась от мужчин. Что же касается женщин, то с ними дело обстояло естественней: грозная директриса вела себя с ним по-женски. Это означало нормальный в общении между женщинами «разброс» — от ярких проявлений ревности, выражавшихся в язвительности и мелочных придирках, до искреннего и дружеского участия. С женщинами Анастасия Ильинична и сама оказывалась женщиной.
В наше обезумевшее время люди обожают делать неприличные выводы из подмеченных ими странностей поведения или того, что сами они же и принимают за странности. Нам даже неловко озвучивать ту или иную дикую версию из тех, какие могли бы родиться в голове какого-нибудь нашего современника, окажись он знакомцем Анастасии Ильиничны. Мы просто дадим пояснения.
Мы, говоря о тех трудностях, с которыми пришлось столкнуться Варваре Михайловне и ее подругам в деле организации общества защиты животных, уже упоминали о патриархальности нашего общества. Эта патриархальность с нами была всегда: какую бы эпоху из нашей истории мы ни решились бы взять, патриархальность непременно оказалась самым заметным явлением — тем фоном, именно на котором и разворачивались бы все события: при условии, разумеется, что действующим лицами нашего рассказа были бы не только мужчины, но и женщины. Даже теперь — подспудно — мы относимся к женщинам, как к существам, дело которых — домашний быт, а не общественная деятельность. Мы миримся с трудоустройством женщин, но продолжаем требовать от них исполнения самою, как мы считаем, природой возложенных на них обязанностей. И если наши семьи недостаточно состоятельны для найма прислуги, нам, мужчинам, вовсе не кажется странным перекладывать на жен всё без исключения обустройство нашего домашнего быта: от готовки и стирки до мытья полов и окон. Мы видим в женщинах домохозяек, а не равных нам по приносимой пользе членов более широкого сообщества, нежели отдельно взятая семья. Иногда мы можем быть либералами, беря какие-то работы по дому и на себя, но даже тогда мы, женщин считая обязанными, себя почитаем добровольцами. Мы оставляем за собою право в любой момент отказаться от взятой на себя работы. Женщинам такого права мы не даем.
В тех или иных вариациях так было всегда. Но с распространением образования и с доступом к нему не только мужчин, но и женщин; с распространением идей вольнодумства, причем среди молодых людей обоих полов; с распространением, как это ни парадоксально, и патриотических представлений определенный слом сознания оказался неизбежен, и этот слом, разумеется, должен был в первую очередь произойти у женщин.
Наступил момент, когда от робких высказываний женщины перешли к открытым требованиям. Нет: они не заявили о каких-то исключительных правах — об исключительных правах женщины заявляли в Англии или где-то за океаном. Наши женщины заявили о праве приносить пользу не только в узких рамках семьи. Если в какой-нибудь Англии и в то же примерно время женщины требовали допустить их до управления государством, у нас они требовали дать им работу — не белошвейками, не доярками, не в прачечных или посудомойками, а общественно полезную: такую, какую женщины со свойственным им снобизмом и почитали за приносящую пользу. Наши женщины потребовали допустить их до присутственных мест, позволить им облачиться в халаты врачей, дать им возможность преподавания. Врач, — так они думали, — приносит колоссальную пользу, и польза эта несопоставима с той, которую приносит швея. А то, что врач в отсутствии швеи останется без халата, в головы им не приходило. Впрочем, такой снобизм простителен: в конце концов, швея имеет дело всего лишь с предметами обихода, тогда как врач — с человеческой жизнью.
Разумеется, мужская половина откликнулась на требования половины женской не сразу и не в полной мере. Разумеется, все — и это естественно — подвижки начинались с малого. Разумеется, мы — в свойственной нам, мужчинам, манере — первым делом подкинули женщинам такие общественно-полезные работы, которые нас самих хотя бы отчасти избавили от неприятных обязанностей. К примеру, достаточно вспомнить то, что если еще в Отечественную войну 1812 года отрезанные в полевых госпиталях руки и ноги подбирали и захоранивали санитары и они же, санитары, мыли операционные столы и прибирали хирургические инструменты, то уже в Крымскую войну для этих нужд появились санитарки.
Следующим шагом стали как раз присутственные места. Конечно, не все: это было бы слишком. Мы, мужчины, и здесь подсуетились так, чтобы отдать на откуп женщинам такие работы, в которых мы не видели возможность самореализации. Одним из самых ярких проявлений этого принципа можно считать распоряжение, допустившее женщин на всевозможные канцелярские работы, связанные с составлением и обработкой множества однообразных документов. Например, в паспортных столах, где прежде мужчины, а отныне и женщины день за днем принимали огромное количество заявлений, выдавали не меньшее количество различных справок и выписок, систематизировали всё это и раскладывали по стопкам… а еще — вели учет прибывавшим и выбывавшим «гражданам», соотносили с архивами полицейские сведения, отвечали на полицейские же запросы и вообще — выполняли работу, в немалой степени механистическую. Оправдание звучало… смешно: у женщин — красивый почерк! И пусть даже это было истинной правдой — состряпанные мужчинами справки и выписки нередко оказывались нечитаемыми, — но истина всё же заключалась в другом: женщины даже к такой работе относились ответственнее, работали быстрее и, как следствие, за рабочую смену успевали обработать большее количество материала.
Далее — система образования. К излому веков — девятнадцатого и двадцатого — женщины уже добились определенных уступок, но в целом имевшаяся система образования на женщин рассчитана не была. Женщинам по-прежнему приходилось довольствоваться почти исключительно «институтами», созданными по образу и подобию Смольного. В них «поступали» девочками, выходили из них девушками, иные из таких «институтов» выдавали своим выпускницам свидетельство о праве работать домашними наставницами, но что выпускницы имели в своем багаже? Знание одного или двух иностранных языков, умение вышивать, умение разыграть партитуру на рояле. Для подлинно общественно-полезной деятельности этого было катастрофически мало!
Но и это еще не всё. Система даже таких «институтов» не принимала во внимание запросы тех из женщин, которые являлись выходцами из так называемых «податных сословий». В «институты» принимались дочери офицеров, дочери купцов, дочери дворян и почетных граждан, но этим круг будущих выпускниц и ограничивался. Движение же за право работать на благо общества было куда шире: оно охватывало все без исключения слои, по крайней мере, городского общества. Получалось так, что девочки из высших или хотя бы формально привилегированных классов и социальных прослоек оказывались в лучшем положении, хотя и они не могли похвастаться действительно нужным для работы образованием!
Это обстоятельство, а точнее — сочетание двух этих обстоятельств привело к появлению специализированных курсов, где каждая того пожелавшая женщина — вне зависимости от своего происхождения — могла получить те или иные знания, те или иные навыки. Но, как и в случае с обществом защиты животных, создательницы и владелицы этих курсов столкнулись поначалу с активным противодействием мужчин. Мужчины… начали создавать свои собственные общества!
Конечно, созданные мужчинами общества ничему и никого не обучали. Эти общества имели благотворительный характер, будучи, в первую очередь, заняты сбором средств. В качестве типичных примеров таких обществ можно назвать Общество для доставления средств Высшим женским курсам, Общество для усиления средств Женского медицинского института (созданного, кстати, всего-то за несколько лет до времени описываемых нами событий, да и то: на базе Петропавловской больницы, а не в качестве самостоятельного учреждения), Общество пособия слушательницам Педагогических курсов.
Безусловно, деятельность этих и им подобных обществ нельзя недооценивать и уж тем более ее нельзя назвать корыстной. Собиравшиеся ими средства действительно шли на нужды обучавшихся, многие из которых только потому и смогли закончить те или иные курсы, что вот такие общества снабдили их денежными пособиями — стипендиями. Но если оценивать их деятельность с определенной всё-таки пристрастностью, нельзя не заметить то, что и они оперировали выраженными сословными интересами. Располагая определенной властью — помочь или отказать, — они отдавали предпочтение всё тем же представительницам более или менее привилегированных сословий и социальных прослоек, и если получалось так, что на одну стипендию претендовали офицерская дочь и дочь извозчика, какие бы надежды ни подвала вторая, ей не светило ничего!
Но самым возмутительным в этих обществах было другое. Наибольшее возмущение у самих же женщин вызывало то, что в этих — мужских по духу и сути — обществах подвизались и женщины-общественницы: представительницы, как правило, хороших или обеспеченных семейств, не видевшие ничего ужасного ни в классовой сегрегации, ни в том, чтобы женщины оставались не слишком заметными на фоне мужчин. Прилюдно такие общественницы могли выступать с самими дерзкими и новаторскими идеями, но в кулуарах они же открещивались от этих идей и хуже того: проповедовали иную идеологию! Мужчины с ними соглашались и именно в них видели своих подлинных соратников в деле пускать, но избранно; давать, но постепенно; соглашаться, но не со всем.
Нетрудно понять, что такое двуличие или, как минимум, неоднозначное поведение части общественниц никак не способствовало миру в среде содержательниц тех из курсов для женщин, которые предпочитали проводить самостоятельную политику и наотрез отказывались от прямой или косвенной зависимости от благотворительных обществ. Такие директрисы оказывались в двойственном положении. С одной стороны, они жили осознанием приносимой ими пользы, безразличной к установленным людьми сегрегационным ограничениям. Но с другой, они же становились париями в более привычном для них кругу: они ведь и сами, в массе своей, являлись выходцами из привилегированных сословий!
Человеку трудно отказаться от с детства привитых привычек и образа мыслей. Но если образ мыслей можно еще поменять сравнительно безболезненно, то отказ от привычек переносится тяжкой утратой. Люди, как правило, и близко не представляют себе, сколько всевозможных мелочей составляют их повседневный быт и сколько из таких мелочей являются определяющими для качественного восприятия быта. Становясь на путь бунтарства, люди чаще всего полагают, будто достаточно отказаться от явно устаревших идей и представлений. Но на практике они сталкиваются и с необходимостью полностью или очень сильно переменить и вот только что привычный им образ жизни. И не в том примитивном смысле, чтобы из комфортабельного кресла перейти в иссушенный зноем окоп или ринуться в непролазные джунгли — ничего подобного! Им приходится смириться с утратой круга общения, с утратой одобрения, с утратой возможности ясного изложения мысли, так как в новом кругу самая мысль никому, возможно, не интересна!
Бунтарство неизбежно приводит к сужению взглядов, ограничивая их теми, которые разделяются другими бунтарями. Но даже это было бы не так плохо, если бы не приходилось ограничиваться и теми взглядами и мыслями, которые присущи той самой среде, ради которой бунтарство и замышлялось. Если в этой среде никого не интересуют картины Серова, ничего не попишешь — обсудить картины Серова будет не с кем. Иными словами, чем ниже социальный статус тех, ради кого стараются бунтари, чем больше ограничен кругозор «подопечных», чем более меркантильны их взгляды или, если угодно, чем больше они приземлены, тем более явен отрыв от некогда привычной реальности, тем хуже этот отрыв переносится, тем болезненнее становится следствие бунтарства — исключение из прежнего круга общения.
Анастасия Ильинична, некогда пылавшая самыми прекрасными идеями и под их воздействием замыслившая бунт, в полной мере испытала всё это на себе. Она добилась поставленной цели: смогла учредить демократические курсы. Она добилась цели и в том, что курсы эти стали широко известными и очень посещаемыми. Она достигла даже того, что — невероятно! — и на ее предприятие появились пожертвования: пусть и не настолько обильные, как на «привычные» курсы для женщин, но очень даже своевременные и дававшие такие возможности, от каких иначе пришлось бы отказаться. Но при этом Анастасия Ильинична погрузилась в общественный, если так можно выразиться, вакуум. Ее обществом стали «простушки», тогда как от рождения она принадлежала к совсем другой среде.
Анастасия Ильинична была умной женщиной. Но даже самый лучший ум постепенно теряется перед непрерывным потоком унижений. Когда-то Анастасия Ильинична была бойкой в безудержном романтизме девчушкой. Но такой ее не помнил уже никто: как-то быстро затерлись ее розовые очки, как-то быстро испортился характер, как-то быстро сузились мысли.
Лет двадцать или чуть больше назад Анастасии Ильиничне пророчили необычное будущее. Пятнадцать лет назад, глядя на нее, люди уже удивлялись такому пророчеству. Десятилетие назад Анастасия Ильинична окончательно превратилась в брюзгу. А ныне она являла собой классический и законченный образец неудачницы. И самое страшное при этом заключалось в том, что неудачницей ее считали не только помнившие ее и разлетевшиеся по светским салоном подруги: она сама считала себя таковой! В минуты просветления ей приходило на ум, что это в общем-то совсем не так и что ей, несомненно, есть чем гордиться. Но чаще она тосковала по упущенным возможностям и, как бывает в таких случаях, подыскивала своим бедам виновных. Виновные находились быстро. Их роль в размышлениях Анастасии Ильиничны пала на отвратительно устроенный мир и превалирующих в нем мужчин. Анастасия Ильинична, как этого и следовало ожидать, мужчин возненавидела.
И всё же была в Анастасии Ильиничне черточка — врожденная или благоприобретенная, неизвестно, — которая выделяла ее из круга обычных ненавистниц якобы не лучшего из подлунных миров. Об этой черточке не знал практически никто: Анастасия Ильинична стыдилась её, как будто она, черточка эта, была проявлением недопустимой слабости. В ближайшей округе, где директриса давно уже стала чем-то вроде достопримечательности в худшем из возможных смыслов — пугалом, говоря по-простому, — разве что Константин, один из дворников домовладения Ямщиковой, и был по-настоящему осведомлен об этой особенности характера не вызывавшей ни в ком симпатии директрисы. Это произошло потому, что Константину нередко приходилось иметь дело с последствиями.
Анастасия Ильинична любила животных: всяких, без различия. Она не была ни собачницей, ни кошатницей в одном из привычных для каждого образов. У нее не было модного пекинеса или какой-нибудь «египетской» кошки. Но каждое утро — рано, еще до начала занятий, а зимами так еще и задолго до света — она выходила на прогулку с полными сумками еды и питья. Переходя с улицы на улицу, от подворотни к подворотне, она прикармливала бездомных собак и кошек, а случалось и так, что самых слабых, раненых или больных забирала к себе. Анастасия Ильинична выхаживала их, а потом пристраивала в хорошие руки. Не только местная — василеостровская — газета, но и газетки других полицейских частей печатали ее объявления. И вот до тех пор, пока не находились сердобольные желающие пригреть у себя пёсика или кошечку, все они — бывало, что немалых размеров стаей — проживали у Анастасии Ильиничны.
Прознай об этом домовладельцы, Анастасии Ильиничне пришлось бы худо. Но тут и случилось одно из тех маленьких чудес, какие порою случаются даже с теми из человеческих особей, которые в целом не вызывают симпатий и не пользуются популярностью и от которых люди обычно стараются держаться подальше. Может показаться странным, но, тем не менее, это — установленный факт: никто из соседей Анастасии Ильиничны на нее не донес. Константин же, которому приходилось в такие периоды «стай» особенно тщательно прибираться во дворе, и вовсе смотрел на происходившее сквозь пальцы: мы уже говорили, что он, несмотря на суровость предъявлявшихся к нему требований, был человеком сердобольным.
Когда от фермы Лидии Захаровны по всей округе понесся страшный, нечеловеческий в своих силе и отчаянии вой, Анастасия Ильинична находилась неподалеку. Бросив всё, подгоняемая только свирепой жалостью — свирепой в отношении мучителей, а жалостью в отношении погибавшего животного, — она побежала к ферме, но, как до нее и доктор с управляющим и дворником, вынуждена была сделать крюк: через проспект. На проспекте же с нею самой приключилось несчастье: поскользнувшись на ледяной крошке, она упала, да так неловко, что потянула связки на ноге.
Боль была сильной, подняться самостоятельно Анастасия Ильинична не смогла, но к ней на подмогу тут же пришли прохожие. Однако и с помощью прохожих нечего было и думать, чтобы продолжить путь: пришлось затребовать карету скорой помощи[45].
На путь по непогоде — шторм усиливался с каждой минутой — карете потребовалось немало времени: Анастасия Ильинична и оставшийся при ней какой-то особенно сердобольный прохожий провели это время в находившейся тут же кондитерской. Анастасия Ильинична, морщась и охая, успела выпить три чашечки кофе, а ее спутник — целых пять. Когда же, наконец, карета прибыла, выяснилось, что дежурный брат милосердия не очень-то разбирался именно в вывихах, ушибах, переломах и растяжениях. Охая и ахая не меньше Анастасии Ильиничны, он, сначала пытаясь поставить диагноз, а затем и принять лечебные меры, признался: будучи студентом из медицинского, он отбывал наказание — профессор пригрозил ему немедленным отчислением, если нерадивый студент («Вообще-то я увлекаюсь химией, химия — вот мой конек!») не подтянется если уж не в теории, так хотя бы на практике. В общем, возня оказалась долгой, болезненной — для Анастасии Ильиничны в прямом смысле, а для студента в смысле уязвленного самолюбия — и никак не способствовавшей умиротворению.
Анастасия Ильинична рвала и метала, метала и рвала! Если у нее и случались такие дни, в которые она одаряла мужчин особенно крепкими проклятиями — практически без стеснения в выражениях, — то вечер описываемого нами выдался именно таким. Сердобольный прохожий, услышав посыпавшиеся с уст Анастасии Ильиничны ругательства, немедленно сбежал. А брат милосердия — нерадивый студент и, возможно, будущий Менделеев — растерялся вконец, разнервничался и стал совсем уж неловким в движениях. От этого его действия окончательно стали похожими больше на пытку, нежели на врачебную помощь, что привело Анастасию Ильиничну в полное бешенство.
Когда процедура завершилась, оба — Анастасия Ильинична и брат милосердия — являли собою полные противоположности. Анастасия Ильинична была смертельно бледна, брат милосердия — красен подобно вареному раку. Лицо Анастасии Ильиничны выражало беспредельную муку в сочетании с таким же беспредельным презрением, лицо брата милосердия — раскаяние в сочетании с угрюмой, насупленной злостью. Нечего и говорить, что пациентка и студент расстались в сильно расстроенных чувствах и очень друг другом недовольными. Анастасия Ильинична пригрозила подать на брата милосердия жалобу. Брат милосердия — в сердцах и не очень отдавая себе отчет о последствиях — посоветовал Анастасии Ильиничне поскорее свернуть себе шею:
«Шею лечить не придется, всё закончится тут же!» — буркнул брат милосердия, собирая в большинстве своем оказавшиеся ненужными инструменты.
«Хам!» — немедленно ответила Анастасия Ильинична и попыталась подняться.
На этот раз подняться самостоятельно ей удалось. Несмотря на всё еще терзавшую её боль, она доковыляла до выхода из кондитерской, но потом попросила костыль или палку. Костыля в кондитерской не нашлось, а вот палку — удобную и увесистую трость — владелица магазина ей одолжила: эта трость, как пояснила она, осталась от ее покойного мужа. Анастасия Ильинична трость взяла, пообещала ее вернуть при первой же возможности и, хромая, вышла восвояси.
Таким образом, хотя именно Анастасия Ильинична из всех — за исключением инспектора и вдовы — действующих лиц нашего рассказа ближе всего находилась к ферме в тот миг, когда с нее понесся душераздирающий вой, она же и явилась последней.
— Так я и знала, что это здесь! — заявила она с порога, глядя не столько на собравшуюся у фермы толпу обывателей, сколько на Лидию Захаровну и полицейских. — Нетрудно было догадаться!