Шествие

Через несколько десятков метров, на углу у Ямщиковой, шествие ненадолго запнулось: в колонну с примыкавшей к проспекту линии стало вливаться стадо Петра Васильевича. Его вели продавцы из сливочной лавки, без труда, как они и обещали, управлявшиеся с ним.

— Ровнее, ровнее!

Колонны соединились.

Михаил Георгиевич вскинул голову: ему показалось, что в одном из сиявших электрическим светом окон квартиры Сушкина мелькнула тень. Возможно, так оно и было. Возможно, репортер выглянул из-за шторы, чтобы посмотреть на причину шума: не услышать его было нельзя. Но утверждать наверняка мы не возьмемся: сам Никита Аристархович ни словом не обмолвился об этом — ни в своих записках, ни в своих статьях и заметках. Впрочем, могло быть и так, что Михаилу Георгиевичу просто почудилось: к тому времени, когда шествие приостановилось на углу проспекта и линии, гости — а среди них должен был находиться и сам доктор — уже собрались в гостиной Никиты Аристарховича и, скорее всего, уже потрясенно рассматривали набитый миллионами чемодан поручика Любимова[54]. И если это было действительно так, никакие происходившие на улицах события не могли, конечно, отвлечь к окну находившихся в квартире репортера.

После заминки шествие продолжилось.

Мы не возьмемся его описывать: вряд ли хоть кто-то, не будучи его участником или свидетелем, смог бы дать ему удовлетворительное описание. К счастью, однако, остались, как мы уже говорили, посвященные ему документы из Суворовского полицейского участка: авторам их и предоставим слово.

Владислав Иванович Жельский, старший помощник пристава в чине надворного советника[55]:

«На место я прибыл уже тогда, когда шествие началось: проспект был запружен, люди теснились, стадо коров вышагивало между шеренгами, а шеренги эти, по большей части не имея возможности двигаться вперед, стояли по тротуарам и на самой проезжей части и словно пропускали мимо себя шедших в порядке и стадо, и его сопровождавших. Несмотря на ветер со снегом, люди были простоволосы и даже шарфы их оказывались снятыми с шей и бились по ветру в приветственно размахивавших руках.

Следом за стадом шла невероятная в своих размерах толпа: признаюсь, видеть что-то подобное доселе мне не доводилось! Это были счастливчики из числа тех, кто первыми явились на место: сначала во двор, а после — и собственно на проспект. Количество их — и это по самой скромной оценке — следовало исчислять тысячами или десятками тысяч. А вообще, с учетом стоявших по тротуарам и мостовым шеренг, на Среднем и примыкающих к нему линиях собрались многие сотни тысяч. Я бы даже рискнул написать «миллионы»: настолько полным было впечатление того, что всё население столицы сбилось в единую массу и запрудило Васильевскую часть!

Из опоздавших к явлению сделано было только одно исключение — для служащих Его Императорского Величества Лейб-гвардии Финляндского полка: полк этот расквартирован у нас[56], потому, очевидно, одетых в привычную форму офицеров и нижних чинов приветствовали тепло и дали им дорогу. Полк немедленно развернулся в парадный фрунт и пошел тут же: взыграли трубы; полковой марш, славный в стольких походах и подвигах, поплыл над шествием, осеняя его своим покровительством.

Сомневаться уже не приходилось. Если поначалу и были какие-то сомнения на предмет маршрута, то теперь они рассеялись окончательно: сворачивать со Среднего шествие не собиралось, а его конечною целью были огороды полка[57]. Правда, по зимнему времени место это казалось не слишком приютным, но своею обширностью выбор оправдывало вполне.

У дома призрения[58] Императрицы Александры Фёдоровны произошла заминка: дорогу преградили две или даже более сотни почтенных матрон, по бедственному своему положению оказавшихся на иждивении ведомства. Присутствовавшие здесь же их превосходительства генерал-лейтенант Квицинский[59] и действительный статский советник де-Каррьер[60] постарались устроить так, чтобы каждая из старушек смогла получить утешение. Но так как было их чрезвычайно много, пришлось и их — с опорою на добрых горожан, потеснившихся к стенам — выстроить рядком от самого перекрестка с 13 линией и почти до половины расстояния до перекрестка с 15-й.

Своим благообразием одновременно с явной нуждою старушки — исповедания не только православного, но и лютеранского — внесли в процессию определенное смущение. Каждый из нас, без разбора в чинах и положении, припомнил в эти минуты о шаткости состояний, а равно и о том, что лепта, с чистым сердцем отданная Богу — малым, убогим и сирым, — краше в Его глазах любого богатства. Смущались все и от того, что, просветленные лицами, питомицы Императрицы просили не мирского блага, а памяти: они просили молиться за их души, как за души единокровных наших родственниц во Христе и свойственниц наших по Городу, находящихся под тем же небесным покровительством, что и все мы — Пресвятой Троицы, святого апостола Петра и святого благоверного Великого князя Александра Невского.

Шествие возобновилось и уже до самых огородов не встречало на своем пути помех. Люди шли в той сдержанной торжественности, какая свойственна человеку перед лицом открывшейся ему вечности — не страшной, не бедственной, не отрицающей бытие: прекрасной в своем поучении о бренности мира и о бессмертии человеческой души. В глазах людей горел огонек осознания: идущие от сердца помыслы должны быть так же прекрасны, как и самая эта вечность — обволакивающая каждого из нас и обещающая нам место по нашим делам.

Я, пристроившись подле нашего доктора — Михаил Георгиевич был здесь же и даже больше того: шел во главе фермерского стада, — перестал беспокоиться. Мне сделалось совсем очевидно: никаких беспорядков происходившее не сулило и сулить не могло. В той великолепной человеческой массе, частью которой я стал на всём протяжении пути, не могли уродиться зловредные помыслы. Из этого же следовало то, что мое присутствие как полицейского чиновника не значило здесь ничего: от меня требовалось единственное — быть человеком».

Александр Иванович Каугер, письмоводитель[61] в чине коллежского секретаря[62]:

«Когда начались волнения, а именно так мы все поначалу восприняли начавшееся в Городе движение, моё дежурство уже подошло к концу: я собирался покинуть участок и отправиться домой — здесь же, через дорогу, на 19 линии. Однако его сиятельство Иван Дмитриевич[63] попросил меня задержаться: людей не хватало, городовые смены уже были вызваны на усиление, в самом участке оставались лишь мы да надзиратель из Сыскной полиции. Пожарные чины Васильевской части[64] были подняты по тревоге и отосланы на Косую[65]: поступило сообщение о выдвижении Финляндского полка, что выглядело совсем уж необычным. Смотритель полицейского дома[66] господин барон фон-дер-Остен-Сакен распорядился удвоить наблюдение за арестантами, но выполнить его распоряжение не представлялось возможным даже со всеми наличными «силами»: нас четверых — меня, его сиятельства, самого барона и надзирателя — для этого было маловато. Правда, с минуты на минуту ожидалось прибытие околоточных, но уже вскоре помрачневший лицом Иван Дмитриевич констатировал: добраться до участка никто не сможет — дороги полностью перекрыты, пробиться по ним без жертв невозможно.

Признаться, это известие — о том, что мы остались без всякого вообще подкрепления — смутило меня. Известно, что полицейские участки первыми подвергаются нападению, а в особенности такие, как наш: расположенные в тесном соседстве с арестантскими камерами, в коих, как знает любой злодей, в каждый момент времени содержатся крайне подозрительные личности. Уголовный элемент, прореженный усилиями наших чинов, ни перед чем — ни перед даже самым кровавым насилием — не остановился бы в попытке освободить задержанных.

Оружейная комната была пуста: кроме нашего собственного, по форме положенного, оружия, мы не располагали ничем. А это значило, что нам, если бы нападение всё же случилось, пришлось бы полагаться лишь на четыре револьвера с одним боеприпасом к каждому и на четыре шашки — вполне бесполезные под огнем. Иосиф Иосифович[67] предложил забаррикадировать дверь — и это мы сделали — и заложить хотя бы окна первого этажа. Но от второго предложения, каким бы разумным оно ни выглядело, тут же пришлось отказаться: ни в участке, ни в пожарной части, ни в полицейском доме вообще — вот кто бы мог подумать! — не нашлось ничего, что можно было бы использовать для этой цели. С другой стороны, было нам и в некотором смысле утешение: чем бы мы ни заложили окна, защищать баррикады вчетвером мы не смогли бы всё равно, а без защиты они не продержались бы ни одной минуты.

Положение казалось нам совершенно отчаянным, тем более что мы и слышали, и видели встревоженные, катившиеся по проспекту нескончаемым потоком, человеческие волны. Люди шли и по линиям и сворачивали на них: как мы узнали чуть позже, они стремились с Большого на Средний, и наш, таким образом, участок оказался чем-то навроде островка в подступавшем со всех сторон море.

Мы стояли у окна кабинета Ивана Дмитриевича и с нескрываемым друг от друга беспокойством смотрели на светопреставление. Происходившее за окном казалось нам фантасмагорией, ожившим кошмаром, чем-то, что иначе как в тяжком сне происходить и не может! Мы не могли понять, что вызвало вдруг такие подъем и устремленность, и с каждой в молчании проходившей секундой ждали: вот именно сейчас от толпы отделится отряд и приступом пойдет на участок!

Но проходили минуты, а приступа не было. Так прошли и четверть часа, и его половина.

Зазвонил телефон. Мы вздрогнули от неожиданности и переглянулись: ранее мы не раз и не два пытались связаться с миром, но линии оказывались перегруженными, наши вызовы оставались без ответа — даже до станции не удавалось дозвониться! Теперь же вызов поступил сам, и каждый новый удар молоточка по звонку казался нам ударом тревожного колокола.

Иван Дмитриевич взял трубку и какое-то время вслушивался в слова незримого для нас абонента. Но что мы видели совершенно ясно, так это с каждым мгновением светлевшее лицо его сиятельства: тревога уходила с него, морщины разглаживались, глаза оживали новым взглядом — с волнением, но иного свойства, не такого, как прежде. А дальше Иван Дмитриевич рассказал нам о приключившемся на самом деле — о явленном Городу чуде, — и наши собственные сердца и лица также освободились от тревог.

Мы сняли с двери засовы и вышли на свежий воздух. Всё еще шедшие люди — теперь их спешка была нам понятна — обтекали нас, застывших под ветром и снегом и вглядывавшихся в проспект.

— А что, Александр Иванович, — предложил мне его сиятельство, — не пойти ли и вам на Средний?

— А как же вы? — я уже рвался вперед, но чувство приличия удерживало меня на месте.

— Увы, но кто-то должен остаться в участке… а вы — ступайте. По старшинству — оставаться нам с Иосифом Иосифовичем: такая вот незадача бывает от положения!

Я благодарно кивнул и побежал. Надзиратель тоже рванулся было со мною, но тут же остановился: от Сыска в участке он был единственным, а значит, и он должен был оставаться на месте.

Время уже ушло: поспеть непосредственно к началу я не мог никак. Поэтому, понимая, что шествие уже шло, я просто выскочил на 19 линию и понесся что было духу к Среднему проспекту. Никогда еще я не бегал так быстро! Те двести с чем-то саженей[68], что разделяли по линии участок и проспект, пролетели под моими ногами за считанные секунды. Однако и здесь я не смог приблизиться к цели: панели и значительная часть мостовой уже оказались запружены такими же опоздавшими, как и я сам — ряды за рядами, люди стояли вдоль проспекта, ожидая появления процессии.

Полагаться на форменную одежду было нельзя: ни повод тому не соответствовал, ни общее настроение. Даже стоявшие здесь же — я видел их и узнал — городовые (дежурный и вызванный на подкрепление) ничем не могли мне помочь: они тоже увидели меня и тоже узнали, но только и смогли что помахать руками да улыбнуться! Улыбнулись мне и соседи из числа таких же, как я, бедолаг. А какой-то старичок — кажется, из зеленной лавки неподалеку — заметил: всё — ерунда, работать локтями нет никакой причины. Мол, каждый увидит всё, что положено… он так и выразился — «всё, что положено» — и добавил, поясняя:

— Смотрите в себя. От того, что у вас на сердце, и будет зависеть то, что увидите лично вы!

Слова старичка показались мне смутными, но в то же время — понятными. Разум не видел в них логики, но сердце на них откликалось. Этого мне показалось достаточно, и я, совершенно уже успокоившись, пристроился рядом со старичком — за спиною широкого в теле детины; по виду — чернорабочего из Гавани.

Шторм, ближе к вечеру свалившийся на город после оттепельных утра и дня, свирепствовал вовсю, но нас — сравнительно, конечно — более или менее защищали от ветра дома: лютуя с северо-запада на юго-запад, шторм обрушивался на линии, превратившиеся в подобие вытяжных труб. Во всяком случае, там, на проспекте, я не чувствовал таких порывов, какие дули мне прямо в лицо во время моей пробежки. Да и снег с ледяною крошкой летели наискосок: срываясь с крыш противоположной стороны проспекта, они устремлялись в просветы между домами, тогда как сам проспект оказывался им неподвластным. Казалось, будто над головами людей — где-то достаточно высоко — простерлось метавшееся в хаосе покрывало: этакая простынь с постоянно менявшимся рисунком.

И вот под этим-то покрывалом и показалась, наконец, процессия.

Позже мне рассказали, что шествие началось трубами Финляндского полка, но теперь они стихли: солдаты и офицеры — хором — пели молитву Богородице на умягчение злых сердец, и этот хор — сильный, стройный — производил такое впечатление, что многие, не стесняясь, плакали. Земное воинство просило Пресвятую о мире в сердцах — в своих не менее, чем в чужих.

Шапки слетели с голов. Я тоже стянул свою и перекрестился.

Когда процессия поравнялась со мною, я вытянулся на цыпочках и неожиданно для себя рассмотрел в ней нашего старшего помощника и нашей же части доктора — Владислава Ивановича и Георгия Михайловича. Они шли рядышком, почти рука об руку, а чуть сбоку от них — маленькая девочка, похожая на ангелочка. В руках у девочки, укутанный чьим-то заботливо поданным шарфом, сидел щенок. Не знаю, почему, но эта картинка даже более, чем хор и молитва, тронула меня, и тогда уже в моих собственных глазах затуманилось. Мне даже пришлось несколько раз моргнуть, чтобы мир передо мною не расплылся окончательно, но всё равно: слезы катились по моим щекам, я ощущал их теплое присутствие и их солоноватый вкус.

Чуть дальше шествие приостановилось: полк, коровы, люди начали поворачивать. Я понял, что огороды, куда и совершался поворот, стали конечной целью, и тогда я, от души распрощавшись со старичком, выбрался из толпы и побежал в обход: как жившему здесь же, мне были хорошо известны тропки и проходы через дворы, о которых многие другие могли и не догадываться.

На этот раз бег принес результат: на огородах я оказался почти тогда же, когда на них свернула последняя из коров — огромная, гигантская, с чудными господином и двумя дамами на спине. Эта корова шла с такими важностью и достоинством, что выглядела невероятно дивно. Впрочем, не менее дивной она показалась мне и в статическом состоянии. В изумлении же остановиться ее заставило то же, что заставило и меня. То же, что заставило остановиться и всех остальных: и стадо, и военных, и толпу. Я даже больше скажу: наверное, то же, что тут же окоротило шторм, разбило о немыслимость произошедшего порывы ветра, осыпало краями — не задевая огород — метавшееся над городом покрывало из снега и льдинок.

Не веря своим глазам, я — кулаками — отер их, полагая, что всё еще слепну от слез и потому неясно вижу. Но видел я совершенно ясно: еще накануне заметенные совершенно, а утром и днем едва-едва подтаявшие, теперь огороды полностью очистились от укрывавшего их снега и зазеленели травой.

Откуда-то сбоку от меня послышался тихий смешок. Я быстро повернулся, но успел заметить лишь тень, мелькнувшую на периферии взгляда. И тогда же ласковый голос шепнул мне на ухо:

— Ах, Александр Иванович, Александр Иванович! Эюшки… Как-нибудь помолись о Ксенюшке…»

Загрузка...