Глава 8

С этого времени устанавливается новый курс – нами, для нас: не рискну угадать все причины.

Оглядываясь назад, вижу себя в домашней одежде, глаза зеленовато-серые, взлохмаченные волосы, но, присмотревшись, замечаю, что одет прилично – это свидетельствует о новом социальном статусе. Не знаю, в силу каких причин, но я стал много говорить, отпускать шуточки, давать отпор и иметь собственные убеждения. Не скажу, когда я их обрел, – просто пришло время и они пришли ко мне словно из воздуха.

Государственный колледж, в котором учились мы с Саймоном, хоть и не был семинарией, но заправляли там священники, преподававшие учение Аристотеля и софистику и предостерегавшие учеников от европейских развлечений, пороков и прочих вещей, существующих или несуществующих, актуальных или неактуальных; впрочем, подавались они как существующие и актуальные. Учитывая, сколь многое надо было узнать – Асурбанипал[114], Евклид, Аларик[115], Меттерних[116], Мэдисон[117], Блэкхоук[118], – решись вы на это, пришлось бы посвятить науке всю свою жизнь. А студенты были детьми иммигрантов из разных мест – из Хеллз-Китчен[119], Литл-Сицили[120], Блэк-Белт[121], из районов, где проживают поляки, с еврейских улиц Гумбольдт-парка; помимо выхолощенного учебного плана, они набирались и всевозможного жизненного опыта. Люди с разными корнями заполняли длинные коридоры и огромные аудитории, чтобы там подвергнуться обработке, в результате которой, как предполагалось, все они станут американцами. В этой смеси была красота – в приличной пропорции – и высокомерие прыщавого юнца, и предательство и невинность, жующая резинку, рабочие лошадки и будущие секретари, датская стабильность и итальянское вдохновение, и математические гении со слабой грудью; были там отпрыски, которым слон на ухо наступил, и сексуально продвинутые дочки бизнесменов – великолепный отбор из огромной массы, из множества, как в Священном Писании, детей, рожденных родителями, двинувшимися на Запад. Среди них и я – внебрачный сын странника.

При обычных обстоятельствах мы с Саймоном после школы пошли бы работать, но работы не было и государственный колледж заполнили студенты, попавшие в такое же, как и мы, положение из-за безработицы и получившие от городских спонсоров возможность подняться повыше и по чистой случайности познакомиться с Шекспиром и другими великими художниками, а также с естественными науками и математикой в объеме, нужном для поступления на государственную службу. В такой ситуации кое-чего нельзя было избежать; если собирались подготовить бедных молодых людей для выполнения сложных задач или просто спасти от беды, заставив читать книги, от некоторых из них можно было ожидать блестящих результатов. Я знал одного тощего, болезненного мексиканца, такого бедного, что у него и носков-то не было, чумазого, в грязной одежде, который щелкал как орешки все уравнения на доске; или иммигранта из Восточной Европы – гения в греческом языке; головастых физиков; историков, выросших под телегой; знал много настойчивых бедных юнцов, готовых голодать и упорно трудиться почти восемь лет, чтобы стать докторами, инженерами, учеными и специалистами. Я не ставил перед собой таких целей, и никто не побуждал меня их иметь, да и о будущей профессии я особенно не задумывался. Не относился к этому серьезно. Тем не менее мне неплохо давались французский и история. Что до таких предметов, как ботаника, то рисунки мои были неряшливы и несоразмерны, и тут я считался одним из худших студентов. И даже служба в конторе Эйнхорна не приучила меня к аккуратности. Сейчас я работал пять дней по несколько часов и весь день в субботу.

Правда, теперь я трудился не у Эйнхорна, а в отделе женской обуви, расположенном в цокольном этаже центрального магазина; там же в отделе мужских костюмов подвизался Саймон. Его положение изменилось к лучшему, и он был в восторге от перемены. В этом модном магазине руководство требовало, чтобы продавцы хорошо одевались. Но он пошел дальше самых строгих правил и был не просто опрятным, а элегантным – в отличном двубортном костюме в полоску, с сантиметром, небрежно наброшенным на шею. Оказавшись среди всех этих зеркал, ковров, вешалок с одеждой, на восемь этажей выше города, я с трудом узнал брата – такой он был большой, ловкий, сильный, в нем чувствовался мощный темперамент.

Я же работал внизу, в полуподвальном помещении, в отделе уцененных товаров, и видел и слышал покупателей верхнего этажа сквозь зеленые стеклянные круги в бетонированном полу. Тенями мелькали подолы тяжелых шуб; от веса тел и движущихся в разных направлениях ног стекло слегка потрескивало. Наш склеп предназначался для покупателей с тощим кошельком или для особых клиентов: девушек, подбиравших аксессуары или шляпки в тон туалету, или женщин с тремя-четырьмя маленькими дочками, которым срочно потребовались туфельки. Товары вываливались на столы по размерам, у стен громоздились коробки, а в центре стояли табуреты для примерок.

Несколько недель ученичества, и меня перевели на верхний этаж. Сначала я только помогал, бегал за товаром и расставлял коробки по местам, а потом и сам стал продавцом обуви, приняв условие управляющего – коротко подстричься. У управляющего тревожная психика – может, из-за плохого пищеварения. От неукоснительного бритья дважды в день его кожа стала слишком чувствительной, и утром по субботам, когда он напутствовал продавцов перед открытием магазина, в уголках его рта виднелась запекшаяся кровь. Он старался казаться строгим, и, думаю, его проблемы заключались в том, что он занимался не своим делом, руководя работой шикарного магазина. Даже не столько магазина, сколько салона, освещенного французскими светильниками в виде факелов, удерживаемых выступающими из стен руками, украшенного гофрированными шторами и китайской мебелью; такие места защищают от внешнего мира восточные ковры, даже если это рю де Риволи, – ворс впитывает долетающий шум, а шуршание драпировок вынуждает говорить шепотом. К разнице между внешней и внутренней атмосферой трудно привыкнуть; на пороге салона растет напряжение: внутренний протест невозможно подавить; попытка его сдержать ведет к тревоге и беспокойству, грозя вылиться в нечто свирепое и кровавое вроде приключений Гордона[122], чартистских бунтов[123] или пламени, взмывающего ввысь от мощного взрыва. Эта скрытая, избыточная сила струится промозглым, сумрачным чикагским днем от вещей, кажущихся тихими и удобными, а на деле оказывающихся совсем другими.

С финансовой точки зрения дела у нас обстояли более чем хорошо: Саймон получал пятнадцать долларов в неделю без комиссионных, я зарабатывал тринадцать с половиной. На утрату благотворительной опеки мы и внимания не обратили. Практически слепая Мама не могла больше вести хозяйство, и Саймон нанял мулатку по имени Молли Симмс, крепкую поджарую женщину лет тридцати пяти; она спала на кухне – на бывшей кровати Джорджи, и, когда мы возвращались домой поздно, что-то шептала или выкрикивала. Еще Бабуля отучила нас от привычки входить через парадную дверь.

– Это она тебя зовет, малыш, – говорил Саймон.

– Как же! А на кого она все время смотрит?

На Новый год она не появилась, так что я сам все организовал и приготовил еду. Саймона тоже не было – он уехал справлять новогодний праздник в компанию, надев все самое лучшее: котелок, теплый шарф в горошек, гетры, двухцветные туфли, кожаные перчатки. Вернулся он только вечером следующего дня, когда на улице падал и искрился снег, – грязный, мрачный, с красными глазами и царапинами на лице, которые не скрывала светлая щетина. Этот вспыльчивый и необузданный человек, придя в дом через задний ход, скинул ботинки и щеткой смел с них снег, затем стал рассматривать лицо, словно исхлестанное ветками ежевики, и наконец снял порванный котелок и положил на стул. Счастье, что Мама не могла его видеть; она что-то заподозрила и громко спросила, в чем дело.

– Ничего особенного, Ма, – хором ответили мы.

Чтобы она не поняла, Саймон на жаргоне поведал мне совершенно неправдоподобную историю, будто подрался на платформе Уэллс-стрит с двумя пьяными свирепыми ирландцами, один из которых схватил его за рукав пальто и за воротник, а другой толкнул лицом прямо на проволочные ограждения и сбросил с лестницы. Его рассказ меня не убедил. Оставалось неясным, где он провел день и ночь.

– А Молли Симмс так и не появилась, хотя обещала прийти, – сказал я.

Саймон не отрицал, что провел время с ней, просто сидел совершенно измочаленный на стуле в парадной – а теперь мокрой и грязной – одежде. Он попросил нагреть воды для ванны, а когда снял рубашку, на спине открылись царапины пострашнее тех, что были на лице. Его не волновала моя реакция. Бесстрастно – не хвастаясь и не жалуясь – он поведал, что рано утром был у Молли Симмс. Драка с ирландцами действительно случилась, когда он пьяный возвращался с вечеринки, но исцарапала его Молли. Более того, она не отпускала его дотемна, и ему пришлось ковылять по негритянскому гетто, утопая в снегу. Забираясь в постель, Саймон сказал, что нам нужно расстаться с Молли Симмс.

– А почему ты говоришь «нам»?

– Она почувствует себя хозяйкой положения, а эта женщина – дикая кошка.

Мы находились в нашей бывшей детской; обои, многократно наклеенные поверх старых, вздулись кое-где пузырями; от летящего за окном снега комната казалась почти уютной.

– Она хочет развития отношений. Так мне и заявила.

– Что именно?

– Что любит меня. – Он безрадостно улыбнулся. – Заводная сука.

– Да ей почти сорок.

– Что с того? Она женщина. И я пошел к ней. И не спрашивал, сколько ей лет, когда на нее полез.

Саймон уволил ее на той же неделе. Я видел, как внимательно всматривалась она за завтраком в его исцарапанное лицо. Молли была худая, похожая на цыганку неглупая женщина; при желании она могла держаться достойно, но, если не хотела, ей было плевать на мнение окружающих, она только ухмылялась, сверкая зелеными глазами. Саймона она не удержала, он видел в ее присутствии одни неудобства, и Молли сразу смекнула, что ее постараются выставить. Опыта у нее хватало – и все больше отрицательного, отсюда и грубость; ее кидало из города в город, из Вашингтона в Бруклин, оттуда в Детройт, а по пути и в другие Богом забытые места: здесь приласкают, там дадут по шее – всякое бывало. Но гордая Молли ни от кого не ждала жалости, да никто и не пытался ее пожалеть. Саймон ее вышвырнул и нанял Саблонку, старую полячку – вдову, которая нас невзлюбила; эта медлительная, ворчливая, тучная, злобная ханжа еще и плохо готовила. Но мы редко бывали дома. Через несколько недель после ее появления я вообще переехал – бросил колледж и стал жить и работать в Эванстоне. Какое-то время я подвизался в специфических местах – на окраинах, где проживают миллионеры: в Хайленд-парке, Кенилуорте и Уиннетке, – и как продавец, специализирующийся на предметах роскоши, имел дело с аристократами. И все благодаря управляющему, назвавшему мое имя, когда деловой партнер попросил рекомендовать кого-то на это место; он сам привез меня к мистеру Ренлингу, торговцу спортивными товарами в Эванстоне.

– Откуда он? – задал вопрос седой, бесстрашный, длинноногий, изысканно одетый человек, по виду похожий на шотландца.

– С северо-запада, – ответил управляющий. – Его брат работает наверху. Хваткие ребята.

– Иудей? – спросил мистер Ренлинг; устремленный на управляющего взгляд по-прежнему ничего не выражал.

– Ты еврей? – повернулся ко мне управляющий. Он знал ответ – просто переадресовывал вопрос.

– Полагаю, да.

– Ага. – Теперь Ренлинг обращался ко мне. – Здесь, на северном берегу, не любят евреев. Впрочем, – улыбнулся он сухо, – кого они вообще любят? Пожалуй, никого. Да они ни о чем и не узнают. – И, снова повернувшись к управляющему: – Как ты думаешь, он может стильно выглядеть?

– У нас он хорошо смотрелся.

– Здесь, на северном берегу, требования выше.

Наверное, только набираемые в услужение рабы проходили подобную проверку или девушки, которых приводили к мадам их матери для обучения искусству обольщения. Он заставил меня снять пиджак, чтобы лучше рассмотреть плечи и ягодицы, и я уже собирался сказать ему, куда он может катиться со своей работой, когда он объявил, что мое безупречное сложение как нельзя лучше подходит для предлагаемой деятельности, и мое тщеславие перевесило самоуважение. Ренлинг тогда произнес:

– Я хочу определить тебя в свой магазин товаров для верховой езды: ну там амазонки, сапоги – все, что нужно для этого вида спорта, разные модные штучки. В период обучения буду платить двадцать баксов в неделю, а когда освоишься – двадцать пять плюс комиссионные.

Естественно, я согласился. Жалованье больше, чем у Саймона.


Я переехал в Эванстон и поселился в студенческом общежитии, где вскоре главной достопримечательностью стал мой гардероб. Возможно, стоило бы сказать «ливрея»: мистер и миссис Ренлинг следили, чтобы я был одет надлежащим образом, – словом, сделали из меня картинку и не жалели денег, выбирая пиджаки из твида, фланелевые брюки и шейные платки, спортивные и плетеные туфли в мексиканском стиле, рубашки – все в соответствии с обслуживанием клиентов, предпочитающих английские товары. Если бы я навел подробные справки об этом месте, то не пошел бы сюда, но теперь меня переполняли любопытство и энтузиазм. Я был прекрасно одет и работал на тенистой улице, за умопомрачительным зеркальным стеклом в модном салоне, в трех шагах от главного магазина Ренлинга, где продавали все для рыбной ловли, охоты, кемпингов, гольфа, тенниса, а также каноэ и бортовые моторы. Теперь понятно, что я имел в виду, говоря, как был изумлен своим продвижением по социальной лестнице и тем, насколько уверенно и эффективно справлялся с обязанностями, обстоятельно, со знанием дела беседуя с богатыми юными девушками, молодыми людьми из загородных клубов и университетскими студентами; в одной руке я держал предлагаемый товар, а в другой – длинный мундштук с сигаретой. И Ренлинг признал, что я преодолел все препятствия. Пришлось взять несколько уроков верховой езды – не много, они слишком дороги. Ренлингу не требовалось делать из меня первоклассного наездника.

– А зачем? – сказал он. – Вот я продаю коллекционное оружие, а сам не убил за свою жизнь ни одного зверя.

Зато миссис Ренлинг мечтала, чтобы я стал наездником, постоянно чему-нибудь учила и старалась привить хорошие манеры. Она предлагала мне не бросать колледж, а перейти на вечернее обучение. Из четырех работавших со мной мужчин – я был самым молодым – двое окончили колледж.

– А ты, – говорила она, – с твоей внешностью, твоим обаянием, если бы у тебя был диплом… – И рисовала обольстительные картины будущего, словно диплом уже красовался в моих руках.

Миссис Ренлинг умело играла на моем тщеславии.

– Я сделаю из тебя настоящего джентльмена, – обещала она. – Настоящего.

Миссис Ренлинг было около пятидесяти пяти; невысокая, в светлых волосах слегка поблескивала седина, кожа на шее белее, чем на лице, на щеках мелкие красноватые веснушки, глаза ясные, но не кроткие. Легкий акцент – она родом из Люксембурга; предмет особой гордости – знакомство с некоторыми людьми, внесенными в Готский альманах[124]. Иногда она уверяла меня:

– Все это чушь. Я демократка, гражданка этой страны. Я голосовала за Кокса, за Смита и Рузвельта. Не люблю аристократов. Они хотели присвоить отцовскую землю. Герцогиня Шарлотта молилась в церкви по соседству с нами; она так и не смогла простить французам Наполеона Третьего. Я училась в Брюсселе, когда она умерла.

Миссис Ренлинг переписывалась со многими знатными дамами, обменивалась кулинарными рецептами с немкой из Дорна, имевшей какое-то отношение к семье кайзера.

– Несколько лет назад я ездила в Европу и там встретилась с этой баронессой. Знакомы мы давно. И все-таки они никогда не примут вас полностью в свой круг. «Я теперь американка», – сказала я ей. Угостила ее моими солеными арбузами – там нет ничего даже отдаленно на них похожего, Оги. В ответ она научила меня готовить телячьи почки с коньяком – почти неизвестное блюдо. Сейчас в Нью-Йорке есть один ресторан, там его подают. Даже в кризис людям надо где-то отдохнуть. Она продала свой рецепт за пятьсот долларов. Я бы никогда так не поступила. Готовила бы этот деликатес только для своих друзей; мое мнение: низко торговать старыми фамильными секретами.

Миссис Ренлинг прекрасно стряпала – обладала таким талантом и досконально продумывала меню своих обедов. Или тех, что организовывала в других местах: могла взяться за это для друзей.

В их круг входила жена управляющего гостиницей в Симингтоне, семья ювелиров Влетолд, продававших «экипажной публике»[125] тяжелые, украшенные гербами блюда для фруктов размером с цимбалы и соусники в виде корабля аргонавтов, а также вдова мужчины, замешанного в скандале вокруг «Типот-доум»[126], – сама она разводила далматинцев. И еще несколько человек такого же социального уровня. Для новых друзей, не отведавших еще телячьих почек, она готовила блюдо дома и приносила к их столу. Миссис Ренлинг страстно любила кормить людей и часто стряпала для нас, продавцов; она не терпела, чтобы мы ели в ресторанах, и утверждала своим бесстрастным голосом иностранки (никто не осмеливался ей перечить), что там еда невкусная и несвежая.

Именно так обстояли дела – миссис Ренлинг не позволялось перебивать или останавливать, когда она была в ударе. Она могла приготовить вам еду, если ей того хотелось, кормить вас, учить, инструктировать, играть с вами в маджонг[127], и вы не могли этому сопротивляться: столько в ней было силы и напора, несмотря на блеклые глаза и рыжеватые веснушки, проступавшие сквозь пудру на лице и жилистых руках. Миссис Ренлинг решила, что я должен изучать рекламный бизнес на отделении журналистики в университете, сама оплатила учебу, и мне ничего не оставалось, как приступить к занятиям. Но и этого ей показалось мало, и она подобрала мне еще несколько курсов, необходимых для получения степени, упирая на то, что образованный человек может добиться в Америке всего, чего хочет, выделяясь из общей массы, как свеча, зажженная во тьме шахты.

Я вел напряженную жизнь и временами до неприличия гордился своим новым статусом – тем, что вечерами занимался в университете или читал в библиотеке книги по истории и хитроумные пособия, как стимулировать покупательский спрос; ходил играть в бридж или маджонг в обитую шелком гостиную миссис Ренлинг, где был то ли лакеем, то ли родственником – разносил сладости, открывал имбирный эль в буфетной, но при этом не выпускал изо рта мундштук. Ловкий, услужливый, с легким намеком на флирт, с блестящими от бриллиантина волосами, цветком в петлице, пахнущий вересковым лосьоном, хотя не отказывался от чаевых, данных от души или по протоколу, хотя позже выяснил, что часть денег перепала мне экспромтом – многие не знали, как себя со мной держать. Душой общества была миссис Ренлинг, ее лидерство не подвергалось сомнению. Мистер Ренлинг с ней не соперничал – играл в карты или домино, безучастный ко всему остальному, и больше молчал, а миссис Ренлинг говорила что хотела, не обращая внимания на замечания других. Впрочем, эти замечания, касавшиеся в основном слуг, безработицы и правительства, были абсолютно банальны. Ренлинг это знал, но ему было наплевать. Здесь собрались его партнеры по бизнесу – деловому человеку положено их иметь. Он и сам навещал приятелей или приглашал к себе и никогда не критиковал, и они тоже этого себе не позволяли.

Загрузка...