За семь лет, минувших с окончания элитной научно-математической школы, где он учился вместе со своим лучшим другом Владимиром Гиршкиным, Баобаб Жилетти почти не изменился: рыжий малый с очень светлой кожей и завидным телосложением. Правда, подростковый метаболизм, испустив дух, оставил ему в наследство слой подкожного жирка, который Баобаб постоянно и не без гордости пощипывал.
В тот вечер, вернувшись ярко-розовым и торжествующим из своих флоридских наркоприключений, Баобаб распинался в компании Владимира о достоинствах шестнадцатилетней Роберты, своей подружки. Какая она потрясающе молодая и способная. Какие она пишет сценарии для авангардных фильмов, в которых сама же и снимается либо участвует в съемках. И вообще — Роберта занимается делом.
Друзья сидели в гостиной, на сломанном диване с мохеровой обивкой, в квартире, которую Баобаб снимал в Йорквиле, и поглядывали на Роберту — девушка как раз втискивалась в узкие джинсы, ее голые ноги сияли голубыми прожилками, как у младенца, рот был полон скобок, а на губах толстым слоем лежала помада цвета «дикое бордо». Столь оголтелое отрочество смутило Владимира, и он отвел взгляд. Но Роберта доковыляла до него джинсы болтались вокруг лодыжек — и с криком «Влад!» смачно, оглушительно поцеловала в ухо.
Баобаб взирал на свою раскованную подружку сквозь пустой коньячный бокал.
— Эй, а джинсы зачем? — спросил он Роберту. — Ты уходишь? Но я думал…
— Ты думал? Неужели? — перебила она. — О, как интересно, liebechen[6].
Роберта потерлась щекой о мохнатую щеку Владимира, с удовольствием наблюдая, как молодой человек, хихикая, сделал неубедительную попытку ее оттолкнуть.
— Я думал, ты сегодня останешься дома, — продолжал Баобаб. — Напишешь статью обо мне или отзыв на мою статью.
— Кретин, я говорила тебе, что у нас сегодня съемки. Если бы ты слушал, что я тебе говорю, мне не пришлось бы полдня корпеть над статьями и опровержениями ради тебя.
Владимир улыбнулся. Девчушка, облаченная в боксерские трусы Баобаба немыслимой расцветки и джинсы, спущенные ниже колен, лезла в драку и хотя бы этим заслуживала уважения.
— Ласло! — завопил Баобаб. — Съемки с Ласло, я прав?
— Деревенщина! — крикнула в ответ Роберта, с треском захлопнув за собой дверь ванной. — Сицилийская деревенщина!
— Что? А ну-ка, повтори! — Баобаб ринулся на кухню в поисках предмета, пригодного для метания. — Мой дед был членом парламента еще до Муссолини! Слышишь, ты, стейтен-айлендская[7] шлюха!
— Ладно, ладно. — Владимир перехватил руку, занесенную для крепкого удара в глаз. — Пойдем, нам надо выпить. Собирайся, Гарибальди. Вот твои сигареты и зажигалка. Идем, идем.
На улице они поймали такси и отправились в любимый бар Баобаба, находившийся в мясоразделочном квартале. Несколькими годами ранее в этот затрапезный район в центре города стекались орды варваров из сонных, зажиточных Тинека и Гарден-сити, позже здесь паслись правоверные хипстеры, но сейчас квартал по вечерам почти пустовал — более подходящего места для любимого бара Баобаба и не сыскать.
Перед «Тушей» по милости соседствующего заводика, где забивали свиней, разливалась лужа настоящей крови. По потолку заведения тянулись тросы, по ним в былые времена транспортировали нетелей. В зале дозволялось вести себя с тем же налетом анахронизма, — например, выбирать в музыкальном автомате «Линид Скинирд»[8], размахивать куском вяленой говядины, обсуждать вслух формы официанток либо глазеть на трио истощенных аспирантов, сгрудившихся вокруг бильярда с острыми киями наготове, словно в ожидании финансового подкрепления. Завсегдатаи так себя и вели.
— И что? — произнесли друзья одновременно. Бурбон они уже заказали.
— С этим Ласло проблемы?
— Чертов мадьярский выскочка так и норовит трахнуть мою девочку, — ответил Баобаб. — Ведь мадьяры входили когда-то в Великую татарскую орду?
— Вспомнил о моей матери? — Монголка!
— Нет, честное слово. Этот Ласло настоящий дикарь. От него исходит такой ненашенский запашок. А имя просто не выговорить… Нет, конечно, я знаю, что ты думаешь. Будь я шестнадцатилетней девчонкой и появись у меня возможность позаигрывать с каким-то хреном, который стриг собаку Феллини или чем там Ласло якобы прославился, я бы мертвой хваткой вцепился в этого будапештского гения.
— Но он действительно что-то снял?
— Венгерскую версию «В джазе только девушки». Говорят, очень аллегорическое кино получилось. Влад, я когда-нибудь говорил тебе, что любовь — по сути социоэкономика?
— Говорил. — На самом деле нет.
— Повторю еще раз. Любовь в принципе — это социоэкономика. Нас возбуждают статусные градации. Роберта моложе меня, я более опытен, чем она, она умнее меня, Ласло более европеец, чем она, ты образованнее Халы, Хала… да, Хала…
— С Халой проблемы, — сказал Владимир. Подошла официантка с бурбоном, и Владимир уставился на ее приятную фигуру, приятную в западном смысле, то есть невероятно худую, но грудастую.
Официантка была с ног до головы обтянута двумя кусками кожи, искусственной кожи, поблескивавшей с оттенком самоиронии, что в 1993 году было абсолютно правильно; именно в том году насмешка над мейнстримом стала собственно мейнстримом. Волосы у официантки отсутствовали — прическа, к которой Владимир с годами подобрел, несмотря на то что любил зарыться носом в немытые локоны и пряди. И в довершение у официантки имелось лицо — обстоятельство, в упор не замечаемое большинством посетителей, но не Владимиром, любовавшимся ресницей, упавшей под тяжестью туши и сиротливо прилепившейся к коже. Как трогательно! Да, она была личностью, эта официантка, и Владимир опечалился, потому что она даже не взглянула на него, подавая виски.
— Возможно, этих… Нет, не хочу переходить на твой жаргон. Впрочем, ладно. Возможно, этих статусных градаций, существующих между мной и Халой, уже не хватает, чтобы меня возбудить.
— То есть вы стали слишком близки? Живете как муж и жена?
— Ровно наоборот! Эта галиматья про градации только все запутывает. Я хочу сказать, что уже не понимаю, что творится в ее башке.
— Да ничего не творится.
— Ты к ней несправедлив.
— Но это правда. Послушай, ты познакомился с ней, когда только-только порвал с той тощей, злющей людоедкой из Средне-Западного колледжа, забыл, как ее звали. Ты вернулся в Нью-Йорк растерянным им-ми-мигрантиком, маленьким Гиршки-диршки, тух-тух-тух, едет Гиршки-диршки…
— Скотина.
— И вдруг — бац! — натыкаешься на американскую мечту собственной персоной. Она зарабатывает тем, что ее секут! Господи, тут даже никакой символики разводить не надо, все уже готовенькое Появляется Гиршкин, жалостливый, с разбитым сердцем, не знающий, с кем бы разделить ежегодное жалованье в двадцать тысяч, и вмиг мазохистка оборачивается садисткой, и не будем забывать о поцелуях, разговорах, прогулках при луне: ах, какой парень, он хочет помочь. И что же добрый самаритянин получил в награду? Хала есть Хала. Жутко интересной ее не назовешь. И вот тут у нее многовато…
— Нарочно язвишь, чтобы заглушить голос совести?
— Ничего подобного. Я говорю тебе то, что ты и сам в глубине души давно знаешь. Перевожу с русского оригинала.
Но совесть Баобаба была нечиста. Ведь именно он познакомил Владимира с Халой. Встреча произошла на «праведной» пасхальной вечеринке, ежегодно устраиваемой Баобабом. Квартира кишела студентами из Городского колледжа, где хозяин подвизался в качестве вечного студента и поставщика золотистого марокканского гашиша.
Хала сидела в углу хозяйской спальни на кресле из мешковины, переводя пристальный взгляд с сигареты на пепельницу и вновь на свою тлеющую собеседницу. Спальня Баобаба была вместительным, хотя и лишенным окон логовом; присутствовавшие вежливо жались по углам, освободив середину комнаты для почетных гостей.
Итак в одном углу сидит Хала, в одиночестве, покуривая, стряхивая пепел; в другом — парочка студентов-инженеров: толстый и демонстративно голубой филиппинец гипнотизирует пестро одетого и впечатлительного парня, вдвое моложе гипнотизера («Ты — Джим Моррисон… Я — Джим Моррисон!»); в третьем углу — Роберта, недавно вошедшая в жизнь Баобаба и намеренно приставленная к профессору истории, румяному канадскому губошлепу, преподававшему у Баобаба. И наконец, четвертый угол, где наш герой пытается завести интеллектуальную дискуссию о разоружении с украинским студентом по обмену.
Почетным гостем выступил сам Баобаб. Он появился одетый под Спасителя, пожонглировал терновым венцом, поманипулировал набедренной повязкой, обнажившись слегка сверх приличий; все от души посмеялись. Включая Халу, закутанную в саму себя — ворох темной ткани и сатанистских побрякушек Затем Баобаб приласкал сначала Джима Моррисона, а потом и здоровяка-гипнотизера, попытался вырвать Роберту из академических когтей профессора и в конце концов уселся рядом с Владимиром и украинцем.
— Станислав, на кухне делают тосты, — обратился Бао к украинцу. — По-моему, им без тебя не обойтись. — Когда же украинец убрался, он сообщил: — А вон там, в углу, Хала, подруга Роберты.
— Хала? — Владимир, разумеется, сразу вспомнил о вкусном мягком хлебе, который пекут в канун еврейской субботы.
— Ее отец торгует ширпотребом в Гринвиче, штат Коннектикут, а она работает жертвой.
— Она могла бы стать отличной Магдалиной твоему Христу, — хмыкнул Владимир.
Тем не менее подошел представиться.
— Привет. — Владимир присел на край ее гнезда из мешковины. — Знаете, здесь только о вас и говорят.
— Нет, — возразила Хала. Возразила не с ложной скромностью, не всплеснув руками и растягивая слово «не-е-ет». Просто тихо и смиренно обронила; вероятно, в ее тоне даже прозвучала жалоба, и Владимир, конечно, эту нотку расслышал. Ее «нет» означало «нет, о ней здесь никто не говорит, не тот она человек».
Возможна ли любовь с первого слова? И особенно когда это первое слово «нет»? Здесь следует умерить скептицизм и ответить утвердительно: да, в пострейгано-бушевском Манхэттене с его неприкаянной молодежью, утыканной сережками по всему телу, вскормленной на мелькающих картинках и непонятно чего желающей от жизни, такое вполне возможно. Ибо в этом единственном слове Владимир, разочаровавшийся в себе с тех пор, как позорно бежал со Среднего Запада, в этом слове он увидел желанную замену любви к себе. Перед ним сидела женщина, одинокая, никому здесь не интересная, работавшая жертвой и, как заподозрил Владимир, допускавшая экстравагантность исключительно в одежде, во всем остальном она наверняка не преступала определенных границ.
Иными словами, он мог бы ее полюбить.
И даже если его предположения окажутся беспочвенными, все равно: Владимира — не станем скрывать — возбуждала мысль о чужих руках, касавшихся ее тела с намерением причинить боль, и одновременно он пытался вообразить, каков будет секс с нею и что он может сделать, чтобы изменить ее жизнь. Кроме того, она выглядела привлекательно — младенческий жирок и прочее, — особенно в своем несусветном прикиде.
— Ладно, — легко согласился Владимир, стараясь не спугнуть девушку. — Я просто хотел с вами познакомиться.
О, Владимир, мягкосердечный художник, сор — его материал!
Так они познакомились. Очевидно, прошло немало времени с тех пор, как мужчина заводил с Халой беседу — пространную и почти без давления (иностранец Владимир и сам был подавлен). Последующие девять часов были проведены в разговорах — сначала в спальне Баобаба, потом в соседнем кафе и наконец в спальне Владимира. Они были близнецами-беглецами — один из России, другая из Коннектикута — и теперь строили планы нового побега, совместного, в обстоятельства, в которых они, по крайней мере, смогли бы существовать достойно (именно это слово было пущено в ход). К тому моменту, когда Владимир созрел, чтобы поцеловать ее, наступило десять утра. Поцелуй вышел скудным, но нежным, после чего они сразу заснули друг на друге и проспали сутки.
В «Туше» Баобаб в присущей ему манере продолжал разглагольствовать о проблемах своего друга. Но Владимиру не терпелось задать один очень личный вопрос:
— А правда ли, что с Халой можно расстаться? Порвать с ней по собственной воле? — И он сам ответил на этот вопрос: Да, да… Порвать. Это необходимо.
— Ну конечно, расставайся, — поддержал его Баобаб. — Если тебе нужна моя помощь эксперта, только скажи — напишу исследование или еще что. А лучше пусть Роберта это уладит. Она способна уладить что угодно. — Он вздохнул.
— Кстати, о Роберте, — произнес Владимир, намеренно подражая интонации Баобаба. — Мне начинает казаться, Бао, что если я должен сам решать свои проблемы, то и тебе следует быть мужчиной и как-то разобраться в ситуации с Робертой.
— Разобраться по-мужски?
— В пределах разумного.
— Вызвать Ласло на дуэль? Как Пушкин?
— Думаешь, в отличие от Пушкина, тебе повезет? Думаешь, сумеешь, выхватив пистолет, хладнокровно застрелить этого татарина, а?
— Влад, ты хочешь быть моим секундантом? Ужасно благородно с твоей стороны. Идем, пора убить этого гада.
— Пафф! — усмехнулся Владимир. — Не желаю принимать участие в безумии. Кроме того, ты обещал, что мы будем пить всю ночь. Обещал сгубить мою печень до срока.
— Владимир, твой друг просит тебя о помощи. — Баобаб нахлобучил на голову утратившую форму «федору».
— Я бесполезен в конфликтах. Я только все испорчу. Знаешь… — Он смолк, когда Баобаб, отвесив низкий поклон, двинулся к выходу, — в мятой шляпе и саперных сапогах вид у него был исключительно придурковатый. Бедняга! — Обещай, что не пустишь в ход кулаки! — крикнул Владимир вслед.
Баобаб послал ему воздушный поцелуй и сгинул. И лишь спустя минуту Владимир осознал: его бросили, оставили без собутыльника в хмельную воскресную ночь.
Но и без собутыльника Владимир продолжал пить. Он помнил много русских песен о пьянстве в одиночестве, однако трагикомический смысл этих баллад не укоротил вереницу стаканов с бурбоном и единственного, неведомо как затесавшегося среди них мартини с джином — три твердые оливки мерцали в изящном бокале. Так выпьем сегодня, а завтра… начнется долгий период трезвости, когда Владимир будет просыпаться с ясной головой и ловко управляться с иммигрантами. С этими удивительными людьми! Многим ли из его ровесников посчастливилось познакомиться с таким человеком, как мистер Рыбаков по прозвищу Вентиляторный? И многим ли удалось заслужить его доверие?
Вывод: Владимир — классный парень. На пятом бурбоне он провозгласил тост за себя и показал ламинированные зубы официантке, которая в ответ даже слегка улыбнулась, во всяком случае приоткрыла рот.
— З-з… — начал Владимир (в итоге должно было получиться «значит»), но официантка уже понесла поднос с выпивкой аспирантам у бильярдного стола. Они лакали жуткие фруктовые напитки, эти школяры.
Спустя полчаса Владимира окончательно развезло. И нам нечего сказать в его оправдание. В бутылке мартини на соседнем столике отражался настоящий русский алкаш, смурной обормот с редеющими, слипшимися от пота волосами и в рубашке, расстегнутой больше, чем следовало. Даже ламинированные зубы — гордость семейства Гиршкиных — каким-то образом запачкались в нижнем ряду.
Аспиранты по-прежнему стучали киями. Не помахать ли им? Этакое панибратское приветствие, вполне допустимое, когда ты пьян. Владимир умеет быть эксцентричным…
Он залпом опрокинул виски. За столиком не больше пепельницы в ряду таких же столиков, тянувшемся к двери, сидела девушка. И давно она там сидит? В ее внешности тоже было нечто алкашное — голова набок, словно шейные мускулы устали ее держать, спутанные ломкие темные волосы, широко открытый рот. Мутный взор Владимира пополз по девушке (сверху вниз, медленно и методично), отмечая бледность лица, черные глаза, серый свитер без надписей, еще более бледные руки и книгу. Она читала. И пила. Если бы только Баобаб оставил ему одну из своих книг! Но зачем? Чтобы читать друг другу вслух на весь бар?
Владимир закурил. Сигарета возбудила в нем тягу к опасностям, навеяла мысль о пробежке по Центральному парку в этот поздний час, о спринте под пение городских цикад, о бросках зигзагами вправо-влево, как на футбольном поле, в попытке одурачить смерть, притаившуюся в тени между парковыми фонарями.
Отличная идея.
Он встал, чтобы уйти, девушка подняла на него глаза. Пока он шел к двери с намерением обыграть смерть в парке, девушка по-прежнему смотрела на него. Он уже поравнялся с ней, а она все смотрела.
Вдруг он оказался сидящим напротив нее. Наверное, споткнулся или его качнуло, и он, сам не зная как, рухнул на теплое пластиковое сиденье. Девушке на вид было около двадцати, на лбу пролегла магистраль первых горестных морщин.
— Не понимаю, почему я сел здесь, — подал голос Владимир. — Сейчас встану.
— Вы напугали меня. — Голос у девушки был ниже, чем у Владимира.
— Уже встаю. — Он положил руку на стол. Книга называлась «Манхэттенский трансфер»[9]. — Замечательная книга. Ухожу. Я и не думал присаживаться.
Он опять стоял на ногах, вокруг все казалось зыбким. Увидел, как на него надвигается дверная ручка, и вытянул вперед жаждущую схватиться за нее ладонь. За его спиной раздался смешок.
— Вы похожи на Троцкого.
«Господи боже, — подумал Владимир, — у меня начинается новый роман».
Во рту он ощущал вкус бурбона, влажной пеленой окутавшего язык. Владимир дернул себя за бороду, поправил очки в черепаховой оправе и повернулся кругом. Он направился обратно к ней, старательно выворачивая ступни внутрь, чтобы не шлепать ими по-еврейски, твердо вжимая подошвы в американскую почву («Припечатывай ногой землю, словно она твоя!» — учила его мать).
— Только когда я пьян, — сказал он, нарочно растягивая последнее слово для наглядности. — Я похожу на Троцкого, только когда пьян. — Ради первого знакомства можно было придумать фразу и получше.
Владимир повалился на стул.
— Я могу встать и уйти. Вы ведь читаете хорошую книгу.
Девушка заложила салфеткой страницу и закрыла книгу.
— Откуда вы, Троцкий? — спросила она.
— Меня зовут Владимир, — представился он таким тоном, что захотелось добавить: «И бреду я по белу свету от самой матушки-России». Но он удержался.
— Русский еврей, — догадалась девушка. — Что вы пьете?
— Больше ничего. Я уже набрался и пропил все деньги.
— И вы скучаете по своей стране. — Девушка старалась говорить так же грустно, как Владимир. — Два виски с лимоном, — обратилась она к проходившей мимо официантке.
— Вы очень добры, — поблагодарил Владимир. — Вы, должно быть, не местная. Учитесь в Нью-Йоркском университете, а сами родом из Кедрового Источника. Ваши родители трудятся на земле. И у вас три собаки.
— Университет Колумбийский, — уточнила девушка. — Уроженка Манхэттена, родители — профессора в Городском колледже. Одна кошка.
— Лучше не бывает. Если вы любите Чехова и социал-демократию, мы сможем стать друзьями.
Девушка протянула ему длинную, костлявую ладонь, оказавшуюся на удивление теплой.
— Франческа. Значит, вы ходите в бар один?
— Я был с другом, но он ушел. — И, учитывая ее имя и внешность, добавил: — Мой друг — итальянец.
— Я польщена, — ответила Франческа.
Затем она вполне невинным жестом зачесала выбившуюся прядь волос за ухо, обнажив полоску белой кожи, до которой летнее солнце не сумело добраться. И от вида этой кожи пьяного восторженного Владимира подбросило вверх и перекинуло через хлипкий забор, за которым, как в загоне для молодняка, содержатся слепые увлечения, питающиеся соками сердца. Какая тонкая прозрачная мембрана, этот кусочек кожи! И разве она способна уберечь мозг от летней духоты? Не говоря уж о падающих предметах, птицах на деревьях и зловредных людях. Владимиру показалось, что он сейчас заплачет: все было так… Но он с детства твердо помнил наказ отца: не реветь! Он прищурился, чтобы унять слезы.
— Что случилось? — спросила Франческа. — У вас взволнованный вид. — Из ниоткуда возникла вторая порция виски с лимоном. Владимир протянул дрожащую руку к бокалу, на дне которого мигала мараскиновая вишенка, будто огонек на посадочной полосе.
А потом спустилась уютная тьма и дружеская рука взяла его под локоть… Они стояли на тротуаре; в окружающей мути Владимир разглядел такси, проплывшее мимо бледной щеки Франчески.
— Такси, — промямлил Владимир, стараясь удержаться на получивших второе крещение ногах.
— Точно, парень, — подхватила Франческа. — Такси.
— Спать, — произнес Владимир.
— И где Троцкому постелено?
— Троцкому нигде не постелено. Троцкий — безродный космополит.
— Ладно, сегодня твой день, Лео. Я приготовила тебе отличный диван на углу Амстердамской и Семьдесят второй.
— Обольстительница… — шепнул Владимир себе под нос.
Вскоре они сидели в такси, направляясь к окраине мимо знакомого ресторанчика, где Владимир однажды что-то съел — ростбиф из коровы, — но так и не переварил. Когда он снова выглянул в окно, машина неслась по скоростной полосе Вест-сайдского шоссе, все дальше от центра города.
«И зачем?» — успел подумать Владимир, прежде чем кануть в Страну Снов.
…Самолет рассекает восточноевропейские облака, пухлые, как пироги со слоеной начинкой из угольного дыма, бензиновых выхлопов и ацетатных паров. Мать кричит мистеру Рыбакову, перекрывая шум пропеллеров:
— Я помню полуфиналы, как будто это было вчера! Маленький недотепа берет ладью, теряет ферзя, чешет в затылке, шах и мат… Единственный русский мальчик, не попавший на чемпионат страны.
— Шахматы, — фыркает Вентиляторный, постукивая по альтиметру. — Занятие для идиотов и бездельников. Не поминайте при мне шахматы, мамаша.
— Я к примеру говорю! — орет мать. — Провожу параллели между двумя областями — шахматами и жизнью. Не забывайте, именно я научила его ходить! Где вы были, когда он ковылял, как еврей? Ах, самое трудное всегда достается матерям. Кто делает им салат оливье? Кто устраивает на работу? Кто помогает писать сочинения? «Тема вторая. Расскажите о самой серьезной проблеме в вашей жизни и как вы ее разрешили». Самая серьезная проблема? Еврейская походка и нелюбовь к матери…
— Вы бы лучше помолчали, — советует Рыбаков. — Мамаши всегда суетятся, всегда норовят дать мальчику титьку… На, соси! Соси, малыш! А потом удивляются, почему их сыновья вырастают кретинами. Впрочем, он теперь мой Владимир.
Мать вздыхает и крестится, как это у нее теперь принято. Обернувшись, она с довольным видом улыбается встревоженному Владимиру, задвинутому в грузовой отсек; лямки парашюта жгут нежное белое мясо на плечах.
— Уэлл! — кричит Рыбаков Владимиру. — Готов к прыжку, солдатик?
Под самолетом деревенское безлюдье сменяется голубоватой решеткой городских огней. Город, медленно нарождающийся из облаков, рассечен черной петлей реки, освещаемой лишь огнями барж, плывущих вниз по течению. На левом берегу горит неоном название ПРАВА, выписанное кириллицей.
— Мой сын ждет тебя… там! — Вентиляторный тычет пальцем куда-то между буквами П и Р. — Ты его с ходу узнаешь. Такой солидный мужчина, а за ним вереница «мерседесов». Красивый, как его отец.
Владимир не успевает возразить, двери грузового отсека раскрываются, и парашют наполняется холодным ночным воздухом… Смутное ощущение стремительного падения во сне.
Я падаю на землю!
Чувство, не лишенное приятности.
Проснулся он в полдень в Верхнем Манхэттене, в однокомнатной квартире Фрэнка, друга Франчески. Фрэнк, откровенный славянофил, разукрасил комнату полудюжиной домодельных икон с золотистой каймой, а также огромным, во всю стену, болгарским туристическим постером: деревенская церковь с куполом-луковицей, а на ее фоне необычайно косматое животное (бе-е?). Владимир так никогда доподлинно и не узнал, как протекало долгое путешествие в Верхний Манхэттен и как его провели мимо привратника, уложили спать и куда делся хозяин квартиры, — подробности, не удерживающиеся в хмельном сознании. Неслабое первое впечатление, должно быть, он произвел — пятиминутная беседа, а затем неглубокая кома.
Но ведь!.. Но ведь… что? На кофейном столике шведского производства… что он нашел? Пачку сигарет «Нат Шерман», которую он тут же прикарманил, замечательно… А рядом с сигаретами… Рядом с сигаретами лежала записка. Еще лучше. А в записке… теперь внимание… округлым почерком представительницы среднего класса выведена фамилия Франчески (Руокко)… ее адрес на Пятой авеню и номер телефона… И в заключение сердечное приглашение заскочить к ней в восемь, чтобы затем отправиться к одиннадцати на вечеринку в Трайбеку[10].
Ура.
Трясущимися пальцами Владимир вытащил из пачки сигарету — длинный коричневый цилиндр с привкусом меда и золы — и закурил. Он курил в лифте, хотя новые дома такого сорта битком набиты детекторами дыма. Курил, минуя привратника, выйдя на улицу и всю дорогу до Центрального парка. Только тогда Владимир вспомнил о первоначальном плане, пьяной идее, сформулированной прежде, чем он храбро уселся напротив Франчески.
Он двигался по парку, то подпрыгивая, то подскакивая, а иногда и слегка пританцовывая. Какие у него красивые ноги! Какие замечательные русско-еврейские, славяно-иудейские ноги… В самый раз для спринта вдоль велосипедной дорожки. Или для шикарного подъезда в доме Франчески на Пятой авеню. Или для того, чтобы взгромоздить их на кофейный столик на чердачной вечеринке в Трайбеке. Ах, как же глубоко, последовательно, блаженно и абсолютно ошибалась мать — насчет страны в целом и блестящих перспектив для юного иммигранта В. Гиршкина в частности. Она ошиблась! Ошиблась! — ликовал Владимир, пробегая через Овечий луг, усеянный загорающими безработными в ленивый понедельничный полдень; городские небоскребы взирали на них сверху вниз с корпоративным безразличием. Его мать тоже сейчас сидит за дымчатыми стеклами одного из этих чудищ, построенных накануне последнего экономического спада: угловой офис, декорированный американским флагом и фотографией особняка Гиршкиных в стиле эпохи Тюдоров, — особняка, но не троих его обитателей.
И какой чудесный выдался день для пробежки! Прохладно, будто ранней весной, серо и облачно — в такой день тянет прогуливать школу или, как в случае Владимира, работу. Такой день напоминает ему о ней, Франческе, — черное с белым, загадочная двойственность и одновременно вразумительность, свойственные пасмурным английским денькам, плюс тяжесть сырого воздуха, и Владимир тут же припомнил, как его голова уткнулась ей в шею, когда они ехали в такси. Да, он опять встретил доброго человека; до сих пор Владимир связывался исключительно с добрыми женщинами. Наверное, чтобы его любить, требовался определенный запас доброты. В таком случае ему крупно повезло!
Бег оборвался на скользком склоне, когда дали о себе знать легкие Владимира — фирменное ленинградское изделие, и спринтер был вынужден искать набухшую от дождя скамейку.
На работу он явился около двух. В Обществе им. Эммы Лазарус шла китайская неделя; китайцы выстроились в очередь у китайского стола, заполонив всю приемную, где кипел чай и стояло чучело панды. Немногочисленные русские, прятавшиеся от дождя, пересмеивались, глядя на поток азиатов и пытаясь имитировать их негромкую стрекочущую речь: «чинь-чань-чонь-чунь». Назревала драка.
И хотя Владимира учили проповедовать мультикультурность, на ухмыляющиеся лица соотечественников он взирал с абсолютным равнодушием, прокладывая путь через горы, сложенные из их документов. Как можно думать об иммигрантах в такой день?
— Баобаб, я познакомился с одним человеком. С девушкой.
— Секс? Или что? — разволновались на другом конце провода.
— Никакого секса. Но, по-моему, мы спали в одной постели.
— Гиршкин, ты — раб предосторожности, — хохотнул Баобаб. — Ладно, расскажи нам все. Какая она? Худая? Рубенсовская?
— Обычная.
— И как отреагирует Хала, когда узнает?
Владимир вообразил неприятное развитие событий. Сдобная Халочка. Плюшевый медвежонок для битья. Снова брошенный. Уф-ф.
— А как прошло с Ласло? — сменил тему Владимир. — Врезал ему, чтоб знал наших?
— Не врезал. Напротив, записался на его новый семинар «Станиславский и мы».
— Ох, Баобаб.
— Таким образом я смогу приглядывать за Робертой. И знакомиться с другими актрисами. Ласло говорит, что, может быть, возьмет нас в новую постановку «В ожидании Годо» в Праве будущей весной.
— В Праве?
Обрывки странного сна прошелестели в памяти Владимира, в калейдоскопической последовательности он увидел мать, Вентиляторного, полый парашют, падающий с неба.
— Что за чепуха, — пробормотал Владимир. Хватит думать о Рыбакове, стану думать только о моей Франческе! А Баобабу он сказал: — Ты имеешь в виду Париж девяностых?
— Именно. Сохо Восточной Европы. Послушай, когда ты познакомишь меня со своей новой подружкой?
— Сегодня вечеринка в Трайбеке. Начало в… Эй! Да, вы, сэр. В кафтане… Поставьте стул на место!
У факса разгоралась мелкая, но энергичная расовая междуусобица. Гаитянская коллега Владимира была уже в гуще событий, увлеченно выстраивая в цепь охранников, словно находилась в давно утраченном отцовском имении в Порт-О-Пренсе. Владимира отправили за мегафоном, на всякий случай хранившимся в агентстве.
— Я из Ленинграда, — сообщил Владимир и склонил голову в знак благодарности, когда Джозеф, отец Франчески, сунул ему в руку бокал с арманьяком.
— Санкт-Петербурга, — поправила Винси, мать Франчески, с излишней наставительностью и сама же громко рассмеялась своему поучительному тону.
— Да, — подтвердил Владимир, хотя ему никогда не приходило в голову называть так родной город, где щедро размноженный ленинский лик выглядывал из каждого киоска и сортира.
Владимир поведал хозяевам семейную легенду: он появился на свет с таким крупным лбом, что директор роддома лично поздравил его мать с рождением нового Владимира Ильича. Родители Франчески отозвались игристой смесью подлинного веселья и вежливости. Еще парочка арманьяков, подумал Владимир, и останется одно веселье в чистом виде.
— Чудесно, — сказал Джозеф, рассеянно взъерошив свои волосы цвета индустриального пейзажа. — И у вас до сих пор огромный лоб!
Владимир не успел покраснеть, за него это сделала Франческа, входя в гостиную, где за книжными полками не видно было стен. Одета она была в черное бархатное платье, облегавшее ее, как вторая кожа.
— Фрэнни, надо же, — завопила Винси, надевая очки в розоватой оправе. — Дай-ка на тебя посмотреть! Я забыла, милая, куда вы сегодня собрались?
— Всего лишь на скромную вечеринку, — оскалилась Франческа. Владимир догадался, что она не любит, когда ее называют Фрэнни, и ему это понравилось: еще один пункт в ее набухающем, как весенняя почка, личном деле в придачу к раствору Для контактных линз, который он обнаружил в ванной (а почему она не всегда носит очки?).
— Так чем же вы занимаетесь, мистер Гиршкин? — спросил Джозеф с преувеличенной важностью, словно давая понять, что сам он настроен скорее шутливо, хотя Владимиру не возбраняется, если он пожелает, ответить со всей серьезностью.
— Оставь его в покое, Dad, — вмешалась Франческа, и Владимир улыбнулся этому ладному американскому словечку дэд. В русском папа ему всегда чудилась какая-то несуразность и уничижение. — Изображая жизнерадостного гегемона, ты иногда бываешь чересчур убедительным, — продолжала Франческа. — Интересно, как бы ты себя чувствовал, если бы мы проиграли холодную войну, а не родина Владимира?
Да, Владимиру нравились эти Руокко, вне всяких сомнений. Оба профессорствовали в Городском колледже; Владимир достаточно хорошо узнал эту породу, отбывая срок в научно-математической школе, где профессорские отпрыски кучковались вместе, образуя интеллектуальную элиту. Все вдохновляющие признаки были налицо: номер «Новых левых» на журнальном столике, нескончаемые запасы выпивки на кухне, нескрываемое удивление от знакомства с умным молодым человеком, что особенно приятно, когда изо дня в день читаешь лекции сотням спящих тел, а в перерывах отражаешь наскоки чрезмерно активных типов вроде Баобаба.
— Я помогаю иммигрантам освоиться, — сказал Владимир.
— Правильно, ведь он говорит по-русски, — обрадовалась Винси своей догадливости и улыбнулась потрескавшимися губами.
— Нам пора идти, — заметила Франческа.
— Лишний глоток арманьяка никому не повредит. — Джозеф покачал головой, не одобряя чопорности своей дочери.
— Ты их упоишь еще до вечеринки! — засмеялась Винси и протянула свой бокал за добавкой.
— А где работают ваши родители? — Джозеф налил Владимиру до краев.
Владимир приподнял брови и сложил руки на груди — таким жестом он всегда реагировал на упоминание о своей семье. Джозеф забеспокоился, не коснулся ли он болезненной темы; Франческа, судя по ее виду, готова была придушить отца или, по меньшей мере, вновь употребить слово «гегемон». Но Владимир, выдержав паузу, сообщил им об элитарных профессиях родителей, тогда все заулыбались и выпили за иностранцев.
Припоминая то лето — что он не раз и скрупулезно проделывал в последующие смутные годы, — Владимир думал, что первый вечер, целиком проведенный с Франческой, стал квинтэссенцией той поры, хотя ничего особо примечательного на самом деле и не произошло. Просто этот вечер стал первым. Задал тон. Сначала очаровательные интересные родители. Потом очаровательная интересная дочка. Потом очаровательные интересные друзья. А потом опять, как и положено, очаровательная интересная дочка, и в постели не утратившая вышеназванных качеств.
Очаровательная? Не глянцевая красотка: нос крючковат, бледность, которую можно было принять за болезненность в эпоху, когда на каждой особи играли хоть какие-то краски, а кроме того, легкая неуклюжесть походки, та неровность, когда ноги ступают по земле так, словно одна короче другой, но их обладательница постоянно забывает, какая именно. Но в остальном — высокий рост, длинные волосы, капюшоном падавшие на плечи, маленькие глаза идеально овальной формы, как на миниатюрах Фаберже, и того же отрезвляюще серого цвета петербургского неба, висевшего над мастерской ювелира. К вящему удовольствию Владимира, на вечеринку в Трайбеку Франческа оделась в минималистское бархатное платье, открывавшее ее маленькие круглые плечи, чуть ли не блестевшие под резким светом фонарей на Пятой авеню (не говоря уж о гладкой белизне прямой спины, перекрещенной бархатными бретельками).
И наконец вот они, очаровательные интересные друзья. В тот вечер они собрались под звуки черного джаза, легкого и шумного, на последнем этаже высоченного здания в Трайбеке. До того как его привели в порядок, помещение, наверное, напоминало вагон для перевозки скота, теперь же было почти пустынным — пара диванов, стереоустановка, открытые бутылки со спиртным, через которые следовало перешагивать, поднимать с пола и использовать по назначению.
Это была продвинутая компания, одетая в новом стиле «шикарный лох» — словосочетание, быстро отвоевавшее себе место в центровом лексиконе. Некий представитель нового течения в узкой рубашке с широким воротником — клетка в горошек — кричал поверх голов:
— Слыхали? Сафи получила грант Европейского сообщества на изучение дикого лука в Праве!
— Опять эта долбаная Права, — буркнул другой, упакованный в коричневые мешковатые штаны и «грошовые» полуботинки с прорезями для монеток, в которые, конечно же, были вставлены настоящие пенсы. — Незамутненное сознание умственно отсталых советских мутантов, и больше вы там ничего не найдете, вот мое мнение. Лучше бы Берлинская стена никогда не падала.
Владимир загрустил. Он не только за всю жизнь не получил ни одного гранта Европейского сообщества, но и все те жалкие тряпки, от которых он старательно избавлялся в эмиграции, теперь оказались золотым запасом последней моды! «Грошовые» ботинки! Что за дурной тон. И каким старым он чувствовал себя среди этих гламурных хлыщей, ведь, кроме тощей бороденки и благоприобретенного титула Иммигранта, ему нечем было сгладить впечатление от собственного замшело-буржуазного гардероба.
Бочком он выбрался в другую комнату, где его познакомили с приятелем Франчески, славянофилом Фрэнком. Фрэнк был мал ростом, как и Владимир, но еще худее. Однако над костлявым телом возвышалась пухлая, как индийский хлеб пури, голова: мощный красный нос, мясистый подбородок и необыкновенно толстые складчатые щеки.
— Я призываю всю компанию читать этим летом «Записки охотника», — поведал он Владимиру, выжимая с переменным успехом шерри из бутылки в одноразовые стаканчики. — Ни один мужчина и ни одна женщина не могут называть себя культурны, — вставил он по-русски, — если они не читали «Записок охотника». Разве я не прав! Разве это не так!
— Я неоднократно читал «Записки охотника», — сказал Владимир, надеясь, что походы в детстве на Кировский балет и в Эрмитаж сделали его достаточно культурны для его нового друга. По правде говоря, «Записки охотника» Владимир пролистывал один раз в жизни лет десять назад и помнил из них только одно: действие во всех рассказах преимущественно происходит на природе.
— Молёдетс! — похвалил Фрэнк опять по-русски, употребив слово, которым мужчины в возрасте ободряют молодых. А сколько лет самому Фрэнку?
Его коротко стриженные волосы пребывали во второй стадии мужского облысения, стадии, когда два безволосых полумесяца неровными краями вгрызаются в виски, — в отличие от тонких лунных серпиков, проредивших растительность на голове Владимира. Выходит, Фрэнку двадцать восемь или двадцать девять. И он наверняка аспирант.
Неужели они все здесь аспиранты и только Франческа до сих пор нормально учится? Похоже, так оно и есть, судя по возрасту. А также по тому, как они забавлялись: стайка гостей сгрудилась у телевизора; показывали индийский фильм, в котором романтические герои изображали любовные чувства, но упорно избегали поцелуев. И когда они едва дотрагивались друг до друга, кокетничая под звуки ситаров и бренчанье браслетов, толпа орала: «Ну давай же, давай!» или «Употреби рот!» Так развлекались в одном углу чердака…
В другом же царил Тайсон, Адонис из Монтаны, парень под два метра ростом с равнобедренным треугольником светлой копны, повернутым вершиной влево. Он беседовал с миниатюрной девушкой, одетой в прозрачный саронг и вышитые шлепанцы. Беседовал по-малайски, разумеется.
Знаменитый Тайсон торопливо отвел Владимира в сторону.
— Очень рад наконец с вами познакомиться. — Когда он нагнулся, его голова оказалась на одном уровне с головой Владимира; у Тайсона это вышло совершенно естественно, будто опустили стрелу автокрана. Вероятно, он натренировался на многочисленных низкорослых друзьях; например, на той эфемерной девушке из Куала-Лумпур. — И Фрэнк тоже рад… Мы всегда стараемся подыскать для него приличного русскоговорящего.
— Мне нравится здесь, — сообщил Владимир в порыве великодушия.
— Здесь? В Америке?
— Нет-нет. На вечеринке.
— А, вы об этом. Могу я быть с вами откровенным, Владимир? — Владимир приподнялся на цыпочках: рот Тайсона, большой, губастый, вот-вот изречет некое откровение. Но какого рода? — Фрэнк в ужасном состоянии. На грани нервного срыва.
Обернувшись, они посмотрели на слависта, который, впрочем, выглядел вполне довольным в плотном окружении хорошеньких очкастых женщин; они то и дело смеялись, прихлебывая шерри.
— Бедняга! — произнес Владимир, и он не покривил душой. Почему-то озабоченность Тургеневым представлялась не слишком добрым предзнаменованием.
— Он пережил катастрофу в отношениях с одной молодой русской юристкой из семьи настоящих хищников. Хуже не бывает. Сначала она прекратила с ним встречаться. А потом, когда он подстерег ее в ресторане на Брайтон-Бич, официанты вышвырнули его и поколотили черпаками.
— Да, такое случается. — Владимир вздохом засвидетельствовал темпераментность своего рода-племени.
— Вы понимаете, как много значит для него все русское?
— Начинаю понимать, и очень явственно. Но должен сразу предупредить: никаких русских родственниц, достойных внимания, у меня нет.
Ну разве что тетя Соня, сибирская тигрица.
— Тогда вы могли бы время от времени совершать с ним прогулки, — предложил Тайсон, схватив Владимира за плечи, и этот жест напомнил Владимиру дружелюбных, хорошо воспитанных обитателей прогрессивного Средне-Западного колледжа, а также долгие обкуренные прогулки на «народном» «вольво», принадлежавшем его бывшей подружке, уроженке Чикаго, и ночи, когда он упивался вдрызг вместе со студентами-гуманитариями, проявлявшими к нему профессиональный интерес. — Могли бы разговаривать с ним на родном языке, — продолжал Тайсон. — Конечно, лучше бы сейчас стояла зима, тогда вы оба надели бы эти симпатичные меховые шляпы… Что скажете?
— Э-э… — Владимир отвернулся, настолько он был польщен. Не прошло и получаса, как он явился на вечеринку, а его уже просят помочь другу в беде. Его уже считают другом. — Почему нет. Я хочу сказать, с удовольствием.
Стоило ему произнести эти слова, эти искренние, прочувствованные слова, как над Владимиром засиял ореол. Ни по какой иной причине остальные гости не покинули бы внезапно чердачные закоулки и не столпились вокруг него, задавая вопросы, а иногда дружелюбно касаясь его плеча. Любопытствующие желали знать: каков его прогноз относительно России после распада Советского Союза? («Неутешительный».) Огорчает ли его возникновение нового однополярного мира? («Да, очень».) Кто его любимый коммунист? («Бухарин, кто же еще».) Существует ли способ остановить ползучее распространение капитализма и глобализации? («Мне такой неизвестен».) Что он думает о Румынии и Чаушеску? («От ошибок никто не застрахован».) Встречается ли он с Франческой, и если да, то как далеко у них зашло?
В этот момент Владимир пожалел, что не успел напиться, тогда он был бы обворожительным и остроумным с этими приятными, красивыми мужчинами и женщинами. А так он сумел лишь выдавить смущенный смешок. О, как бы ему хотелось иметь меховую шапку, настоящую астраханскую. Впервые в жизни он осознал полезную аксиому: пусть лучше к тебе относятся покровительственно, чем вовсе не замечают. Он и дальше продолжал бы в том же духе, но Франческа вызвала его на кухню.
Там стоял страшный шум; совсем иная разновидность людей клубилась вокруг креветочного салата на столе, Франческа же стояла под кухонными шкафчиками из рифленой стали, приятно выделяясь на общем фоне бархатным королевским нарядом, и смеялась над пьяным индийцем, не уступавшим ей в щегольстве (на нем был смокинг). Индиец колотил ее по голове надувными оленьими рогами.
— Привет, — неловко приветствовал Владимир рогатого индийца.
— Ну хватит, Раджив. — Франческа подняла руку и схватила парня за рога. Владимиру бросился в глаза темный пучок волос в ее подмышке.
Индийский джентльмен обернулся к Владимиру, осклабился, затем выскользнул вон, протиснувшись меж едоков креветок. Выходит, у Владимира есть конкурент. Как это возбуждает. Владимир чувствовал себя сегодня весьма конкурентоспособным, несмотря на то что индиец мог похвастаться классическими чертами лица и трогательной печалью в глазах.
— Надо выпить! — объявила Франческа. — Я сделаю тебе «Роб Роя». Люблю горькие напитки, наверное, потому, что мать родила меня с этой горечью в крови. — Она открыла ближайший шкафчик и вынула стакан для коктейля с изображением цапли, заботливо склонившейся над ракообразным существом, пускавшим пузыри из болота. В другом шкафчике Франческа нашла лайм и пыльную бутылку дорогущего «Гленливета». — Ты должен непременно познакомиться с сестрами Либбер.
— А не пойти ли нам прогуляться после коктейля? — предложил Владимир.
Холодными пальцами, пахнувшими виски, Франческа похлопала его по щеке, будто намеревалась вытрясти из него столь глупые мысли.
— Ты слыхал об их отце, Шмуэле Либбере? Он обнаружил самую старую в мире прялку.
И словно по команде, из-за фикуса выплыли сестры Либбер — две белокожие идентичные красавицы слегка азиатского типа, носительницы информации о древнем еврейском прядильном инструменте.
— Я слышал о работе вашего отца… — начал Владимир, но тут на кухню ворвался Тайсон, отрывисто кашлянул и со значительным видом уставился себе на ноги.
— Владимир, пришли твои друзья. Ты не мог бы… пожалуйста… поздороваться с ними?
В большой комнате Владимир обнаружил Баобаба. Закадычный друг был одет в колониальное хаки от-кутюр, на пробковом шлеме развевалось страусовое перо. Баобаб держал за руку крошечную малазийскую студентку, которая вежливо кивала его речам, но свободной рукой судорожно щупала воздух, будто искала вслепую путь к спасению.
— Я считаю сифилис почетной наградой, — ревел Баобаб, перекрывая вибрирующий звук ситаров из телевизора. — Я подцепил его в Париже, на его культурной родине. Сочинения Ницше, если хотите знать, насквозь сифилитичны.
Блистательная Роберта в чем-то вроде леопардовой ночнушки и котелке на голове обвилась вокруг Фрэнка. Она щипала его за вислые щеки и вопила:
— Вот это да, сколько же в тебе жизни!
Притихшая толпа рассасывалась, крадучись; содержимое американского плавильного котла стекалось отдельными ручейками на кухню. Но двигалась публика тягуче, приклеившись взглядом к причине своего бегства — маленькому толстяку в пробковом шлеме и почти голой девочке-подростку, а в углу…
В углу сидела Хала в том же нелепом садомазохистском прикиде, в котором Владимир встретил ее впервые восемь месяцев назад; компанию ей составил бокал с выпивкой. Молодые интеллектуалы проносились мимо, их надувные рога испуганно дрожали. Завидев Владимира, Хала призывно помахала ему.
Но Владимир уже вцепился в Баобаба, тот в свою очередь ослабил хватку на руке малазийки.
— Ты что? — прошипел Владимир. — Зачем ты привел Халу? И что ты тут устроил?
— Что устроил? Я оказываю тебе услугу. Где новая девушка?
Из кухни, куда сбежалось человек двадцать, доносился гулкий рокот назревавшего бунта, среди возмущенных криков явственно выделялся голос Франчески. Между тем в углу гостиной Фрэнк сдавался на милость маленькой амазонки в неглиже и со скобками во рту; в другом углу Хала, окунув горячий палец в бокал, наблюдала, как расходится рябью ржавое шерри.
А что же Владимир? Ему, возможно, оставалось жить секунд двадцать.
— Пожалуйста, развяжи меня, — попросил Владимир.
Путы развязали. Повязку с глаз Владимир снял сам. Свет, лившийся с Пятой авеню, жизнерадостный и искристый, разукрасил блеклые шторы до неузнаваемости.
— Прости за секс прошлой ночью, — сказала Франческа. — Я была слишком груба. Я подсознательно наказывала тебя.
— Нет, это моя вина. — Прикрывшись простыней ниже пояса, Владимир растирал опухшие запястья. — Пригласить друзей было с моей стороны актом агрессии. — Дрожащим пальцем он провел по отпечаткам зубов на бедре. — Прибегнув к физическим действиям по отношению ко мне, ты предстала одновременно жертвой и насильником. Это был раскрепощающий поступок с твоей стороны.
Чуждые и в то же время привычные слова, не слыханные им с тех пор, как он покинул прогрессивный Средне-Западный колледж, без усилий складывались в предложения. Он понимал, что охотится за легендарным мифическим зверем — подтекстом.
Снежным человеком литературного мира. Так в чем же заключался подтекст?
Владимир размышлял не столько о ролевых играх с причинением боли и намеренных унижениях, которым она его подвергла (был момент, когда он оставался абсолютно голым, она же облачилась в отцовский рабочий костюм — твидовая пара и водолазка), сколько о физическом аспекте в целом. Два человека, на две сотни фунтов тяжелее небытия, зарываются друг в друга; опасная и деликатная ситуация — хрящ трется о лобок, при этом запах непостижимо отсутствует, запах, что регулярно испускают иные, более могучие животные. О ущербное наслаждение маленьких и легких!
Фрэн натянула футболку, и две маленькие груди, лишь немногим больше чувствительных близнецов на груди Владимира, скрылись под хлопком.
— Твои друзья явились на вечеринку словно молодые империалисты, юные завоеватели. Полнота и стройность нашей туземной академической культуры абсолютно недоступна их пониманию, они перетолковали ее в их собственном убогом дискурсе. Будет только справедливо сравнить их с войсками Леопольда, вытоптавшими Конго.
Владимир ощутил настоятельную потребность натянуть трусы, дабы обрести нечто вроде паритета. (Ему казалось, что они играют в теннис и невидимый полевой судья постоянно выкрикивает: «Преимущество за Франческой!») Но он понятия не имел, куда запропастились его трусы в пьяной неразберихе, предшествовавшей их первому соитию. И что-то подсказывало ему, что нагота и виноватое молчание — верная линия поведения. В противостоянии с более умными женщинами предпочтительнее, планомерно отступая, рубить в крошево и жечь собственные убеждения, пока атакующие не разгромили их в пух и прах.
Да, теперь до него дошло: поначалу он не разобрался в ней, шутливая болтовня предыдущих вечеров была лишь пристрелкой, и то, чего хочет от него эта самоуверенная американка — чем бы оно ни оказалось, — Владимир не в состоянии ей дать.
Ибо рано или поздно она осознает ограниченность человека, которого в зрелом возрасте двадцати пяти лет родная мать наконец научила ходить. Разве можно иметь дело с таким человеком, думал Владимир. Для этого нужно обладать терпением Халы, а возможно, и ее жалкостью; очень сомнительно, чтобы у этой холеной молодой женщины имелось и то, и другое.
— Этот толстый тупой женоненавистник… — продолжала Фрэн. — Он возомнил, будто стоит ему прокричать «сифилис», как все девушки бросятся ему на шею. Бедная Чандра. А та… крупная женщина в наряде маленькой потаскушки. Что ей у нас понадобилось? Она-то зачем приперлась? (Владимир помотал головой и уткнулся лицом в подушку размером в полкровати, в наволочке со сценами из венецианской жизни.) Мы с друзьями придерживаемся достаточно широких взглядов, но всему есть предел. Эти люди вели себя непростительно.
— Они выросли у телевизора, — промямлил Владимир в спасительную подушку. — Они искали призы в коробках с хлопьями. Они — продукт этой культуры, американской культуры двадцатого века, империалистической по определению. — Однако он приписал своим друзьям слишком большую долю вины, в то время как на повестке дня стояло самобичевание. Владимир заметил свою оплошность.
— По правде говоря, по сути я расстраиваюсь не из-за них, — сказала Фрэн. — Они пришли и ушли, я их больше не увижу. Но как это характеризует тебя? Жизнь, которую ты до сих пор вел? Ты — очень умный и необычный человек. Начитанный, образованный выходец из другой страны. Как тебя угораздило связаться с этими типами?
Владимир вздохнул.
— Как бы тебе объяснить? — Он призвал на помощь литературу. Он призвал на помощь подтекст. И в конечном счете образование не подвело. — Помнишь рассказ Хемингуэя «Убийцы»? — спросил он. — Когда убийцы приходят за боксером, что он говорит?
— «Я попал не туда».
— Вот и я тоже.
— Верно, но, цитируя Хемингуэя, мы тем не менее отнюдь не склонны оправдывать женоненавистничество и чувство расового превосходства, определяющие структуру его произведений.
— Разумеется, нет, — согласился Владимир. — Ни за что.
Фрэн потрепала его по затылку, по мягким выпуклостям и костистым выступам. Дружеское прикосновение оказалось весьма кстати после ночи, что они провели вместе. Это прикосновение граничило с нежностью, и пусть ночью он упивался ее властными ухватками, немного обходительности тоже не помешает.
— И что ты намерен делать? — спросила Фрэн.
— С чем? С женоненавистничеством?
— Нет, с попаданием не туда. Теперь это станет твоим стилем жизни?
— «Жизнь» и «стиль» тут совершенно ни при чем, — сказал Владимир.
— Кто бы спорил.
Она улеглась на него, прижавшись носом к его шее. Несмотря на резкость очертаний, нос Франчески был мягким и теплым. Она прошептала Владимиру на ухо:
— Знаешь, почему ты мне нравишься? Ты уже догадался почему? Ты нравишься мне, не потому что ты милый и добрый и не потому что ты способен изменить мою жизнь. Кстати, я уже решила, что ни одному мужчине никогда не изменить моей жизни. Ты нравишься мне, потому что ты маленький застенчивый еврей. Потому что ты иностранец и говоришь с акцентом. Иными словами, потому что ты моя противоположность.
— Спасибо.
«Боже мой! — подумал по-русски Владимир. — Она знает меня как облупленного». Маленький, застенчивый, еврей, иностранец, акцент. Что еще о нем можно сказать? Она обозначила все его составляющие. Владимир прижался к Фрэн, ему казалось, что он сейчас умрет от счастья. От счастья и тупой боли, которую ему причиняло сознание собственной недостаточности. Недоделанности.
— А кроме того, — продолжала Франческа, — позволю себе заметить, что моим друзьям ты тоже очень нравишься, а мои друзья значат для меня очень многое. Фрэнк весь вечер только о тебе и говорил. И даже то, как ты обошелся со своими смурными приятелями, произвело благоприятное впечатление. Ты не сбежал, но остался и принял удар на себя, хотя манеры у них просто жуткие. Послушай, Влад, по-моему, тебе необходимо для разнообразия попасть туда. Пообщаться с людьми твоего уровня. Я не считаю себя специалистом в психотерапии, хотя таковой тебе, несомненно, требуется, но кто знает, может быть, я смогу помочь.
На самом деле в своей школьной хлопковой футболочке (тонкий иронический намек на подготовительный класс, сообразил Владимир), с демонстративно длинным носом, на котором держались очки в модной огромной оправе, с изголодавшимися по сну глазами, обведенными черными кругами, Фрэн очень даже походила на специалиста неважно в какой области. И казалась старше. Взрослый человек, обладающий правом выставлять баллы. Честно говоря, она немного напоминала его мать.
— Да, я согласен, — пробормотал Владимир. — Общаться с людьми моего уровня. И даже выше и дальше моего уровня. Эй, ты что делаешь?
— Есть хочу.
Они завтракали-обедали обжигающим карри и сладким кокосовым напитком под порыжевшими золотыми львами, на третьем этаже доходного дома неподалеку от центра, с тарелок, украшенных зелено-оранжевой эмблемой Демократической Социалистической Республики Шри-Ланка.
— Возьми меня за руку, — велела Франческа, когда социалистические тарелки опустели, а ее сизоватое лицо раскраснелось от карри и чая с пряностями. Владимир взял ее за руку.
Она повела его в Музей Уитни, где Владимир полюбовался тремя пылесосами, стоявшими рядком в плексигласовой витрине.
— А-а, — неуверенно протянул он. — Понятно. — Он оперся головой о ее плечо, в ответ его легонько потянули за ухо — таким же жестом игривый Наполеон выразил однажды свое благоволение.
Затем Фрэн повела его в какую-то галерею, где они любовались картиной Киффа[11] «Поэт Владимир Маяковский приглашает солнце на чай», — солнце перепрыгивало через горизонт ради чая с Маяковским и рифмы.
— Да. — На сей раз Владимир чувствовал себя в своей тарелке. — Великолепно, — изрек он, а затем продекламировал стихотворение великого поэта по-русски, за что его одобрительно похлопали по копчику.
Сквозь желтый июльский смог, сквозь пестрые слои нью-йоркской влажности, сквозь волнистую занавесь жары шли эти двое, она в строгой белой футболке, заметно — на европейский манер — пропотевшей под мышками, под футболкой четкие очертания хрупкого тела. А как выглядел ее спутник? Владимиру было все равно, как он выглядит. Ему хватало того, что его видят вместе с ней, не могут не видеть (вот же она, идет рядом).
Однако ему скоро дали понять, что его безразличие ошибочно. В тесном, задымленном благовониями магазинчике в Ист-Виллидже Владимира заставили купить кубинскую рубашку, шелковую, в стиле ар нуво, с «огуречным» узором. Точно такую же рубашку он видел на Вентиляторном, только эта обошлась ему в сумасшедшие пятьдесят долларов. Приобретением в другом салоне коричневых «пролетарских» штанов его экипировка была завершена.
— Синие джинсы… И о чем я только думал? — говорил Владимир, сбрасывая на пол дохлую джинсу. — Почему мне никто не подсказал? — Его поцеловали в губы. Он ощутил вкус карри и кориандра, смешанный с естественной кислой средой ее рта, легкое головокружение и оторопь.
Они двинулись вдоль широких бульваров. Город внезапно ожил, обрел смысл теперь, когда Владимир шел по нему вместе с одной из его полубогинь; и почему, удивлялся Владимир, он никогда не гулял вот так с Халой: рука в руке, двое модных, современных людей, их беседа исполнена то шутливой нежности, то сурового анализа… Франческа брызнула на Владимира и его новую шляпу-«панаму» родниковой водой из только что купленной бутылки, а затем на виду у прохожих на углу Пятой авеню и Девятнадцатой улицы средь бела дня (в 15.00), в субботу, провела рукой по его хилой груди, нащупала полную луну пупка и даже сделала движение ладонью вокруг его испуганного пениса.
— Посмотри вон туда, — Франческа задрала голову. — Видишь? Двухэтажная мансарда. Над фасадом из чугуна и стенами из мрамора. Единственная в своем роде. Мой дед построил это здание в 1875-м. Как тебе?
Но прежде чем он успел ответить, Франческа бросилась на проезжую часть и остановила такси. Очень скоро они оказались в Центральном парке, в самой густой его части, где летняя зелень деревьев надежно отсекала небоскребы и праздношатающихся туристов.
— Вынь его, — предложила Франческа.
— Как, опять? Здесь?
— Дурачок — И когда пурпурное существо выбралось на свет, мигая единственным глазом, Франческа сжала его большим и указательным пальцами, заметив: — Да, при дневном свете он выглядит не очень большим, но посмотри, какая у него блестящая головка. Похожа на кабину французского сверхскоростного поезда.
— Да, — произнес Владимир и покраснел; ему и в голову не приходило, что его мозолистый муравьедик когда-либо удостоится таких комплиментов. — О-ах! Полегче. Там люди… около беседки. О-ах!
Пять минут ручной работы, и сеанс дешевой порнографии закончился. Владимир застегивал новые брюки, счастливо вздыхая и глядя поверх запущенной клумбы, которую он нечаянно опылил.
Он был настолько занят собой, что не сразу заметил, что Франческа плачет, положив голову на согнутый локоть. О нет! Что случилось? Он успел ее разочаровать? Он принялся пощипывать губами ее ломкие волосы. Она вытерла руку о его рубашку.
— Что с тобой? Не плачь, — шепнул он почти тем же жалобным тоном, каким отец когда-то уговаривал мать. (Владимир едва не добавил: «Ну почему ты плачешь, ежичек мой?»)
Фрэн вынула из кармана квадратик алюминиевой фольги, выдавила несколько таблеток и ловко проглотила их не запивая.
— Вот, возьми платок… — пробормотал Владимир. В глубине души он боялся, что ее слезы вызваны скромными размерами его члена, и оттого прижимал ее к себе еще крепче. — В чем дело, скажи? Что произошло?
— Я открою тебе одну тайну, — ответила Франческа, пряча лицо среди перепачканных «огурцов» на его рубахе. — Только ты никому не должен об этом рассказывать. Обещаешь? — Он обещал. — Тайна заключается в том… Но тебе, наверное, все уже и так ясно. Я боялась, что ты догадаешься, когда я трендела об этих пылесосах в Музее Уитни…
Встревоженному Владимиру было не до фривольных подтекстов.
— Прошу тебя. Что за тайна?
— Тайна в том, что на самом деле я не очень умная.
— Да ты самая умная женщина из всех, кого я знаю! — воскликнул Владимир.
— Нет, — возразила она. — А в некоторых отношениях мне даже хуже, чем тебе. По крайней мере, у тебя нет каких-либо ощутимых амбиций. Я же — типичный продукт Филдстонского колледжа и Колумбийского университета, на которые родители не пожалели двухсот тысяч долларов. Даже мой отец называет меня дурой. Мать поддержала бы его, если б сама не была идиоткой. Это проклятие женской линии рода Руокко.
— Твой отец не может так говорить. — Фрагмент об отсутствии собственных амбиций Владимир без колебаний опустил. — Посмотри на себя, ты еще университет не закончила, а у тебя уже столько друзей среди молодых ученых. И они тебя очень высоко ценят.
— Одно дело общаться с интеллектуалами, Владимир, или даже превышать средний уровень. Хотя, entre nous[12], то, что в наше время считается средним уровнем, — это просто кошмар. Как бы я хотела иметь такие же блестящие мозги, как у моего отца! Знаешь, чем он занимается в Городском колледже?
— Преподает историю, — с бойкостью отличника ответил Владимир. — Он профессор истории.
— Да нет, все намного глубже. Он разрабатывает совершенно новое направление. Создает новое направление, сказала бы я. Оно называется теория юмора. Это не просто блестяще, это совершенно уникально! И в его распоряжении два миллиона нью-йоркских евреев. Самый подходящий народ, ваши ребята одновременно веселые и печальные. А я? Чем я занимаюсь? Атакую Хемингуэя и Дос Пассоса с феминистских позиций. Это все равно что охотиться на коров. Во мне нет оригинальности, Владимир. В двадцать лет я уже ни на что не способна. Даже у тебя, похоже, несмотря на беспорядочную интеллектуальную жизнь, больше мыслей в голове.
— Нет, нет! Ничего подобного! Нет у меня никаких мыслей. Но ты… ты…
И в течение получаса Владимир утешал ее, пустив в ход все средства: горбился из уважения к ее склонности к низкорослым мужчинам, усиливал акцент, чтобы казаться совсем уж иностранцем. Продвигался он медленно, тем более что в Средне-Западном колледже Владимир питался исключительно посконным марксизмом, а в распоряжении Фрэн был кокетливый постмодернизм, который не утратит первенства еще лет шесть. Но в конце концов она улыбнулась сквозь горькие причитания и рассеянно поцеловала его руку, и он подумал: «Я посвящу себя ей, заботам о ее благополучии, о том, чтобы она продолжила учебу и осуществила свои мечты. Вот в чем моя миссия. Моя ощутимая амбиция, как она выражается. Я буду жить только ради нее».
Увы, он лгал себе. Ход его мыслей был далеко не столь благороден. Иммигрант, русский, точнее, «вонючий русский медведь», он уже делал выводы: любовь сама по себе штука замечательная, и гормональная, и способная порою ошарашить удивительной новостью — оказывается, он, Владимир Гиршкин, не совсем одинок на этом свете. Но любовь еще и шанс выкрасть что-нибудь туземное, вытянуть какое-нибудь тайное знание из ничего не подозревающей американки, такой, как эта девушка, в чье ухо, похожее на кочешок цветной капусты, он сейчас тычется носом.
Вероятно, Владимир не так уж сильно отличался от своих родителей. Для них стать американцами означало прибрать к рукам разливанное море здешнего богатства, — несомненно, рискованная затея, однако не столь сложная и уникальная, как незаметное похищение тела, задуманное Владимиром. Ибо в действительности его целью — отдавал он себе в этом отчет или нет — было стать Франческой Руокко, урожденной манхэттенкой. В этом состояла его ощутимая амбиция. Обеспеченные американцы, вроде Фрэнни и учеников прогрессивного Средне-Западного колледжа, могли позволить себе роскошь искать свое место в жизни, лениво листая бесконечный каталог общественных тенденций и интеллектуальной моды. Но Владимир Гиршкин не мог больше попусту тратить время. Ему исполнилось двадцать пять. Ассимилироваться или сваливать — иного выбора у него не было.
Трогательные знаки внимания, которые обрушил на нее Владимир, очевидно, смутили Фрэн. Она мягко отодвинула его лицо от своего уха и предложила:
— Пойдем выпьем.
— Да-да, пойдем, — согласился Владимир.
Они взяли такси до центра и в саке-баре в Ист-Виллидже одолели полбутыли саке, закусив порцией маринованных кальмаров размером с гулькин нос. И запросили с них за этот маленький каприз U.S. $ 50, осознал Владимир, когда пьяный шум в ушах немного стих. Получалось, что за день он истратил (считая кубинскую рубашку и пролетарские штаны) двести долларов с мелочью — на эти деньги он обычно существовал две недели. Ох, что скажет Хала-Хала. Конура в Алфабет-сити. Полки с дешевыми пряностями, постоянно падающие с крючков. Бездонные банки интимного геля «для всей семьи». Дожидается ли она его на пропотевшей кушетке со смазанной гелем дирижерской палочкой? И не пора ли отправляться домой?
Владимир и Фрэн стояли на тротуаре перед баром, от них слегка несло алкоголем и кальмарами, причем Фрэн держалась на ногах потверже Владимира. Помолчав несколько минут, она принялась в шутку хлопать его по лицу, и ему пришлось приложить усилия, чтобы притвориться, будто ему это не нравится.
— Ух-х, — старательно воспроизводил Владимир русский акцент. — Ах-х.
— Останешься у нас ночевать? — спросила Франческа с легкостью, с какой и следует задавать подобные вопросы. — Родители готовят кролика.
— Обожаю всякие изыски. — Так все и устроилось.
Так все и продолжалось до конца лета, лета, проведенного Владимиром на Пятой авеню, в доме № 20, квартире 8Е, в роскошных апартаментах семьи Руокко с видом на парк рядом с Вашингтон-сквер… Парк, который, если смотреть под правильным углом зрения (повернувшись спиной к громадинам-близнецам Всемирного торгового центра), вызывал у вас уверенность, что вы смотрите на почтенный уголок европейской столицы, а не на Манхэттен с миллионом открытых вентиляционных труб и машинами, газующими в ночи, — закопченный и фантастический Манхэттен, где когда-то проживали Хала и Владимир.
В придачу тихие радости семейной жизни, сопряженной с географией места: Руокко пировали, пировали непрерывно, закупая яства на домашних распродажах для гурманов — поветрие, мгновенно охватившее весь город. Фаршированный перец и долма лавиной опускались на настоящий стол (тот, что на четырех ножках), на столе всегда горели свечи, а над ним поблескивала люстра с регулируемым накалом.
За пару недель Владимир был возведен в звание почетного Руокко. На лицах профессоров не читалось и намека на смущенную улыбку, когда они заставали его в ванной за чисткой зубов в восемь утра или когда он выходил с Франческой к завтраку. Руокко явно благоволили к Владимиру за то, что он «разрабатывает их дочурку» (как выразился бы мистер Рыбаков). Но почему? Неужто недавнее падение Берлинской стены сделало Владимира каким-то образом уместным в их доме? Или же они сподобились унюхать болотистый запах петербургской интеллигенции, якобы исходивший от его старых рубашек? И поэтому упрашивали Владимира пригласить родителей на обед, возможно, в надежде преломить хлеб с Бродским и Ахматовой? К их великому огорчению, Владимир позаботился, чтобы такой обед никогда не состоялся. Он отлично представлял, что бы из этого вышло.
МИСТЕР РУОККО. А что вы думаете о современной русской литературе, доктор Гиршкин?
ДОКТОР ГИРШКИН. Сейчас меня интересует исключительно страховой фонд моей жены и разброс в стоимости валюты в Юго-Восточной Азии. Literatura ist kaput[13]. Ею интересуются только белоручки, вроде моего сына.
МИССИС РУОККО. Вы слыхали, в Мет[14] приезжает Кировский балет?
МАТЬ. Да, да, они мило танцуют. А какую карьеру вы выбрали для Франчески, миссис Руокко? Она у вас высокая и красивая девочка, я так и вижу ее глазным хирургом.
МИССИС РУОККО. Знаете, Фрэнни говорит, что хочет пойти по нашим стопам.
ДОКТОР ГИРШКИН. Невероятно! Профессура — бесприбыльное занятие. А кто будет кормить семью? Кто будет откладывать деньги в «ИРА»? И в «Кеог»?[15] По плану 401 (к)?
МАТЬ. Помолчи, Сталин. Если Франческа не будет зарабатывать деньги, она заставит Владимира окончить юридическую школу, чтобы было на что содержать семью. И все будет замечательно, понял?
МИСТЕР РУОККО (смеясь). Не представляю себе Владимира юристом.
МАТЬ. Ревизионист проклятый! Красная свинья!
Поселившись на планете Руокко, Владимир напрягал слух в надежде собрать доказательства презрительного отношения Джозефа Руокко к дочери, а также свидетельства тупости его жены Винси. Ни того ни другого ему не предоставили. Винси сочувствовала перемещенному Владимиру, испытывала стыд и неловкость в присутствии уборщицы, втайне поражалась уму своей дочери и, если не считать редких остроумных выпадов, благоговела перед мужем.
Что до выдающегося исследователя юмора, Джозефа трудно было обвинить в высокомерии. Верно, он часто обрывал дочь фразой «ну-ну, хлебни еще арманьяка за счет заведения, и согласимся на ничью». Владимир полагал такую пропитанную спиртными парами снисходительность прерогативой крупного ученого, не говоря уж о том, что в семейном застолье пожилым людям многое должно сходить с рук, — его собственная мать, например, творила что хотела.
Могли ли эти мелкие стычки потрясти Фрэн до основания? Возможно, если учесть, что под кровом Руокко единственной конвертируемой валютой считалась не корявая и простая, как картошка, любовь, которой кормятся за многими американскими столами, но уважение. Уважение к чужим идеям, к тому, какой отклик эти идеи получали в обществе, — обществе, о котором члены семьи Руокко легко и с удовольствием забывали, наслаждаясь компанией друг друга.
И кто знает, почему Франческа была так запугана отцом, почему ее психиатр выписывал ей тонны розовых и желтых таблеток, почему их секс был то нежным и взаимоприятным — дуумвиратный, совещательный секс, когда пенис вводится поначалу лишь на четверть, понемногу углубляясь, а то — повязка на глазах Владимира и отцовский твидовый костюм на Франческе. Миссия Владимира, как она обозначилась с самого начала, заключалась в утешении и подбадривании Франчески и обретении между делом доступа в ее элитный мирок. Темные загадки Фрэн сами собой распутаются, когда придет время. По прикидкам неопытного Владимира, у них с Франческой впереди была вся совместная и счастливая жизнь.
Но однажды нечаянно она едва все не испортила. Ей удалось нанести ему обиду почти непростительную.
Они отправились за зубной щеткой. Владимир особенно любил, когда они вдвоем занимались вот такими самыми обыденными делами. Мужчина и женщина могут заявлять, что любят друг друга, они могут даже снимать на двоих недвижимость в Бруклине в подтверждение их любви, но если они находят время, чтобы посреди рабочего дня пройтись вместе по аптеке, овеваемой кондиционером, выбирая щипчики для ногтей, то их отношения протянут долго, хотя бы по причине их банальности. По крайней мере, Владимир на то надеялся.
И какой разборчивой покупательницей была Фрэн. Щетка, к примеру, должна быть из настоящей щетины. Натуральными зубными щетками торговали в Сохо, но в магазине выбрали именно этот день, чтобы погрязнуть в банкротстве.
— Странно, — удивлялась Фрэнни, наблюдая, как индийское семейство, не переставая ругаться, убирает из витрины зубную щетку размером в человеческий рост и запихивает ее в фургон с номерами Нью-Джерси. — У них было столько почитателей.
— Как же нам быть? — расстроился Владимир за свою подругу. — Где же отыскать натуральную зубную щетку в этом захудалом городишке? — Он поцеловал ее в щеку без всякой причины.
— В Челси, — ответила Франческа. — На пересечении Двадцать восьмой и Восьмой. Магазин называется, кажется, «Зубок». Минималистское место, но там все исключительно натуральное. Но тебе не обязательно сопровождать меня. Возвращайся домой, там ты сможешь составить компанию моей матери. Она тушит детенышей кальмаров в их собственных чернилах. Ты обожаешь такую фигню!
— Нет, нет, нет! — запротестовал Владимир. — Я обещал пойти с тобой за щеткой. А я всегда держу слово.
— Полагаю, я способна управиться в одиночку. Мне надоело всюду таскать тебя за собой.
— Ты о чем? Кто меня таскает? Я больше всего на свете люблю заниматься такими, м-м, прозаическими делами вместе с тобой.
— Знаю.
— Знаешь? — переспросил он.
— Влад, ты невозможен! — рассмеялась Фрэн, ткнув его пальцем в живот. — Иногда ты выглядишь таким счастливым, оттого что у тебя есть подружка. Ты ведь об этом мечтал, правда? Завести нью-йоркскую подружку. Бродить за ней тенью. Преданный друг, такой любящий и начисто лишенный какого-либо личного интереса, просто нежный, обалдевший от счастья парень. Зубная щетка? С удовольствием. Ведь это так прозаично!
Последнее слово она произнесла, подражая птичьему выговору Владимира: празаи-ч-но. Птенчик Владимир пискнул: чи-ик.
— Кое в чем ты права, — произнес Владимир, не зная, что еще сказать. И толком не понимая, что она имеет в виду. В животе вдруг забулькало, и он ощутил на языке привкус желчи. — Хорошо, ладно, — сдался он. — Нет проблем. — Он чмокнул ее на прощанье и попытался улыбнуться: — Чао, чао. Удачи тебе в поисках зубной щетки. И помни: средняя жесткость…
Но по дороге домой тяжесть в кишках, нервозность, щекотавшая внутренности, не отпускали. Ему мерещилось, будто измотанные продавцы шиш-кебабов и уличные торговцы книгами по искусству на Нижнем Бродвее — почетные граждане летнего города — буравят его презрительными взглядами, а рэперское бахвальство, изрыгаемое музыкальными автоматами, и впрямь столь устрашающе, каким хочет казаться. Что за непонятная тревога?
В спальне Фрэн царил привычный беспорядок: разбросанные книги, по виду самиздатовские, выпускаемые загибающимися фирмами, горы грязного белья, горошины противозачаточных и противотревожных таблеток. Толстый кот Кропоткин бродил по комнате, пробуя на язык всего понемножку и роняя клочки черно-серой шерсти равно на трусы и на литературу. А какой холод в комнате… Напоминает мавзолей… Окна закрыты, шторы задернуты, кондиционер всегда включен, единственное освещение — крошечная настольная лампа. Здесь стояла зима, как в Осло, Фэрбенксе или Мурманске, нью-йоркское лето не допускалось в это сумеречное место, в этот храм, возведенный в честь странных амбиций Франчески: раскурочить литературу начала двадцатого века, а заодно просветить иммигранта из страны Варшавского договора, создав из него нового человека.
В животе снова заурчало. И опять накатила тошнота…
Празаи-ч-но, чирикнул птенчик-Владимир.
Иногда ты выглядишь таким счастливым, оттого что у тебя есть подружка.
Бродить за ней тенью…
Ты ведь об этом мечтал, да?
И вдруг он понял, что происходит, отчего у него свербит в глотке и непорядок внутри: с него сдернули маску! Она догадалась! Обо всем! О том, как сильно он в ней нуждается, хочет ее и никогда не получит… Обо всем разом. Иностранец. Студент по обмену. Мальчик с советского плаката 1979 года «Зерновой еврей». В постели сгодится, но не в магазине натуральных зубных щеток.
Зубная щетка? С удовольствием!
Так вот в чем дело. Она походя унизила его, он же, прилежный ученик, опять провалил задание. А он так старался, из кожи вон лез, чтобы угодить — раздел «Родители и дочь: как любить американскую семью». Он был послушным сыном, какого у Руокко никогда не было. Восторгался папочкиными исследованиями юмора: «Да, сэр, у серьезного романа нет будущего в этой стране… Необходимо повернуться лицом к комизму…» Восторгался мамочкиными дарами моря: «Лучшие в мире гребешки, мисс Винси. Разве что стоит добавить капельку уксуса». И, видит бог, восторгался дочерью. Обожал, бродил за ней тенью, потел, силясь ее постичь.
И все равно остался ни с чем…
Почему?
Каким образом?
Потому что он был совершенно один, в одиночку бился над задачкой, как быть Владимиром Гиршкиным, как существовать ни там, ни тут, ни в Ленинграде, ни в Сохо. Современному статистику, изучающему расы, классы и тендер в Америке, его проблемы наверняка покажутся микроскопическими. Верно, люди в этой стране страдают сплошь и рядом, их отшвыривают на обочину и ущемляют в правах, стоит им переступить порог собственного дома с целью выпить кофе с пончиками. Но они по крайней мере страдают как часть целого. Страдают в компании. Они связаны узами, Владимиру практически неведомыми: индийцы из Нью-Джерси загружают гигантскую зубную щетку в фургон; доминиканцы с авеню Б играют, сгорбившись, в домино; даже рожденные в Америке иудеи с готовностью перебрасываются шутками на работе.
А где круг общения Владимира? Американских друзей у него всегда было раз и обчелся — один Баобаб; ныне же, по молчаливому повелению Франчески, Баобаб стал абсолютно неприемлем. Русских друзей у Владимира не водилось. Все те годы, что он провел в агентстве им. Эммы Лазарус, русские представлялись ему темной потной массой, размеренной волной набегавшей на его берег, жалуясь, угрожая, уламывая, подкупая диковинными лакированными чайными сервизами и бутылками советского шампанского… Что ему было делать? Ходить на Брайтон-Бич и есть бараний пилав с очумевшими узбеками, только что спустившимися с трапа самолета? Навещать мистера Рыбакова, интересуясь, не пора ли крестить младшенького вентилятора? Назначить свидание какой-нибудь Елене Купчерновской из Квинса, без пяти минут выпускнице бухгалтерского отделения Барух-колледжа, девушке, которая, существуй она на самом деле, немедленно захотела бы зажить своим домом в чудесном возрасте двадцати одного года и родить ему одного за другим двоих детей? «Ой, Володя, я мечтаю о мальчике и девочке!»
А его родители? Лучше ли им живется за их линией Мажино — границей Вестчестерского пригорода? Доктор и миссис Гиршкины прибыли в Штаты, когда им было уже за сорок; от их жизни одним махом отрезали половину, оставившую по себе лишь смутные воспоминания об отпуске в солнечной Ялте, домашнем марципановом печенье, сгущенке, вечеринках в узком кругу на квартире какого-нибудь художника, где водка лилась лунным светом и пересказывались анекдоты про Брежнева. Они покинули своих раритетных петербургских друзей, немногочисленных родственников, всех, кого знали, получив взамен пожизненный срок заключения в отдельных комнатах пустынного мини-дворца в Скарсдейле.
Раз в месяц они ездят на Брайтон-Бич за контрабандной икрой и пикантной колбасой, там их окружают странные новые русские в дешевых кожаных куртках, женщины со свадебными тортами из завитых обесцвеченных волос на головах — абсолютно чуждая раса, которая по чистой случайности кудахчет на родном языке Гиршкиных и — во всяком случае, в теории — разделяет их религиозные воззрения.
Были ли Владимир и его родители петербургскими снобами? Возможно. Плохими русскими? Вероятно. Плохими евреями? Наверняка. Нормальными американцами? И близко нет.
Сидя в одиночестве, во тьме чужеземной спальни, которую он совсем недавно ошибочно принимал за родную, Владимир взял на руки Кропоткина, любимца семьи Руокко, и слезы закапали на гипераллергичный, подстриженный у кошачьего парикмахера мех. В этом адском искусственном климате, созданном Франческой в ее комнате, проказливый кот, анархист, как и его русский тезка, казался удивительно теплым и нежным. Иногда, лежа с Фрэн в постели, Владимир замечал, как Кропоткин смотрит на них — с пристальным кошачьим изумлением, словно только это животное и понимало грандиозность происходящего: правая рука Владимира обхватывает, сжимает, скручивает, гладит, мнет бледную американскую плоть любовницы.
Случались вечера, когда Фрэн, покончив с чтением и погасив настольную лампу, взгромождалась на Владимира, — лицо искажено невероятно сложной гримасой. Она обрушивалась на него с такой силой, что он уже не чуял себя и на ум приходил неприличный термин «вставить»: Франческа буквально вбивала Владимира в себя, словно иначе он обязательно от нее отпадет, словно только это и могло удержать их вместе. Покончив с ним, переждав в полном молчании долгую оргазменную дрожь, она обхватывала его голову и прижимала к костистой перемычке между своими маленькими грудями, оба соска стояли торчком, глядя в разные стороны, и в такой позе они оставались надолго, замерев в посткоитальном объятии, мерно покачиваясь вперед-назад.
То была его любимая часть близости: когда она молчала, насытившись, он же пребывал в блаженном неведении о том, что, собственно, между ними только что произошло, когда они обнимали друг друга так, будто разжать руки означало для обоих неминуемую смерть. Прижимаясь к ней, он обнюхивал и облизывал ее тело; грудь Фрэн была покрыта потом, не русским потом с душком, который Владимир помнил с детства, но американским — лишенным естественности с помощью дезодорантов, потом, у которого был чисто металлический запах, как у крови. И лишь на следующий день, когда они просыпались с первым слабым утренним светом, она бросала взгляд на Владимира и бормотала «спасибо» или «прости»; в любом случае он недоумевал: «За что?»
Спасибо за то, что терпишь меня, думал Владимир, рыдая в мягкого мяукающего Кропоткина. Прости за то, что использую и унижаю тебя. Вот за что.
В тот вечер, когда отличный кальмар, приготовленный Винси, был съеден и две бутылки «Крозе-Эрмитаж» выхлестаны, Владимир отвел Фрэн в спальню, где потряс обоих тем, что осмелился-таки откровенно высказаться:
— Фрэн, ты оскорбила меня сегодня. Ты выразила пренебрежение к моим чувствам. Затем ты высмеяла мой акцент, будто у меня был выбор, где родиться. Это было ужасно. И так не похоже на тебя, абсолютно незрелое поведение. Я хочу… — Он умолк на секунду. — Пожалуйста, я бы хотел услышать извинения.
Фрэнни залилась краской. Даже на губах, фиолетовых от вина, проступила краснота. Ее губы смотрелись очень красиво на фоне падавшей на глаза черной пряди волос и пепельной кожи.
— Извинения? — воскликнула она. — Разве не ты только что назвал меня незрелой? Ты что, совсем идиот?
— Я… Ты… Не могу поверить, что ты говоришь такие вещи…
— Хорошо, я приношу свои извинения. Не в этом дело. Но вот что я хотела сказать, и, надеюсь, ты не примешь это за незрелость: в тебе действительно есть что-то идиотическое. Господи, что они там с вами делают в этом Средне-Западном колледже, с изнеженными сыночками Вестчестера?
— Прошу тебя… — пробормотал Владимир. — Прошу, не надо играть на классовом неравенстве. Твои родители намного обеспеченнее моих…
— О, бедный иммигрант. — Капелька слюны осела на ее нижней губе. — Дайте этому парню грант! Стипендию Гуггенхайма для советских беженцев, умеющих очень сильно любить. Этот приз дается не каждому, Владимир. Тебе, как соискателю, придется представить тело, под завязку набитое любовью. Хочешь, я за тебя похлопочу?
Владимир опустил глаза и сдвинул ступни, словно мать незримо наблюдала за этой сценой.
— Я, пожалуй, пойду, — произнес он.
— Что еще за глупости! — Франческа сердито тряхнула головой. Однако подошла к Владимиру и обняла его веснушчатой рукой. Он учуял запах паприки и чеснока. И какой бы легкой она ни была, Владимир почувствовал, как подогнулись колени под ее тяжестью. — Милый, успокойся, сядь… Что происходит? Куда ты собрался? Ну прости. Пожалуйста, сядь. Нет, только не на мою тетрадку. Вон туда. Давай, перебирайся. А теперь объясни, в чем проблема… — Взяв за подбородок, она приподняла его склоненную голову, легонько дернула за бороду.
— Ты меня не любишь, — сказал Владимир.
— Любовь. Что это, собственно, такое? Ты знаешь, что это такое? Я не знаю.
— Ты не уважаешь мои чувства.
— А так вот что такое любовь. Любопытное определение. Владимир, ну зачем нам ссориться? Ты пугаешь меня до смерти. Зачем ты меня пугаешь, дорогой? Люблю ли я тебя? Какая разница? Мы вместе. Нам хорошо друг с другом. И мне двадцать один год.
— Знаю, — уныло произнес Владимир. — Мы еще молоды и не должны бросаться такими словами, как «любовь», «отношения» или «будущее». Русские рано женятся, что невероятно глупо. Они никогда не готовы к браку, а потом растят детей-кретинов. Мать родила меня в двадцать четыре, поэтому я не могу с тобой не согласиться. Но, с другой стороны, то, что ты сказала…
— Мне очень жаль, — перебила Франческа. — Мне очень жаль, что я была резка с тобой сегодня. Просто иногда я тебя не понимаю. Разве может мужчина, умный, достаточно образованный, которому есть куда пойти, разве может такой мужчина пожелать таскаться со мной целый день в поисках зубной щетки? О чем это говорит?
— О чем это говорит? — Владимир вздохнул. — О том, что мне одиноко. Это значит, что я одинок.
— Да с какой стати? Ты каждый день без исключения проводишь со мной, у тебя полно новых друзей, которые, между прочим, считают, что встретить в Нью-Йорке столь любопытного человека — большая удача, и снисходительностью тут даже и не пахнет… А мои родители. Они же приняли тебя как родного. Они любят тебя. Отец любит тебя… А ну-ка! — Она вскочила на кровать и принялась колотить по стене, отделявшей ее спальню от спальни родителей. — Мама, папа, идите сюда! У Владимира кризис!
— Что ты делаешь? — закричал Владимир. — Прекрати! Я принимаю твои извинения!
Но через минуту, когда шум и грохот по обе стороны стены стихли, отец с матерью гуськом вошли в мавзолей Франчески. Оба professori[16] были одеты в шелковые пижамы, сочетавшиеся по цвету; Джозеф сжимал в руке стакан со спиртным.
— Что такое? — пискнула Винси, недоуменно оглядываясь и пытаясь разглядеть происходящее сквозь очки для чтения. — Что случилось?
— Владимир считает, что я не испытываю к нему никаких чувств, — объявила Фрэн, — и что он совсем один на этом свете.
— Какая чепуха! — пророкотал Джозеф. — Кто тебе такое сказал? Владимир, давай-ка, глотни арманьяка. Это успокаивает нервы. Вы оба выглядите такими… встрепанными.
— Что ты с ним сделала? — осведомилась Винси. — Ты опять слегка не в себе? С ней это бывает, ничего страшного.
— Опять слегка не в себе? — передразнила Франческа. — А ты, мама, опять с катушек съехала?
Джозеф Руокко сел на кровать рядом с Владимиром и обнял удрученного молодого человека. От Руокко пахло чистым спиртом и перебродившим виноградом, тем не менее держался он твердо и уверенно.
— Расскажи, что произошло, Владимир, и я постараюсь вас рассудить. Молодые нуждаются в советах старших. Рассказывай.
— Ничего особенного, — прошептал Владимир. — Все уже наладилось…
— Скажи ему, что любишь его, папа, — попросила Фрэн.
— Фрэнни! — закричал Владимир.
— Я люблю тебя, Владимир. — Профессор Джозеф Руокко хоть и был пьян, но каждое слово произносил с отменной убедительностью.
— И я тебя люблю. — Винси освободила себе место на кровати, села и дотронулась рукой до щеки Владимира, бледной, абсолютно бескровной. Все втроем они воззрились на Фрэнни.
Та уклончиво улыбнулась. Затем взяла на руки Кропоткина, проходившего мимо, и почесала его толстый живот. Кот смотрел на нее выжидающе. Все ждали, какой вердикт она вынесет.
— Ты мне очень нужен, — сказала она Владимиру.
— Вот видите! — обрадовался Джозеф. — Мы все любим Владимира и все нуждаемся в нем, каждый, разумеется, на свой лад… Послушай, Влад, в нашей семье ты занимаешь очень важное место. У меня есть дочь, единственная дочь. Думаю, твои родители хорошо понимают, что значит иметь единственную дочь… И она блестящая девочка… Не красней, Фрэнни, и не затыкай мне рот, я знаю, что говорю.
— Папочка, пожалуйста, — пробормотала она не совсем с упреком.
— Но за блестящий интеллект надо платить. Я не стану припоминать прецеденты, Владимир мариновался в нашей культуре достаточно долго, чтобы осознать место американской интеллигенции на здешнем тотемном столбе. Владимир понимает, что человек, которому предназначены великие свершения, часто самый несчастный человек на свете. И кто знает, где бы я был сейчас, если бы не Винси. Я люблю тебя, Винси. Если уж мы тут заговорили о любви, то почему бы не сказать тебе об этом. До того, как я встретил Винси, хм… я бывал резок, скажем так. И не очень-то со мной носились. А Фрэнни…
— Папа!
— Давай начистоту, доченька. Ты не самый легкий человек для совместной жизни. Уверен, что бы ты ни наговорила сегодня Владимиру, ты высказывалась необузданно и несправедливо.
— Необузданно, — встряла Винси. — Очень верно подмечено.
— Спасибо, Винси. Вот к чему я клоню: на свете не много людей, которые могут управиться с нашей Фрэнни. Но ты, Владимир, наделен удивительным смирением, прямо-таки сверхчеловеческой способностью терпеть… Возможно, это черта русского характера, ведь когда целый день стоишь в очереди за колбасой… Ха-ха, шучу. Но в остальном я абсолютно серьезен. Мы знаем, что ты можешь ужиться с гением Фрэнни, Владимир, возможно даже, время от времени тебе придется поддерживать в ней этот огонь. Я не уговариваю вас пожениться. Я лишь веду речь о том… А о чем, собственно, я веду речь?
— Мы любим тебя, — подытожила Винси. Потянувшись вперед, она поцеловала Владимира в губы, позволив ему ощутить вкус многих вещей. Лекарства. Крема. Кальмара. Выпивки.
Что ж, Руокко высказались исчерпывающе. Поцелуи стали даже излишеством. Они были искренни с ним.
И он наконец понял динамику происходящего.
Эта динамика была в немалой степени задана родительской прозорливостью, и спустя полтора месяца, после поселения Владимира в их доме, вот что было у Руокко на уме.
Они заживут одной семьей. Не слишком радикально отличающейся от традиционной русской семьи, если уж на то пошло. Та же коммунальная квартира, два поколения, разделенные хлипкой стенкой; шум, издаваемый молодой парой в постели, успокаивает стариков: их род не исчезнет. Владимир займет место рядом с Фрэн. Жизнь будет неровной и странной, но не более странной и определенно не более ужасной, чем та, что была у него прежде. По крайней мере, в глазах Руокко отсутствие амбиций у Владимира являлось скорее добродетелью, чем пороком. И ходить по-еврейски он сможет сколько душе угодно. Разворачивать ступни вправо-влево, напялить клоунские башмаки, если пожелает, и шлепать в них к супружескому ложу, прихлебывая по пути вечный арманьяк, — и никто ему слова не скажет.
Как гласит кухонная мудрость Винси, «стоит ли возиться с мальками, когда у нас есть рыбина покрупнее?».
Ему предлагают компромисс, не самый плохой компромисс. Отныне он никогда не будет одинок в Америке. Никогда не обратится к Гиршкиным за сомнительным родительским утешением и не проведет ни одного дня в качестве мамочкиного фейлрушки. В возрасте двадцати пяти лет он родится в новой семье.
И совершенно самостоятельно достигнет конечной цели каждого иммигранта: дом краше прежнего и такой же несчастливый.
В ту ночь, когда профессора удалились в свою спальню и покой был восстановлен, когда натуральную зубную щетку извлекли из матерчатого футляра, сшитого вручную, и ее нежные щетинки прошлись по их деснам, Фрэн закутала Владимира в одеяло, подложила ему под голову самую пухлую подушку и поцеловала, пожелав спокойной ночи.
— Просто расслабься, — сказала она. — Все у нас будет о'кей. Пусть тебе приснится что-нибудь хорошее. Пусть тебе приснится наше путешествие на Сардинию в будущем году.
— Ладно. — Он впервые слышал о путешествии на Сардинию, но удивления не выразил: впредь ему придется принимать такие вещи на веру.
— Скажи честно, — спросила Франческа, — ты ведь не ненавидишь меня?
— Нет. — И это было правдой.
— Обещай, что не бросишь меня… Просто пообещай.
— Не брошу.
— А завтра пойдем выпьем с Фрэнком. Вот уж кто любит тебя как сумасшедший.
— О'кей, — шепнул Владимир.
Он закрыл глаза и немедленно провалился в сон. Они лежали на пляже, на юге Сардинии, небо было таким безоблачным, что он даже мог разглядеть звонницы Калигари вдали. Они лежали голыми на одеяле, и у него была эрекция, необузданная эрекция, пользуясь выражением Джозефа. Он вошел в нее почтительно, сзади, удивляясь, до чего она суха внутри, а также ее полному молчанию — ни протеста, ни стонов страсти. Обеими руками он раздвинул белые с ямочками ягодицы и медленно, с огромным трудом, проник в ее хрупкое тело.
Пока он этим занимался, Фрэн лизнула указательный палец, перевернула страницу безымянного журнала, который читала, и, зевнув, нацарапала пространные комментарии на полях. Фламинго наблюдали за ними с сардинской непроницаемостью, а рядом под пляжным зонтом с выведенным по трафарету названием pensione[17] Винси Руокко ублажала орально своего мужа.
Между прочим, Фрэнни была права: славянофил Фрэнк действительно любил его как сумасшедший. И не он один.
Вне стен его нового семейного бастиона, с лоджии-террасы которого открывался великолепный вид на город-сказку Нью-Йорк, Владимир обрел признание среди расслабленных, подозрительного вида парней из Нижнего Манхэттена, в основном белых, с диковатыми именами вроде Хишем или Баньяна и случайно затесавшихся в их компанию каких-нибудь скромных Тэмми Джонсов, изгнанников из рабочего класса. У этих убежденных хипстеров, законсервировавшихся с рок-н-ролльных времен, существовавших за счет собственной изворотливости и одуряющего фанка, музыки самых юных, возникла столь жадная потребность в нашем герое, что Владимир вскоре обнаружил: его рабочий день выродился в придаток к часам отдыха. Настоящая жизнь начиналась с той минуты, когда последнего беженца проворно выставляли из Общества абсорбции иммигрантов им. Эммы Лазарус ровно в 16.59.
Он регулярно виделся с Фрэнком. Вдвоем они совершали прогулки от дома славянофила, осененного покровительством Кирилла и Мефодия, по продуваемой ветрами (даже поздним летом) Риверсайд-драйв, беседуя исключительно на великом и могучем. Иногда они добирались даже до Алгонквина, где их поджидала Фрэн. Алгонквин был частью старого Нью-Йорка, который Фрэн обожала, — ностальгия, более чем понятная Владимиру, ведь он тоже скучал по тонированной сепией родительской России — покрытой сажей и неуютной вселенной, но не лишенной своеобразного очарования. Они устраивались за круглым столиком, за которым сиживала Дороти Паркер[18], и Владимир покупал Фрэнку мартини за семь долларов.
— Семь долларов! — восклицал Фрэнк. — Боже милостивый! Я еще кое-что значу для моих друзей.
— Семь долларов! — восклицала Фрэн. — Ты балуешь Фрэнка больше, чем меня. Это… гомоэротично.
— Возможно, — говорил Фрэнк. — Но не забывай, у Владимира широкая русская душа. Деньги его не заботят. Дух товарищества и бескорыстная помощь, вот его отличительные черты.
— Он еврей, — напоминала Фрэн.
— Но русский еврей, — с торжеством парировал Фрэнк, шумно прихлебывая дармовую выпивку.
— Все для народа, — бормотал Владимир. Однако при виде счета его широкая душа содрогалась внутри волосатой телесной клетки. Суровая правда заключалась в том, что за тридцать один августовский день Владимир истратил почти 3000 долларов; след этих денег, горевший, как хвост кометы, прочертил Манхэттен следующим образом:
ОСТАВЛЕНО В БАРАХ: $875,00
КНИГИ В БУМАЖНЫХ ОБЛОЖКАХ И АКАДЕМИЧЕСКИЕ ЖУРНАЛЫ: $450,00
РАДИКАЛЬНАЯ СМЕНА ГАРДЕРОБА $650,00
РЕТРООБЕДЫ, ЭТНИЧЕСКИЕ ЗАВТРАКИ, УЖИНЫ С КАЛЬМАРОМ И САКЕ: $400,00
РАСХОДЫ НА ТАКСИ: $ 350,00
РАЗНОЕ (воск для бровей, выдержанный уксус с бальзамом для Руокко, бутылки кальвадоса, без которых нельзя пойти в гости): $ 275,00.
К концу августа он остался без гроша. Опозоренная кредитная карта (первая карта с родовым именем Гиршкиных) преодолевала путь на север из столицы ростовщичества, города Уилмингтона, штат Делавэр. Скорбная мысль мелькала в голове Владимира: а не попросить ли отца Фрэнни о небольшом вспомоществовании?.. Скажем, в размере десяти тысяч. Но разве он уже не задолжал Руокко за кров и стол? Не говоря уж о щедрых родственных объятиях и поцелуях открытым ртом? Просить у них еще на карманные расходы?.. Какая наглость.
Для Владимира оставалось загадкой, каким образом его новые друзья — теоретически голодные студенты — с легким сердцем угощают выпивкой всю компанию в баре «Обезьяна» или покупают, не задумываясь, леопардовую шляпу в стиле Мобуту. Верно, Руокко унаследовали с полдюжины крепостей с чугунными решетками, разбросанных по всему городу, а семья Фрэнка владеет несколькими штатами, упрятанными в американской глуши. И тем не менее все они смотрели на Владимира как на богача, источник милостей, филантропа, только потому, что он получал зарплату.
Но если уж на то пошло, почему бы Владимиру впервые в жизни не пожить на широкую ногу?
Только взгляните на него! Вот он на открытии выставки произведений искусства из какого-нибудь Вильямсбурга, он ухмыляется, насмехается, язвит, притворяется, будто оскорблен в лучших эстетических чувствах, тонко издевается над владельцем галереи (неудавшимся концептуалистом), на другом конце зала сияющая Франческа манит его рукой, а пьяный Адонис Тайсон, не отрываясь от винной карты, выкрикивает на весь зал его имя: ему срочно понадобилось уточнить отчество Булгакова.
Минуло тринадцать лет с тех пор, как он, больной, лежа в постели и сморкаясь в платок, читал у Толстого про балы в Зимнем дворце. А теперь, похоже, Владимир наконец нашел выход в свет, теперь наш дебютант выступает в роли графа Вронского для манхэттенской знати, щеголяющей в клетчатых штанах для боулинга и сверкающей нейлоновым блеском модных тряпок. Слухи о Новом Свете оказались достоверными: в Америке улицы и впрямь вымощены золотом.
Но Халу он не позабыл. Точнее, помнил о плате за квартиру: без его взносов Хала станет бездомной. Она даже не могла подселить в квартиру друзей. Потому что их у нее не было. Прошло два месяца, как он последний раз появлялся по своему юридическому адресу на авеню Б. Алфабет-сити отошел в область преданий, и его романтическая бедность более не грела душу.
На следующий день Владимир оказался на авеню Б. Сидя на кухне, он заполнял бланк заявления на вторую кредитную карту. На улице жарили кур. Закрыв глаза и вытряхнув из ушей городскую какофонию, Владимир сумел вообразить, будто он находится в Вестчестере, за девять железнодорожных станций отсюда, и жарит там сосиски с Гиршкиными.
И тут вошла Хала.
Все равно что вынырнула с затонувшей Атлантиды, до того чужой показалась Владимиру эта безразмерная женщина с густо-черным макияжем и оголенным животом; из проколотого пупка убедительным доказательством очередного самокалечения свисал тяжелый серебряный крест. Как это похоже на Халу — ни во что не врубаться: ведь если маленькие сережки в носу — модная струя, то от распятия между пупком и пахом за версту несет Коннектикутом.
Владимир так разволновался, увидев ее, что машинально встал, позабыв о заявке на кредитную карту, и впервые с тех пор как пришел сюда, огляделся: упряжь, плеть, «Кей-Вай», маскировка под логово порока, от вида которого Дориана Грея хватил бы удар на месте. И это он называл своим домом! Возможно, мать была кое в чем права.
Хала, напротив, взволнованной не выглядела.
— Где деньги? — спросила она.
Переступив через неизвестно откуда взявшуюся кучу искусственного меха, преграждавшую путь на кухню, она открыла кран, чтобы помыть руки.
— Какие деньги?
Деньги, деньги…
— За квартиру, — послышался ответ с кухни.
Те самые деньги.
— У меня есть две сотни.
Хала в мгновение ока вернулась в комнату и встала, уперев руки в бока.
— А еще две сотни?
Он никогда прежде не видел ее в этой позе (игравшей столь важную роль в ее профессии), ему такое ни разу не демонстрировали. За кого она его принимает? За клиента?
— Дай мне несколько дней, — сказал он. — У меня проблемы с поступлением наличных.
Она сделала шаг к нему, он отступил на шаг к пожарной лестнице — месту, отчетливо вспомнил Владимир, их первых ласк, ныне превратившемуся в путь к спасению. Лестница на всякий пожарный случай. Точно.
— Никаких нескольких дней. Если я не заплачу до пятого числа, Ионеску сдерет с меня лишний тридцатник.
— Скотина, — выругался Владимир, надеясь вызвать в ней чувство солидарности.
— Скотина? — переспросила она и умолкла, словно взвешивая слово на языке.
Владимир выставил руки перед собой. Он готовился отразить исполненное мощи сравнение между ним и Ионеску. Но Хала сказала:
— Наверное, мне стоит поискать другого соседа?
Выходит, его низвели до положения долевого квартиросъемщика. Когда успели?
— Любимая, — брякнул он вдруг.
— Сам ты скотина, — сказала она, помолчав, но эмоции явно поувяли за минувшее время. Теперь ее слова были лишь констатацией факта. — Не желаю с тобой разговаривать, пока не принесешь остальные деньги. — Посторонившись, она указала Владимиру на дверь.
Проходя мимо Халы, он почувствовал перемену в температуре; ее тело всегда пребывало в глубоком контакте с окружающей средой, и ему захотелось утешить ее, обняв, — жест, который он довел до совершенства, общаясь с Франческой. Но он лишь произнес:
— Деньги будут завтра. Обещаю.
Владимир вышел на улицу. Было воскресенье, 1 сентября. В некотором смысле он стал бездомным, но жара кутала его в многослойные покровы, и, конечно, Франческа и новая родня обитали всего в шести авеню к западу. Да, унижение. Оно всегда оставляло во рту слабый уксусный привкус, а когда исходило от женщины, у Владимира возникало настоятельное желание повидать отца, давно пристрастившегося к ударам, наносимым его самолюбию.
Хала изрядно поднаторела в своем ремесле.
И Владимиру нужны были деньги.