Часть VIII Конец Гиршкина

1. Деревенские

По пути на юг, к пивоваренному заводу, кортеж двигался по весьма скромному образчику столованского ландшафта. Лишь одна гора — компактный трапецоид, ничем не отличавшийся от своих соседей, — привлекла внимание Владимира, потому что Ян гордым, наставительным тоном объявил: на этой горе зародилась столованская нация. На Владимира это произвело впечатление. Как утешительно, наверное, знать, с какой именно горы скатились, вопя, твои предки! Если бы у русских была такая гора, дал волю воображению Владимир, она, наверное, высилась бы могучим Эверестом где-нибудь на Урале, на ней быстренько соорудили бы военную наблюдательную базу, чьи спутниковые антенны опоясывают небеса, оповещая весь мир о законных правах сынов и дочерей Киевской Руси на тайгу с медведями, Байкал с осетрами и местечки с евреями.

Вторым и последним любопытным объектом на дороге к заводу стала недостроенная атомная электростанция, черневшая на подступах к заводскому городку: голые длинные спирали охладительных башен раскинулись дырявой решеткой над необозримым полем с перемерзшей морковкой, — казалось, ядерная катастрофа уже произошла.

Городок при пивзаводе был незатейлив. Колокольни готических церквей, особняки именитых купцов да и саму городскую площадь давно истребили ради клаустрофобной застройки — каре серых, неотличимых друг от друга зданий, несмотря на то что в одном из них находилась гостиница, в другом — муниципалитет, а в третьем — больница. Кортеж проехал прямо к гостинице. В тусклом холле в духе семидесятых — продавленные кресла, спертый воздух, голые ноги обслуги и — в честь ведущего предприятия — бочка местного пива, торчавшая посреди потертого ковра, будто каменная голова с острова Пасхи. Однако наверху, в административном крыле (где располагались номера с бронзовыми дверными ручками), Владимир ощутил прилив солидарности с аппаратчиками: сколько, должно быть, директоров электролампового завода № 27 и прочих беззаботных коммунистических чиновников останавливалось в этих порыжевших интерьерах, избавленных от излишеств. Ах, если бы Франтишек был здесь!

Впрочем, среди спутников Владимира бывших советских людей хватало. Его сопровождали Сурок, Гусев и два мужика, неизменно отключавшихся на бизнесменских обедах еще до подачи горячего; по слухам, эти двое были лучшими друзьями Сурка аж с одесских времен. Один из них, маленький и плешивый, постоянно приставал к Владимиру с шуточками насчет эффективности миноксидила. Звали его Шурик. У другого была кличка Бревно, и, глядя на его помятую бойцовскую физиономию (девять десятых — угрюмая гримаса, одна десятая — лоб), нетрудно было представить, как его безжизненное тело плывет вниз по течению брюхом вверх, а из крошечного, не больше дырки для гвоздя, отверстия в затылке струится кровь.

Возможно, компания могла быть и получше, если б знать, где такую найти, но Владимир, вновь обретший покой и чувство безопасности, радовался, как хозяйка, впервые устраивавшая вечеринку с ночевкой. А как иначе, когда даже Гусев, когда-то чуть не убивший его, смотрелся в последнее время укрощенным львом. По пути к пивзаводу, к примеру, он купил Владимиру булочек в придорожном ресторане. Затем с неподражаемой любезностью, достойной Габсбургского двора, уступил место в очереди к писсуару.

Словом, Земля опять завертелась в благоприятную сторону, оттого Владимир и бегал по коридорам как заведенный, крича на чистейшем русском:

— Сюда, господа… Из этого автомата льется не только кола, но и ром!

В его номере стояли две двуспальные кровати, и Владимир в глубине души надеялся, что Сурок поселится с ним: тогда они смогут засидеться допоздна, дымя гибельными сигаретами «Марс-20», прикладываясь к одной и той же бутылке и болтая между делом о расширении НАТО и утраченных возлюбленных. И правда, вскоре Сурок с товарищеской непосредственностью сунул голову в приоткрытую дверь:

— Эй, жиденок, умывайся и идем в бар на площади. Расслабимся так, чтоб нас здесь надолго запомнили, ага?

— Иду! — крикнул Владимир.


Бар был каких поискать. Местный профсоюз оборудовал это заведение в подвале бывшего Дворца культуры; посещали его в основном рабочие, трудившиеся на атомной электростанции, похоже, со дня основания последней, то есть с той поры, когда Владимир только родился. Уже к семи часам вечера над стойкой повис густой пьяный бред, а затем, словно предел человеческой прочности еще не был достигнут, в зал запустили шлюх.

Проститутки в этой части света объединялись в трудовые бригады со своим особым стилем: каждая ростом 175 сантиметров, будто именно этот размер наилучшим образом подходил местным парням, волосы крашены рыжей краской до состояния облезлой швабры, грудь и живот затянуты в корсеты для кормящих матерей грязно-розового цвета. Вихляя задами, шлюхи лениво прошествовали к танцполу, и тут по традиции, ставшей обязаловкой в восьми экс-советских временных зонах, — свет! диско-бал! «Абба»!

Команда Владимира успела откупорить только первую бутылку пива, когда появились проститутки и разразилась диско-лихорадка. Сурок и его люди немедленно захихикали, поглаживая надпись «Поло» на рубашках и бормоча прямо-таки в чеховском духе:

— Ох уж эти деревенские…

— У этих баб такие ляжки! Они запросто могут тебя расплющить, — заметил Шурик не без восхищения.

— Но пиво… — отозвался Владимир. — На вкус оно, будто в бутылку положили ржавый гвоздь. И этот пивзавод собирается наладить экспорт на Запад?

— А ты плесни в него водки, — посоветовал Сурок. — Глянь, что на бутылке-то написано.

Владимир посмотрел на этикетку и прочел внизу: «Для улучшения вкуса добавьте водки, 6 мл». А возможно, то была не рекомендация, но приведенное полностью название завода: с этими столованцами никогда не разберешь.

— Прекрасно. — Владимир направился к стойке за бутылкой «Кристалла».

Час спустя он танцевал под «Танцующую королеву» с самой хорошенькой из ночных бабочек Она была единственной из девиц, кто не возвышался над Владимиром каланчой, но не только это отличало ее от коллег: молодая (не «всего семнадцати лет», конечно, как танцующая королева из песенки), долговязая, без выпирающей груди, и, что важнее, в ее глазах отсутствовало выражение притворного добродушия, как у прочих шлюх. Нет, у нее были ясные, равнодушные глаза девчонки из Нью-Йорка, которую по причине плохой успеваемости отправили в захолустный колледж; такими же глазами смотрит подросток с рекламы модных джинсов. Даже будучи изрядно пьяным — водка отнюдь не нейтрализует дурное пиво, как могут подумать американцы, — Владимир чувствовал некое родство с этой юной, обозленной девицей, делающей первые шаги в своем ремесле.

— Как тебя зовут? — выкрикнул он.

— Тереза, — хрипло и враждебно ответила она, будто сплевывая свое имя.

— Владимир, — представился он и нагнулся, чтобы поцеловать ее в пятнистую шею, целясь между засосами, оставленными через аккуратные промежутки другими.

Но ему не позволили впиться в ее шею. По-обезьяньи сильным рывком Сурок отдернул его от Терезы и поставил четвертым в пляшущей триаде — сам Сурок, Гусев и Бревно. Отодвинув в сторонку арендованных проституток (внушительных дам средних лет, утопавших в румянах), они отстаивали свою русскость с помощью укороченной версии казачка. Разом присели, разом вскочили, дернули одной ногой, дернули другой…

— Опа! — орали проститутки с красно-белыми, как польский флаг, лицами. — Резвей, голубок! — подзадоривали они Владимира.

Соответствовать Владимир был не в силах. Он производил какие-то жалкие движения, но исключительно по воле Сурка: тот дергал его, толкал, кружил, придавливал, усаживая на корточки. Сурок — вихревая масса, подчинявшаяся каким-то собственным законам, — истово отдавался сладкой иллюзии, им же самим и созданной.

— А ну, братки, еще разок! За Родину! — орал он.

При первой же возможности Владимир с криком «Туалет!» бежал в укрытие.

В сортире профсоюз установил новенькие автоматические смыватели из Германии и зеркала над писсуарами. Воспользовавшись этим прогрессом на марше, Владимир привел себя в порядок; пригладил торчащие волосы, постаравшись заправить самые непокорные пряди за уши; проверил свои блестящие зубы цвета слоновой кости; приподнял волосы надо лбом и мысленно пообещал зарезать козу в честь производителей миноксидила, тоника для волос. Сказав себе: «Разумеется, я не стану влюбляться в проститутку», он вернулся в зал.

К тому времени на пленке с избранными песнями «Аббы» очередь дошла до «Чиквититы», под которую в пьяном ли, трезвом виде танцевать крайне затруднительно. Потому ряды танцующих поредели; складные столики вокруг танцпола заполнились проститутками и их кавалерами. Но Сурка и его команды, не говоря уж о юной шлюхе, нигде не было видно. Чувствуя себя брошенным и не зная, куда еще податься, пока не спало возбуждение, Владимир двинул к стойке — по новой наполнять мочевой пузырь.

Добри ден, — сказал он молодому загорелому бармену, одетому в безрукавку с изображением крокодила, забавлявшегося мячом, каким играют в американский футбол.

— Привет, друг, — ответил бармен на почти идеальном английском, будто за стенами бара волны Тихого океана омывали пески Малибу. — Чем могу служить?

Пока Владимир долго перечислял сорта выпивки, бармен пристально его разглядывал.

— Скажи, ты откуда? — спросил он наконец.

Владимир ответил.

— Я там бывал, — пожал плечами бармен — город на Гудзоне явно не потряс его воображения. Он отошел к другому клиенту, рабочему, на котором не было ничего, кроме отчаянной ухмылки и кепки пронзительно синего цвета.

Когда бармен вернулся с пивом для Владимира, тот спросил о своих друзьях.

— Вышли на улицу покурить, — сообщил путешествующий специалист по коктейлям. Он наклонился, и Владимир учуял заведомо не калифорнийский запах, исходивший из-под его длинных рук — Тут записка для тебя. Но не я ее писал, понимаешь?

По его довольно серьезному тону Владимир догадался, что не получит записку, пока не ответит.

— Понимаю, — кивнул он с той же серьезностью, но в душе разволновался, решив, что записка от давешней юной проститутки. Ему было ужасно интересно, к каким разновидностям соблазна она прибегнет, в какой форме и на каком языке.

Он взял тощую бумажную трубочку из рук бармена, который тут же рванул к противоположному концу стойки, и развернул ее. Под тщательно прорисованным дулом пистолета был выведен печатными буквами знакомый двуязычный лозунг:

AUSLANDER AUS! ИНОСТРАНЦЫ ВОН!

И коллективная подпись: «Столованские скинхеды».

Владимир не ахнул. Вместо этого, вскочив на ноги, он направился к выходу. По пути ему встретились препятствия — мягкая плоть шлюх, ядовитость их духов и волос. Он преодолевал их с переменным успехом, роняя на ходу «извините, извините…», но думал о другом: «Скинхеды? Где? Кто? Рабочие? Они с волосами». В двух шагах от двери он наконец увидел их краем глаза — черные военные куртки, камуфляжные штаны, высокие ботинки; лиц за униформой было не разобрать.

На улице — привычная тьма, потревоженная смогом и отдаленным урчанием раздолбанных «трабантов»; пустой двор с помойкой, выходящий на глухую стену низкого серого муниципального здания; единственный источник света — распахнутая дверь бара. У стены здания с разных сторон возникли двое скинхедов, они двигались навстречу друг к друг, словно намереваясь слиться в одну фигуру. Владимир не мог видеть их одновременно, и ему казалось, что у него двоится в глазах, что на самом деле перед ним только два ряда скрипящих зубов, одна пара выпяченных губ и только одна черная свастика, намалеванная на оранжевой футболке.

Он обернулся: пространство между ним и баром быстро заполнялось молодыми парнями с неподвижными лицами. Определенно, в этом городе не только рабочих и проституток не отличить друг от друга — местные борцы за этническую чистоту были похожи каждой чертой. Возможно, все они родились от одного лысого, слегка разжиревшего отца, чьи кулаки всегда сжаты, а один глаз постоянно прищурен, словно над его головой палит африканское солнце.

Затем ряды бритоголовых расступились, пропуская вперед главаря — широкоплечего, но худого, в очках в модной проволочной оправе и с цепким, требовательным взглядом молодого немецкого интеллектуала, упивающегося разнообразием американской университетской программы. На голову выше всех, он уставился на макушку Владимира так, будто она служила садком для разведения гидр.

— Паспорт!

Владимир наконец выдохнул. Ни с того ни с сего вспомнилось, что у него не советский паспорт, в котором была бы указана национальность «еврей», и в этом обстоятельстве он увидел лазейку. Нет, не может быть, чтобы все так закончилось. Целая жизнь, его маленькое особенное я, существование, чьим вечным лейтмотивом была именно хрупкость, — все сгинет в руках этих уродов?!

— Нет! Нету паспорта!.. Сурок! — громко позвал он, глядя на дверь бара.

Главарь обернулся к своей гвардии.

Яки язык? — пролаял он. Это было столь похоже на русский, что Владимир понял без перевода.

Турецки, — весело ляпнул один из скинхедов, ударяя кулаком по раскрытой ладони.

Интеллектуал снова вперил взгляд во Владимира. Его лицо начало складываться в усмешку, придававшую ему изрядное сходство с его товарищами.

— Ты из Аравии!

Аравия. Аравия! Неужто они охотятся на семитов иной разновидности?

— Не Аравия! — крикнул Владимир, размахивая руками в опасной близости от физиономии главаря. — Америка! Я — Америка! — Он обрадованно припомнил экстремистский пыл некоторых одноклассников-сионистов из Ивритской школы. — Аравия, тьфу! — И плюнул… к несчастью, на ботинок главаря. — Ислам… — Он приставил палец к виску, имитируя курок, и выстрелил: — Бум! — Хотя ему следовало бы стрелять не в себя, а в воображаемых арабов, например.

Этот жест самоприговора вызвал смех в рядах молодчиков, но его скоро заглушило шумное враждебное сопенье, и санитарный кордон вокруг Владимира, призванный очистить этнос, уплотнился. Кое-кто из хулиганов уже расставлял ноги, чтобы крепче удерживать равновесие во время грядущего погрома, учиненного ради одного-единственного человека.

— Послушайте, — Владимир больше не мог сдерживать слез, перед глазами все плыло; трясущимися руками он вынул бумажник из джинсов, — минутку… Пожалуйста, вреда вам от этого не будет… Взгляните… «Американ Экспресс»… «Американ Экспресс»… А это водительские права штата Нью-Йорк Вы, господа, когда-нибудь бывали в Нью-Йорке? Я знаю там кучу скинхедов. Бывает, мы в Чайнатауне черт-те что выделываем…

Главарь изучил подношения, затем жестом, в котором Владимир сквозь предательские слезы усмотрел дурной знак, сунул все в свой бумажник, отступил чуть назад и кивнул тому месту, где только что стоял.

— Прошу вас, — произнес Владимир по-столовански. И собрался повторить.

Кулак врезался в его правый глаз, но, прежде чем он ощутил боль во всей ее полноте, ему почудилось, что он взлетел, а потом тело шмякнулось о землю, в пояснице что-то хрустнуло, и сотни окончаний запылали от боли, прогремел мощный клич, хотя он не разобрал, что именно кричали («ура»?), и тут же балка, как ему померещилось, рухнула на его грудную клетку, затем другая, третья на каждый бок, вспышки по-детски яркой желтизны, сгустившейся во тьму, и чистый осадок боли, а затем кто-то прыгнул на его сжатый кулак, и — боже мой, боже мой — снова хруст, хруст, который отдается глубоко в горле, и снова клич («ура»?), Морган… проснуться в Праве, shto takoie? на каком языке? pochemu nado tak? Господи, только не это, svolochi! надо дышать, nado dyshat', дыши, Владимир, и мама принесет тебе… zhirafa prinesyot… плюшевого жирафа… уа hochu zhit'! я хочу жить! продолжать существовать, открыть глаза, убежать, сказать им «нет!»…

— Нет!

Владимир поднял разбитый кулак и замахнулся, но цели так и не обнаружил. Одновременно открылись глаза, и он увидел две фигуры, стоявшие в пятне света, падавшего из бара. На мгновение его взгляд сфокусировался, снова расплылся и с усилием, вызывавшим невероятную пульсирующую боль, волной прокатившуюся по позвоночнику, опять обрел четкость. Он не мог разглядеть выражения их лиц, но ясно было, что Гусев кивает, а Сурок смотрит прямо перед собой. Перед глазами блеснула стальная подкова на каблуке, надвигавшемся на его лицо, и Владимир произнес на двух языках разом:

— Come on. Давай.

2. Более счастливые времена

Он идет из ее общежития; впервые они залезли друг другу в трусы. Он идет по городской площади, методично озелененной конгломератом деревьев, газонов и цветочных клумб, за которыми ухаживает Средне-Западный колледж из снисхождения к традициям менее прогрессивных восточных собратьев. Утро. Облака почти дотягиваются до верхушек безлистных дубов, неизвестно откуда капает дождичек, видимо, затем, чтобы напомнить пешеходам, на что способны облака. Но, следуя очередному капризу погоды на Среднем Западе, это пасмурное февральское утро внезапно достигает неправдоподобно весенней температуры, принесенной порывом ветра, столь же теплым, как дуновение фена для волос.

На Владимире тяжелое коричневое пальто, купленное матерью, опасавшейся здешнего чудовищного климата. Сегодня, в отличие от морозного вчера, он расстегнул все пуговицы на пальто, запихнул шарф в карман, игнорируя давнее материнское напутствие: «Ни в коем случае не забывай об осторожности, когда на улице вдруг потеплеет, Владимир. Такая погода — молчаливый убийца, как венерическая болезнь». Но матери нет поблизости, и он волен подхватить хоть простуду, хоть гонорею.

Эта мысль особенно развеселила его, и он, остановившись посреди площади, подносит руку к носу, — ту, что недавно побывала внутри практичного хлопчатобумажного белья его новой девушки; на руке даже появилось раздражение от того, что она терлась об эластичную резинку. Потом он нюхает другую руку для сравнения: что за животные запахи таит в себе эта стильная, хорошенькая уроженка Чикаго с модной стрижкой «паж» и твердыми марксистскими убеждениями.

Аве Мария! Впервые он засунул руку туда. Ему всегда казалось, что «первый раз» случится с зачуханной, толстой, ужасно одетой девчонкой, напуганной еще сильнее, чем он сам. А теперь все переменилось. Теперь он стоит посреди площади, обдумывая то, что произошло, оценивая свою удачу путем различных арифметических действий: вычитая Ленинград, деля на Баобаба, прибавляя уроженку Чикаго и умножая на зарождающуюся способность отринуть прошлое и стать Образованным Американцем, пресыщенным, но безусловно счастливым супергероем.

Приятное мгновение на городской площади длится столь долго, что он будет вспоминать о нем даже тогда, когда подробности той первой возни с чужими гениталиями утратят ясность. Вспоминать он будет вот что: птицы, сбитые с толку погодой, заливисто чирикая, жмутся к безлистным деревьям, ветки скрипят и трепещут под птичьим весом, словно их тоже реанимировало тепло; голый кустарник, пышный и высокий, тянется вдоль увитого плющом розового гранита собора при колледже, недавно преобразованного в штаб студенческого союза; неовикторианские башенки здания гуманитарных факультетов, где некогда шумели пинчониты и ачебианцы[61] и где ныне царит интеллектуальная скука, накатывающая каждый весенний семестр. Да, эта картина, эта прекрасная и ни на что не похожая флора и фауна наконец принадлежат ему. Колледж им. Владимира, основанный в 1981 году последней волной ленинградских «зерновых» евреев; они высадились в аэропорту им. Кеннеди и проникли на тысячу верст вглубь, дабы смешать своих сыновей и дочерей с мягкой и расплывчатой либеральной элитой Нового Света. Спасибо мамочке и папочке Гиршкиным за $25 000 годовых, покрывающих плату за обучение и прочие расходы. В итоге все окупится. Я их не разочарую.

Убедившись, что на площади он стоит один в блеклом утреннем свете, Владимир обнимает себя так крепко, как, по его представлениям, станет обнимать его всю ночь уроженка Чикаго, когда окончательно влюбится в него и когда они начнут сколачивать планы женитьбы после окончания колледжа. Пока же свою первую ночь они провели спиной друг к другу, в основном потому, что каждый смущался смотреть в лицо другому, и теперь у Владимира болело тело в разных местах с непривычки к ее брошенному на пол матрасу. Но боль радует его, она — доказательство того, что с ним приключилось; к тому же он пока понятия не имеет, сколь много в запасе у любви изощренных наказаний, огромных штрафов за неумышленное несоблюдение ее уложений или оказание доверия тому, кто его не заслуживает. Хотя, если честно, тело ломит дико. Потому он решает отправиться к себе в общежитие, где соседа по комнате, доброго и прилежного еврея из Питтсбурга, не возмутит приглашение воскурить травки по столь особому поводу. А потом он немного поспит, давно пора.


Он открыл глаза на мгновение столь краткое, что оно не поддавалось измерению, и опять закрыл, когда вес век стал неподъемен. В темноте боль, казалось, рассеивалась — ощущение, верное для всех частей тела, кроме нескольких участков, где под гипсом и повязками она пылала огнем. Но увиденного в мгновенной вспышке света и восприятия ему хватило с избытком. Потрескавшаяся, заплесневелая плитка того зеленого оттенка, что бесчестит всякую зелень. Вообразите растение, которое перенесли в сырой заводской подвал и учили обходиться без всего, чем оно дорожило прежде — воздуха, росы, света и хлорофилла, — до тех пор, пока увядшее создание не смирилось и не подружилось с подвальным бойлером. А еще он успел заметить на побитой, кривой плитке тень вентиляторной лопасти, мелькнувшей с тоскливым шипением. Медленный, древний вентилятор с лукообразными, как зад «студебеккера», очертаниями.

Тут-то он и вернулся к реальности. Над ним серые небеса, но не Среднего Запада, а Столовии. И одновременно вспомнил, о чем подумал напоследок, прежде чем потерять сознание: о побеге — конечном постыдном выборе человека без страны. Он уже вообразил спасительный самолет, превратившийся с подсказки старомодного потолочного вентилятора в серебристый лайнер «Трансуорлд», с четырьмя пропеллерами, что жужжат в облаках, тронутых сепией, с тридцатью пассажирами и пятью членами экипажа на борту, место назначения — посадочная полоса Ла-Гардии.

Проснувшись, он обнаружил, что у него горит запястье, будто в нем бушует локальная лихорадка. Ощущение тем более тревожное, что к югу от запястья лежала глубоко анестезированная пустота — его рука, месиво, в котором все прямое было изогнуто, гладкие сплетения перекручены. Какой там стратосферный лайнер, скорее крушение «боинга» на кочковатом поле и раскиданные вокруг тела.

Морган обхватила ладонью его запястье. Нажимая указательным пальцем, она измеряла пульс. На ней была соломенная шляпка с ромашкой, под шляпкой лицо не просто печальное, но воплощение печали — то есть оно светилось печалью. Некрашеные губы воспалились оттого, что она нервно грызла ногти, и чем-то напоминали губы Владимира, разбитые сапогом. Владимир сразу понял: легкомысленная шляпка с ромашкой была попыткой доказать, что случившееся не состарило Морган, а заодно повеселить Владимира.

— Морги, — позвал он. И вспомнил, почему он здесь. — Я жив.

— Ты еще долго проживешь. — Изловчившись, она поцеловала его в нос, не задев бинты. — Мы оба будем жить долго. И счастливо.

И счастливо. Закрыв глаза, Владимир размышлял над ее словами. В общем неважно, права она или нет. Он глубоко вдохнул, насколько позволяли легкие, тершиеся о рассеченные поверхности и поврежденные органы. От Морган исходил солоноватый запах жизни. Шляпка свалилась с головы, когда она наклонилась к нему, упавшая прядь волос щекотала Владимира по лицу, а несколько волосинок застряло в его оголодавшем носу.

— Я жив, — повторил Владимир, крепко сжимая уцелевший кулак.


Уже двадцать минут Костя вытаскивал из сумки абрикосы и бананы вместе с пучками смертельно раненных фиалок и гардений, купленных на базаре. Этот урожай он складывал на подоконник сдвоенного окна, выходившего на тихую боковую улочку в Новом городе. Каждый раз, когда Костя наклонялся к подоконнику, казалось, будто он предлагает жертвоприношение какому-нибудь позолоченному Будде.

Костя уже успел извиниться, поклясться в своей невиновности и тыщу раз перекреститься. Он прочел Владимиру письмо от Сурка, написанное на полуграмотном русском. Смысл послания сводился к следующему: «Мы, мужчины, если мы хотим называться мужчинами, не должны оставлять обиду безнаказанной».

Суть нанесенной обиды уточнялась: «Мой бедный, больной отец… Как ты мог предать его? И это после всего, что ему пришлось пережить: женитьбу и эмиграцию, советский флот и американские проекты, сталинские годы и экономический спад в начале девяностых. И сын у него, то есть я, тоже не подарок, как ты понимаешь».

Далее предлагалось урегулирование проблемы: «Мы друг друга неслабо подставили, Владимир. Но теперь все прояснилось, и покончим с этим. Теперь надо работать. Больше не должно быть ни мордобоя, ни оскорблений. Ты вылечишься, и мы пойдем в ресторан, где ты так здорово пел, я тебя накормлю и напою за свой счет».

И постскриптум в конце: «А ведь я мог приказать тебя убить».

Костя вынул последний фрукт из спортивной сумки. Вытер яблоко носовым платком и осторожно положил на живот Владимира:

— Съешь сейчас же. Этот сорт яблок быстро коричневеет изнутри.

Вероятно, он усмотрел в яблоках аналогию с собой, потому что, сложив руки на мощном животе, словно прикрываясь от возможного нападения, заявил:

— Господи, что за скоты! Они будут страдать в десять раз тяжелее, когда придет час расплаты. И страдать вечно. Хотя, если говорить начистоту, ты тоже согрешил перед ними, Владимир. Ты предал доверие старого человека. Инвалида! А что касается Сурка… он щедро платит, разве нет? Несмотря на все его заморочки, он, в сущности, добрый малый. И обычно обращается с нами, как с братьями.

Владимир чуть пошевелился, маневр удался на славу: яблоко скатилось с кровати, и Костя полез на четвереньках его доставать. Владимиру хотелось быть рядом с друзьями, а не с человеком, восемь месяцев укреплявшим его тело, чтобы позволить разрушить его за несколько минут.

— Передай Сурку, чтобы больше зря не утруждался, — сказал Владимир. — Отныне я не имею ничего общего с организацией. И уезжаю отсюда. Тебе тоже лучше уйти из бизнеса, пока тебя не прибили гвоздями к кресту, как твоего приятеля тогда.

— Пожалуйста, не говори так. — Костя с удвоенной энергией принялся вытирать яблоко.

Он выглядел очень по-западному в цветной клетчатой рубашке «Брукс Бразерс» и рыжевато-коричневых брюках из легкого твида, но его испуганные глаза напомнили Владимиру старого беззубого крестьянина, которого он видел на картинке в русской книжке.

— Сейчас время удвоить веру, а не отвергать ее, — продолжал Костя. — И на твоем месте я бы не думал об отъезде. Сурок этого точно не допустит. У дверей в палату стоит охрана, и оба входа в больницу тоже охраняются. Я сам видел. Они не выпустят тебя, Владимир. Съешь абрикос, прошу тебя…

— Я позвоню в американское посольство! — заволновался Владимир. — Я все еще американский гражданин. И знаю свои права.

Костя искоса взглянул на него.

— Это только создаст новые проблемы, ты так не думаешь? — произнес он с некоторым нажимом и без прежнего благочестивого смирения, отчего Владимир впервые задумался, на чьей стороне этот доброжелатель. — К тому же в палате нет телефона. Слушай, позволь я раздвину шторы. Сегодня на удивление отличная погода. Жаль, что ты не можешь прогуляться.

— Пожалуйста, уходи, — попросил Владимир. Ты и твоя долбаная религия, и эти фрукты… И что мне с ними со всеми делать?

— Владимир! — Костя прижал яблоко к груди. — Больше ни слова! Не испытывай терпение Господне! Перекрестись!

— Евреи не крестятся, — ответил Владимир. — И они были первыми, кто поставил Его на небеса, припоминаешь? — Одной рукой он натянул вонючие простыни на голову, болезненное движение остро отозвалось в прочих поврежденных местах — Убирайся! — крикнул он из своей полотняной крепости.


Дни сменялись ночами, и ситуация тоже менялась на противоположную.

Молодая медсестра-словачка с черными цыганскими глазами и волосами приходила каждые несколько часов делать болеутоляющие уколы; в благодарность за услугу Владимир отдал ей Костины фрукты. Медсестра была плотной, как сарделька. Со вздохом она переворачивала Владимира на бок, памятуя о его переломах, затем всаживала иглу в задницу, — боль, которой Владимир радовался, поскольку за ней следовала сладкая истома.

С полным набором социалистической фармакопеи, бурлившей в его жилах, Владимир проводил время следующим образом: либо смеялся как безумный, пытаясь соорудить самолетик из местной оберточной бумаги, либо, когда действие лекарств приближалось к самой низкой отметке, горестно мычал, глядя на фотографию Морган, стоявшую на тумбочке, — ежедневных четырехчасовых визитов Морган ему было явно недостаточно. В промежутках он болтал сам с собой по-русски и по-английски, приводя в хронологический порядок события детства и стараясь почетче определить, когда же оно закончилось. Нередко он воображал себя в окружении выводка внуков, мелких и волосатых.

— В твоем возрасте, Сари, я жил с доминатриксой в проклятой квартире в Алфабет-сити. Позже она сошлась с моим другом Баобабом, но в ту пору я уже был мафиози в Праве. Какие дела крутились!

Вскоре, однако, приблизительно через неделю, Владимировы внуки сделались высокими и мясистыми, их головы посветлели, кончики носов задрались кверху, и откуда ни возьмись на них появились свитера с названиями американских спортивных команд. Владимир догадывался, от кого эти внуки произошли. И знал, что в голове его зреет решение.

— Это идеальное место для выздоравливающего, — говорила Морган. — Увидишь город, где я выросла, настоящую Америку. В Кливленде очень хорошо летом. И там больше не воняет, реку Кайахогу почистили. Если захочешь, отец даст тебе работу. А если нам там не понравится, мы всегда можем куда-нибудь уехать. — Она понизила голос: — Между прочим, мы с Томашем почти закончили наши дела. Значит, сам понимаешь…

— Дай подумать, — ответил Владимир, и в комнате пахнуло суровым воздухом Среднего Запада, прокравшимся сквозь закрытые окна.

А если нам там не понравится, мы всегда можем куда-нибудь уехать.

На следующий день Владимир, проникшись духом авантюры, съел порцию резиновых клецок со следами гуляша минус паприка (изъятой по медицинским показаниям, если верить врачу). Он сумел самостоятельно перевернуться на бок, когда явилась медсестра; та похвалила его на своем языке и добродушно шлепнула по попе.

Медсестра принесла номера «Прававедения», и Владимир не мог не заметить пылкой статьи Коэна об антисемитизме и расизме, бытующих в этой средненькой Европе. В качестве ответной меры Коэн энергично организовывал марш протеста к Старогородской площади под лозунгом «ЭКСПАТРИАНТЫ, ВЫРАЗИМ СВОЕ ВОЗМУЩЕНИЕ!». Демонстранты будут сжигать свастики, играть народную музыку, а приглашенная знаменитость прочтет поминальный каддиш по «нашему павшему другу».

— Но я же не умер, — напомнил Владимир Коэну, явившемуся вместе с Франтишеком.

— Нет-нет, — пробормотал Коэн. — Хотя… Впрочем, мысль свою продолжать не стал, но прижал ладони к глазам и скривил нижнюю небритую часть лица. — Давай выпьем пива, — предложил Коэн и достал бутылку, с которой долго и неуклюже сражался, брызгая пеной, пока наконец не открыл и не вложил в здоровую руку Владимира.

Тот счел пиво не самой хорошей идеей, когда в его тыльную часть закачана уйма экзотических снадобий, тем не менее сделал пару глотков. За девять месяцев он выпил с Коэном столько пива, что эта последняя бутылка была сродни историческому памятнику, и, глядя на своего изможденного друга, вновь бурлившего праведной энергией, Владимир загрустил при мысли, что, возможно, больше никогда его не увидит.

— Надеюсь, твой марш получится таким же удачным, как и «Калиостро», — сказал Владимир. — У тебя талант к подобным вещам, Перри. Я рад, что ты был моим наставником.

— Знаю, знаю, — смутился Коэн.

— А теперь, господа, должен попросить вас помочь мне встать на ноги.

Они обхватили его под мышками и подняли с кровати; тащил в основном Франтишек, обладавший недюжинной силой, Владимир кряхтел и охал. Встав на ноги, он поразился своей мобильности. Удивительно, но ноги, за исключением нескольких синяков, почти не пострадали. Нападавшие, очевидно, предпочли более сочные места, и переломы пришлись в основном на ребра, отчего собственный торс казался Владимиру мешком, из которого торчит битое стекло. Выпрямившись и осторожно дыша, он смог легко преодолеть расстояние от кровати до двери, но, когда требовалось повернуться или глубоко вдохнуть, все кругом немножко расплывалось и чернело по краям.

— Я готов отсюда уйти, — сообщил Владимир друзьям.

Коэн немедленно выказал самую горячую поддержку и намерение драться до тех пор, пока все парни с бритыми головами не окажутся связанными и усаженными перед телевизором, тогда они будут просто вынуждены посмотреть девятичасовой фильм Клода Ланцмана «Шоа»[62] от начала и до конца. Но Франтишек лишь покачал головой (взгляд у него тоже был усталым и нижние веки покраснели):

— Ты, наверное, не в курсе, что творится снаружи. Охрана у палаты и двое охранников на выходе.

Владимир, глянув на Франтишека, развернул руку ладонью вверх в знаменитом жесте «ну?».

— Что «ну»? — переспросил Франтишек — Я ничего не могу сделать. Теперь ты сам знаешь, на что способны наши противники. — Он протяжно вздохнул. Но пока выдыхал, его лицо складывалось в по-королевски довольную гримасу «сына аппаратчика-2». — Ладно, я кое-что придумал, да… Но, по-моему, стоит подождать, пока твой внешний вид не улучшится.

— Нет, — возразил Владимир. — Надо сейчас. Скажи, Франтишек… Сколько у меня денег?

Столованец уныло покачал головой:

— Идиот Костя заморозил твой счет в Дойче-банке. Превентивная мера, как мне сказали.

— Я так и думал, — кивнул Владимир. — Что же мне осталось? Ничего.

Друзья явно не ожидали услышать такие слова от Владимира Гиршкина. Они немедленно придвинулись к нему и обняли со всей мягкостью, на какую способны бездетные мужчины.

— Погоди! — воскликнул Коэн. — Что значит «ничего»? Всегда можно что-то сделать! Мы подадим в суд. Мы взбудоражим СМИ. Мы…

— Твоя подружка, — зашептал Франтишек в незабинтованное ухо Владимира. — Она говорит, что собирается взорвать Ногу в эту пятницу ровно в три. Взрыв послужит нам отвлекающим маневром. — Франтишек позволил себе слегка сжать переломанного бывшего короля Правы. — Будь готов бежать.


Владимиру приснился любопытный сон. Во сне он обедал с нормальной американской семьей, занимавшей огромный обеденный стол, над которым висели три довольно объемистые люстры, — вот какой большой была эта нормальная семья.

Во сне они ели рыбу св. Петра, выбранную за ее низкую калорийность, а не по каким-либо религиозным соображениям. Владимир получил это разъяснение от человека по имени Грампс, который, что тоже было совершенно нормально, сидел во главе стола. Грампс прожил долгую жизнь и мог поговорить на разные темы, но особенно — о великих, больших войнах. Кроме того, у него единственного за столом было лицо, хотя оно и не принадлежало к типу лиц, способных запечатлеться в памяти народа, как, например, физиономии Хрущева или квакера Оутсмена[63].

Это было лицо старого человека с кустистыми бровями, двойным подбородком, красное от вина; лицо, явно повидавшее больше хорошего, чем плохого за долгие годы, даже несмотря на то, что его обладатель участвовал в великих, больших войнах — и даже в самой великой войне. Владимир никогда не предполагал, что ему так понравятся рассказы про долг, мужество и пули, пойманные зубами. И он был очень вежлив с Грампсом: когда старик пролил подливку на рукав Владимировой белой рубахи с манжетами, молодой человек ответил подходящей шуткой, ни в коей мере не обидной ни для кого из присутствовавших, — и Грампс, испытывавший неловкость, успокоился. Сон закончился сразу после того, как Грампс успокоился.

Проснулся Владимир с приятным ощущением от собственной приятности за обедом и урчанием в животе, переваривавшем легкую гойскую рыбу. Солнце наполнило комнату, игривый ветерок стучал в окно. Медсестра вкатила в палату тележку с завтраком. Она была очень оживлена, непрерывно указывала на окно, не жалея, по-видимому, добрых слов для солнечного дня.

Петак! — воскликнула она. Пятница!

Владимир кивнул и произнес в ответ «добри ден» не только в качестве приветствия, но и соглашаясь: мол, да, хороший выдался денек.

Медсестра поставила на тумбочку завтрак: одно-единственное вареное яйцо, кусок ржаного хлеба и черный кофе. Затем без всяких церемоний и не переставая нахваливать жестами прекрасную погоду, достала с нижнего яруса тележки дипломат и положила его рядом со здоровой рукой Владимира.

Добри ден! — улыбнулась она опять улыбкой смуглого индоевропейского ангела и выкатила больничную тележку прочь из жизни Владимира.

Сначала Владимир полюбовался самим дипломатом, красивой штуковиной из прочной серо-коричневой кожи и украшенной монограммой — инициалами Владимира. Дипломат напомнил ему о матери: не изменить ли первую букву в монограмме, чтобы получились ее инициалы?

Внутри лежал набор для взрослых развлечений на свежем воздухе. Первым делом Владимир заметил револьвер. Прежде он не видал оружия так близко, если только оно не висело на полицейском или на ком-нибудь из гусевских людей, и мысль о том, что револьвер теперь принадлежит ему, больше позабавила, чем напугала. Хладная статуя «Владимир Гиршкин в портупее». К оружию прилагалась инструкция с рисунками и пояснениями, торопливо нацарапанными карандашом: «Пушка уже заряжена шестью пулями. Сними с предохранителя. Прицелься. Держи револьвер твердо. Нажми на спусковой крючок (но только после того, как хорошенько прицелишься)». Ну здрасьте, подумал Владимир. Акцент не акцент, но я все же дитя Америки. Мне инстинкт должен подсказать, как убрать кого-то с дороги.

Рядом с хорошеньким револьвером лежали стодолларовые банкноты по сотне в пачке, всего десять пачек; его американский паспорт; билет на самолет, вылетавший в пять вечера прямиком в Нью-Йорк, и короткая записка: «Медсестра постучит дважды, в это время охрану у палаты отвлекут. Нога взорвется двумя минутами позже. Беги до первого попавшегося такси (ближайшая магистраль — Народный проспект, двумя кварталами ниже). Друг будет ждать тебя в аэропорту. Не трать время на объяснения с работниками больницы, о них позаботятся».

Владимир захлопнул крышку дипломата и спустил ногу с кровати, целясь в мокасину с кисточкой, приобретенную в «Харродсе».

А потом постучали в дверь — два раза.

…Владимир как сумасшедший ринулся вон из палаты, обхватив себя здоровой рукой; ему чудилось, будто тело вот-вот свернется пополам, как армейская койка. Он несся галопом по убогим зеленым коридорам, казавшимся продолжением его палаты, мимо бесчисленных пожилых медсестер с тележками для еды, не обращавших на него ни малейшего внимания, бежал, то и дело сворачивая за угол, ведомый магической красной пиктограммой — стрелкой с восклицательным знаком, наверняка означавшей ВЫХОД!

На улицу! Владимир с разбега влетел в правскую весну! Улица, вероятно, вела к Народному проспекту и была заставлена древними, покореженными «фиатами» «скорой помощи»… Знакомый БМВ стоял прямо напротив больничного крыльца; двух подручных Сурка, Шурика и Бревно, развлекало трио слоноподобных медсестер, их волосы — три охапки желтой соломы — развевал ветер, создавая прикрытие для побега. Компания, похоже, дурачилась со шприцем.

Три на его часах. Секундная стрелка продвинулась на пять делений вперед. И — оранжевый шар над головой. Небо покачнулось. Старый город вздрогнул. По Новому городу пробежала судорога. Землетрясение началось.

Морган!

Владимир понимал, что нужно побыстрее уходить, но не мог оторвать глаз от горящей Ноги. Как ни странно, она напоминала факел в руках статуи Свободы, разве что этот факел был куда величественнее. Красивые клубы серого дыма поднимались ввысь и плыли над Тавлатой и мощеными дворами замка. С обратной стороны Ноги, там, где вдоль Пятки сновал лифт и проходили кабели, электрические искры сворачивались в сине-белые спирали, ослепительные, как молнии, и срывались — хорошо бы, не нанося никому вреда, — на барочные формы «Столованского винного архива» и бутика «Хьюго Босс». Альфа оказался прав в своих вычислениях: Нога свернулась, две верхние трети рухнули в пустоту нижней трети. В теперешнем виде усеченная, дымящаяся Нога и впрямь стала вехой, пресловутым «пеплом истории», вокруг которого соберутся вскоре ветераны холодной войны и экономического факультета Чикагского университета, дабы погреть мускулистые ладони.

Морги, она сделала это! Запалила горизонт!

Но сейчас было не время гордиться своей странной возлюбленной. Город, застигнутый взрывной волной, грохотал под его ногами, словно под землей мчался бесконечный поезд метро. Владимир глянул на БМВ. Люди Сурка вместе с медсестрами, распластавшись на земле и задрав головы, смотрели на гигантскую пылающую конечность. Быстрым шагом Владимир двинул вниз по улице, решительно помахивая дипломатом. В отглаженных брюках и футболке с надписью «Прававедение», в которых он остался, сбросив больничный халат, он походил на типичного американского бизнесмена, отвергающего поездки на такси ради оздоровительных прогулок, и неважно, что его забинтованная левая рука болтается пушистым белым шаром, а на лбу красуется толстая марлевая повязка. Время от времени сбавляя шаг, он выравнивал дыхание, чтобы накопить энергию для рывка, как учил Костя.

И не зря копил. Когда он добрался до поворота, который должен был скрыть его от глаз русских, меж двумя рядами покрытых сажей домов эхом прокатился тоскливый вопль Шурика: «СТОЙ!»

Рывок!

Владимир побежал, дома слились в одно сплошное здание, а позади, в десятке метров от него, взревел мотор. Теперь Владимир ощущал только голову и ноги — раз-два, раз-два, ноги несли тело, как на блюде, как Костя носил свой крест. А ветер! Чертов ветер дул не в ту сторону по нескончаемой улице, будто в наказание колотя Владимира по больной груди, лишая запаса воздуха.

Не выйдет! Как из матрешки, из улицы, по которой он бежал, вывалилась другая улочка. Следуя правилам побега, Владимир нырнул в нее. Но в улочке, очевидно, затаился какой-то музей, потому что она была забита меланхоличными школьниками, которых подгоняли учителя, — ритуальный пробег быков в замедленном темпе.

Владимир остановился, наскоро перевел дух и крикнул:

— Русские идут! Бегите!

Предостережение прозвучало вполне весомо, поскольку раздалось мало того что по-русски, но и под грохот неуклонно разваливающейся стометровой сталинской Ноги. В вспыхнувшей неразберихе школьники орали, ранцы летали по воздуху, упитанные учителя проталкивались к детям, те вжимались в серую штукатурку домов либо падали, как оловянные солдатики, в подземный переход, где располагалась новенькая «Пицца-хат». Размахивая забинтованной рукой, как флагом народного сопротивления, Владимир продирался вперед, продолжая сеять тревогу; по счастью, он сбил с ног только одного ребенка — задумчивого, грустного маленького Кафку, напомнившего Владимиру его самого в детстве. Жалко мальчонку.

Вперед! В улочку ворвался свет, лившийся из открытого пространства — огромного бульвара, Народного проспекта! По-прежнему выкрикивая устаревшее предостережение, Владимир ворвался в толпу мирных гуляющих, которые в едином порыве изумления и радости, вывернув шеи, смотрели на оседавшую Ногу.

За спиной Владимира преследователи непрерывно жали на клаксон, пытаясь очистить улочку от третьеклассников. Нелегкая задача, ибо проезжая часть была не шире БМВ, а на тротуарах хватало места только маленьким столованцам.

Чувствуя, что выиграл время, Владимир, расталкивая деловых людей в лиловых костюмах и белых носках, выскочил на середину проспекта. И опять побежал. Только теперь дуализма разбитого торса и олимпийских ног более не существовало. Лишь боль и скорость! Теперь и веселый ветер был на правильной стороне истории, он громко гудел, перекрывая дребезжанье трамвая с длинным клювом: «ВЛАДИМИР ПОБЕДОНОСЕЦ!»

Чуть изменив курс, Владимир прошмыгнул под носом сливочно-оранжевого трамвая, бабушки в вагоне оцепенели, прижав к груди пакеты из «К-марта». Многоэтажный магазин маячил впереди, но Владимир и не подумал спрятаться в отделе мужской одежды, в исступлении он забыл даже о своей первоначальной цели — поймать такси, хотя мимо проехало не меньше десятка зеленых машин с черными шашечками, а также вереница полицейских автомобилей, мчавшихся с зажженными фарами к горящей Ноге.

Раз! Два! Раз! Два! Ноги несли его, даже не давая глотнуть воздуха, пока счет не слился в единое «раздвааа», — и вдруг Народный проспект кончился. Владимиру пришлось нажать на тормоза.

Перед ним — голубая дымка Тавлаты и перекинутый через реку мост. Перспектива угодить в ловушку на мосту, где нет ничего, кроме мутных вод внизу, не привлекала. Владимир свернул на набережную, и тут его скрутил приступ боли. Ребра чиркнули друг о друга со звуком ножей, скрежещущих о вилки, и крупный комок крови, оторвавшись от мокроты в легких, поднялся вверх, оставив во рту металлический привкус. Согнувшись и уже не помышляя о прежней скорости, Владимир плелся по набережной по направлению к замку.

Он миновал знаменитый ресторан, где обедал с Сурком, и задумался на секунду, не укрыться ли в этом интернациональном пристанище. Вряд ли в зале с нимфами на стенах и Коулом Портером в пианино допустят убийство средь бела дня. Но следующее здание показалось куда более интригующим. Огромный столованский триколор свисал из окна первого этажа, на нем сияла социалистическая звезда, давно изгнанная с прочих флагов. А если напрячь слух, то поверх городского гула можно было различить визгливый и натужный, в муках рождавшийся «Интернационал». Ну конечно! Большой зал дружбы народов! Где Франтишек читает хорошо оплачиваемые лекции старой гвардии коммунистов.

Вдалеке, там, где Народный проспект споткнулся о воду, встал, заглохнув, с дымящимися шинами и соответствующими звуками автомобиль Шурика и Бревна. Владимир глянул в другую сторону и увидел мощный скошенный капот «бимера» Сурка — сделанная на заказ машина плыла по набережной. Деваться Владимиру было некуда.

За плотными бархатными портьерами располагался нижний этаж просторной виллы, переделанный в зрительный зал. Мраморный Ленин нависал над пустой трибуной. Сама же трибуна возвышалась над рядами складных стульев, занятых сынами и дочерьми светлого будущего — подтянутыми старичками лет восьмидесяти. Бабушки были одеты все в те же синие спецовки, их революционные супруги выпячивали грудь, утыканную многочисленными знаками отличия.

В глубине зала, точнее, у левой ступни Ленина Владимир углядел самого молодого человека среди присутствующих, не считая его самого. В людных барах чуб, изгибавшийся вопросительным знаком, неизменно привлекал к этому человеку гибельное внимание. С высоты своего роста Франтишек тоже заметил Владимира и начал торопливо пробираться к нему через зал, умудряясь по пути пожать каждую протянутую руку, словно раввин в перерыве службы.

— Какого черта? — спросил он, выталкивая Владимира обратно, за бархатную портьеру и к улице за ней.

— Я не мог поймать такси! — закричал Владимир.

Езус-Мария! Как ты нашел это место?

— Флаг… Ты же рассказывал… — Закрыв глаза, Владимир вспомнил, что надо дышать во что бы то ни стало. Он задышал. — Послушай, они подъезжают с двух сторон. И скоро примутся обходить здания. Понимаешь, о чем я? — Он оглянулся проверить, нет ли среди стариков в зале стражей Ноги, опасаясь, что они могут опознать его как участника разборки, устроенной Морган у Большого Пальца… Но все бабушки были для него на одно лицо.

— Что с Ногой? — поинтересовался Франтишек. — Я почувствовал, как задрожала земля, и подумал…

— Ее больше нет, — ответил Владимир. — Прикончили.

Голос Владимира проник в зал. Седые головы оборачивались, стулья скрипели, и вскоре по рядам пополз изумленный шепоток «Троцкий!»

Поначалу Франтишек не обращал внимания на этот шум: мало ли что способно поднять волну старческого слабоумия, прокатившуюся по аудитории. Он старался успокоить Владимира, твердя, что они заодно, они попутчики, «люди со вкусом в безвкусном мире» и что он сделает все, чтобы спасти Владимира. Но когда разрозненный шепоток «Троцкий» слился в пролетарское скандирование, друзья не могли более игнорировать происходящее вокруг. Со смущенными улыбками они обернулись к «народу» и слегка ему помахали.

— Странно, — произнес Франтишек, энергично массируя голые виски. — Как это по-меньшевистски с их стороны. Никогда бы не подумал… Да ладно… ерунда. Значит, переходим к плану Z? Полагаю, ты еще помнишь марксизм-ленинизм, товарищ Троцкий?

— Это был основной предмет в Средне-Западном кол….

— Тогда иди за мной.

— Не знаю, что у тебя на уме, но это безумие… — начал Владимир, тем не менее покорно следуя за безумцем к трибуне.

Идеальная тишина воцарилась среди паствы, вышколенной за сорок лет и привыкшей радостно маршировать в будущее и не склоняться перед фактами.

По-военному размахивая руками и приподняв подбородок, Франтишек взошел на трибуну.

— Дорогие друзья славного Октября, — произнес он на безупречном русском. — Сегодня у нас гость, каких мы давно не видывали, почти того же калибра, что и прошлогодний болгарин со смешным попугаем… Ездинский, кажется? Нашему гостю всего тридцать лет, а он уже трижды Герой социалистического труда, не говоря уж о том, что он самый молодой кавалер ордена Андропова за геройское управление зерноуборочным комбайном… Товарищи, поприветствуем генерального секретаря центрального президиума Либерально-демократического рабоче-крестьянского союза нераскаявшихся коммунистов и серьезного претендента на пост президента России на следующих выборах… товарища Яшу Ослова!

Старички поднялись со звучным синтетическим шелестом, возглашая: «Ура, Троцкий», несмотря на то что Владимира представили им под другой кличкой. Заметив его раны, кто-то из бабулек крикнул:

— Что у тебя болит, Троцкий? Мы тебя вылечим!

Владимир благосклонно помахал им; взбираясь по ступенькам, он едва не потерял и без того неустойчивое равновесие. Положив дипломат, набитый баксами, на трибуну и поправив микрофон здоровой рукой, он ждал, пока стихнут аплодисменты.

— Доблестные товарищи! — крикнул он и осекся. «Доблестные товарищи». Гм, а что дальше? — Прежде всего позвольте спросить, не возражаете ли вы против того, что я обращаюсь к вам по-русски?

— Конечно, нет! Говори, русский орел!

«Моя аудитория», — мелькнуло в голове у Владимира. Он вдохнул, обуреваемый сомнениями, и, ощутив боль при вдохе, выдохнул, развеяв нерешительность в воздухе, тяжелом от запаха порченых продуктов и дешевых костюмов, надетых в теплый день.

— Доблестные товарищи! — повторил он в тишине. — На улице теплый апрельский денек, чистое небо. Но над мавзолеем Владимира Ильича, — для пущего эффекта он обернулся к статуе Ленина, — небо всегда серое!

— Ай-ай-ай, бедный Ленин! — застонала толпа. — И несчастные его наследники.

— Действительно, несчастные, — подтвердил Владимир. — Вы только посмотрите, что стало с вашей Красной Правой. Американцы повсюду, куда ни бросишь взгляд! (Слушатели согласно взревели.) Они совершают развратные сексуальные действия на мосту Эммануила словно в насмешку над святостью социалистической семьи и распространяют СПИД! (Рев!) Вкалывают себе марихуану грязными иглами на Старогородской площади, где некогда сотни тысяч товарищей с трепетом внимали речам Яна Жопки, вашего первого пролетарского президента. (Рев! И еще раз рев!) Разве для этого вы сорок лет трудились на полях и плавили металл без продыху… э-э, выплавляли сталь, строили эти прекрасные трамваи, подземную дорогу, которой завидует парижское метро, общественные туалеты на каждом углу… И не будем забывать о человеческом факторе! Сколько преданных, энергичных молодых товарищей мы выпестовали! Например, товарища Франтишека…

Владимир помахал Франтишеку, сидевшему в первом ряду, и показал слушателям разом большой палец и знак победы (он не собирался на них экономить).

— Франти! — возликовала толпа.

— Да, товарищ Франти распространял «Красную справедливость», еще когда пешком под стол ходил! Продолжай крушить контрреволюционные элементы своим могучим пером, дорогой друг!

Ого, ему это начинало нравиться! Владимир прошелся перед трибуной, подражая неистовому большевику, и даже коснулся холодного мрамора Большого Дедушки революции в поисках поддержки.

— Посмотрите на мою руку! — крикнул он, поднимая марлевый шар другой рукой. — Посмотрите, что они с ней сделали, эти фабриканты! Я выступил от души на митинге негритянских рабочих в Вашингтоне, а ЦРУ засунуло мою руку в мясорубку!

При упоминании о мясорубке товарищ в плешивой норке и цветастом платке не выдержала. Вскочив на ноги, она крутанула связкой сосисок над головой, будто лассо набрасывала.

— Я отдала за них сорок крон! — завопила она. — Как это, по-вашему?

— Вы меня спрашиваете? — Владимир ткнул себя в грудь, будто удивляясь, что они хотят знать его мнение. — По-моему, хозяина магазина, который берет сорок крон за сосиски, надо расстрелять!

После чего встал весь зал; овация, наверное, была слышна в соседнем ресторане.

— По-моему, его семью надо выслать из Правы как врагов народа, — кричал зарвавшийся Владимир, — а его детям запретить учиться в университете!

«Ур-ра!» — ответила толпа.

— Его кошку переработать на кошачью еду!

«Ур-ра!»

— А как насчет двадцати крон за карпа? — осведомилась другая любопытная бабушка.

— Позор! И почему простаивают трудовые лагеря в Сибири? Да и столованские урановые рудники, если на то пошло? Товарищи, когда Либерально-демократический рабоче-крестьянский союз нераскаявшихся коммунистов придет к власти, мы всем этим новым предпринимателям найдем настоящее занятие!

Слушатели разразились веселым смехом и аплодисментами, засверкали золотые зубы, и не одна рука потянулась к груди, чтобы унять бешено заколотившееся изношенное сердце.

— Мы позаботимся о каждом из них, дорогие товарищи. Мы из них душу вытрясем голыми руками, из этих жирных буржуйских свиней в полосатых костюмах от Армани!

А теперь поговорим о совпадениях В них либо верят, либо пожимают плечами. Оглядываясь назад, Владимир признавал, что в тот момент он был склонен поверить, что совпадения случаются, ибо стоило филиппике о «жирных буржуйских свиньях в полосатых костюмах от Армани» слететь с его языка, как Сурок, раздвинув бархатные портьеры, ворвался в зал, за ним по пятам следовали Гусев и Бревно. И на всех на них были костюмы в полоску от Армани, и выглядела эта троица более свиноподобно, чем обычно, хотя, возможно, некоторая предвзятость со стороны Владимира сыграла здесь свою роль.

— Вот они! — заорал Владимир, указывая пальцем, как ему думалось, точно в солнечное сплетение Сурка. — Они пришли, чтобы помешать проведению нашего митинга! Не посрамите Родину, разорвите этих свиней на куски!

Сурок склонил голову набок и втянул щеки, словно вопрошая: «И ты, Брут?» Но тут увесистая колбаса шмякнулась ему на голову, толпа начала обстрел.

Владимир не увидел всего арсенала, имевшегося в распоряжении стариков; достаточно сказать, что костыли сослужили им немалую службу. Для Владимира самый запоминающийся момент потасовки — вроде заснятого военного эпизода, который неоднократно прокручивают по телевизору, — оказался связан с тучной матроной на каблуках. Она тыкала головой осетра в сердце Гусеву и кричала: «Мало тебе, мошенник?» — а растерявшаяся жертва умоляла о пощаде.

Итак, пока ветераны швыряли стульями в захватчиков, а сосиски летали по воздуху, как вертолеты Сикорского, Франтишек потащил Владимира к запасному выходу.

— Блестяще! — ограничился он единственным комментарием, выталкивая друга на солнечный свет и захлопывая за ним дверь.

Все еще исполненный революционного пыла, но уже вспомнив о более насущных потребностях, Владимир побежал по набережной вдогонку отъезжавшему такси.

— Стой, товарищ! — по инерции крикнул он.

Такси послушно взвизгнуло, и Владимир повалился на заднее сиденье; внутри у него что-то хрустнуло.

— О, ради всего святого… — Он чихнул, кровь хлынула из двух отверстий, в том числе из ноздри, — так победившая скаковая лошадь испускает боевой дух на финише.

Водитель — судя по виду, подросток, на бритой голове гордо вытатуирована анархистская «А» — увидел эту кровавую баню в зеркале.

— Выходи, выходи! — заорал водитель-анархист. — Не надо крови в машине! Не надо СПИДа! Выходи!

Пачка стодолларовых купюр в количестве ста штук ударила шофера в затылок (Владимир метнул ее с такой силой, что она оставила красный отпечаток на лунной поверхности выбритой головы). Водитель глянул на пачку. И завел свой маленький «трабант».

Путь в аэропорт требовал разворота на месте — маневр, который машина побольше «трабанта» не смогла бы осуществить. В этом отношении Владимиру повезло. Не повезло в другом: развернувшись, они оказались лицом к лицу с Сурковой армадой БМВ и бандитами, спасавшимися бегством от красноармейского старичья.

Водитель, как полагается, давил на клаксон и громко ругался. Однако при той сумятице, что творилась перед машиной, он все-таки не уберегся и сбил какой-то крупный объект, — до своего смертного часа Владимир будет верить, что это был Бревно. Впрочем, учитывая яркое полуденное солнце и слепящие красные вспышки, полыхавшие на роговице, он мог и ошибиться. Возможно, это был дружок Бревна.

От толчка «трабант» полетел к ограждению на набережной. Переживший удары и покрепче, когда его клепали, «траби» отскочил от ограждения на проезжую часть, тем самым Владимир и водитель были спасены от падения в реку. Удивительная машина, этот «трабант»! При всей скромности, забитости, какая внутренняя мощь. Мать всегда хотела, чтобы Владимир женился на девушке, похожей на этот «траби».

— Машине конец! — простонал шофер, хотя они уже одолели набережную и въехали на мост, вившийся от Народного проспекта. — Плати!

Очумевший Владимир, у которого к тому же не было другого выхода, бросил подростку еще десять штук В ответ водитель выдернул серпантин проводков и единственную лампочку из приборного щитка, отчего «трабант» раскочегарился не на шутку: с потрясающей лихостью и неприкрытым пренебрежением светофорами они пролетели сквозь Маленький квартал и двинули вверх по Репинскому холму.

Завеса дыма, поднимавшаяся над Ногой, накрыла город, кое-где дым достигал плотности кучевых облаков, какими их видишь из иллюминатора самолета. Преждевременная ночь опустилась на Праву, придав шпилям и куполам Старого города жутковатое индустриальное обаяние.

К тому моменту боль в ребрах Владимира обострилась. Он закашлялся. В горле стоял какой-то комок — толстая нить свернувшейся крови, и он выхаркивал ее до тех пор, пока кровяная цепочка не распрямилась внутри желудка и не приземлилась на лысине шофера.

На секунду показалось, что дело проиграно; на секунду ему показалось, что до аэропорта придется топать пешком. Но водитель в терпеливой, недоуменной манере гордого местного парня, неожиданно запачканного западным нутром, буркнул только: «Плати». Когда деньги шлепнулись на переднее сиденье, анархист снова врубил мотор.

Глядя на город, раскинувшийся внизу, Владимир заметил караван БМВ, взбиравшийся на холм; машины двигались вплотную друг к другу темно-синей рекой, похожей на Тавлату, разве что автомобильная река текла куда энергичнее и вверх по Репинскому холму, а не вниз. Владимир поежился, дивясь мощи организации, к которой недавно принадлежал, хотя цепочка роскошных немецких «бимеров» была, вероятно, самым внушительным ее проявлением. Если не считать, конечно, той ситуации, когда из каждого звена цепочки льется шквальный огонь.

Что и произошло минут десять спустя. Съехав с холма, «трабант» выбрался на главное шоссе, ведущее из города. От кровотечения Владимира охватила такая слабость, что ему хотелось расплакаться. Откинувшись на спинку сиденья и запрокинув голову, чтобы остановить кровь, он тихонько нашептывал отцовский девиз «не реви», когда пуля снесла заднее стекло «трабанта». Крошечные осколки прочертили тонкие красные линии на затылке шофера, нарисовав орнамент (весьма уместный) к вытатуированному «А», символу анархистов.

— А! — заорал шофер. — Артиллерия бьет по машине-смертнице и Ярославу! Плати!

Владимир сполз в лужу собственной крови. Водитель Ярослав свернул на ничейную землю между предохранительными поручнями и собственно шоссе. Худенький «трабант» протиснулся мимо трейлера с логотипом шведской фирмы по производству модульной мебели, обогнав его.

Потрясенный, с трудом соображавший Владимир приподнялся, чтобы взглянуть в более не существовавшее заднее окно. Шведский мебельный трейлер загораживал их машину от охотников Сурка, словно представитель сил быстрого реагирования ООН. Но люди Сурка явно не питали уважения к шведской мебели. С упорством, свойственным лишь бывшим советским эмвэдэшникам и первокурсникам юридического факультета, они продолжали палить. Трейлер двигался бешеными зигзагами, пытаясь удержаться на проезжей части. Наконец его усилия принесли результат — с громким свистом задние дверцы кузова распахнулись.

Разноцветные обеденные столы «Кровник», застекленные шкафы из прочной березы «Сканор», складные настольные светильники «Аркитект» (со съемной лампой) и сам глава этого разномастного семейства — комплект мягкой мебели «Гринда» из трех предметов «модной пестрой расцветки» — вывалились из трейлера на флотилию БМВ, поставив наконец точку в русско-шведской войне 1709 года.

«Трабант» затормозил у выхода на посадку. Владимир, растрогавшись на прощанье, бросил Ярославу еще десять кусков. Тот похлопал Владимира по мокрой от пота спине и воскликнул, тоже не сумев сдержать слезы:

— Беги, Джеймс Бонд! Одна машина все еще у нас на хвосте!

Владимир побежал, рассеянно утирая кровоточащий нос окровавленной повязкой на руке. Шлепнул паспорт на стойку перед полусонными пограничниками, стерегшими выход на посадку, и в этот официальный момент вдруг вспомнил о дипломате с пятьюдесятью тысячами долларов и револьвером.

— О, прошу прощения, — произнес бдительный Владимир. Кинувшись вприпрыжку к ближайшей урне, он застенчиво достал револьвер и, пожав плечами, выбросил сей бесполезный предмет. — Только не спрашивайте об оружии, — сказал он приятному господину в зеленой униформе и с усами, как у моржа. — У меня был длинный день!

— Американец? — спросил высокий и поджарый командир пограничников; седой чуб выбивался из-под его беретки.

Вопрос прозвучал скорее как констатация факта. С минимумом злорадства он велел Владимиру убрать свои заляпанные кровью руки с белой, без единого пятнышка, стойки, затем поставил штамп в паспорт — детский рисунок улетающего самолета — и жестом пропустил пассажира на посадку. До вылета рейса оставалось десять минут, и Владимир приготовился к финальному забегу.

Следом за ним к стойке подбежали Сурок и Гусев, застегивая на ходу двубортные пиджаки, поправляя галстуки и вопя по-русски:

— Задержите преступника в окровавленной рубашке! Вот он, негодяй, задержите его!

Владимир остановился, словно пригвожденный к месту этими обидными словами, но стражи границы не шелохнулись.

— Мы здесь не говорим по-русски, — заявил командир на столованском, остальные одобрительно засмеялись.

— Задержите международного террориста! — надрывался Гусев по-прежнему не на том языке, каком следовало.

— Паспорт! — гаркнул в ответ командир на международном наречии пограничников, к которому они прибегают, когда их угрюмость перерастает в нечто посерьезнее.

— Советским гражданам не требуется паспортов! — крикнул Сурок и в последнем самоубийственном порыве бросился к выходу на посадку и Владимиру.

Владимир не двигался с места, завороженный взглядом сына мистера Рыбакова. Многое соединилось в этом диком взгляде: ненависть, безумие и — в самой глубине — отчаяние, которое отец Сурка, Вентиляторный, носил, как награду… Недолго смотрели они друг на друга, вмиг замелькали дубинки, посыпались точные удары в пах, и седой человек склонился над Сурком и Гусевым, выкрикивая слова отмщения за советское вторжение в 1969-м.

— Бедный мой народ, — неожиданно произнес Владимир, глядя на разгоревшееся побоище.

Почему он это сказал? Владимир покачал головой. Дурацкое наследие. Глупый мультикультурный еврей.

Морган среди немногих последних пассажиров, поднимавшихся по трапу, он не разглядел. Смешно, конечно, но он ожидал, что ее ясное лицо выделится на общем фоне сиянием сверхновой звезды, ожидал услышать нечеловечески прекрасный возглас: «Влади!» Ничего такого не дождавшись, он все-таки побежал… Бежал он так, как его научили Костя и жизнь, бежал к ней, к гулу реактивных двигателей, солнцу, искрившемуся на мягко покачивавшихся металлических крыльях, к невыносимой минуте, когда еще один пейзаж отлетит прочь, будто ничего никогда и не было.

Он бежал — не успевая даже соврать себе, что вернется. А вранье всегда многое значило для нашего Владимира: как с другом детства, с ним никогда не утратишь взаимопонимания.

Загрузка...