«Радость» была вегетарианским рестораном, но под ней пролегали мясные ряды дискотеки. Там завсегдатаи, круглый год стесненные в средствах, подстерегали наивных туристов, еще не износивших футболок со всякими «фи-зета-мю», заманивая их в ночь забвения. По утрам простаки просыпались на раскладушке в окраинной преисподней Правы и пытались дозвониться в Штаты кому-нибудь, облеченному властью, — по антикварному телефону, позволявшему связаться разве что с другим берегом Тавлаты. По воскресеньям в Дискотечном подвале устраивали чтения.
Владимир спустился по потертым ступеням. Маленький розово-фиолетовый танцзал освещался Рядами слепящих галогеновых ламп, отчего заведение приобретало сходство с чревом, каким его Рисуют в учебниках анатомии. В зале в три круга стояли пластиковые стулья и дряхлые диваны с креслами; на беспорядочно расположенных кофейных столиках обосновались напитки, принесенные из бара в ярких кокетливых сосудах; художники и зрители были одеты «на выход» — сплошь пиджаки, волосы уложены в прическу или зализаны назад. Серьги и кольца скромно поблескивали из глубин тщательно выскобленной проколотой плоти, клубы дыма от самокруток с табаком «Американский дух» вырывались из свежеокрашенных губ, оседая на аккуратно подстриженных бородках.
Молодые люди, по праву принадлежавшие к постмодернистской «прекрасной эпохе», обернулись при появлении вновь прибывшего и не отрывали глаз, пока тот не добрался до внутреннего круга стульев, где Владимиру было зарезервировано место между Коэном и Максин, мифологизатором магистралей в южных штатах.
У Владимира подрагивали коленки. Он только что совершил ужасную оплошность: велел Яну высадить его у входа в «Радость». В результате толпы, стремящиеся в заведение, насладились занятным зрелищем — человек искусства вылезает из БМВ, управляемого личным шофером. Верно, Владимир был известен как обеспеченный человек искусства, но это вызывающее зрелище стало несомненной ошибкой, из тех досадных промахов, слух о которых в считанные минуты достигает Будапешта, чтобы вернуться обратно к Маркусу и его марксистским друзьям.
На том огорчения не закончились. Владимир явился с толстой тетрадью на спирали, точно такие же были в руках у кое-кого из чтецов — сходство, не укрывшееся от внимания Коэна. С открытым ртом он уставился сначала на талмуд Владимира, затем, презрительно прищурившись, на него самого.
В зале стояла полная тишина. Планк спал в огромном, вывезенном с родины кресле и видел сны про вчерашнюю вакханалию. Коэн чересчур разозлился, чтобы издать хотя бы звук Даже Александра молчала, что было на нее не похоже. Она пристально разглядывала Владимира и Максин, видимо прикидывая, получится ли из них пара: тусовочный неофициальный комитет, ведавший составлением пар, назначил ясноокую блондинку Максин Владимиру в подруги. Но, разумеется, сам Владимир тяготел к статной, стильной Александре. Во многом его увлечение зиждилось на красоте и безграничной энергии девушки, но не только: совсем недавно он узнал, что она родилась в бедной семье! У полуграмотных португальских докеров в Нью-Джерси, в городишке под названием Элизабет. Мысль о том, что Александра явилась в Праву, оставив за плечами шумный, полутемный дом и глубоко католическую семью (притеснителей-мужчин и вечно беременных женщин — а какой еще могла быть такая семья?), — эта мысль почти вернула Владимиру пошатнувшуюся было веру в жизнь. Да, все возможно. Произведя ряд резких, но изящных движений, человек способен повысить свои шансы и остаться при этом раскованным, любезным и участливым. Мир Александры, за вычетом артистических претензий, был миром возможностей; она могла бы столь многому научить Владимира. Вот она сидит — чулок поехал как раз в том месте, где начинается изгиб ее высококлассного бедра.
Меж тем тишина длилась, если не считать поскрипывания перьев — авторы в последнюю минуту вносили исправления в тексты. Владимир испугался. Казалось, еще чуть-чуть, и начнется сталинское разоблачение — с ним в роли врага народа.
Писатель № 1, высокий парень с немытой головой и в очках с бутылочными стеклами:
— Согласно Уголовному кодексу СССР, раздел 112, статья 43, пункт 2, гражданин В. Гиршкин обвиняется в антиобщественной деятельности, пособничестве преступным элементам, распространении несуществующего литературного журнала и приобретении вражеского автомобиля.
Гиршкин:
— Но я бизнесмен…
Писатель № 2, лопоухий рыжий малый с пересохшими губами:
— Хватит разговоров. Десять лет принудительных работ на народном предприятии по добыче известняка во Фзихтхте, Словакия. И всю эту фигню, Гиршкин, про «русского еврея» оставьте при себе!
Но тут из тени вынырнул сухопарый немолодой господин с абсолютно лысой макушкой и нестрижеными кудрями по бокам, торчавшими, как дьявольские рожки; в его обвисших вельветовых штанах вполне мог поместиться и хвост.
— Привет, — сказал он. — Я — Гарольд Грин.
— Привет, Гарри! — То была Александра, кто же еще.
— Привет, Алекс. Привет, Перри. Проснись, Планк — Взгляд Гарри, по-отечески снисходительный, но не без экспатриантской льдистости, стигмата всех англоязычных в Праве, уперся во Владимира, глаза медленно и ритмично мигали, как предупредительные огни на небоскребе.
— Хозяин заведения, — шепнула Максин на ухо Владимиру. — Его отец — очень богатый канадец.
В то же мгновение Гарольд утратил всю свою загадочность, а во Владимировой формуле внедрения в сообщество на одну переменную стало меньше. Он представил, как похлопает Гарольда по блестящей лысине, порекомендует миноксидил, нового клубного дизайнера, свежий взгляд на мир, незаменимый, когда требуется удивить гостей за коктейлем, а заодно упомянет и корпорацию Сурка как выгодное вместилище для капитала…
— У нас тут список — Гарольд взял в руки листок бумаги. — Все поставили свои автографы или, в случае убежденных столованцев, росписи?
Рука бледного, съежившегося Владимира поднялась сама собой.
— ВЛАДИМИР, — прочел Гарольд по бумажке. — Столованское имя, нет? Болгарское? Румынское? Нет? Тогда с кого мы начнем? Лоренс Литвак. Приглашается мистер Литвак. Пожалуйста, пройди сюда, Ларри.
Мистер Литвак заправил внутрь футболку с портретом Уорхола, проверил, застегнута ли молния на джинсах, откинул со лба светло-русый дред и Двинул к волшебному пятачку, откуда вещал Гарольд. Владимир помнил Литвака по «Модерну» и прочим подобным местам, куда тот неизменно Являлся, щеголяя массивным синим перстнем, на который и пялился весь вечер; оживлялся Ларри, только когда ему удавалось повеселить случайных посетителей военными байками, якобы взаправдашними историями из его короткой стандартной жизни.
— Рассказ, — объявил Ларри, — называется «Юрий Гагарин». Юрий Гагарин был советским космонавтом, который первым полетел в космос. Позже он погиб в авиакатастрофе. — Он старательно откашлялся, сглотнув отходы своих натруженных легких.
Несчастного покойника Гагарина втянули в историю с участием столованской подружки Ларри, настоящей дикарки с нечесаными патлами и пристрастием к Тони Беннету[35]; по причине заоблачных децибел, на которых она проигрывала его пластинки, девица стала отщепенкой в родном панеляке. Но так было до появления в Столовии принца Ларри, только что отстрелявшегося на выпускных экзаменах университета в Мэриленде. «Права пойдет тебе на пользу, — ПОСТУЛИРОВАЛ преподаватель литтворчества. — Только смотри не влюбись, — сказал он, а затем ИСТОЛКОВАЛ сказанное: мол, если я ослушаюсь, со мной случится то же, что и с ним, юным рядовым, в 45-м» и т. д.
Свою героиню Тавлатку — водную нимфу, судя по имени, а также по затянутому красочному эпизоду в городском бассейне, — рассказчик поселяет у себя, в квартире, удобно расположенной в Старом городе. (Откуда у Ларри деньги на жилье в Старом городе? Надо взять на заметку, пригодится для «ПраваИнвеста», мелькнуло в голове Владимира.) Парочка постоянно курит гашиш и занимается сексом «по-столовански». Это как же? Секс под шубой?
В конце концов их отношения дают сбой. Однажды посреди сексуальных упражнений они заводят беседу о гонке в космосе, и Тавлатка, отравленная десятилетием агитпропа, заявляет, что первым человеком, высадившимся на Луне, был Юрий Гагарин. Рассказчик, понятно, мягкотелый левак, но все-таки американец. Американцы же знают свои права.
«Это был Нейл Армстронг, — прошелестел я, уткнувшись ртом в ее поясницу. — И не называй его космонавтом». Моя Тавлатка развернулась ко мне лицом, соски ее поникли, в обоих глазах набухли слезы. «Убирайся отсюда», — сказала она дурашливым и одновременно трагичным тоном, каким всегда говорила».
Дальше совсем беда. Тавлатка вышвыривает нашего героя из его же квартиры, и тот, поскольку идти ему некуда, пристраивается ночевать на татами у «К-марта» в Новом городе, а днем торчит на мосту Эммануила, впаривая немкам изображения самого себя в голом виде (давай, Ларри, давай!). Заработков едва хватает на чесночную сардельку, Да и то не каждый день, и свитер из «К-марта». Что в это время делает Тавлатка, неведомо, остается лишь надеяться, что лежбище в Старом городе, перепавшее ей от Ларри, используется по назначению.
Тут Владимир на некоторое время утратил нить повествования, совершив глазами бедекеровский тур по лодыжке Александры, но сцена в библиотеке, где «кисло пахло книгами» и где Тавлатка с рассказчиком искали правду, не прошла мимо его внимания, как и ударный постельный финал — Тавлатка и Ларри перерождаются телесно: «их измученные, насытившиеся тела… поняли то, что нельзя постичь разумом».
КОНЕЦ и БРАВО! БРАВО! Литвака окружили с поздравлениями. Коэн не преминул заключить вундеркинда в объятия и потрепать по голове, но Ларри нацелился на более крупную рыбу: он искал глазами тушеного Гиршкина с луком-шалот, под красным винным соусом.
— Помнишь меня? — прохрипел он, выглядывая из удавьей хватки Коэна.
Ларри опустил веки, исхитрившись, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке и свесил голову — в таком виде его обычно и можно было застать поздним вечером.
— Конечно, — ответил Владимир. — «Бомбоубежище», «Посол», «Мартини-бар»…
— А ты мне не говорил, что затеваешь литературный журнал. — Ларри наконец вырвался из объятий Коэна, при этом уязвленный айовец едва не потерял равновесие.
— Так ведь и ты не говорил мне, что ты — писатель, — парировал Владимир. — Я даже немного обижен. У тебя потрясающий талант.
— Странно, — сказал Ларри. — Обычно я первым делом об этом говорю.
— Неважно, — сменил тему Владимир. — Рассказ, несомненно, соответствует духу… — Они так и не договорились о названии журнала. Что-нибудь латинское, французское, средиземноморское… Точно, средиземноморская кухня завоевывает глобальную популярность, значит, и литература за ней последует. Как звали того знаменитого сицилийского алхимика и шарлатана? — Духу «Калиостро».
— Название в кайф.
Не то слово.
— Однако я не могу самостоятельно принимать такого рода решения, — продолжал Владимир. — Тебе надо обсудить публикацию с главным редактором, Перри Коэном. Я же всего лишь издатель. — Но не успел Владимир вернуть таявшее на глазах расположение редактора и лучшего друга Коэна, как Гарри Грин властным жестом канадского степняка приказал всем сесть и умолкнуть.
— Владимир Гиршкин, — объявил он. — Кто такой Владимир Гиршкин?
В самом деле, кто он такой?
Владимир Гиршкин был человеком, который когда-то, следуя инстинкту, двигался в неверном направлении и бывал сбит с ног, стоило на его тропе появиться чужаку. В те времена Владимир Гиршкин непрерывно извинялся и благодарил, да когда это было совершенно излишне, и нередко кланялся столь низко, что даже при дворе императора Хирохито такой поклон сочли бы чрезмерным. В те стародавние времена Владимир Гиршкин обнимал Халу тонкими, как тростник, руками, Всей душой желая, чтобы ее беды остались позади, и с этой целью клялся стать ее защитником и благодетелем.
Но сейчас он держал в руке листок бумаги, и рука его медленно поднималась от локтя, как подвижный штатив настольной лампы… Будь тверд, как она…
Он прочел:
Вот какой я вижу свою мать —
В грязном кафе с пластиковыми столиками,
Простой жемчуг из тех краев, где она родилась,
Вокруг тонкой шеи в веснушках.
Покрывшись пятнами пота,
Она берет мне «ло мейн» на три доллара,
Посверкивая золотыми часиками,
Купленными по дешевке.
Четыре часа жары в полуденном Чайнатауне
Позади нас. Краснея, она говорит:
«А мне, пожалуйста, только воды».
Вот и все. Стихотворение без особой глубины, но с аккуратными строчками. Похоже на комнату в дешевой, но чистенькой гостиничке: простая деревянная мебель, неброская репродукция над диваном — что-нибудь из жизни лесных обитателей, лось у ручья, хижина в гуще деревьев, неважно. Иными словами, думал Владимир, сущая ерунда. Мусор, что находит свою канаву, где и исчезает без следа.
Переполох! Овация стоя! Натуральные народные волнения! Большевики штурмуют Зимний, вьетконговцы осаждают американское посольство, в зал входит Элвис. Очевидно, никому из тусовки в «Радости» прежде не приходило в голову написать короткое стихотворение, не зацикленное полностью на авторе либо муках творчества. Летчикам НАТО пока не отдавали приказ учинить ковровые бомбометания над городом, в котором скопились собрания сочинений Уильяма Карлоса Уильямса[36]. Получается, Владимир сделал удачный ход.
Среди бури аплодисментов, звона литавр, ахов Максин, наградившей его у всех на виду поцелуем в губы, Владимир углядел новое многообещающее явление: девушка сугубо американской наружности (хотя и не блондинка), с чистой кожей, круглолицая, с каштановыми волосами, одетая в каталожные прогулочные брюки и льняную блузку и, вероятно, пахнувшая, как экологически правильный шампунь — яблоками и лимоном с легкой примесью аромата мыла «Тропический лес». Девушка хлопала в ладоши, ее румяное лицо становилось еще румянее от простодушного восхищения, которое в ней вызвал Владимир Гиршкин. Наш человек в Праве.
Наверху, в вегетарианской части «Радости», для победителей накрыли круглый металлический стол — по местному обычаю, шаткий. Стол переваливался с ноги на ногу под тяжестью блюд: черное пюре из нута, консистенции формовочной глины, и овощной суп густо-свекольного цвета, на поверхности которого и впрямь плавала свекла. Владимира усадили на мужской стороне стола рядом с Коэном (упорно не смотревшим на него), Ларри Литваком (не желавшим смотреть ни на кого другого) и Планком (пребывавшим в бессознательном состоянии). Владимир нервно оглядывался, чувствуя, что упускает свой гетеросексуальный шанс. Ибо чистенькая, ладная американка, которую он сразил своей поэзией, тоже поднялась наверх. Она сидела в баре «Морковка» среди простонародья, болтая с молодым туристом. Время от времени она бросала взгляд на столик Владимира и улыбалась — лоснящиеся от притираний губы, молочно-белые зубы, — видимо, для того, чтобы развеять впечатление, будто ей скучно.
Король Владимир помахал ей призывно. Пока он только разучивал этот жест, но, похоже, у него неплохо получалось, потому что девушка, подхватив сумочку, покинула туриста с его пивом, «ежиком» и повествованием о губернаторе, откалывавшем номера на свадьбе его сестры.
— Подвиньтесь, — велел Владимир соседям. Под аккомпанемент ворчливых возгласов заскрипели стулья, пролилась вода из стаканов.
В тесноте девушке было нелегко пробраться к расчищенному для нее месту («простите, простите, извините»), и Владимир не облегчил ей задачу, придвинувшись к ней вплотную, чтобы понюхать льняную блузку. Точно, мыло «Тропический лес»… Замечательно. Но все остальное? То, что на ее лице обозначало нос, в семье Гиршкиных сочли бы лишь зачатками этого органа, почкой, едва набухшей, крохотным бельведером над длинными тонкими губами. Далее, круглый подбородок и ниже пышная грудь, свидетельствовавшая о полноценном американском отрочестве. Более всего Владимира беспокоили ее волосы, почему они спускаются ниже плеч? Ведь современная мода требует краткости, лаконичности. Или ей неведомо то, что ныне почитается стильным? Вопросы, вопросы.
Но, как и большинство людей с привлекательной внешностью, на тусовку девушка произвела положительное впечатление.
— Привет, — поздоровалась с ней Александра с той искренней живостью, с которой обычно кричат: «Земляк!»
— Привет, — ответила новенькая.
— Я — Александра.
— А я — Морган. Рада познакомиться, Александра.
— Рада познакомиться, Морган.
На этом благодушие себя исчерпало, ему на смену пришло всеобщее недовольство бездарностью канадца Гарри: как было бы хорошо и куда Достойнее, если бы «Радость» с ее литературным прошлым принадлежала им (тусовке). Все взгляды обратились к Владимиру. Он вздохнул. «Радость»? Им что, мало проклятого литературного журнала? И что они потом потребуют — тематического парка Гертруды Стайн?
— Послушайте, — сказал Владимир, — нам бы Сначала с «Калиостро» раскрутиться.
— С Ка… с чем? — осведомился Коэн.
— С журналом, — ответил Ларри Литвак, закатывая глаза. Когда он не обкуривался до полной невменяемости, заторможенность ему явно претила.
— Как мы его назвали? — повернулся Коэн к Владимиру.
— Помнишь, ты однажды прочитал в каком-то малоизвестном миланском издании по метаистории про сицилийского шарлатана и алхимика Калиостро? И ты тогда сказал: «Эй, а не похожи ли мы на него? Мы ведь тоже возделываем тут пустыню, только постсоциалистическую». Помнишь?
— «Ка-ли-ос-тро»! — нараспев произнесла Александра. — Ха, мне нравится.
Послышался одобрительный шумок.
— Да, неплохо, — согласился Коэн. — Правда, мне в голову приходили и другие названия, например «Рагу», но… Ты прав. Ладно. Остановимся на моем первоначальном варианте.
— Значит, это издание будет не для широкого круга читателей? — уточнила Морган.
С очень серьезным видом, положив руки на колени, широко раскрыв глаза, приподняв аккуратно выщипанные бровки, она пыталась что-то уяснить для себя среди тусовочного гама и неразберихи. Владимир изумлялся: красавица, а ничего не делает, чтобы стать центром внимания (Александре это удавалось на славу!), и он не стал ей помогать:
— Для широкого круга? Мы не ходим проторенной тропой.
Но не успела Морган смутиться, как разговор переключился на главный материал номера и Л. Литвак беззастенчиво предложил свою космическую одиссею Юрия Гагарина, однако Коэн, поглядев на него, спросил:
— Но как можно отодвинуть на задворки стихотворение Владимира?
Все притихли. Владимир изучал лицо Коэна в поисках сарказма, но тот выглядел умиротворенным, не столько смирившимся, сколько прозревшим, осознавшим истину. Прежде Владимир представлял, как фотографирует мать в несуществующем китайском ресторане, вот и теперь он сделал мысленный снимок Коэна: пустые пивные бутылки на столе; пюре, застрявшее в пушке псевдобороды поэта; подпись: «Друг Коэн мудреет, наверстывает упущенное».
— Да, конечно, стихотворение Владимира, — подхватил проснувшийся Планк.
— Конечно, — поддержала его Максин. — Не слыхала ничего более вдохновляющего с тех пор, как сюда приехала.
— Разумеется, стихотворение Владимира! — закричала Александра. — А Маркус его проиллюстрирует. Ты ведь нарисуешь что-нибудь, милый?
— Тогда мой рассказ можно поставить сразу после, — сказал Ларри. — Для контраста.
Владимир поднял рюмку с абсентом:
— Спасибо всем. Я бы с радостью принял похвалы исключительно на свой счет, но, увы, не могу… Без наставничества Перри я бы никогда не понял сути дела. И по-прежнему строчил бы подростковую ахинею и всякую слащавую тягомотину. Потому прошу выпить!
— За меня! — просиял Коэн своей фирменной улыбкой добродушного старорежимного папаши. Подавшись к Владимиру, он потрепал его по голове.
— Знаете… — проговорила Морган, когда отголоски тоста стихли и всем уже нечего было сказать. — Вы такие… Эти чтения. Все это так ново для меня. Там, где я выросла… никто… Вот такой я и представляла себе Праву. И потому, наверное, сюда и приехала.
От ее непрошеной искренности у Владимира отвисла челюсть. Да что она, черт возьми, себе позволяет? В таких вещах не признаются, правдивы они или нет. Неужто юной красавице (с длинными каштановыми волосами) требуется вводный курс позерства? «Создай себя», версия для дошкольников.
Но тусовка жадно впитывала ее слова, шутливо пихая друг друга локтями. Да, они, типа, понимают, о чем она говорит, эта симпатичная офигительная новенькая.
Из «Радости» Морган ушла вместе со всеми. Позже Александра, улучив момент, осталась наедине с ней в облезлом женском туалете Маленького квартала, где в откровенной беседе выяснила, что Морган находит поэзию Владимира «великолепной», а его самого «экзотичным». А значит, Морган была не совсем безнадежна.
Но Владимир выкинул ее из головы. Ему предстояла серьезная работа. Этап № 2 завершился полным успехом; плохая поэзия сыграла решающую роль; чековые книжки лежали наготове. ОН рассчитывал на Гарольда Грина, с благосклонным видом пробиравшегося мимо просителей, карауливших его в баре «Морковка», каждый умолял о тучном гранте придворного художника «Радости». Судя по его виду, Гарольд чувствовал себя ступившим на путь, который должен был в корне изменить его жизнь. Пункт назначения: Гиршкин.
Прочь сомнения, время для фазы № 3 пришло.
Сладчайшей фазы сосунка.
Подъем, душ и в церковь. Владимир поступил, как подсказывала его иудео-христианская совесть, размером с морскую гальку. Проглотил витамины, обильно запил водой. Новый будильник все еще завывал. Владимир облачился в свой единственный костюм, купленный сдуру в новом немецком универмаге за несколько десятков тысяч крон, и обнаружил, что костюм предназначен для человека в два раза шире его.
— Добры чертов ден, — приветствовал он свое отражение в зеркале.
В глубине двора, рядом с опиумным огородом, прохлаждалась вместе с Яном его машина. В пустынном небе вылинявшего голубого цвета кое-где виднелись желтоватые облачка, на вид твердые, как береста, — на них можно было бы размещать рекламу и пускать в плавание над городом. Костя обихаживал розовый куст — подрезал ветки, кажется; уроки садоводства, преподанные Владимиру отцом, давно выветрились из памяти за ненадобностью.
— Доброе утро, царевич Владимир, — сказал Костя, завидев нашего героя.
В это утро Костя выглядел внушительнее, чем когда-либо, — никакой синтетики, просто армейское хаки, высокие башмаки и белая хлопковая рубашка.
— Царевич? — переспросил Владимир.
Костя проворно развернулся и лязгнул чем-то вроде секатора, едва не отхватив Владимиру полноса. Видимо, перспектива православного воскресенья чрезвычайно возбуждала Костю.
— Получили по чеку от канадца! — воскликнул он. — Как его имя? Гарольд Грин. Владелец клуба.
— Четверть миллиона? Целиком? То есть… Боже правый… Так, говоришь…
Неужто Костя говорит о 250 000,00 U.S. $, эквиваленте зарплаты среднестатистического столованца за пятьдесят лет, хлынувшем в кубышку Сурка невским половодьем во время таяния льдов? И все это благодаря свободно-рыночному жульничеству Владимира? Нет, не может быть. Мир насажен на крепкую ось: Северный полюс, Южный полюс, индекс Доу-Джонса и индекс Никкей; черная касса и минимум заработной платы. Но продать двести шестьдесят акций «ПраваИнвеста» по 960 долларов за штуку… Такое случается только в вверхтормашечном мире, где Джим Джонс[37], Тимоти Лири[38] и Фридрих Энгельс, пришпорив единорогов, улетают в пурпурно-розовое небо.
Верно, Владимир припоминал, как пьяный, обмякший Гарри сидел, закрыв лицо руками; макушка, лысая и влажная, блестела ярче, чем граненые бутылки с мартини на полке бара. Пуская слезы и слюни, он говорил:
— Нет у меня никаких талантов, мой юный русский друг. Только счета в офшорах.
— Убирайся отсюда! — неожиданно рявкнул Владимир, удивив самого себя. Подобным тоном мать обращалась к какой-нибудь мелкой американской сошке, перепуганному бухгалтеру, закончившему государственную школу. Был ли Владимир пьян? Либо, напротив, трезвее, чем обычно? Похоже, и того и другого понемножку.
— Что? — переспросил Гарри.
— Убирайся из этой страны! Ты никому здесь не нужен.
Прижав бокал к груди, Гарри ошалело покачал головой.
— Посмотри на себя! — орал Владимир. — Маленький белый мальчик в теле взрослого белого мужчины. Твой отец и его капиталистические дружки разрушили мою родину. Да, они вусмерть уделали миролюбивый советский народ так, что ему уже не подняться.
— Но, Владимир! — воскликнул Гарри. — О чем ты? Какой народ? Ведь именно Советы вторглись в Столованскую республику в 1969-м…
— Оставь свои оправдательные факты при себе. Мы не склоняемся перед фактами. — На минуту Владимир оборвал свою гневную речь и перевел дух.
Мы не склоняемся перед фактами? Откуда он это взял, с лозунга, виденного в детстве в Ленинграде, с коммунистического пропагандистского плаката? И в кого он превращается? Во Владимира Бездушного Аппаратчика?
— Но ты и сам богат, — возразил Гарри сквозь слезы. — У тебя шофер, БМВ, красивая фетровая шляпа.
— Имею право! — крикнул Владимир, игнорируя импульсы сочувствия, которые наилучший орган из имевшихся в наличии — сердце — выдавливал из левого желудочка вместе с литрами пенистой крови первой группы. Господина Сердце он ублажит позднее… А сейчас он на войне! — Ты никогда не слыхал о политике самоидентификации? — кричал Владимир. — Ты что, совсем тупой? Хочу богатеть в родной среде, участвовать в возрождении экономики той части мира, к которой принадлежу, и если это не кусок моей личной истории, то что это, черт возьми?
Тут Владимир чуть сам не пустил слезу, представив, как через позолоченные двери в бар «Модерна» входит Франческа, женщина, у чьих ног он изучал законы этого мира; она сдержанно улыбается, наблюдая, как Владимир четвертует несчастного Гарри с тем же пылом, с каким Франческа кастрировала политически необразованные массы в Нью-Йорке. О Фрэнни. Все это ради тебя, любимая! Пусть великие и прекрасные победят лысых и ничтожных…
— Да, это моя история! — снова завопил Владимир. — Это касается меня, но не тебя, американская империалистическая свинья!
— Я — канадец, — пробормотал Гарри.
— Нет, не начинай. — Владимир ухватил Гарри за складки безразмерного спортивного свитера. — Даже не заикайся об этом, друг.
А потом, среди пышного убранства туалета в «Модерне», где струйки, испускаемые англоязычным миром, смешивались на щербатом мраморе, Владимир лично втирал миноксидил вокруг арктического аванпоста, охранявшего остатки волос на голове Гарри. Набравшийся в одиночку новозеландский турист глазел на них, держа руку наготове, чтобы немедленно схватиться за дверную ручку, если дело зайдет слишком далеко.
Владимира качало из стороны в сторону на волнах жалости. О бедный Гарри Грин! О, почему присвоение чужого имущества требует такой жесткости? Что бы богатым людям просто не раздавать деньги направо и налево, как этот приятный малый Сорос? Владимир даже, словно заботливый родитель, подавшись вперед, поцеловал Гарри в мокрый лоб.
— Ну-ну, успокойся, — сказал он.
— Чего ты хочешь от меня? — Гарри вытер покрасневшие глаза, высморкал крошечный кривой нос, пытаясь вновь обрести уверенное достоинство, бывшее до этого ужасного вечера его фирменной чертой. — Даже если на моей лысине вновь отрастут волосы, это будет лишь половинчатой мерой. Я все равно останусь старым. Останусь… Как ты меня назвал?
— Халявщиком.
— О боже.
— Гарри, дорогой мой. — Владимир закрыл бутылочку с миноксидилом, этим портативным фонтаном молодости. — Что мне с тобой делать, а?
— Что? Что? — Владимир смотрел на отражение Гарри в зеркале: огромные красные глаза, веснушчатый подбородок, белесые десны. Он едва не сдался. — Что ты со мной сделаешь, Владимир?
Двадцатью минутами позже его БМВ петлял по темным улочкам вокруг замка, в си-ди-плеере гремела Седьмая Бетховена, брустверы то возникали где-то на периферии зрения, то пропадали — Владимир придерживал ладонью чековую книжку на коленях плачущего канадца. По правде говоря, Владимира тоже немного трясло. Нелегко было смириться с тем, что он делает. Но ведь это не самое страшное преступление, правда? Они будут издавать литературный журнал! Журнал, в котором на почетном месте будет стоять имя Гарри. Это всего лишь разновидность известной схемы Пон-Ци, практикуемой деятелями культуры по всему миру — начиная с третьеразрядных танцевальных коллективов и кончая идиотскими писательскими курсами. Участники тратят время и деньги, дисциплинированно слушают выступления друг друга в стихах и прозе, звучащие как трели на игрушечном пианино, и в итоге профессиональному мероприятию недостает лишь одного — собственно таланта (как обычной схеме Понци недостает собственно наличности). Опять же, разве так уж плохо дарить людям немножко надежды?..
— «ПраваИнвест» станет для тебя тем же, чем стал для меня культурный релятивизм, — говорил Владимир, поглаживая мягкую голову Гарри, гревшую его плечо. — И двести шестьдесят акций — не так уж много. Я знаю пару швейцарцев, готовых взять по три тысячи. Но твои акции — допуск в глобальный континуум. Это начало.
— О-о, знал бы мой отец, куда идут его сраные денежки! — рассмеялся Гарри. — Прямо не терпится отправить ему по факсу номер «Калиостро». И фотографии той больницы в Сараево! И клиники Райки в придачу!
— Ладно, ладно. — Автомобильные фары осветили арку, выдолбленную в стене замка, и городские шпили внизу, оказавшиеся буквально у ног Владимира. — Не будем злобствовать. — Он по-отечески обнял нового инвестора, затем велел Яну взять курс на виллу Гарри: тыкающему, пропахшему миноксидилом и самолюбованием другу пора было почивать.
Вот и все. Кассу распечатали, цифирьки запрыгали, солнце снова взошло над Правой.
— Да, четверть миллиона до цента, — подтвердил Костя чудесную новость, падая на колени перед молодым царем и целуя его руку сухими шершавыми губами.
— И десять процентов из них мои, — сказал Владимир. Он не собирался произносить эти слова вслух, но заглушить чувство, вызвавшее их, оказался не в силах.
— Сурок говорит, что отдаст тебе двадцать процентов, чтобы тебя простимулировать. Ты сможешь пообедать с ним после церкви?
— Конечно! — воскликнул Владимир. — Тогда надо торопиться! Ян, заводи машину!
— Пожалуйста, никаких дорогих автомобилей, — вмешался Костя.
— Извини?
— Мы явим свое благочестие по пути в церковь, поехав на общественном транспорте, как и прочие прихожане.
— О господи! Ты серьезно? (Костя явно перегибал палку.) А мы не можем взять «фиат» или еще что?
Улыбаясь, Ян вертел связку ключей на мясистом пальце.
— Я подброшу вас, господа, до станции метро, — предложил он. — А теперь, как добрые христиане, откройте дверцы сами.
Метро было спроектировано по мотивам «ленинского звездолета»: хромированные пластины на стенах переливались футуристическими оттенками любимого социалистического цвета — цвета сурового полотна; видеокамеры на концах платформы изучали реакцию пассажиров; гремели поезда советского производства, вдохновившие столь Многих очумевших славян из Варшавского блока «а оду «движущемуся металлу»; записанный на пленку голос, принадлежавший какой-нибудь мускулистой и вечно насупленной героине соцтруда, предупреждал на весь вагон: «Осторожно, не входить и не выходить! Двери закрываются».
И они в самом деле закрылись с быстротой молнии, сотворенной услужливым генератором на одной из электростанций, упрятанных в лесах. А в вагоне — надо же! Куда бы Владимир ни глянул — кругом были одни столованцы! И откуда они только взялись в Праве! Добри ден, Милан! Как дела, Тереза? Ты подстригся, Богумил? Панко, не лезь с ногами на сиденье!
Вагон, набитый перемещающимися столованцами, громыхал в направлении Тавлаты. На станции «Замок» они подобрали британских старшеклассников в школьной форме, эти повели себя как и подобает маленьким джентльменам, быстренько прошмыгнув в угол. На «Старом городе», последнем туристическом форпосте Правы, поезд изрыгнул британцев, их место заняли местные тинейджеры с разнузданной угревой сыпью, в синтетических костюмах и шапочках «петушок».
Они ехали и ехали. Перегоны между станциями становились длиннее и длиннее. Заскучавшие юнцы начали издавать чавкающие звуки, предназначавшиеся одной из их подружек, высокой прыщавой красотке в юбке из лайкры; девушка вынула из сумки книгу и принялась отрешенно листать страницы, а одна из бабушек погрозила парням кулаком, напоминавшим гигантский помидор, прокричав что-то об их «несоциалистическом воспитании».
— Хулиганы! — возмутился Костя. — Так вести себя в воскресенье.
Владимир кивнул и сделал вид, что дремлет. На той стадии вознесения, на которой он находился, Владимир уже предвидел момент, когда он сможет послать ангела Костю куда подальше, и тогда попойки и разврат, пока лишь чаемые, поглотят его утренние часы без остатка. Однако ему был необходим друг в русском окружении, защита от Гусева и молодцов с «Калашниковыми», отиравшихся в холле. Все они глубоко уважали Костю, в чем Владимир не сомневался. Когда Костя отправлялся в церковь, он словно представительствовал там за них всех. К тому же он понимал кое-что в компьютерах — навык, который не следовало недооценивать.
Опять же, хотя Владимир не получал ни малейшего удовольствия от пыхтенья и сопенья под раскаленным солнцем и дуракаваляния с десятифунтовыми гантелями, он чувствовал оживление во всем теле, и это обстоятельство отлично сочеталось с его новым имиджем «первого парня на деревне». Он распрямился и оттого стал казаться выше. На груди — предмете насмешек Гусева — совсем недавно столь запущенной, что даже сам Владимир находил ее слегка возбуждающей, постепенно сформировались два твердых маленьких холмика, упругих на ощупь. Состояние легких тоже улучшилось — во время пробежки он более не помечал каждый круг лужицей слизи, а покуривая гашиш, мог дольше удерживать дым внутри, позволяя ему проникать в укромнейшие уголки пораженных астмой губчатых тканей.
И все же он хотел освободиться от Божьего человека Правы или, по крайней мере, перейти на более щадящий график. Пусть ему отмерят побольше времени по утрам, чтобы сполоснуть водой лицо и очухаться.
К станции назначения Владимир и Костя подъехали вдвоем, иных пассажиров в вагоне не осталось. Прямо перед ними высилась толстенная фабричная труба, походившая на американскую космическую ракету, в отсеке которой разгорелся серьезный пожар. Справа, вдалеке, в сизой химической дымке мерцала горстка панеляков. Слева простиралась необозримая пустыня. Костя смотрел в сторону пустыни, приставив руку козырьком ко лбу — солнце позднего утра било в глаза. Глядя на этого херувима, Владимир улыбался, стараясь казаться одновременно бодрым и смущенным. Он произвел несколько эпически широких взмахов рукой, призванных выразить следующее: пустошь ему не нравится, пороховые башни и джаз-клубы Золотого города привлекают его куда сильнее.
Своего спутника он этим не пронял. На высоченном электрифицированном заборе, окружавшем фабрику, Костя отыскал расписание автобусов.
— Вот, — сказал он. — Скоро будет.
И по указке Господа, Костиного тайного сообщника, из-за угла, поднимая пыль, выкатился почти пустой автобус с двумя салонами и толстой резиновой «гармошкой» посередине. Автобус остановился, издал протяжный вздох, словно тоскуя по пассажирам, и открыл свои многочисленные двери.
Они тряслись по безлюдным полям, гигантская фабрика за грязным прямоугольником заднего окна неуклонно уменьшалась в размерах. Поля выглядели так, будто их пытала жуткая румынская Секуритате, земля была разворочена, сложена в кучи либо изрезана мини-каньонами.
Костя сидел, задумавшись, сложив ладони в горсть, будто уже молился, что было очень на него похоже.
— Знаешь, моя мать серьезно больна, — произнес он без обычной в таких случаях преамбулы.
— Какой ужас, — поспешил отозваться Владимир.
— Да. Не знаю, чем все закончится. Я буду молиться за нее.
— Конечно. — Владимир тихонько заерзал. — Я тоже.
Костя поблагодарил и отвернулся к окну с видом на пустошь.
— Хочешь, — сказал Владимир, — я дам тебе Денег, чтобы отвезти ее в Австрию, там лучше лечат. Если, конечно, тебе нужны деньги.
— Я думал об этом. И деньги у меня есть. Но я хочу, чтобы она была в России, когда… Хочу, чтобы ее окружали свои.
Владимир кивнул, притворяясь, будто разделяет Чувства собеседника, однако словечко «свои» напомнило ему о том обстоятельстве, что заботливые, чуткие (и загадочные) русские медики — скорее уж его люди, и, возможно, Костина мать не обрадуется, когда эти носатые персонажи народной молвы со своими грязными руками засуетятся вокруг ее смертного одра. Но опять же, он мог только предполагать. Русские бывают разными. Костя, к примеру, знал об отсутствии у Владимира крайней плоти, но насмешек себе никогда не позволял. С другой стороны, он потащил его с собой в церковь.
Посреди полей они увидели международное совместное технологическое предприятие «Футур-Тек 2000», которое представлял блестевший свежей краской плакат на обочине. Предприятие напоминало фабрику Викторианской эпохи, пристроенную к силосной башне, — нагромождение толстых ржавых труб и приваренных к ним как попало крутобоких металлических контейнеров. Уверенность в том, что внутри этого затейливого воплощения промышленного упадка вот-вот народится новый факс-модем, граничила с чрезмерностью упований на стойкость человеческого духа.
Нет, подумал Владимир, надо иначе: берем белый оштукатуренный забор, обносим им фабрику, проделываем в стене окно с якобы тонированными стеклами, ставим снаружи парочку урн для разного рода мусора — и готово! Зачем продавать ничего не стоящие акции столованцам по десять крон за штуку, когда можно сбывать их тоннами американцам по десять долларов? Хм, интересная идея.
Церковь пряталась за фабрикой, их разделяло небольшое поле увядшей моркови. Такая церковь могла бы стоять в суровых Аппалачах — сарай, сложенный из листов жести, с металлическим православным крестом, сиявшим над пустынными окрестностями как телевизионная антенна, поддерживающая связь с далекой цивилизацией.
— Прошу. — Костя распахнул перед Владимиром дверь.
В прихожанах нельзя было не опознать русских. Усталые, угрюмые лица, на которых даже в медитативном процессе молитвы была написана готовность сцепиться в схватке за равную долю свеклы, сахара или места на стоянке для побитых «жигулей». Широкие, плотные тела с лопающимися толстыми венами и обильно политые потом, казалось, распирало от мясо-масляной диеты — подходящая внешность, если живешь в мире, где надо выглядеть устрашающим, как танк, чтобы заставить крутиться колеса распределения.
Костя поклонился кое-кому и указал на Владимира, вызвав редкие натужные улыбки и легкий шепоток Владимир понадеялся было, что в их глазах он больше походит на Иисуса, чем на Троцкого, но тут увидел над алтарем икону с изображением Того, чье второе пришествие столь давно ждали. Весьма славянский Христос с русыми волосами, переходящими в грязно-соломенные, традиционно размытыми чертами лица и привычным Сражением высшей самодостаточности, в происхождение которой Владимир предпочитал не вдаваться.
Сама служба оказалась вполне на уровне. Правда, чувствовалась некоторая неопределенность в том, что хотел донести до паствы священник — как положено, в рясе, бородатый и морщинистый (с таким точно знаешь, что твое благочестие окупится). Священник зычно вещал нараспев: «И-исус воскрес!» И толпа вторила в унисон: «Воистину воскрес». Это постоянное подтверждение основополагающего факта выходило у них очень симпатично. Ну конечно, Он воскрес. Зачем тогда мы здесь собрались, если Он не воскресал, а, Ваня?
И креститься тоже было здорово — стоять на коленях и безостановочно креститься. Приятный жест, короткий и размашистый. Гоям всегда отлично удавался этот фокус — быстрота в сочетании с размахом. Колумб и его деревянная армада, добравшаяся до Нового Света с помощью атлантического бриза и молитвы; средневековые англичане, закованные в тонну железа, мчавшиеся галопом по жаркой пыльной Палестине. И всегда всем наперекрест, беспрестанно осеняя себя крестом. Перед иудейским Богом позволено лишь беспрестанно кланяться и сожалеть, что Он так далеко от тебя там, наверху. А Христос — вот он, только руку протяни — вверх, потом вниз, направо, налево. Христос воскрес? Да-да, воистину.
Должно быть, Владимир крестился столь впечатляюще, что кое-кто из бабушек, сверкая голубыми глазами из-под тяжелых платков, обратил внимание на его энергичные движения и громкие возгласы. Костя одарил Владимира широкой улыбкой, словно тому уже было зарезервировано место на небесах. Так продолжалось некоторое время; крохотное помещение переполнял блеск свечей И двух громадных, неуместных здесь торшеров с галогеновыми лампами вроде тех, что Владимир видел в немецком универмаге. Запах пота мешался с запахом ладана, которым кадил священник, и у Владимира немного разболелась голова. Но стоило ему повернуться, проверяя, на месте ли задняя дверь и можно ли к ней пробраться, как Христа воскресили в последний раз и служба закончилась.
Все выстроились в очередь к священнику, который целовал каждого прихожанина и что-нибудь ему говорил. Дожидаясь своей очереди, Костя познакомил Владимира с несколькими приятными старыми дамами, чьи сомнения относительно «черного» рассеялись в процессе службы, как развеялся по пустынному горизонту спертый воздух, едва открыли дверь. Священник поцеловал Владимира в левую щеку, потом в правую — как ни странно, от пастыря пахло укропным маринадом — и сказал:
— Добро пожаловать к нам, любезный юноша. Иисус воскрес.
— Да, хм, — ответил Владимир, хотя и знал, что существует более удачный ответ, — в конце концов, они только что повторили его раз триста.
Но от вида его святейшества, широкоплечего и прямого, несмотря на преклонный возраст, с зычным голосом и пряными поцелуями, даже у отъявленного безбожника, обутого в «мартинсы», члена какого-нибудь «Союза Спартака»[39], подломились бы коленки.
— Вы, наверное, грек, — предположил священник.
— Наполовину грек, наполовину русский, — само собой вырвалось у Владимира.
— Прекрасно. Не присоединитесь ли к нашей скромной трапезе?
— Увы, не могу. Меня ждут родные в Фессалониках. Я заехал сюда по дороге в аэропорт. Но на следующей неделе обязательно.
— Прекрасно.
Тут подошла очередь Кости, который что-то шепнул на ухо священнику. Тот раскатисто захохотал, отчего борода его, такая же белая и величественная, как он сам, взвихрилась, зажив своей отдельной волосатой жизнью.
Этого веселья Владимир не мог понять, ведь Господний бизнес — дело сугубо серьезное, особенно когда кто-то из паствы оказался евреем под личиной грека.
Кланяясь, он пробрался мимо прихожан к двери и вышел на улицу, где монотонный дождь набирал силу, а небо расстилалось скатеркой неуступчиво серого цвета.
Ну вот, с этим покончено, слава богу. Он опять мчится по восточному берегу Тавлаты в чуде баварской сборки, мысленно подгоняя Яна: «Быстрей! Быстрей!» — его ждет Сурок в самом дорогом ресторане Правы. Да, он опять повел себя двулично с Костей Ангелом, бросив его на полпути якобы ради «краткого визита к американскому другу, благочестивому человеку сербского происхождения…». У метро, по предварительному сговору, его встретил Ян на грешном БМВ. Ехать на метро в ресторан — несколько не по рангу такому заслуженному гонифу, как Владимир.
Ресторан находился напротив замка, из его окон открывался отменный вид на реку, набухавшую под моросящим дождем, и на туристов, бегущих вприпрыжку по мосту Эммануила; их зонты рвал ветер, столь сильный, что мог бы вдохнуть жизнь в сотню големов. Этот ресторан был любим богатыми немцами, американскими мамочками и папочками, навещавшими свое дрейфующее потомство, и, разумеется, неким русским «предпринимателем».
Сурок расцеловал Владимира в обе щеки, после чего подставил собственные, рябые. Владимир, закрыв глаза, сопроводил каждый поцелуй дурацким «мва!».
По завершении этой мужской любовной прелюдии, сыгранной на восточноевропейский лад, Владимиру позволили сесть за стол. Напротив него гримасничал Сурок, словно счастливый маленький папуас, только вместо набедренной пеленки тучный мафиози был одет в тесный коричневый костюм, лишь подчеркивавший изъяны фигуры.
— Глянь, — сказал Сурок, — закуски уже подали!
И верно, на круглом блюде толстыми кольцами поверх молотых калифорнийских орехов (надо же!) были выложены кальмары, посыпанные посередке каким-то порошком, по запаху отдаленно напоминавшим тертый пармезан с чесноком. Запрашивая двадцать долларов за порцию, ресторан обязался не подавать карпа ни под каким соусом, изгнал из винной карты приторно-сладкие крепленые моравские вина, от которых у Правы ехала крыша, а кроме того, хозяева выписали из Парижа престарелого малого, щекотавшего слоновьи костяшки на «Стейнвее» под огромным панно в стиле модерн с шаловливыми нимфами. Bon appetit![40]
Щеки у жевавшего Сурка бугрились.
— Ты отлично управился с этим канадским обормотом, — произнес он, как только кальмар отравился по назначению. — И то правда, почему сразу не развернуться на всю катушку? Почему не начать с четверти миллиона?
— Да, хорошие деньги, — сказал Владимир. — Мир задолжал нам за последние семьдесят лет. Очень хорошие деньги.
В молчании они опустошали бутылки «шардонне», заменяя беседу сияющими улыбками — этим бессловесным жаргоном успеха. К четвертой бутылке и почти съеденному зайцу, тушенному с острым сыром, Сурок расчувствовался.
— Ты лучше всех, — сказал он. — Мне плевать, какого ты роду-племени. Ты просто гений.
— Да ладно.
— Это правда, — настаивал Сурок, споро уплетая хлеб с хреном. — Ты единственный, о ком мне не нужно беспокоиться. Ты — взрослый человек, бизнесмен. Знаешь, сколько у меня хлопот с ребятами Гусева?
Развернувшись, он показал фигу своей лохматой охране, облаченной в костюмы в полоску, пацаны сидели рядом с кухней, сложив локти на стол, уставленный пустыми бутылками «Джима Бима».
— Скажешь тоже. — Владимир покачал головой.
— А вот и скажу, — разошелся Сурок — Ты ведь слыхал о моих проблемах с болгарами, да? Насчет рэкета стриптизерш и проституток на площади Станислава? Так что же делают эти долбаные молодцы Гусева? Они идут в болгарский бар и заводят там бодягу про девочек — кто кого первым трахнул, да кто у кого и где отсосал. Побазарив, хватают одного парня, Владика Пончика, человека номер два у болгар, между прочим… Подвешивают его за ноги, отрезают ему член и яйца, и он загибается от потери крови! Вот тебе и ребята Гусева, чтоб их! Ни мозгов, ни навыков, ни шиша. Отрезать человеку член и яйца. Я говорю им: «Где вы, думаете, находитесь — в Москве?» Это Права, зал ожидания Запада, а они людей режут почем зря…
— Именно, — перебил Владимир.
— Отрезают…
— Да, оскопление, я понял… Где тут туалет?
Удостоверившись в целостности своей мошонки и подложив под нее слой жесткой столованской туалетной бумаги (будто она могла защитить его от мстительных болгар!), Владимир почувствовал, как к нему возвращается хорошее настроение — оно приливало из нижних частей тела. Когда он, семеня, добрался до столика, энергия из него уже била ключом.
— Тебе надо поговорить с Гусевым! — громко объявил он. — Мы бизнесмены!
Сурок ПОДНЯЛ руки:
— Ты поговоришь с ним. Расскажешь ему, как в Америке делают бизнес и как не делают. Этих дурачков учить надо.
— Все правильно, Сурок — Владимир торопливо чокнулся с шефом рюмкой шнапса. — Но, поверь, говорить с ними должен ты. Меня они не боятся.
— Будут бояться, — пообещал Сурок — Испугаются как самого Господа Бога. Кстати, давай выпьем за Костю и здоровье его матушки.
— За ее скорейшее выздоровление.
Сурок вдруг посерьезнел:
— Володя, хочу открыть тебе душу. Ты и Костя — будущее нашей организации. Теперь я это понимаю. Конечно, раньше весело было, бегали, взрывали всякие забегаловки, отрезали письки, но пора взяться за ум. Мы живем в девяностые. В… как его… век информации… нам нужны американизмы и глобализмы. Ты знаешь, откуда я родом?
— О да, — ответил Владимир. — Давай проведем съезд всей организации.
— И девок тоже позовем, — подхватил Сурок.
— Мы научим их жить по-американски.
— Ты их научишь.
— Я? — Владимир проглотил коньяк.
— Ты, — повторил Сурок.
— Я? — опять притворно удивился Владимир.
— Ты — лучше всех.
— Нет, ты лучше всех.
— Ты — просто блеск.
И тут Владимир прибег к аргументу не менее трезвому, чем прочие.
— Ты — просто блеск, — запел он, успевая отхлебывать грушевого бренди между фразами. — Фейерверка всплеск.
Видимо, его голос звучал громче, чем он предполагал, ибо пианист немедленно переключился с репертуара из «Доктора Живаго» на мотив песенки, исполняемой Владимиром. Пианист, как почти все в Праве, был открыт для предложений.
— Ты — Колизей, — продолжал Владимир еще громче. Немцы вокруг одобрительно заулыбались, радуясь, как водится, перспективе дармового заграничного развлечения. — И Британский музей.
— Встань и пой, товарищ Гиршкин! — Сурок подбодрил Владимира сильным пинком под столом.
Владимир с трудом поднялся, но не удержался и упал на стул. Повторный тычок от шефа вновь поставил его на ноги.
— Ты — вальс, ну просто Штраус! Шекспира сонет, кабриолет, ты — Микки-Маус!
Сурок подался вперед и, вопросительно глядя на певца, ткнул себя пальцем в грудь.
— Нет, нет, ты — Сурок, — успокоил его шепотом Владимир.
Сурок изобразил, будто с облегчением вздыхает. Да этот хомяк и вправду классный малый!
— Богемское стекло, — хрипел Владимир, — Карибское тепло…
Официанты отчаянно возились с микрофоном, стараясь направить его на певца.
— Малиновая ночь летом в Испании… Ты — Берлинале, капуста кольраби и само процветание…
Перевести бы эти строчки на немецкий, краснорожие дойчфольке зашлись бы от восторга, и, возможно, Владимиру удалось бы выставить их на чаевые или закадрить какую-нибудь немку.
— Я ж урод смурной, сплошь провалов треск…
Ох, любишь ты дешевые эффекты, Владимир Борисович.
— А ты, детка, просто блеск, но… только ряадом со мно-о-й!!.[41]
Овация, даже более бурная, чем в «Радости» на поэтическом вечере. Охрана Сурка неуверенно поглядывала на хозяина, словно в ожидании тайного знака, повелевающего вскочить и изрешетить пулями весь зал, чтобы ни одного свидетеля этого маленького дивертисмента не осталось в живых. И было от чего встревожиться: Сурок, скорчившись от смеха, скрылся под столом, как серфингист под набежавшей волной, и сидел там, не переставая хохотать и биться головой о днище. Владимиру пришлось выманивать его клешнями омара, возлежавшими, в полном соответствии с меню, на пюре из киви пронзительно лаймового цвета.
Он решил приударить за Морган, хорошей девушкой, примкнувшей к тусовке в тот вечер в «Радости».
Это было не политическое решение и даже не совсем эротическое, хотя его привлекали формы Морган и ее бледность, и, возможно, — правда, Владимир был не очень в том уверен — она могла бы стать неплохой Эвой ему, новоявленному Хуану Перону. Но пиаровские заботы уступали в интенсивности романтическим позывам. Владимир тосковал по женскому обществу. Когда он просыпался в пустой постели, утро казалось ему странным и каким-то нескладным; а по ночам мягкого растлевающего пуховика, под которым он отключался, было все же недостаточно. Он с трудом понимал себя. После всех напастей, Через которые ему пришлось пройти по милости американок (занесло бы его в Праву, если бы не Фрэнни?), он по-прежнему зависел от их расположения, только оно позволяло ему чувствовать себя молодым млекопитающим — жизнелюбивым, нежным и полным спермы. Однако на сей раз выстраивать отношения будет он. С «аппендиксной» стадией, когда он всюду следовал за Фрэн и захлебывался от восторга, стоило ей произнести «семиотика», покончено. Сейчас ему необходима девушка наивная и податливая, как эта Морган, чем бы она потом ни оказалась.
Ухаживали в Праве различными способами. И большая часть этих способов была сопряжена со случайными встречами в клубах и на поэтических чтениях, с прогулками по мосту Эммануила или простаиванием часами в очереди в единственную в городе автоматическую прачечную — эпицентр экспатриантской активности. И при каждой встрече он, Владимир, будет стараться показать себя человеком необычайно умным, великодушным, компанейским, он будет сыпать именами, набирая таким образом фишки, которые позже отоварит свиданием.
Либо иной вариант: действовать в старомодном проактивном стиле, просто позвонив ей. Он решил (поскольку, по словам Александры, его координатора по связям с общественностью, почва была полностью подготовлена) испробовать последний способ и позвонил Морган из машины. Но телефонная линия сталинской эры не желала соединять двух кандидатов во влюбленные, и вместо Морган Владимир постоянно попадал к почтенной бабушке. На пятый раз та проскрипела: «Хер иностранный» — и велела «уебывать в свою Германию».
Тогда Владимир звякнул Александре. Она уже дважды устраивала с Морган «девичники», и дружба между девушками крепла день ото дня. Александра, позевывая (очевидно, она пребывала в объятиях Маркуса), выдала ему адрес Морган где-то у черта на куличках и пару острот касательно девичьей добродетели. Как бы ему хотелось сменить курс и, направив машину к окраине, где жила Александра, пригласить ее в кино или в иное место, куда люди ходят на свидание. Но Владимир двинул дальше, за реку, въехал в фабричный пейзаж и нашел тихую асфальтированную улочку с единственным и одиноким многоквартирным домом, словно угодившим в бюрократическую бурю, — парочки взбесившихся резолюций хватило, чтобы его отнесло прочь от братьев-панеляков.
Морган жила на седьмом этаже.
Владимир вошел в лифт, уютно пахнувший колбасой (ему потребовалось напрячь все силы, чтобы открыть и закрыть его железную дверь, — зарядка с Костей явно шла впрок), и постучал в дверь квартиры 714–21 Г.
За дверью послышался шорох, слабый скрип пружин на фоне негромкого бормотанья телевизора, и Владимир вдруг испугался, что какой-нибудь рослый американский парень опередил его — весьма разумное объяснение скрипа пружин и телевизора, включенного в пятничный вечер.
Морган отперла дверь, не спрашивая, кто там (прискорбная привычка всех не ньюйоркцев), и была она, к радостному изумлению Владимира, одна. Абсолютно одна — по телевизору двое унылых ведущих освещали столованские новости; на журнальном столике лежала маленькая пицца из магазина в Новом городе, смело экспериментировавшего с начинкой: яблоки, эдамский сыр и сосиски; на подоконнике толстый кот, русский голубой, тоскливо мяукал и скреб когтями, стремясь к заоконной свободе.
По лбу Морган морской звездой расползлась розовая блямба (отдаленная родственница винного пятна на темени Горбачева), щедро намазанная кремом; хозяйка куталась в махровый халат лавандового цвета, который был ей мал на несколько размеров, — такие халаты выдают узникам государственных приютов.
— Ой, это ты! — Ее круглое лицо просияло идеальной американской улыбкой. — Как ты сюда попал? Меня никто никогда не навещает.
Владимир слегка растерялся. Он ожидал затяжного смущения при таком-то состоянии ее гардероба и лба. Смущения, которое, надеялся он, оттенит его достоинства и облегчит задачу уговорить ее пойти с ним куда-нибудь, а заодно и влюбиться в него. Но вот она стоит перед ним, радуется его появлению и запросто признается, что гостей у нее почти не бывает. Владимир припомнил ее сногсшибательную искренность в «Радости», когда она впервые познакомилась с тусовкой. И опять все та же искренность изливалась из Морган потоками. Что это, новая разновидность патологии?
— Прости, что вломился незваным, — сказал Владимир. — Я был тут неподалеку по делу, ну и подумал…
— Все в порядке, я рада тебя видеть. Прошу, entrez[42]. У меня ужасный беспорядок. Тебе придется меня извинить. — Она направилась к дивану, и благодаря туго запахнутому халату Владимир заметил, что ее бедра и зад, хотя и не особенно крупные сами по себе, были крупнее, чем все остальное в ней.
Но почему она не бежит переодеваться, почему не торопится сменить этот дурацкий халат? Разве ей не хочется произвести впечатление на гостя? Разве не говорила она Александре, что находит Владимира экзотичным? Правда, Рави Шанкар[43] тоже экзотичный, но много ли девушек, ровесниц Владимира, захотят с ним спать? Владимир решил было, что у себя дома Морган желает оставаться такой, какая она есть, но затем отбросил это предположение как чересчур надуманное. Нет, здесь что-то другое.
Она закрыла коробку с пиццей, затем бросила на нее журнал. Словно для того, чтобы скрыть вопиющее доказательство одиночества, подумал Владимир.
— Вот, — сказала Морган. — Будь как дома. Садись. Где хочешь.
— Мы модернизируем фабрику в этом районе. — Владимир махнул рукой в сторону окна, где, по его представлениям, непременно должна была стоять фабрика в ожидании оздоровительных процедур. — Очень тупая работа, сама понимаешь. Каждые две недели я обязан ездить туда и ругаться с подрядчиками из-за перерасхода средств. Но они хорошие работники, эти столованцы.
— Ты меня ни от чего не оторвал, — крикнула Морган, очевидно, с кухни: Владимир слышал шум воды из-под крана. Смывает, вероятно, кремовую нашлепку со лба. — Я живу так далеко от центра. Выбираться отсюда — ужасная морока.
Ужасная морока Стариковское выражение. Однако произнесенное с беззаботностью молодой девушки. Владимир вспомнил, что столь же парадоксальная манера изъясняться была у молодых уроженцев американского Среднего Запада, с которыми он сталкивался в колледже, и это воспоминание успокоило его. Когда они оба устроились на диване и Морган выставила на стол бутылочку убогого местного вина и бумажный стаканчик для Владимира (замазка на лбу осталась нетронутой!), началась стадия «вопрос-ответ» — и то и другое отскакивало от зубов Владимира не хуже слов «Интернационала».
— Откуда у тебя акцент?
— Я — русский, — ответил Владимир мрачным тоном, какого и требовало это признание.
— Точно, ведь Александра мне говорила. Знаешь, в колледже я немного изучала русский.
— Где ты училась?
— В УШО — университете штата Огайо.
В ее устах это прозвучало вполне нормально, но Владимир не мог не вспомнить жирного студен тика из кафе «Модерн», и его футболку с надписью «Штат Огайо», над которой потешалась Александра.
— Так ты специализировалась в русском?
— Нет, в психологии.
— Ах, вот как…
— Но я проходила много гуманитарных предметов.
— О-о…
Пауза.
— Можешь сказать что-нибудь по-русски?
Она улыбнулась и поправила халат на груди, все более распахивавшийся; Владимир внимательно изучал прореху, чувствуя себя подлым, неотесанным вуайеристом.
— Совсем чуть-чуть…
Владимир заранее знал, что она скажет. Почему-то американцы, взявшиеся за неподъемный русский язык, обязательно учатся говорить «я люблю тебя». Возможно, это наследие холодной войны. Взаимные подозрения и нехватка культурного обмена подогревали стремление молодых доброжелательных американских мужчин и женщин навести мосты, разрядить боеголовки, упав в объятия Душевного, загадочного русского моряка или его аналога — отзывчивой, сладкой украинской крестьянки. В реальности же душевный русский моряк полжизни пребывал в беспамятстве и весьма вольно трактовал понятие «изнасилование», а сладкая украинская крестьянка шесть дней в неделю ходила перепачканной в свином навозе, но этих подробностей за серой непроницаемой сущностью, именуемой «железным занавесом», к счастью, было не разглядеть.
— Йа вас лублу, — произнесла Морган, как по заказу.
— Да? Спасибо.
Оба рассмеялись и покраснели, а у Владимира как-то само собой получилось придвинуться к Морган поближе; правда, они по-прежнему оставались на достаточно безопасном расстоянии друг от друга. Ее немодно длинные каштановые волосы липли завитками к шее и спутанными прядями падали на выцветший лавандовый халат; это обстоятельство вдруг вызвало у Владимира жалость и одновременно возбудило его. Она могла бы быть такой красивой, если б захотела. За чем же дело стало?
— И какие же у тебя планы на вечер? — спросил он. — Не хочешь заглянуть в кино?
Кино. Священный ритуал свиданий, который ему прежде не доводилось исполнять. Ни с чикагской подружкой в колледже (прямиком в постель); ни с Фрэнни (прямиком в бар); ни даже с Халой (прямиком к слезам и нервной икоте).
А как вам нравится «заглянуть в кино»? Нельзя ошибиться в парне, употребляющем подобные выражения. И когда на экране какой-нибудь дядюшка-миллиардер ломанется в Ротари-клуб, в общество таких же, как он, зануд, Владимир еще и поднимет предупредительно руку со словами: «А вот теперь начинается самое страшное». Черт с ним, с акцентом, с Владимиром Гиршкиным не пропадешь.
Морган скосила глаза на крошечные часики и задумчиво постучала по ним, словно жила по плотному графику, который Владимир разнес вдребезги своими кинематографическими мечтами и, возможно, худой рукой, обнявшей девушку за плечи.
— Я не была в кино с тех пор, как приехала сюда.
Морган сгребла свежий номер «Прававедения» со стола и, наклонившись к Владимиру, подняла газету повыше, чтобы обоим было видно. Несмотря на ее неприбранный и затрапезный вид в пятничный вечер, из-под вмятины под рукой исходил запах чистого тела. Выпадает ли хотя бы минута, когда американки не бывают столь инопланетно чисты? Ему настоятельно захотелось поцеловать ее.
Если верить газете, Права была наводнена голливудскими фильмами, один тупее другого. В итоге они остановились на драме о голубом, страдающем СПИДом юристе; по слухам, картина наделала много шума в Штатах и снискала одобрение умнейших людей в стране.
Извинившись, Морган отправилась в ванную переодеться (наконец-то!), Владимир же оглядывал ее комнату, забитую сувенирами из Нового и Старого Света. Все поточного производства, они были любовно расставлены на «одноразовых» полках из клееной фанеры: потускневший рисунок Углем с изображением замка в Праве, крошечная Мшисто-зеленого цвета статуэтка русалки из Копенгагена, треснувшая глиняная пивная кружка с логотипом некой «Пивоваренной компании на Великих озерах», увеличенный снимок толстой руки, державшей за хвост судака (папочка?), вставленная в рамку листовка, рекламирующая индустриально-шумовую группу под названием «Марта с грибами» (бывший бойфренд?), и экземпляр «Кота в шляпе» доктора Зюсса[44]. Единственным выпадавшим из общего тона предметом был большой плакат с изображением Ноги — во всем сталинском великолепии она угрожающе нависала над концертным залом в Старом городе. Внизу призыв на столованском: «Grazdanki! Otporim vsyechi Stalinski cudovisi!» Владимир всегда ждал подвоха от этого забавного столованского языка, однако в переводе на нормальный русский лозунг означал приблизительно следующее: «Граждане! Вырубим топором всех сталинских чудищ!» Гм. Немного неожиданно.
Он закрыл глаза и попытался представить Морган всю целиком — симпатичное круглое лицо, вдумчивый взгляд, маленький детский рот, мягкое тело, завернутое в махровую ткань, безобидная ерунда на полках. Да, наверное, у нее найдутся странности и причуды, с которыми впоследствии придется мириться, но пока она являла собой отборную представительницу американского населения. Владимир тоже был не последним человеком: нынешний доход уравнивал его с десятью процентами самых зажиточных семей Америки, и он верил в моногамию с тем несколько унылым романтическим упорством, которое в рейтингах обеспечивало ему место повыше, чем у многих мужчин. Что ж, с цифрами был полный порядок; теперь надо, чтобы пришла волшебная американская любовь, а она всегда приходит, когда с цифрами порядок.
Тут он заметил, что Морган вышла из ванной и что-то говорит ему… О чем это она? О Ноге? Он посмотрел на плакат с Ногой. Он правильно понял? Долой Сталина? Власть народу? Она определенно ведет речь о Ноге и многострадальном столованском народе. Но, несмотря на горячность ее тона, Владимир был слишком занят обдумыванием стратегии, как заставить Морган полюбить его, чтобы вслушиваться в ее слова. Да, пришла пора любви.
Надо признать, она выглядела отлично — полное преображение! Короткая шелковая блузка явственно обозначила контуры фигуры, о чем Морган наверняка была осведомлена; волосы зачесаны наверх, и лишь несколько прядей очаровательно выбиваются из пучка — такую модную прическу Владимир видел на свежих рекламных щитах в нью-йоркской подземке. Возможно, после кино он поведет ее на коктейль к Ларри Литваку, куда Владимира пригласили по телефону, открыткой и в устной форме во время вязкой встречи с хозяином вечеринки, и там Морган окончательно уразумеет, какое положение занимает Владимир Гиршкин на общественном небосклоне Правы.
Кинотеатр находился в Маленьком квартале, в двух шагах от моста Эммануила и достаточно близко от замка, чтобы туда доносился звон соборных колоколов. Как и прочая недвижимость подобного калибра, кинотеатр был битком набит молодыми иностранцами, одетыми в основном в черно-оранжевые пуховики и бейсболки козырьком назад с логотипами американских спортивных команд. Такова была той осенью последняя мода, подхваченная этой отвратительно стерильной человеческой массой, что распространилась через спутник от Лагуны-Бич до провинции Гуандун, — международным средним классом. И Владимир вдруг затосковал по зиме, тяжелым пальто и окончанию туристического сезона, если, конечно, он когда-либо кончается.
Но нет худа без добра: эти глобалисты пялились на девушку Владимира так, словно она была живым воплощением причины, заставлявшей их париться днями и ночами над учебниками по инженерному делу и бухгалтерскими программами. Взгляды же, которые они приберегали для него, бородатой козявки с замашками поэта, послужили бы отличным подспорьем для начинающих католиков в определении места зависти среди семи смертных грехов.
Что касается женщин — ох, зря они звенели золотыми браслетами и щеголяли джемперами в обтяжку, ибо никто, даже бенгальская наследница или юристка из Гонконга, не носил украшения с такой уверенностью и фамильным изяществом, как кандидатка от Шейкер-Хайтс, штат Огайо. (Во время стремительной гонки в центр Владимир выспросил название Кливлендского пригорода, где Морган выросла столь высокой и прекрасной.)
Отлично! На кого бы, независимо от пола, он ни наткнулся в тот вечер, никто не смог омрачить мероприятия, называемого свиданием, и, дабы отпраздновать это событие, Владимир купил в буфете маленькую бутылку «Бехеровки», жуткого чешского ликера, отдававшего подгоревшей тыквой. А для дамы бутылочку венгерского пойла «Уником»; несмотря на фонетическое сходство в названии с комитетом по оказанию помощи бедным при ООН, напиток был источником бесчисленных издевательств над желудком и его чувствительной слизистой.
Они чокнулись, и Морган, отхлебнув, разумеется, поперхнулась и закашлялась, по эту сторону Дуная то же самое случилось бы с любым смертным. Владимир с импровизированной мужественностью принялся ее утешать, даже, снедаемый тревогой, легонько коснулся ее вспотевшей руки, и на секунду ему захотелось навсегда остаться вот так — в образе мужчины, объекта зависти, обладающего возможностью касаться Морган, пусть всего лишь ее конечностей. Но когда в зале погас свет, собственно ритуал ухаживания застопорился. Фильм предоставлял Владимиру мало поводов сыпать остротами и уж тем более делиться заманчивыми замыслами о том, что они будут делать после кино. До того ли, когда половина аудитории шмыгает носом и уливается слезами, глядя, как экранный герой привлекательной наружности тощает «а глазах по мере развития ужасной болезни и в итоге, облысев, испускает дух на заключительных титрах?
А какая сцена разыгралась следом! Носы трубили на весь зал, словно замковые стены, находившиеся неподалеку от кинотеатра, окружали Иерихон. Но Морган выглядела спокойной, разве что слегка осоловевшей; они в полном молчании пробрались к выходу на улицу. По-прежнему молча, они стояли перед кинотеатром, наблюдая, как отъезжают «фиаты»-такси, заказанные зрителями, и первая в тот вечер пьяная процессия итальянских студентов шумно пересекает зловещую тень пороховой башни на пути в сказочную страну диско.
Владимира распирали эмоции.
— Ненавижу! — закричал он. — Ненавижу! Ненавижу! — И даже станцевал короткий танец в тени мигающего уличного фонаря, словно демонстрируя первобытную силу своей ненависти. Далее следовало обосновать свое возмущение интеллектуально. — Какая пошлость. Тошнотворная банальность. Сделать из СПИДа еще одну напыщенную драму. Будто американцы не способны ничего выразить иначе как посредством юридических процедур. Я более чем разочарован.
— Не знаю, — сказала Морган. — По-моему, они правильно сделали, что сняли этот фильм. Многие ведь не понимают. Особенно в моих родных местах. Младший брат и его друзья порою бывают такими гомофобами. Просто от невежества. По крайней мере, в этом фильме говорится о СПИДе. Разве ты не считаешь это важным?
Что?! Что она несет? Кого волнует, как ее идиотский братец относится к педикам? Главное в том, что фильм провалился как произведение искусства! Искусства! Разве американцы едут в Праву не за искусством? Зачем она сама сюда притащилась? Маленький пристойный бунт в промежутке между окончанием университета и аспирантурой? Шанс похвастаться перед неудачниками, навсегда застрявшими в Шейкер-Хайтс: «А вот я с моим бывшим парнем, русским, а позади гостиница, где в 1921 году с Кафкой случилась какая-то важная хреновина. Видите мемориальную доску у двери? Клево, правда?» До сих пор Владимир даже не потрудился спросить, чем она здесь занимается, поскольку альтернативы — преподавание американского английского местным бизнесменам или обслуживание клиентов в утреннюю смену в «Юдоре» — были очевидны. О, как же много он должен ей показать. Как же много ей необходимо узнать об обществе, в котором она оказалась. Решено, он одолеет лишний километр ради этой милой кливлендской красотки. Ради этих румяных щечек. И носа.
— Ладно, — произнес он спустя некоторое время, когда они уже успели немного намокнуть под вялым дождичком. — Мне определенно надо запить это блюдо.
— Как насчет коктейля у Ларри Литвака? — спросила Морган.
Приехали! Значит, она приглашена. А теперь Жгучий вопрос современности: почему двумя часами ранее она сидела на диване в своем панеляке и смотрела телевизор на пару с котом? Возможно, она готовилась к выходу — душ, халат, мазь на лбу. Либо, еще хуже, плевать ей на вечеринку у Ларри Литвака. Черт бы все побрал! — мысленно выругался Владимир по-русски; это сердитое выражение неизменно и без приглашения возникало в его голове, когда житейский разлад достигал поистине достоевских пропорций.
— Тут поблизости есть тихий клуб, — попытался исправить положение Владимир. — О нем никто не знает, и там среди посетителей полно настоящих столованцев.
Но Морган настаивала на коктейле, и Владимиру пришлось подчиниться. И будто для того, чтобы усугубить ситуацию, позади вкрадчиво затормозил Ян на БМВ и принялся мигать фарами, требуя внимания. Исход вечера был предрешен.
Но не все оказалось потеряно, далеко не все. Когда они открыли дверь хаты Ларри, толпа разразилась громовым воплем «ВЛАААД!», так что задрожало вино в бокалах. Едва знакомой Морган, разумеется, ничего не кричали, хотя наверняка восхищались тем, как она выглядела, но молча.
Ларри Литвак, согласно его космической истории, жил в Старом городе, точнее, на его задворках, по соседству с автовокзалом, источавшим, как и все автовокзалы, затхлость и нездоровье и предоставлявшим кров персонажам, поголовно достойным телевизионной передачи о язвах общества.
Свет был приглушен, изрядно приглушен, и это обстоятельство придавало собранию сходство со школьными вечеринками, когда чем труднее рассмотреть лица присутствующих, тем больше кроватей будут трещать при свете раннего утра. Тем не менее Владимир разглядел, что жилище просторное; дом выстроили в межвоенный период экономического процветания, когда столованцы еще верили, что в скором будущем они заживут в квартирах более обширных, чем обиталища их такс. Потолки были столь высокими, что логово Ларри можно было принять за чердак в Сохо, но социалистическая реальность мощно напоминала о себе страшноватой мебелью — коренастыми, утилитарными диванами и креслами, обтянутыми той мохнатой шерстяной тканью, в какую в холод любят облачаться бабушки. Словно для того, чтобы подчеркнуть дрянное качество мебели, Ларри поставил в центре гостиной три бергамота и подсветил их снизу миниатюрными прожекторами, отчего узловатые ветки деревцов отбрасывали колеблющиеся тени на стены и потолок.
— Неслабое местечко, — крикнул Владимир Морган, перекрывая шум. Его тон подразумевал: он Уже бывал здесь, и не раз.
Морган ответила недоуменным взглядом. А дальше закрутилось-завертелось: со всех сторон к Владимиру тянулись руки, некоторые уже влажные и воняющие джином, не говоря уж о бесконечных объятиях и поцелуях в губы, которыми Владимира одаривали искренние доброжелатели. И разумеется, его юная дама не бывала прежде в обществе людей ранга Гиршкина. Оставался ли у нее теперь иной выбор, кроме как полюбить его?
С толпой их вынесло на кухню, изысканно освещенную свечами. Там расположился Ларри; его кальян работал сверхурочно, и кое-кто из наиболее хипповых иностранных обитателей Правы топтался под Джерри Гарсия[45]; лица танцующих ничего не выражали, расслабленные тела покачивались из стороны в сторону, как пальмы на ветру.
— Эй, парень, — произнес Ларри.
Он поработал на публику, надев прозрачное черное кимоно, сквозь которое отчетливо проступало сухощавое, но мускулистое тело. Прижимая к себе гостя все сильнее, пока не впечатался всеми сухожилиями, хозяин обнял Владимира.
— Эй, парень, — повторял Ларри, и Владимир с нежностью вспомнил старшие классы, когда он, Баобаб и прочие постоянно ходили обдолбанные, бормоча день-деньской: «Эй, парень… не ешь это, парень… это на потом…» О невинность тех дней, краткого периода в эпохе Рейгана/Буша, когда шестидесятые вернулись в американские школы на боевом коне. Согбенные фигуры, полуприкрытые глаза, словарь из ста слов. О.
Владимиру представили хиппарей, их имена скользнули и выскользнули из памяти. Главное блюдо — кальян высотой в метр — покатили по кругу почетных гостей. Ларри наклонился, чтобы зажечь кальян, Владимир присосался к прогорклому мундштуку, затем передал его Морган, и та не спасовала.
Довольный Владимир взял ее под руку, и они поплыли обратно в гостиную, едва не позабыв вежливо солгать Ларри Литваку и компании, как того требовал этикет вечеринок; «Мы сейчас вернемся». В гостиной снова возникло столпотворение, на сей раз вокруг Владимира и его девушки кружили исключительно высокие элегантные мужчины в модных хлопковых брюках, в очках в проволочной оправе и с серьгами в носу; они потчевали Владимира напитками, упоминали «Калиостро» и (сюрприз!) «ПраваИнвест», затем с улыбкой выталкивали вперед своих подруг, скороговоркой представляя их Владимиру. Эта сцена, словно списанная со «Степфордских жен»[46], напоминала о балах в русской провинции девятнадцатого века, когда местная знать мужского пола, завидев генерала, только что прибывшего из Петербурга, берет гостя в кольцо, обрушивая на него светские любезности и деловые вопросы, при этом не отпуская от себя красивых жен — символ их положения в обществе и хорошей родословной.
Неужто 1993 год на дворе? Что ж, наверное, такие анахронизмы являлись признаком возрождения викторианского духа, о котором было столько шуму. И хотя Владимира покоробили серьги в носу (зачем они их нацепили, ведь не цыгане и не бунтари), встреча с этими людьми задела в нем древнюю аристократическую струнку (ибо в начале двадцатого века Гиршкины владели тремя гостиницами на Украине), и он отвечал со все возраставшим ощущением noblesse oblige[47]:
— Да, приятно с вами познакомиться… Конечно, я слыхал о вас… мы виделись в «Мартини-баре»… Приятнейшие воспоминания… Это Морган, да… А вы?.. А вас как?..
Эмансипирующее влияние столбика наркотика высотой в метр быстро добавило веселья происходящему, и Владимир с легким сердцем витал над лепечущей, ухающей, кудахчущей толпой. Вскоре его русский акцент проявился в полную силу, наделив графа Гиршкина аурой подлинности, отчего славные представители Хьюстона, Боулдера и Цинциннати еще сильнее полюбили этого низенького поэта и бизнесмена, вокруг которого теперь вертелся весь экспатриантский мир Правы.
Владимир почувствовал, что Морган дергает его за рукав: пребывание в маргиналках ей явно наскучило.
— Давай найдем Александру, — шепнула она, коснувшись — то ли намеренно, то ли случайно — Владимирова уха своим душистым носом.
— Давай, — согласился Владимир и, обняв эту девушку из Огайо, стиснул ее широкие плечи, столь крепкие и удобные для объятий.
Они прорвались сквозь кордон поклонников и приблизились к деревцам бергамота; ветки, покачиваясь под дуновением вентилятора, оцарапали лицо Владимиру; он тупо посмотрел на древесных хулиганов, словно желая сказать: «Да вы знаете, кто я?» — но, опомнившись, слегка отодвинулся.
За бергамотами располагался длинный атласный диван с такими же креслами по бокам, где и обосновалась тусовка, запасшись бутылками мартини и графинами Кюрасао. Тусовщики смеялись, без конца обсуждая публику, будто некий наскоро сформированный Совет моды. Время от времени тусовка перебрасывалась парой слов с посторонними, подходившими к ним с тоненькими стопками бумаги, исчерканной словами или рисунками, либо с маленькими дискетками. Похоже, ожидаемый выпуск первого номера «Калиостро» здорово вскружил всем головы, аттракцион «мертвая петля» стал бы уже излишеством.
Коэн углядел Владимира и Морган среди зелени:
— Вон он! Владимир!
— Морган! — завопила Александра чуть ли не с трепетным восторгом, она явно трудилась над повышением статуса своей новой подруги.
Пара приблизилась к компании, и, как по волшебству, на лоснящемся небесно-голубом диване Для них вмиг было расчищено место. Александра расцеловала Морган в обе щеки, Владимир пожал Руки мужчинам и нежно чмокнул Александру в Щеку, а она его в обе.
Парни превзошли самих себя, сочинив для «шикарного лоха» официальную форму одежды: пепельно-серые пиджаки спортивного покроя, рубашки похоронных оттенков и мрачные узкие галстуки, змеившиеся по груди до пупка. Александра была в новом темно-сером жакете для верховой езды, найденном, очевидно, в одном из самых продвинутых антикварных магазинов Правы, под жакетом неизменный черный свитер с высоким воротом, штаны в обтяжку того же цвета.
Но одного человека в компании не хватало.
— А где же Максин? — спросил Владимир и прикусил язык, вспомнив, что комитет, ведающий свиданиями экспатриантов, уже назначил бракосочетание Гиршкина и Максин на ближайшую весну, а он вдруг возьми да переключись на Морган.
При упоминании Максин на лице Морган появилось странное выражение, как у ребенка, потерявшегося в сутолоке вокзала; несомненно, вечеринка у Ларри могла напугать сильнее, чем любой вокзал, и народу на ней было столько же.
— Максин заболела, — ответила Александра. — Ничего серьезного. Завтра уже встанет на ноги.
Заключительная фраза была добавлена явно для того, чтобы Владимир не вздумал помешать больной принять вертикальное положение. Наверняка Александра поведала Морган все, что той было необходимо знать, о бурном антиромане между Владимиром и Максин.
Ситуацию, сам того не ведая, разрядил Коэн. Он не видел Владимира несколько дней и теперь едва не прыгал вокруг него.
— Моему другу нужно проветриться в баре! — пьяным рыком объявил он. — А вам, девочки, есть о чем поговорить.
Владимир беспокоился, оставляя Морган одну. Но, оглянувшись, увидел такую картину: две привлекательные девушки, Морган и Александра, взахлеб болтают друг с другом, и у него отлегло от сердца — их поглощенность собой отпугнет потенциальных ухажеров. Молодые хищники Правы легко терялись перед феноменом женщин, не нуждающихся в мужчинах.
За стойкой бара — просто полкой, торчавшей из книжного стеллажа, забитого собраниями сочинений папы Хэма, святого покровителя экспатриантов, — неукротимый Коэн попытался угостить Владимира джином с тоником и залил его новые импортные туфли водкой. Когда Владимир, смеясь, сообщил поэту, что для джина с тоником требуется джин, а не водка, Коэн облил его в придачу и джином.
— Ты, смотрю, пьешь одну за другой, — заметил Владимир.
— Я пью одну за другой уже пять лет. Я — тот, кого в ликеро-водочной промышленности называют алкоголиком.
— Я тоже алкоголик — Владимир прежде особенно не задумывался над этим вопросом, но заявление Коэна прозвучало убедительно. — Давай за это и выпьем! — торопливо предложил он, стараясь отмахнуться от нахлынувшего дискомфорта, и друзья чокнулись.
— Кстати, об одной и другой, — сказал Коэн. — Мы с Планком собираемся дать бой бутылке. Будем сражаться до победы! — Он подмигнул полке с напитками.
— Понятно. — Владимир представил Коэна и Планка, двух боксеров, бьющихся в замедленном темпе на кулаках с запотевшей бутылкой «Столичной», словно в каком-нибудь перформансе.
— Хочешь с нами? Никакой этой фигни. Только мы втроем. По-мужски. — Затем, без предупреждения — а когда он предупреждал? — Коэн вскинул руки и стиснул Владимира изо всех сил.
К тому времени свет притушили настолько, что их запросто можно было принять за пару, стремительно движущуюся к постели через кассу «одна-две покупки». Испугавшись, Владимир выглянул из-за плеча Коэна и попытался высвободить руку, чтобы посигналить Морган и тусовке: мол, он тут ни при чем, но его сжимали столь крепко, что ни о какой жестикуляции не могло быть и речи. Впрочем, вскоре Коэн его отпустил, и Владимир с огромным облегчением увидел, что число гостей в комнате достигло критической массы и всем было уже плевать, кто чем занят. Даже на беззастенчивый гомосексуальный секс, озвученный стонами, транслируемыми по стереосистеме, и то обратили бы внимание лишь спустя несколько минут.
— О-у, нам тебя не хватало, чувак, — продолжал Коэн. — Ты так занят на работе и… — Он умолк, устав играть роль кокетливого любовника.
На другом конце комнаты Владимир заметил Планка, тот с отвращением смотрел в свой бокал, словно туда налили мочегонного; рядом с ним на диване Александра и Морган были целиком захвачены беседой. Что происходит с этими парнями? Неужто им мало быть краеугольным камнем здешней элиты? Неужто им еще и смысл жизни подавай?
— Хорошо, — сказал Владимир. — Втроем так втроем. Отлично проведем время. Выпьем. Напьемся. Ладно?
— Ладно!
Просияв, Коэн потянулся к бутылке, но в этот момент Владимир увидел краем глаза, что Морган украдкой показывает ему на часы. Она хочет уйти? Уже? И увести с собой Владимира? Ей здесь не нравится? Никто не сбегает с вечеринки Ларри Литвака, прежде чем часы пробьют три утра. Это просто неприлично.
— Как продвигаются стихи? — спросил Владимир собутыльника.
— Ужасно. — Толстые губы Коэна предательски задрожали. — Я слишком влюблен в Александру, чтобы писать о ней…
В том-то и заключалась самая суть: в город пришла любовь, и Планк с Коэном купили тайм-шеры в этом вечно перспективном предприятии. Судя по трясущимся губам и влажным глазам Коэна, он вложился по первому разряду: бассейн с плещущейся водой и поле для гольфа, достойное Джека Никлауса[48].
— А ты не пиши о ней, — раздался суровый, скрипучий голос.
Поначалу Владимир вообразил, что в Праву на святой праздник явился дедушка Коэна с еврейской стороны. Он оглядывался в поисках источника голоса, пока Коэн не указал вниз и не произнес:
— Познакомься, это Фиш, поэт, тоже из Нью-Йорка.
Поэт Фиш не был лилипутом, но зазор между ним и этой категорией оставался ничтожным. Он выглядел как неумытый двенадцатилетний мальчик с густыми, спутанными волосами — казалось, ему на голову опрокинули миску вермишели. Но вопреки внешнему виду, голос у Фиша был как из бочки.
— Счастлив. — Фиш протянул Владимиру руку словно для поцелуя. — Здесь все только и говорят, что о Владимире Гиршкине. Первый раз я услыхал о тебе в аэропорту, когда получал багаж.
— Пустяки! — заскромничал Владимир. И подумал про себя: «А что он услыхал?»
— Фиш остановился у Планка на пару дней, — сообщил Коэн. — Его публикуют в аляскинском литературном журнале. — Внезапно Коэн побледнел, будто увидел кого-то в дальнем углу комнаты, кого-то, кто терзал его память самым жестоким образом. Владимир даже проследил за тусклым взглядом приятеля, но тот добавил будничным тоном: — Надо поблевать. — И завеса тайны рассеялась.
Коэн ушел, предоставив Владимиру поддерживать беседу с карликом (Владимир надеялся, что этот крошечный парень по крайней мере выглядит экзотично в глазах прочих гостей).
— Итак. Поэт, э?
— Слушай сюда. — Приподнявшись на цыпочки, Фиш задышал в подбородок Владимира. — Я слыхал, у вас тут чего-то такое происходит с этим долбаным «ПраваИнвестом».
— Чего-то? — Владимир распустил хвост, как павлин, красующийся перед объектом страсти. — Наш совокупный капитал составляет более тридцати пяти миллиардов долларов…
— Ну да, да, — перебил поэт Фиш. — У меня к вам деловое предложение. Ты когда-нибудь нюхал лошадиный транквилизатор?
— Прошу прощения?
— Лошадиный транквилизатор. Ты вообще-то давно из Города?
Владимир сообразил, что Фиш имеет в виду Нью-Йорк, и удивился, как он мог забыть: что бы ни происходило здесь, в Праве, в Будапеште или Кракове, Город — гигантская решетка сумасшедших улиц и никаких извинений — все еще остается центром вселенной.
— Два месяца, — ответил он.
— Эта штука везде. Во всех клубах. Нельзя быть художником в Нью-Йорке и не нюхать «лошадку». Уж поверь мне.
— И как оно?
— Похоже на фронтальную лоботомию. Если в башке заклинило, все вмиг проясняется. И ни о чем не думаешь. А самый прикол — это длится всего пятнадцать минут после того, как втянешь. Потом возвращаешься к своим делам. Кое-кто даже кричит о самообновлении. Ну, в основном прозаики. Они еще не то скажут.
— А побочные эффекты?
— Никаких. Выйдем на балкон. Я тебе покажу.
— Дай подумать…
— Что тут думать! Послушай, у меня есть знакомый ветеринар под Лионом, он сидит в совете директоров крупнейшей фармацевтической фирмы. С твоим «ПраваИнвестом» мы можем заполучить весь восточноевропейский рынок. А лучше места сбыта, чем Права, не найти, согласен?
— В общем, да. Но это легально?
— А то, — заверил поэт Фиш. — А что тут такого? — добавил он, видя, что сделка пока не клеится. И подытожил: — Знаешь, «лошадка» никогда не помешает. Я сам прикупил на днях парочку дохленьких в Кентукки. Давай, пошли. — И он вывел Владимира из комнаты.
Морган и Александра смотрели им вслед, завороженные странным зрелищем: исполнительный вице-президент «ПраваИнвеста» сосредоточенно следует по пятам гнома.
Балкон выходил на автовокзал, который, несмотря на величественный блеск полной луны, по-прежнему напоминал облупившуюся мозаику, сложенную из цемента и рифленого металла.
И автобусов.
С Запада прибывали двухэтажные, модель «люкс», с мерцающими телеэкранами и зелеными выхлопами кондиционеров, стелющимися по асфальту. Они извергали потоки чистеньких юных туристов из Франкфурта, Брюсселя и Турина, и те немедленно начинали праздновать вновь обретенную Восточным блоком свободу, обливая друг друга пивом и показывая два победных пальца таксистам, ожидающим пассажиров.
С Востока прибывали автобусы, очень уместно названные «Икарусами»: хронически больные, они содрогались на ходу всем низким, серым корпусом; двери, которые вечно заедало, открывались медленно, выпуская усталые семьи из Братиславы и Кошице либо пожилых служащих из Софии и Кишинева; по пути к ближайшей станции метро служащие крепко прижимали портфели к своим искристым синтетическим костюмам. Владимир почти ощущал запах этих портфелей, в них, как и в кейсе его отца, лежали остатки хлеба с колбасой, припасенных в дорогу; эти остатки пойдут на ужин — среднестатистическому болгарину золотая Права становилась не по карману.
Но раздумья над сей печальной дихотомией, обусловившей в некотором роде историю Владимировой жизни и возбуждавшей в нем одновременно упоение и горечь — упоение от обладания особым привилегированным знанием как Востока, так и Запада, а горечь оттого, что так и не вписался ни в один из этих миров, — эти раздумья были прерваны поэтом Фишем, который поднес щиплющие, царапающие кристаллики лошадиного порошка прямо к носу Владимира, и затем ничего особенного не случилось.
Нет, наверное, он преувеличивал. Что-то, конечно, случилось. На высших этажах мозга Владимира, куда он вознесся, повеял разреженный горный ветерок, не благоприятствующий мыслительному процессу. Автобусы продолжали прибывать и отъезжать, но теперь они были просто автобусами (транспорт, знаете ли, из пункта А в пункт Б), а Фиш, катавшийся нагишом по балкону, подвывая и помахивая луне маленьким лиловым пенисом, был просто воющим молодым человеком с лиловым пенисом. Ничего особенно потрясающего. Более того, небытие уже не было таким уж непредставимым (а сколько раз в детстве Владимир, будучи склонным к мрачности ребенком, закрывал глаза и затыкал уши ватой, пытаясь вообразить Пустоту), но скорее вполне закономерным следствием его дурацкого счастья. Обволакивающая, бездонная радость анестезии.
Когда пятнадцать минут закончились, Владимира, не мешкая ни секунды, бесшумно вернули в его тело. Фиш одевался.
Владимир встал. Потом сел. И опять встал. Все что угодно, лишь бы вернуть сенсорные ощущения. Он провел краешком визитки по пальцам, прежде чем вручить ее поэту. Очень мило. Он чуть было не нырнул головой в Тавлату.
— Я пришлю тебе пробную партию с инструкциями доя начинающих, — говорил Фиш. — И заодно кое-что из моих стихов. Я теперь попал под влияние Джона Донна, — добавил он, застегивая свою нелепую тунику эльфа.
— Скажи, ты хороший человек? — спросила Морган.
Пять утра. После вечеринки. Остров посреди Тавлаты, сообщающийся с Маленьким кварталом единственным пешеходным мостом неясного происхождения; островок, судя по всему, напрочь заброшенный призрачными муниципальными властями Правы: непролазные джунгли разросшихся деревьев и жмущегося к ним кустарника — совсем как слонята, что трутся о ноги матерей. Они сидели на траве под мощным дубом, покрытым, несмотря на наступление осени, густой листвой; грозный великан привлекал гостей в межсезонье своей укромностью. На другой стороне моста лунный свет изливался с высокого неба на узкие контрфорсы собора, отчего Св. Станислав казался гигантским пауком, каким-то образом одолевшим стены замка и устроившимся там ночевать.
Ему задали вопрос: хороший ли он человек?
— Прежде чем ответить, считаю своим долгом заявить: я пьян, — предупредил Владимир.
— Я тоже пьяная, просто скажи правду.
Правда. И как они до этого дошли? Всего минуту назад Владимир целовал Морган в пропитанные алкоголем губы, ощущал у нее под мышками влажность, которую так любил, прижимался к ее бедру, по-вуайеристски возбуждался, когда по ним скользил свет фар от его машины, — преданный Ян приглядывал за парочкой с набережной.
— Если начинать сравнивать, я лучше многих из тех, кого знаю. — Ложь. Стоило лишь вспомнить Коэна, чтобы понять: он соврал. — Ладно, сам по себе я не бог весть что, но я хочу быть хорошим для тебя. Я уже бывал хорошим для других.
К чему этот идиотский разговор? Она сидела прислонившись к трухлявому бревну, за которым высилась жертвенная куча, сложенная из пустых банок «Фанты» и пакетиков от презервативов. Из волос Морган торчали травинки, вздернутый кончик носа был испачкан губной помадой, с подбородка свисала слюна Владимира.
Хороший ли человек Владимир? Нет. Но он плохо относится к другим только потому, что к нему плохо отнеслись. Современная справедливость в постморальных обстоятельствах.
— Ты хочешь быть хорошим для меня, — повторила Морган на удивление внятно, хотя ее и качало от малейшего дуновения ветерка.
— Да, — подтвердил Владимир. — И я хочу узнать тебя получше. Это как пить дать.
— Ты в самом деле хочешь, чтобы я рассказала о своем детстве в Кливленде? О пригороде, где я росла? О моей семье? О том, каково быть старшим ребенком? Единственной девочкой? М-м… О баскетбольном лагере? Ты способен представить себе, Владимир, что такое баскетбольный лагерь для девочек? В графстве Медина, штат Огайо? Но самое главное, к чему тебе все это? Думаешь, тебе будет интересно узнать, почему иногда я бы предпочла оказаться в лагере, чем сидеть в кафе? И про то, как я терпеть не могу читать чужие стихи, только потому что вынуждена это делать? И как меня бесят люди вроде твоего друга Коэна с их бесконечными разглагольствованиями про чертов Париж двадцатых годов?
— Да. Я хочу обо всем этом услышать. Несомненно.
— Зачем?
Нелегкий вопрос. И вразумительных ответов на него не существовало. Придется что-то выдумывать.
Пока Владимир соображал, задул порывистый ветер и облака потянулись к северу. Запрокинув голову и игнорируя тот факт, что они находятся в самом центре города, можно было вообразить, что остров сдвинулся с места, поплыл, маневрируя по излучинам и рукавам Тавлаты, взяв курс на юг, к выходу в Адриатическое море. А если еще немного проплыть, то они могли бы пришвартовать свой остров к берегам Корфу и резвиться там средь шелеста оливковых деревьев, под гармоничные трели щеглов. Что угодно, лишь бы закончить этот допрос.
— Послушай, — начал Владимир, — тебя бесит, когда Коэн заводит разговор о Париже и культе экспатриантов вообще. Но должен заметить: в этом что-то есть. Самые прекрасные три строчки, которые я прочел в жизни, — те, которыми заканчивается «Тропик Рака». Сначала позволь объясниться: я вовсе не канонизирую Генри Миллера как человека, он был женоненавистником и ярым расистом, и я по-прежнему испытываю глубокие сомнения относительно его писательских талантов. Я лишь выражаю восхищение последними строчками одного из его романов… Генри Миллер стоит на берегу Сены, он только что прошел испытание нищетой и всевозможными унижениями. И он пишет примерно так (прости, если немного ошибусь в цитате): «Солнце заходит. Я чувствую, как эта река течет сквозь меня — грунт, изменчивая атмосфера, глубокая древность. Холмы тихонько окружили ее: курс реки предопределен».
Он просунул руку меж ее теплыми ладонями.
— Я не знаю, хороший я человек или плохой, — продолжил Владимир. — И не уверен, можно ли знать об этом наверняка. Но сейчас я счастливейший человек на свете. Вот река — ее грунт, атмосфера, глубокая древность, и мы с тобой в пять утра посредине этой реки, посреди этого города. У меня такое чувство…
Она зажала ему рот его же рукой.
— Прекрати. Не хочешь отвечать на вопрос, не отвечай. Но хорошо бы тебе об этом задуматься. О, Владимир, только послушай, что ты говоришь! Ты не канонизируешь какого-то несчастного Генри Миллера как человека. Я даже не уверена, что понимаю, о чем речь, но звучит она довольно сомнительно…
Морган отвернулась, и Владимир уперся взглядом в строгий пучок ее волос.
— Знаешь, ты мне нравишься, — неожиданно сказала она. — Правда. Ты общительный, милый, умный и, думаю, хочешь добра людям. Своим журналом ты сплотил всех здешних американцев. Дал многим из них шанс. Первый в жизни. Но я чувствую… в итоге… ты так и не впустишь меня в свою жизнь. Я чувствую это, проведя с тобой всего один день. И мне любопытно — почему. То ли оттого, что ты считаешь меня дурой из Шейкер-Хайтс, то ли есть что-то ужасное в твоей жизни и ты хочешь от меня это скрыть.
— Понятно.
Владимир лихорадочно искал ответ, но что он мог сказать, чему бы она поверила? Возможно, впервые за долгое время лучше было промолчать.
На берегу, напротив замка, первые проблески рассвета легли на золотой купол Национального театра, и тот засиял над черными пальцами сталинской Ноги, словно священная подагрическая шишка; неподалеку трамвай, набитый рабочими первой смены, пересекал мост, и от его грохота дрожь пробежала по островку. И сразу же ветер стал совсем противным, подыграв Владимиру, которому очень хотелось обнять Морган. Ладонь соскальзывала с шелковой блузки, но он все равно ощутил Морган, бесконечно теплую, крепкую, пахнувшую потом и утраченными поцелуями.
— Тсс… — прошептала она, безошибочно угадав, что он собирается сказать.
Ну почему она все усложняет? Разве его вранье и увертки недостаточно правдоподобны? И все же вот она, Морган Дженсон, — заманчивая, но тревожная перспектива, напоминающая Владимиру, каким он был, пока в его жизнь не ввалился мистер Рыбаков с известием о существовании иного мира за пределами отчаянной хватки Халы. Мягким, бестолково ступавшим по земле Владимиром, чьим главным наслаждением по утрам был двойной сочный острый сэндвич с сопрессато и авокадо. Маленьким недотепой, как называла его мать. Человеком в бегах.