Ровно тринадцать лет назад при переезде из одной неказистой жизни в другую, из одного мрачного аэропорта — ленинградского, где царила неразбериха, пахло сортиром и советской мастикой для полов, — в другой — столь же мрачный нью-йоркский, где царствовал порядок, и горбатые, как киты, самолеты «Пан Американ» терпеливо дожидались пассажиров у выхода на посадку, — Владимир совершил нечто немыслимое: он расплакался. Выражать свои чувства подобным образом отец запретил ему еще на последней стадии приучения к горшку. Доктор Гиршкин исходил из тех соображений, что в мире осталось наперечет признаков, по которым можно отличить мужчину от женщины. Слезы и рев возглавляли этот список. На борту тупорылого аэрофлотовского лайнера американские туристы распивали понарошку чай из валютных самоваров и по-детски восторгались Редукционной логикой матрешек. Путаясь у них в ногах, позеленевший доктор Гиршкин, чья драная кожаная куртка и сломанные роговые очки наверняка смешили иностранцев (вещи в предотъездной горячке попортила супруга), схватил сына за шиворот и поволок в туалет «успокаиваться».
А поскольку нынешний Владимир опять сидел в такой же алюминиевой уборной на высоте в тысячи метров над Германией со спущенными на лодыжки джинсами, он не мог не вспомнить о том первом всплеске трансатлантического отчаяния: таможня аэропорта Пулково, Ленинград, весна 1980 года.
Невероятную правду Владимиру открыли лишь за ночь до отъезда: семейство Гиршкиных не поедет поездом на дачу барачного типа в Ялте, как было говорено; нет, они полетят в некое таинственное место, само название которого нельзя произносить. Таинственное место! Запретное название! А-а! Юный Владимир, перепрыгивая через чемоданы, словно через барьеры, рванул в стенной шкаф и забаррикадировался там, прихватив тяжелые галоши в качестве орудия самозащиты. Подростковый бунт едва не усугубился приступом астмы. Мать приказала сыну отправляться на диван в гостиной, на этом диване, пропахшем его детским потом, Владимир каждый вечер в десять часов отходил ко сну; однако мальчик не унялся. Схватив жирафа Юру, плюшевого героя всех войн с пятнистой грудью, утыканной дедушкиными медалями, Владимир подбрасывал его к потолку до тех пор, пока возмущенные грузины в квартире этажом выше не застучали ногами в пол, требуя тишины.
— Куда мы едем, мама? — кричал Владимир (в те времена мать еще была для него просто «мамой»), — Я хочу посмотреть по карте!
Мать, трясясь при мысли, что легковозбудимый ребенок выболтает соседям название конечного пункта их путешествия, ответила коротко:
— Далеко.
Владимир, прыгая на диване, попытался уточнить:
— В Москву?
— Дальше, — сказала мать.
— В Ташкент? — Владимир подпрыгнул еще выше.
— Дальше.
Владимир поравнялся в воздухе с летающим жирафом.
— В Сибирь?
Дальше уже было некуда, но мать ответила, что нет, то место даже дальше Сибири. Тогда Владимир развернул свои любимые карты и провел пальцем по тем краям, что расстилались за Сибирью, но там был уже не Советский Союз. Там было что-то другое. Другие страны! Но никто не ездит в другие страны. Всю ночь Владимир бегал по квартире с томами Большой советской энциклопедии под мышкой, выкрикивая в алфавитном порядке:
— Австрия, Албания, Алжир, Аргентина, Афганистан, Бермудские острова!..
Впрочем, главное испытание ждало его на следующий день на таможне, когда отъезд Гиршкиных принял совсем уж неприятный оборот. Откормленные сотрудники МВД в тесных синтетических Униформах, не имея более причин скрывать свою ненависть к уже не советской семье, растерзали их багаж: порвали финские рубашки и пару относительно приличных костюмов, привезенных контрабандой через Прибалтику; в этих нарядах родители Владимира собирались отправиться на поиски работы в Нью-Йорке. Таможенники крушили чемоданы якобы с целью обнаружить золото и бриллианты, запрещенные к вывозу сверх мизерной нормы. Когда они кромсали записную книжку матери, вырывая американские адреса, включая объяснения кузины из Ньюарка, как добраться до «Мэйсиз»[24], один особенно толстый офицер (Владимир хорошо его запомнил, потому что рот его зиял пугающей пустотой, у него не было даже стальных зубов, столь привычных для пожилых граждан стран Варшавского договора) проговорил, дыша матери в лицо запахом осетрины:
— Ты еще вернешься, жидовка.
Беззубый таможенник оказался провидцем: когда СССР развалился, мать несколько раз наведывалась на родину с целью приобретения кое-каких отборных обломков империи для своей корпорации. Но в тот момент Владимир впервые осознал, что мать — бастион, в чьих стенах прячутся от шторма; женщина, чье слово было законом в семье, из чьих рук исходил то горчичник, изводивший Владимира всю ночь, то глянцевый том о Сталинградской битве, обосновавшийся у его изголовья на целый год, — его мать — жидовка. Само собой, Владимира уже называли жидом; вернее, его называли так всякий раз, когда слабое здоровье позволяло ему короткую вылазку в серый мир советского образования. Владимир считал себя типичнейшим жидом — малорослый, сутулый, болезненный и всегда с книгой под мышкой. Но как можно назвать этим словом его мать, которая не только читала ему про Сталинградскую битву, но и, судя по ее виду, могла бы победить в ней в одиночку.
Листки из записной книжки сыпались на пол, таможенники ржали, одобряя действия товарища Дыхоосетринского, но мать, к изумлению Владимира, стояла неподвижно, лишь теребила ремешок маленькой кожаной сумочки, обмотанный вокруг побелевшей руки; отец же, избегая испуганного взгляда сына, потихоньку, бочком продвигался к выходу на посадку — к свободе.
Не успел Владимир опомниться, как на них уже застегнули привязные ремни, и заснеженная, загазованная Россия осталась внизу под крыльями самолета. И только тогда он позволил себе роскошь — она же насущная необходимость — заплакать.
Спустя тринадцать лет в самолете, летевшем в противоположную сторону, Владимиру чудилось, что годы между отъездом и возвращением слились в одну бессмысленную интерлюдию. Он и теперь был все тем же Володечкой с жидовской фамилией, с опухшими от слез глазами и текущим от суетливой беготни носом. Только на сей раз ему была уготована не Ивритская школа, разумно размещенная в лесах Скарсдейла, и не прогрессивный Средне-Западный колледж На сей раз его ждал гангстер, награжденный кличкой в честь пушистого зверька.
И теперь времени на исправление дурацких ошибок — этих промахов вновь прибывшего — не будет. На прошлой неделе одна такая ошибка, совершенная в обшарпанной комнате флоридского отеля, в обществе расплывшегося голого старика, чуть не стоила ему жизни. Приступы идиотизма и самообмана привели его на борт Люфтганзы, к позорному бегству из Нью-Йорка и от величественной Франчески. То и другое отныне принадлежало прошлому, вместе с юным, простодушным Владимиром, плохо приспособленным к этой жизни.
В дверь туалета постучали. Владимир вытер лицо, набил карманы бумажными пакетами и направился в салон мимо ворчливых пенсионеров из Вирджинии, выстроившихся в очередь к удобствам. У некоторых на шеях болтались фотоаппараты, словно их владельцы надеялись запечатлеть на пути к толчку некое прекрасное мгновение. Владимир занял свое место у окна. Самолет летел над клочковатым ковром из тонких перистых облаков — как объяснил однажды Владимиру отец за завтраком на даче, то был верный признак грядущей перемены погоды.
Владимир стоял на трапе самолета, вдыхая европейский воздух. Рукава рубашки он опустил, спасаясь от осеннего ветра. Вирджинцы дивились отсутствию «кишки» между самолетом и понурым зеленым зданием аэропорта. Архитектурный стиль этого сооружения Владимир с ностальгией определил как позднесоциалистический; в те времена архитекторы, окончательно разделавшись с конструктивизмом, поступали просто: «Эй, у нас есть немного зеленоватого стекла и какой-никакой цемент — давайте построим аэропорт». На крыше здания громоздились большие белые буквы: ПРАВА, РЕСПУБЛИКА СТОЛОВАЯ. Для русского уха название звучало смешно, хорошо хоть не «забегаловка», улыбнулся Владимир. Он был большим любителем сочных славянских языков: польского, словацкого. А теперь и этого.
Первым столованцем, которого увидел Владимир, стал служащий, проверявший паспорта, — светловолосый, упитанный, с красивыми пшеничными усами.
— Нет, — сказал он, указав сначала на фото в паспорте, где был запечатлен Владимир-студент с пышной бородой и длинными нечесаными волосами, торчавшими из-за спины, а потом на самого Владимира, чисто выбритого и коротко стриженного. — Нет.
— Да, — ответил Владимир. Он попытался улыбнуться так же устало, как на снимке в паспорте, а затем потянул за редкие, только что прорезавшиеся волоски на подбородке, предвещавшие в близком будущем густой лес.
— Нет, — робко повторил паспортист, но штамп поставил. Без сомнения, социализму пришел конец.
Владимир снял свой чемодан с багажной карусели, и толпа американцев вынесла его в зал прибытия, где первым их встретил сверкающий банкомат «Американ Экспресс». Родители, прилетевшие навестить детей, выдергивали из рядов встречающих своих отпрысков — юных, стройных и одетых так, словно они только что ограбили знаменитый нью-йоркский бутик «Улетная Мими». Владимир пробирался сквозь материнские объятия и отцовские похлопывания по плечу к дверям, сулившим избавление от этой суеты, — лаконичная красная стрелка указывала на выход. Но и обращал внимание на окружающих — молодых американцев, встречавших своих денежных родителей. Денежных ли? По крайней мере, к среднему классу они принадлежали, эти люди в возрасте около пятидесяти, в мятых вельветовых штанах и нелепых безразмерных свитерах. А поскольку высший класс взял моду подражать в одежде среднему, то всякое может быть.
Внезапно, со скоростью самолета, падающего на землю, обстановка русифицировалась.
На улице прогремел выстрел.
Заголосило с десяток автомобильных сигнализаций.
Отряд мужчин с «Калашниковыми» у бедра быстро разделил американцев на два взволнованных стада.
Посередке развернули бутафорскую красную дорожку.
Кортеж из БМВ и бронированных «рейндж-роверов» занял оборонительную позицию.
На ветру затрепетала креповая растяжка с любопытной надписью: «ПраваИнвест — финансовый концерн № 1 приветствует дорогого Гиршкина».
И только тогда наш герой узрел наконец своего нового благодетеля.
В плотном кольце из трех подручных, облаченных в слепившие глаза нейлоновые куртки и подобранные в тон «космические» штаны, Сурок торжественно приблизился к Владимиру. Сурок оказался плотным рябым коротышкой со слегка косящими глазами и прической, призванной максимально скрыть облысение.
Мафиози положил одну клешню на плечо Владимира, пригвождая его к месту (словно он посмел бы шевельнуться), другую протянул для рукопожатия и с неотразимым украинским акцентом произнес риторическую фразу:
— Ты — Гиршкин.
Да, он самый.
— Ну что ж, — продолжал Сурок, — а я — Толя Рыбаков, президент «ПраваИнвеста», по кличке… — Он оглянулся на своих ближайших сотрудников, стоявших по бокам от него, — один был размером с хозяина, другой ближе к Владимиру по телосложению. Оба во все глаза пялились на гостя, не обращая на босса никакого внимания. — Наверное, отец говорил тебе, что меня еще называют Сурком.
Владимир тряс его руку, стараясь компенсировать скромный размер своей ладони энергичностью и крепостью пожатия.
— Да, да, я слыхал, — бормотал он. — Очень рад познакомиться, господин Сурок.
— Просто Сурок, — нахмурился благодетель. — У нас все по-простому, без титулов. Каждый сам знает, кто он. Вот этот, например, — Сурок указал на здоровенного мужика с маленькими татарскими глазками и морщинистой лысиной, напоминавшей поперечный срез секвойи, — наш главный оперативный разработчик, Миша Гусев.
— По прозвищу Гусь? — спросил Владимир, предполагая, что склонный к анималистическим кличкам Сурок не мог не воспользоваться такой фамилией.
— Нет, — ответил Гусев. — А у тебя кличка Еврей?
Сурок рассмеялся и погрозил Гусеву пальцем, второй же приближенный — маленький, но крепкий, с тонкими, как у ребенка, светлыми волосами и синими кобальтовыми глазами, напоминавшими воды озера Байкал, какими они были столетия назад, — покачал головой и сказал:
— Извините Гусева, он у нас убежденный антисемит.
— Да, конечно, — сказал Владимир. — У всех есть свои…
— Константин Бакутин, — представился второй помощник Сурка и протянул руку. — Называй меня Костей. Я главный по финансам. Поздравляю с победой над Службой иммиграции и натурализации. Это крепкий орешек — уж мы-то знаем, пытались его расколоть.
Владимир начал было благодарить соотечественника на самом выразительном и цветистом русском языке, на какой только был способен, но Сурок вытолкал всех наружу, где между кучками туристических автобусов и замызганными такси польского производства стоял караван БМВ. У всех машин на капоте красовался желтый логотип «ПраваИнвеста», каждая была окружена высокими парнями в лиловых пиджаках необычного покроя — нечто среднее между деловым костюмом и смокингом.
— Эти в основном столованцы, — объяснил Сурок. — Мы часто нанимаем местную рабсилу.
Он помахал своим людям, а Гусев, сунув два пальца в рот, свистнул.
С изумительной четкостью постмодернистской хореографии двенадцать поджарых столованцев одновременно распахнули дверцы двенадцати машин. Кто-то из людей Сурка забрал у Владимира багаж. Гостя усадили в БМВ. Строгий немецкий интерьер машины был зачем-то изуродован джерсовой обивкой в черно-белую зебровую полоску и мохнатыми подстаканниками.
— Тут у вас очень симпатично, — сделал комплимент Владимир. — Все, как говорят американские компьютерщики, для удобства пользователей.
— О, это заслуга Эстерхази, — сказал Сурок и свистнул волосатому мужичку, с угрюмым видом стоявшему в тени «рейндж-ровера».
Эстерхази, в черном кожаном пиджаке на голое тело, в кожаных штанах, заправленных в замшевые сапоги «Капизиос», помахал Владимиру пачкой «Кэмела», а Сурку показал большой палец.
— Да, венгры всегда впереди планеты всей, — вздохнул Сурок почти с завистью, тем самым поставив точку в дискуссии на интернациональную тему.
Процессия выехала на шоссе. Владимир высматривал первые говорящие приметы — флора, фауна, постройки — новой страны, в которую он попал. За постройками дело не стало: очень скоро они возникли по обе стороны шоссе. Жаль, их не предварили дорожным знаком «Ближайшие 100 развилок — детство Владимира»: бесконечные ряды облезлых жилых домов советской эпохи; там, где отвалилась штукатурка или стена пошла сырыми пятнами, ребенок с воображением узнавал разных животных и созвездия. В просветах между этими чудищами виднелись крошечные пустыри с горсткой песка и ржавыми качелями — на таких площадках Владимир иногда играл. Верно, это была Права, а не Ленинград, но скорбная череда таких домов тянулась от Таджикистана до Берлина, и не было от них спасения.
— Первый урок столованского языка, — сказал Костя. — Эти жилые коробки столованцы называют панеляками. Понятно почему? — Ответа не последовало, и Костя продолжил: — Потому что они как бы сложены из панелей.
— Нам столованский не нужен, — заметил Сурок. — Эти козлы отлично говорят по-русски.
— Если возникнут с ними проблемы, — сказал Гусев, — позвони мне и мы на них наедем, как в шестьдесят девятом. Я в то время был здесь, между прочим.
По меньшей мере еще минут десять они ехали мимо блочных жилых кварталов, изредка их сменяли закопченные саркофаги стареньких перегруженных электростанций или оруэлловские силуэты фабричных труб, едва различимые в клубах дыма, который они сами и извергали. Иногда на глаза попадалась строящаяся башня австрийского банка или старый склад, обновляемый под представительство немецкой автомобильной компании На расспросы Владимира в машине хором отвечали:
— Куда ни глянь, всюду деньги — только руку протянуть.
Панеляки наконец остались позади, но, когда уже замаячила туристическая Права с булыжными мостовыми, рассеченными серебряными извилинами трамвайных рельсов, процессия, к сожалению, свернула вправо и двинулась по песчаной дороге с редкими вкраплениями асфальта, напоминавшими автомобилистам о том, сколь цивилизованной бывает жизнь. В отдалении показался личный панеляк Сурка: несколько зданий стояли за оградой на вершине сыпучего холма, балконы походили на брустверы неприступной крепости социализма.
— Четыре здания, два построены в восемьдесят первом, два в восемьдесят третьем, — похвастался Сурок.
— Мы купили все это в восемьдесят девятом меньше чем за триста тысяч долларов, — добавил Костя.
Владимир попытался было запоминать эти цифры, вдруг пригодятся на каком-нибудь экзамене, и неожиданно понял, что устал.
На пятачке между домами замерли наготове несколько американских джипов и танк с дырой вместо дула.
— Ну вот и хорошо, — благодушно произнес Сурок — Нам с Гусевым надо отъехать в город, а Костя покажет тебе твою комнату. Завтра у нас то, что я называю бызнесменским обедом. Между прочим, это еженедельное мероприятие, на нем мы обсуждаем разные идеи, кое-что отмечаем для себя.
Гусев процедил «до свидания», и моторизованная армада приступила к выполнению сложного маневра: развернуться в сторону золотой Правы, не врезавшись при этом в танк. Костя же, насвистывая «Калинку», повел Владимира к входу в здание, обозначенное без лишних затей как № 2.
В холле было тесно. Под одинокой голой лампочкой толклись, источая густой запах пота, десятка два парней с оружием наперевес, на полу валялись пустые бутылки и игральные карты, и над всем этим сонно жужжали толстые, одуревшие от сытости мухи.
— Знакомьтесь, Владимир, уважаемый молодой человек, — объявил Костя.
Владимир отвесил легкий поклон, как и подобает уважаемому молодому человеку. Затем повернулся в одну сторону, в другую, чтобы никого не упустить, и произнес по-русски:
— Добрый день.
Рыжебородый человек неопределенного возраста, весь обклеенный детскими светящимися пластырями, поднял свой «Калашников» и пробормотал ответное приветствие. Он, очевидно, высказался за всех.
— Лучшие люди Гусева, — сообщил Костя, когда они повернули в коридор. — Все служили в войсках МВД СССР Не советую наступать им на любимую мозоль. И не спрашивай меня, а уж тем более Гусева, зачем они нам нужны.
Коридор закончился приоткрытой дверью, над которой жирной автомобильной смазкой было выведено-. КАЗИНО. Из помещения за дверью доносилась песня «Дайер Стрейтс» — «Деньги из воздуха».
— Отремонтировать, конечно, надо, — заметил Костя, предупреждая недоумение гостя, — но заведение все еще прибыльное.
Казино было размером со спортивный зал в научно-математической школе, где учился Владимир, и имело такое же отношение к азартным играм, как школьный спортзал к спорту. Вокруг складных столиков лепились кучками светловолосые девушки; дымя сигаретами, они изо всех сил пытались выглядеть роковыми в резком свете галогеновых ламп. «Дайер Стрейтс» пели: «Деньги бери из воздуха, а девок задарма». Только не в этом шикарном месте.
— Добрый день, — галантно произнес Владимир, хотя и не был уверен в том, что день за безоконным мраком казино еще не превратился в вечер. Ответом ему была фронтальная масса нефильтрованного дыма, выдохнутого девушкой с кожей цвета зеленого лука и столь тщедушного вида, что, возможно, она и сама бы взлетела вслед за дымом, если бы не накладные плечи, придавившие ее к полу.
— Это Владимир, — сказал Костя. — Он приехал к нам, чтобы проворачивать дела с американцами.
Девушки немедленно вышли из ступора, подтянулись и скрестили ноги. Послышалось хихиканье и многократно повторенное слово «американец». Гюрза с плечиками с трудом поднялась со стула и, опираясь на столик, чтобы не упасть, представилась по-английски:
— Я — Лидия, вожу «форд-эскорт».
Остальные нашли ее высказывание чрезвычайно остроумным и зааплодировали. Владимир собрался было произнести несколько ободряющих слов, но Костя взял его под руку и вывел из казино со словами:
— Ты, наверное, устал с дороги.
Они поднялись на два марша по лестнице, провонявшей говяжьей тушенкой и крахмалом — ароматами русского семейного быта, — и вошли в ярко освещенный коридор с несколькими дверями в ряд.
— Твоя номер двадцать три. — Костя на манер хозяина дешевой гостиницы крутил на пальце связку ключей. Войдя в квартиру, он сделал широкий жест рукой: — Это большая комната.
В комнате было не повернуться, оливковый шведский диван, громоздкий телевизор и чемодан Владимира, вскрытый и обысканный, заняли все пространство. Ксерокопии статей об американской общине в Праве, которыми Владимир запасся на всякий случай, были разбросаны по полу; бутылка шампуня булькала под диваном, по полу змеился зеленый ручеек. Ох уж эти любопытные русские. Как приятно вернуться в страну абсолютной прозрачности.
Следующая остановка — спальня с удобной широкой кроватью, — продолжал обход Костя. Кроме кровати в спальне имелся простенький гардероб, а окно выходило на фабричные трубы, заменявшие горизонт. — Еще есть прекрасно оборудованная кухня и маленькая комната для работы и обдумывания всяких важных мыслей.
Владимир заглянул во встроенный шкаф, где стоял письменный стол размером со школьную парту, а на нем — печатная машинка с русскими буквами.
— В Москве в такой квартире помещаются две семьи, — заметил Костя. — Есть хочешь?
— Нет, спасибо. В самолете…
— Может, выпьешь чего-нибудь?
— Нет, я бы лучше…
— Тогда спать.
Обняв гостя за плечи, Костя отвел его в спальню. Владимир уже и забыл, как легко русские входят в телесный контакт. Там, за океаном, на приемной родине, даже отец, бывший когда-то вась-вась с простыми колхозниками, приучился держать положенную в Америке дистанцию.
— Вот моя визитка, — сказал Костя. — Звони в любое время. Я здесь, чтобы охранять тебя.
Охранять?
Владимир устал с дороги, у него слипались глаза.
— Но разве мы все здесь не друзья-товарищи? — задал он вопрос, достойный актера, пробующегося на роль в советской версии «Улицы Сезам», но ответа не последовало.
— После бизнесменского обеда, — сказал Костя, — мы с тобой поедем осматривать Праву. У меня такое чувство, что ты оценишь красоту этого города. Наши люди не очень-то… Да что говорить! Завтра я зайду за тобой.
Распрощавшись с Костей, Владимир перерыл багаж в поисках бутылочки с миноксидилом. По милости Франчески, сурово предостерегавшей его от преждевременного облысения, он чуть ли не подсел на этот тоник для волос. Владимир направился в ванную, типовой санузел, украшенный клеенчатой занавеской с неестественно огромным павлином: огненный хохолок, слюнявый клюв — такой самец, наверное, кидается на все, что обладает хотя бы отдаленным сходством с пернатыми и яйценоскими.
Владимир зачесал волосы назад, оголив участки, нуждавшиеся в обработке, и принялся обильно втирать миноксидил, желая возместить пропущенный в самолете сеанс. В зеркале он видел, как щурится, когда капля снадобья падает со лба, удобряя его подраставшую бороду.
В спальне он ощупал толстое пуховое одеяло, засунутое в пододеяльник, вышитый мережкой, — точно такой же был у них в Ленинграде. Владимир уже собрался залезть в постель, как вдруг… что за черт, у него подкосились ноги и он упал на ковер, колючий, как его подбородок. И впрямь, что за черт: Франческа, Хала, мать, дом… Он изо всех сил таращил глаза, уперев взгляд в белый потолок, но даже заманчивая мысль о пуховом одеяле и его материнских качествах не подняла нашего героя на ноги, и он заснул прямо на полу.
Бизнесменский обед был в полном разгаре.
Красноносый, толстопузый дебил, которого Владимиру представили как младшего заместителя помощника директора по финансовому планированию, брякнул нечто двусмысленное о девушке Сурка, украинке по национальности, и теперь двое дюжих парней в лиловых пиджаках вытряхивали его из-за стола. Крики заместителя стали еще громче, когда за ним закрыли дверь, но сидящих за столом это мало волновало — в зал как раз вкатили новые картонки с «Джеком Дэниэлсом»; работницы казино в честь приема были раздеты почти догола.
На столе раскинулось мозаичное панно с изображением куриного Бородина, сложенное из объедков котлет по-киевски — гнутые косточки, лужи масла. Сотрапезники жарко спорили о том, как лучше есть сосиски, продаваемые в центре города, — засунутыми в американские булочки или положенными на кусок традиционного ржаного хлеба. Каждое высказывание сторон акцентировалось мощным выбросом сигаретного дыма, после чего рука небрежно тянулась к бутылке.
Владимир закашлялся и протер глаза. На одном конце стола Костя невозмутимо уплетал баранью грудинку, на другом славянский лось, входивший в сильно набравшуюся группу сопровождения Гусева, громко нахваливал ржаной хлеб и водку, а также огурчики со своего огорода, столь свежие, что от них до сих пор пахнет навозом.
Кулак Сурка тяжело опустился на стол, и сразу наступила тишина.
— Ладно, — сказал Сурок — Теперь бизнес.
Молчание длилось. Господин с кустистыми бровями, сидевший рядом с Владимиром, впервые за время обеда повернулся к нему, при этом вид у господина был такой, словно перед ним поставили добавочную порцию куриных котлет. Постепенно остальные последовали его примеру. Владимир трясущимися руками налил себе виски. Весь день он нервничал и отказывался от еды и питья, но теперь воздержание казалось ошибочной тактикой.
— Привет, — обратился Владимир к собранию и опустил глаза на стакан с виски — так выступающий на телевидении подглядывает в текст с подсказкой. Однако прозрачная жидкость ничем не могла ему помочь, разве что придать отваги. Он выпил. У-уф! Виски в пустом желудке взорвалось глубинной бомбой.
— Да ты не бойся, хлебни еще, — посоветовал Сурок.
Все вежливо засмеялись, и первым Костя, старавшийся придать веселью дружелюбный настрой.
— Да. — Владимир снова выпил. Вторая порция произвела столь сильное впечатление на пустой пищевод, что Владимир вскочил.
Русские откинулись на спинки стульев, послышался шорох — руки нащупывали оружие под столом.
Владимир заглянул в свои заметки. Написанные крупными печатными буквами и пестревшие восклицательными знаками, они напоминали агитационные первомайские лозунги.
— Господа! — выкрикнул Владимир и тут же замолчал столь же резко, сколь и начал… Ему требовалось перевести дух. Вот оно! Очертания туманного плана, который Владимир составил перед отъездом из Нью-Йорка, постепенно прояснялись, достигая не меньшей осязаемости, чем австрийский банк или немецкая автомобильная фирма.
«По слухам, дядя Шурик специализировался на пирамидах, — говорил ему отец, когда они ели рыбу в саду усадьбы Гиршкиных. — Знаешь, что это за штука, Володя?»
Ага. Он знал. Финансовые пирамиды. Известные также как схема Понци, в честь некоего Карло Понци, нового ангела-хранителя Владимира, альфа-иммигранта из Пармы, шустрого гонифа, у которого все получилось.
Владимир оглядел сидящих перед ним русских. Какие симпатичные качки! Они слишком много курят, пьют, убивают. Говорят на умирающем языке и, если честно, сами долго не протянут в этом мире. Они — его народ. Да, после тринадцати лет скитаний в американской пустыне Владимир Гиршкин набрел на иной сорт трагедии. Нашел место, в котором быть несчастным приятнее. Наконец нашел дорогу домой.
— Господа, — повторил Владимир. — Я хочу создать финансовую пирамиду!
— Ой, я обожаю пирамиды, братва, — отозвался один из наиболее дружелюбных качков, носивший раскрашенный снимок толстомордого шелудивого младенца на отвороте пиджака.
Но остальные уже ворчали и закатывали глаза. Финансовая пирамида? Только не это.
— Понимаю, звучит неоригинально, — продолжил Владимир. — Но я провел небольшое исследование и обнаружил подходящий сектор населения для такого рода активности. Прямо здесь, в Праве.
Недоверчивый шепоток и удивление за столом. Бизнесмены заинтересованно поглядывали друг на друга, будто Гриша, управляющий казино, или Федя, директор по продажам, могли каким-то образом олицетворять этот таинственный сектор населения. А кого они еще знали в городе, кроме своих?
— Ты, случаем, не столованцев имеешь в виду? — спросил Сурок. — Мы уже здорово их пощипали. И теперь нами занимаются министерство финансов, министерство здравоохранения и управление рыболовства и птицеводства.
— Не, на фиг столованцев, — забормотали его сподвижники.
— Господа, сколько американцев вы знаете? — осведомился Владимир.
Бормотание прекратилось, и глаза аудитории обратились к худому, нервическому молодому человеку по имени Мишка, просидевшему почти весь обед в туалете.
— Эй, Мишка, как насчет твоей зазнобы? — спросил Гусев.
Последовали гогот и столь энергичная мужская возня, знаменовавшая веселье, что и Владимиру перепала пара дружеских пинков по голени и локтем под ребра.
Мишка попытался втянуть большую голову поглубже в худые плечи.
— Хватит. Заткнитесь, — пробубнил он. — Я не знал, что это за бар. Сурок, ну скажи им…
— Мишка познакомился с американкой, а она оказалась с членом, — наперебой объяснили Владимиру.
Тут же откупорили еще несколько бутылок и произнесли тост за бедолагу Мишку, выскочившего вон из зала.
— Нет-нет, я не имел в виду эту прослойку, — сказал Владимир. — Я говорю об англоязычной общине в Праве. Она насчитывает приблизительно пятьдесят тысяч человек. Ну, плюс-минус тридцать тысяч. Знаете ли вы, сколько у них в среднем денег? — Владимир посмотрел в глаза каждому, прежде чем ответить на этот вопрос. По правде говоря, сам он понятия не имел — сколько. — В десять раз больше, чем в среднем у столованца. Опять же, приблизительно. Суть и изящество моего проекта в следующем: круговорот. Американцы приходят, американцы уходят. Они живут в Праве некоторое время, а потом возвращаются в свой Детройт и нанимаются на паршивую работенку в сфере обслуживания или к папочке на фирму. Пока они здесь, мы выдоим их досуха. Пообещаем слать дивиденды за океан. А если не выполним обещания, то что они смогут сделать? Вернуться и подать в суд? Но нам на самолете доставили уже очередную порцию свежей крови.
Публика раздумчиво вертела стаканы в руках и постукивала куриными косточками по тарелкам.
— Ладно, у меня вопрос. — Гусев затушил сигарету, воткнув ее с размаху в пепельницу, — недурная затравка для выступления. — Для начала, как мы вынем из американцев бабки? Они, насколько я знаю, люди молодые и потому доверчивые, но на вкладчиков, по-моему, не тянут.
— Хороший вопрос, — похвалил Владимир. Он почувствовал себя учителем, который, подменяя заболевшего коллегу, старается завоевать доверие незнакомой аудитории. — Все слышали? Как мы заставим американцев вкладывать бабки? Ответ: сыграем на самоуважении. Большинство этих молодых людей отчаянно пытаются оправдать свое присутствие в Праве — прерванное образование, карьера и так далее. Мы дадим им почувствовать себя участниками возрождения Восточной Европы. Есть такая американская поговорка, придуманная одним знаменитым негром: «Если ты не участвуешь в решении, значит, ты — часть проблемы». Эта поговорка задела глубокие струны в душах американцев, особенно среди либерально настроенных, а именно таких и притягивает Права. И благодаря нам они примут участие в решении проблемы, попутно заработав денег. Вернее, мы заставим их в это поверить.
… и ты думаешь, твой план осуществим? — тихо, но без околичностей спросил Сурок.
— Да, и я скажу, чего это нам будет стоить! — воскликнул Владимир и распростер руки над паствой с пылом первосвященника из Пятикнижия, с жаром новообращенного. — Нужно много глянцевых брошюр. Качественных, потому печатать лучше не здесь, а, например, в Вене. Ну и художественные изображения пятизвездочного отеля на озере Болото, который мы, конечно, никогда не построим, а также ежегодные отчеты о сносе дымных фабрик и разбивке на их месте затейливых корпоративных парков с разными урнами для стекла и для газет, чтобы легче перерабатывать мусор… Точно, побольше экологии. Это ходовой товар. А еще воображение подсказывает центры холистики и клиники Рейки.
Владимира несло. Никто больше не морщился. Гусев что-то царапал на салфетке. Костя перешептывался с Сурком. Тот сначала слушал Костины речи благосклонно, но минутой позже переменился в лице и опять стукнул кулаком по столу:
— Погоди-ка. Мы не знаем никаких американцев. — Костя направил Сурка по верному пути.
— Вот поэтому, друзья мои, — сказал Владимир, — я сегодня с вами. Предлагаю: я лично проникну в американскую общину в Праве. Несмотря на беглый русский и умение пить, я запросто сойду за настоящего американца. Моя репутация безупречна. Я учился в одном из ведущих либеральных колледжей в США, и я глубоко изучил манеру одеваться, стиль жизни и образ мыслей недовольной части американской молодежи. Я долгое время жил в Нью-Йорке, столице недовольства, у меня много друзей среди сердитых, обделенных заказами людей искусства, и я только что поставил точку в романтической связи с женщиной, которая и внешне, и внутренне олицетворяет авангард этой уникальной социальной группы. Господа, не хочу хвалиться, но уверяю вас, лучше меня вы не найдете. Я все сказал.
Костя, добрая душа, зааплодировал. Поначалу в одиночестве, но затем Сурок поднял руку, повертел ее перед глазами словно в поисках шпаргалки, накорябанной на тыльной стороне, вздохнул, поднял другую руку, снова вздохнул и наконец сомкнул ладони. Как по команде десятки жирных, потных ладоней принялись издавать чмокающие звуки, послышались крики «Ура!», и Владимир покраснел как рак.
На сей раз опустил кулак, установив тишину, Гусев.
— Чего ты хочешь? — спросил он. — Для себя, понятное дело?
— Не так уж много на самом деле, — ответил Владимир. — Мне понадобится определенная сумма на выпивку, наркотики, такси — словом, на все необходимое, чтобы расположить к себе общину. По опыту знаю: очень важно появляться как можно чаще в различных барах, клубах и кафе. Так создается аура известности. Сколько это стоит в Праве, трудно сказать. В Нью-Йорке, за вычетом квартирной платы, я тратил три — четыре тысячи долларов в неделю. Здесь, думаю, хватит и двух. Плюс шесть-семь тысяч единовременно на расходы по обживанию.
Тогда и должок Ласло и Роберте можно будет уплатить.
— Сдается мне, Гусев имеет в виду процент от прибыли, — сказал Сурок, вопросительно поглядывая на Гусева.
У Владимира перехватило дыхание. Неужто речь идет о чем-то сверх его нахального требования двух тысяч в неделю? Они вообще понимают?.. Но минуточку, если не попросить доли в прибыли, не обнаружит ли он тем самым незнание делового этикета? Этак не годится. Денег здесь крутилось достаточно; обеденный зал напоминал показы Версаче. Владимиру ничего не оставалось, как, пожав плечами, небрежно обронить:
— На ваше усмотрение. Десять процентов?
Зал ответил консенсусом. Предложение Владимира выглядело разумным. Когда люди Сурка обговаривали свой процент от прибыли, они обычно начинали с пятидесяти.
— Товарищи, — продолжил Владимир, — коллеги по бизнесу; хочу вас заверить, я не ставлю себе Целью обобрать вас. Я, как говорят в Америке, «командный игрок». Так что…
А что, собственно? Он подыскивал изящную концовку.
— Так что давайте выпьем за успех!
Следом было произнесено немало тостов за «Командного игрока». К Владимиру выстроилась очередь, чтобы пожать ему руку. Тех предпринимателей, что полезли без очереди, не сумев совладать с нахлынувшими эмоциями, из помещения выдворяли.
Они выехали со двора. День стоял прекрасный, дул легкий ветерок, и даже химическая дымка нравилась Владимиру: она была той исторической правдой, что корректирует вечно самодовольную улыбку солнца. Костя сидел впереди, играя в электронные кости. Водитель, неприступный чеченец в огромном меховом национальном головном уборе, с глазами цвета томатной пасты, был готов, судя по его виду, снести багажник любому польскому «фиату», если только тот не двигался со скоростью звука.
— Погляди-ка, — сказал Костя.
Справа возник ряд широких неоклассических фасадов, лепившихся впритык друг к другу. Крашенные в кремовый цвет, они выглядели вполне миролюбиво, несмотря на пару воинственных сторожевых башен, торчавших сзади. И посреди этого разнобоя, меж шпилей и невесомых контрфорсов, возвышалась закопченная готическая церковь, с легкостью затмевавшая соседей размерами и внушительностью.
— Господи, — Владимир прижался лицом к стеклу, — какое прекрасное не пойми что.
— Замок Правы, — скромно пояснил Костя.
Чтобы как-то отметить этот миг ничем не замутненного туризма, Владимир закурил отдававшую плесенью местную сигарету из пачки, подаренной Сурком под конец обеда. Он опустил стекло в машине — и ему помахала ручками в белых перчатках парочка улыбающихся «эм-энд-эмcок»; человечки-конфетки были приварены к боку трамвая.
— Ах! — вздохнул Владимир, когда старое дребезжащее чудище проехало мимо. Он посмотрел направо — на громоздившийся замок, потом налево — вслед машущим «эм-энд-эмcкам» и ощутил безграничное счастье. — Водитель, поставьте какую-нибудь музыку! — попросил Владимир.
— «Аббу»? — Вопрос прозвучал риторически.
— Поставь «Суперзвезду», — велел Костя.
— О да, люблю эту вещь, — одобрил Владимир.
Ветер наполнил машину запахом платанов, на кассете пели нордические красотки, им вторили, в разной степени коверкая произношение, трое бывших советских людей. Машина покатила с холма, на котором высился замок. Мимо на полной скорости пронесся трамвай, промахнувшись буквально на сантиметр.
— Столованцы долбаные! — завопил чеченец.
Из брошюры, просмотренной в турфирме в аэропорту, Владимир запомнил фразу «море шпилей». и действительно, в архитектурном рагу, бурлившем внизу, присутствовали золотые шпили, блестевшие на солнце идущего на убыль лета. Однако авторы брошюры обнаружили явную пристрастность, забыв упомянуть покатые красные крыши, спускавшиеся каскадом к серой излучине реки…
— Тавлаты, — подсказал Костя.
Не упомянули они и огромные бледно-зеленые купола, венчавшие массивные барочные церкви по обе стороны реки. И мощные готические пороховые башни, со стратегическим умыслом разбросанные по городу, — подобно суровым средневековым рыцарям, они охраняли Праву от той банальной бестолковщины, что сожрала линию горизонта в столь многих городах Европы.
Пейзаж портило только одно странное сооружение; гигантское и угрюмое, оно торчало вдалеке, но каким-то образом умудрялось нависать над половиной города. Сначала Владимир подумал, что это пороховая башня-переросток, почерневшая от времени. Только… Неужели… Нет, долее нельзя было отрицать горькую правду. Сооружение представляло собой нечто вроде гигантского ботинка, вернее, галоши.
— Что это? — спросил Владимир у Кости, стараясь перекричать «Аббу».
— А? Ты никогда не слышал о Ноге? — заорал в ответ Костя. — Это забавная история, Владимир Борисович. Рассказать?
— Будь добр, Константин Иванович. — Владимир уже не помнил, откуда узнал отчество Кости, но этот человек, «соль земли», не мог не быть сыном Ивана.
— В общем, как только кончилась война, Советы возвели здесь, в Праве, самую высокую статую Сталина в мире. Это было что-то, скажу я тебе. Весь Старый город был зажат между ботинками Сталина, и как он только на него не наступил.
За эту шутку Костя вознаградил себя смешком. Как же ему нравилось общаться с Владимиром! А последнему стало ясно, что родись Костя в более здоровое время и в другой стране, из него получился бы обожаемый учитель в какой-нибудь тихой, тугодумной провинции.
— А потом, когда отец народов отошел в мир иной, — продолжал Костя, снова переходя на дидактический тон, — столованцам позволили снести статуе голову и заменить ее головой Хрущева. Большое утешение! И наконец, через два года после Габардиновой революции, местным удалось взорвать Никиту, но не до конца… Не спрашивай, что было дальше. Скажу лишь, что парней, выигравших контракт на подрыв Левой Ноги, последний раз видели на Сен-Бартельми[25] с Тратой Пошлой. Помнишь такую? Она играла в фильме «Иди домой, снайпер Миша» и еще в этом, как его… который в Ялте снимали… А, вспомнил — «Мой альбатрос».
— «ПраваИнвест» мог бы взорвать Ногу, — предложил Владимир, на секунду позабыв о невыносимой легкости бытия, царившей в корпорации.
— Дорого очень, — осадил его Костя. — Нога уходит прямо в фундамент Старого города. Если ее неправильно взорвать, пол-Правы снесет в реку.
Что ж, если даже «ПраваИнвест» не может справиться с Ногой, тогда Владимир просто сотрет ее мысленно со своей сетчатки, и плевать на галошеобразную тень, накрывающую архитектурные красоты.
Да, если не считать гигантской Ноги, Права продолжала очаровывать его золотистостью, и наконец до Владимира дошло: в этой Праве есть свой шарм; конечно, не город мира, как, скажем, Берлин, но и не задрипанный Бухарест. Поэтому возникал вопрос: а что, если здешние американцы принадлежат скорее к продвинутому типу Франчески и Тайсона, а не к таким замороченным, как балбес Баобаб? Желудок Владимира тревожно заурчал. Костя, словно почувствовав состояние Владимира, произнес:
— Красивый город, правда? Но Нью-Йорк наверняка красивее.
— Издеваешься? — отозвался Владимир.
Они проскочили несколько светофоров на красный свет и выехали на мост, соединявший две части города. По мосту ходили трамваи, брызгая искрами из-под колес, и водитель опять обругал столованцев за их убийственный транспорт.
— Ну, — сказал Костя, прирожденный дипломат, — Нью-Йорк все-таки побольше.
— Точно, — согласился Владимир, — самый большой город в мире. — Но особой гордости не испытал.
Съехав с набережной, они оказались на улице, застроенной величавыми барочными зданиями, пребывавшими в разной степени одряхления; орнамент, однако, уцелел — лепные фронтоны и гербовые щиты, словно рюши на поношенном платье Габсбургов.
— Останови здесь, — велел Костя.
Водитель на полном ходу развернулся к тротуару.
Владимир вылез из машины и сплясал короткий танец счастья, нечто среднее между джиттербагом и казачком. Он чувствовал, что Костя его не осудит за эту мимолетную дурашливость. Русский понимающе улыбнулся и сказал:
— Да, хороший нынче денек.
Они зашли в кафе, выбрав одно из длинного ряда. Белые пластиковые столики тянулись из помещения на улицу; заставленные свининой, клецками и пивом, они были взяты в плотное кольцо немцами. Впрочем, туристы сновали повсюду. Немцы разгуливали целыми общинами — веселые пьяные швабы и целеустремленные франкфуртцы. Бригады осоловевших мюнхенских матрон из церковных туров, вываливаясь из пивных, наступали на тявкающих такс, которых выгуливали их столованские ровесницы — бабушки. Владимир с первого взгляда почувствовал родство с этими сморщенными старухами, пережившими и фашизм, и коммунизм; их город, судя по всему, больше не принадлежал им, но увешанных камерами заграничных однолеток они буравили презрительным взглядом из-под блеклых косынок Владимир мог бы с легкостью представить на их месте свою бабушку, разве что она не завела бы собаку, предпочитая скармливать лишнюю еду ненаглядному сыночку.
Вездесущие немцы были не единственными иностранцами в Праве. Стайки стильных молодых итальянцев фланировали по бульвару, обозначая свое присутствие струйками дыма от сигарет «Данхилл». Одинаково и супермодно стриженные француженки, сбившись в кучку, скептически разглядывали щит с ресторанным меню. И наконец Владимир услыхал жизнерадостные позывные американской семьи, большой и крепкой, спорившей о том, чья очередь таскать «эту чертову видеокамеру».
— Но где же молодые американцы? — спросил он Костю.
— Молодые в турпоездки не часто ездят. Хотя на мосту Эммануила их полно, они там поют и попрошайничают.
— Эти — не наша епархия.
— Впрочем, знаю я одно кафе, где любят собираться иностранцы, — вспомнил Костя. — Но сначала надо бы выпить за твой приезд, да?
Да. Они углубились в меню напитков.
— Боже, — удивился Владимир, — пятнадцать крон за коньяк.
Костя объяснил, что эта сумма эквивалентна пятидесяти центам.
Доллар стоит тридцать крон? Два коньяка за доллар?
— Ну конечно, — спохватился Владимир Гиршкин, прожженный бизнесмен-космополит. И великодушно добавил: — Я угощаю.
А про себя прикинул: жалованье в две тысячи долларов в неделю обеспечит ему четыре тысячи порций выпивки. Понятно, жадничать не надо, ему придется поить десятки людей и в придачу тратиться на такси, обеды и все такое, тем не менее пятьсот порций коньяка в неделю казались вполне достижимым показателем.
К их столику приплелся официант в знакомом лиловом пиджаке, с унылой, как у таксы, физиономией и прусскими усиками.
— Добри ден, — сказал он.
По-русски приветствие звучало очень похоже, и Владимир уже обрадовался, но словесная каша, которую Костя вывалил на официанта, весьма отдаленно напоминала русское «будьте любезны, два коньяка».
Они выпили. По улице маршировала группа итальянских школьниц, размахивая игрушечными кукарекающими петухами. Мимо столика, за которым сидели Владимир и Костя, нарочито медленно продефилировали две бронзовые нимфы, по очереди бросая взгляд то на одного мужчину, то на другого; большие круглые глаза нимф были лишь чуть темнее коньяка. Застенчивые русские сначала отвернулись и уставились друг на друга, а потом, когда итальянки скрылись за углом, принялись исподтишка разглядывать бронзовых девиц.
— Говоришь, у тебя был роман с классной американкой в Нью-Йорке? — немного натужно поинтересовался Костя.
— И не с одной, — не моргнув глазом, заявил Владимир. — Но одна оказалась лучше других, как это обычно и бывает.
— Верно, — согласился Костя. — Я всегда мечтал поехать в Нью-Йорк, найти там самую хорошую женщину на свете и поселиться с ней в большом доме на окраине города.
— В центре жить лучше, — со знанием дела заметил Владимир. — К тому же самые хорошие женщины редко бывают самыми интересными. Эти качества редко сочетаются, тебе не кажется?
— Кажется. Но если хочешь завести детей, то лучше найти хорошую и плевать на все остальное.
— Детей? — Владимир рассмеялся.
— Ну да, следующей весной мне стукнет двадцать восемь. Гляди. — Костя нагнул голову и дернул себя за седые волоски, росшие посреди макушки — Нет, конечно, я бы предпочел жену, которая ходила бы со мной на концерты, в музеи и, если ей уж сильно захочется, на балет. И чтобы была начитанной и детей любила, понятное дело. И умела вести хозяйство, ведь дом-то я хочу большой. Но вряд ли можно многого ожидать от красивой американки вроде той, о которой ты рассказывал.
Владимир вежливо улыбнулся. Подняв два пальца, он завладел вниманием проходившего мимо официанта и указал на пустые бокалы.
— А в Петербурге у тебя кто-нибудь есть? — спросил он Костю.
— Мама. Она совсем одна. Отец умер. И мама медленно умирает. Цирроз. Эмфизема. Маразм. А пенсия тринадцать долларов. Я отсылаю ей половину зарплаты, но все равно сердце не на месте. Надо бы, наверное, перевезти ее сюда. — И Костя вздохнул тем опустошающим легкие вздохом, который был знаком Владимиру по русским клиентам в Обществе им. Эммы Лазарус. Светловолосый гангстер явно расчувствовался, вспомнив свою маму.
— А ты не думаешь вернуться в Россию? — спросил Владимир и тут же пожалел, что затронул эту тему: меньше всего ему хотелось, чтобы Костя уехал.
— Каждый день думаю. Но ни в Питере, ни в Москве мне не платили столько, сколько здесь. Конечно, там тоже есть мафия… — В наступившей паузе оба задумались над этим особенным, ужасным словом. — Но там куда опаснее. Все, чуть что, хватаются за стволы. Здесь спокойнее. У столованцев лучше получается поддерживать порядок.
— Да, Сурок показался мне приятным человеком. Вряд ли здесь кому-нибудь придет в голову вредить ему. Или его подчиненным.
Костя засмеялся, наматывая галстук на руку, словно мальчишка.
— Ты пытаешься меня о чем-то спросить? — Третья порция коньяка возникла на столе без приглашения. — На самом деле здешние болгары не в восторге от того, что Сурок отхватил лучший кусок на рынке стриптизерш. Но эти разногласия легко решаются за парой бутылок вот этого… — Костя поднял бокал. — И никакой стрельбы.
— Вот и хорошо, — подытожил Владимир.
Костя посмотрел на часы:
— У меня скоро встреча. Но мы еще с тобой выберемся вместе в город, и не раз. Да, кстати, ты бегаешь?
— Бегаю? — переспросил Владимир. — Ты имеешь в виду — за автобусом?
— Нет, для укрепления физической выносливости.
— С физической выносливостью у меня полный завал.
— Тогда решено. Со следующей недели начинаем бегать. За нашим поселком есть отличная тропинка. — Они пожали друг другу руки, и Костя написал на салфетке адрес кафе экспатриантов.
Кафе называлось «Юдора Уэлти»[26]. Затем Костя подтвердил свою отличную спортивную форму: резко вскочив, выбежал на улицу и в мгновение ока скрылся за углом.
Владимир притворно зевнул, допил коньяк и жестом попросил счет, составивший чуть более трех долларов. Настало время знакомиться с гринго.
Подвал с «Юдорой Уэлти» Владимир отыскал как раз к середине тягучего гастрономического безвременья между обедом и ужином — в ресторане обреталось всего шесть душ. Пещерообразный зал наводил на мысль, что место, где ныне располагалось заведение для тоскующих по родине экспатриантов, в былые времена использовалось в иных целях — например, в качестве камеры пыток, где католики и гуситы по очереди подвешивали друг друга за волоски в носу к цилиндрическим сводам. Ныне о мученической религиозности напоминал лишь рекламный плакат: поджаренная рыба-ангел на листьях спаржи.
У входа в зал Владимира встретила официантка, молодая дерганая американка с короткими, с проседью, волосами и в юбке, напоминавшей шотландский килт. У нее были дурные манеры, к Владимиру она обращалась «родной»: «Присаживайся, родной». И в придачу была южанкой.
Владимир принялся изучать меню и соратников по позднему обеду. Слева от него, за столом с Дюжиной пустых пивных бутылок, сидели четыре девушки. Одеты они были для температуры градусов в двадцать: «мартенсы», вельветовые штаны и майки разнообразных мрачных оттенков — больничного, нарколептически-серого и черного, как бездна. Разговаривали девушки очень тихо, так что Владимир не мог разобрать ни слова, и все четверо выглядели до боли знакомо. Уж не учился ли он с ними вместе в Средне-Западном колледже? Владимира подмывало пробурчать название колледжа, чтобы посмотреть, какова будет реакция.
Последний из посетителей был настоящим красавцем: статный, широкоплечий, с львиной светло-каштановой гривой — неоспоримым признаком здоровья, колоколом опускавшейся на спину. Если у ценителей человеческой красоты и могли возникнуть претензии к этому джентльмену, то лишь касательно носа с легкой горбинкой — зачем скрещивать орла и льва? — а также нелепого пушка на подбородке. Парню пошла бы борода либо бритые щеки, но только не этот тощий мох.
Красавец что-то строчил в блокноте, на столе перед ним стояли в ряд непременные пустые бутылки, в недрах пепельницы на автопилоте дымилась сигарета. Время от времени взгляд парня блуждал по ресторану, небрежно минуя столик, облюбованный противоположным полом.
Владимир заказал запеченную свинину и мятный джулеп[27].
— А что это за пиво, которые тут все пьют? — спросил он официантку.
— «Юнеско», — ответила она, улыбаясь и по вопросу легко определив, что Владимир здесь новичок.
— Ах да. Одно пиво.
Покопавшись в сумке, он достал толстый, потрепанный блокнот, наследие школьных времен; на страницах мелькали то стихотворение, то прозаический отрывок. Владимир швырнул блокнот так, чтобы его витой позвоночник звякнул о стол, а затем постарался изобразить полнейшее равнодушие, когда девушки за соседним столиком и молодой Хэмингуэй на другом конце ресторана уставились на него. Вынув мраморный «паркер» с логотипом материнской компании, Владимир улыбнулся. Улыбка адресовалась ручке.
Те, кто наблюдал за Владимиром годами, не обнаружили бы в его мимике ничего примечательного: улыбка, как всегда, расползлась по лицу, оседая на выпяченной нижней губе и в безмятежных зеленых глазах. Но Владимир (возможно, начитавшись плохих романов) верил, что улыбка способна рассказать целую историю, если вдобавок в нужные моменты вздыхать и благодушно качать головой. В данном случае Владимир надеялся выразить следующее: «Да уж, мы с этой ручкой много чего повидали. В те странные, отчаянные годы мы помогли друг другу не развалиться на части. Порт-Ланд, штат Орегон; Чэпел-Хилл в Северной Каролине; Остин в Техасе и, конечно, Седона, штат Аризона. Может, еще Ки-Уэст. Сейчас уж не вспомнить. Раздолбанные машины, случайные женщины, группы, которые распадались из-за яркости наших творческих индивидуальностей. И всегда и всюду она была со мной, моя ручка. Я пишу. Я писатель. Нет, скорее, поэт». Владимир слыхал, что в этих местах поэзия была на особом счету. Все рифмовали, в джаз-клубах устраивались поэтические вечера. Но Владимиру необходимо было выделиться из толпы… «Я поэт и писатель. Нет, поэт и романист. Но зарабатываю на инвестициях. Поэт-романист-инвестор. А еще импровизирую в танце».
Владимир уже довольно долго улыбался ручке. Пожалуй, и хватит. Он углубился в стихотворение. О матери. Сочинялось оно легко, мать прекрасно поддавалась версификации. Официантка принесла напитки, увидела, чем занимается Владимир, и ухмыльнулась. Да, здесь кругом были свои.
Владимир развлекался от души, описывая мать в китайском ресторане: «тонкая нитка жемчуга из тех мест, где она родилась», этот образ заслужил одобрение преподавателя сравнительного литературоведения в Средне-Западном колледже. И вдруг — о ужас! — ручка-путешественница выдохлась. Владимир потряс ее со всей элегантностью, на какую был способен, затем принялся покашливать, поглядывая в сторону другого обедавшего творца. Парень не реагировал, погрузившись (или притворившись, что погружен) в работу. Он щурился, с сокрушенным видом мотал головой, сгребал волосы, снова опускал руки — и грива рассыпалась весьма изящно, как раскрывается китайский веер. Затем красавец вздохнул и благодушно кивнул сам себе.
Женский коллектив отреагировал тем, что еще сильнее приглушил громкость разговора. Зачарованно и с некоторой тревогой они наблюдали за Владимиром и его ручкой, словно заблудившиеся туристки, наткнувшиеся на спонтанную уличную пляску туземцев вдали от безопасной крепости отеля «Хилтон». Владимир взял со стола бутылку пива — иных рекомендаций у него не было — и подошел к девушкам.
— Мне бы ручку.
У одной из девушек оказалась при себе сумочка; она открыла ее и начала рыться в ворохе бумажных носовых платков, чистых и использованных. При этом она испуганно поглядывала на товарок, пока одна из них — с прической «дикобраз»: высветленные иглы грозно поблескивали — не сказала за нее:
— У нее нет ручки.
Остальные кивнули.
— Нужна ручка? — То был писатель. Он прижимал бутылку к щеке. Владимир, будучи слегка пьян, истолковал этот жест как интернациональный символ доброй воли.
— Да, верно, — ответил Владимир, чувствуя, что Драма приближается к развязке. Пробормотав благодарности в адрес девушек (безответно), он направился к писателю за шариковой ручкой. — Чертова штуковина кончилась.
— Писатель всегда носит с собой запасную! — Рявкнул красавец. — Всегда! — Пиво он поставил на стол и, вздернув круглый, с ложбинкой, подбородок, взирал на Владимира, словно директор школы на своего самого нерадивого подопечного.
— Запасная тоже кончилась… — Но смущенный тон выдал Владимира: он провинился, взяв с собой только одну ручку. — Я сегодня слишком много писал.
Слишком много? «Слишком» в этом деле не бывает. Владимир уже не сомневался, что по глупости все испортил, но писатель неожиданно заинтересовался:
— И что же вы написали?
— Стихотворение о моей русской матери в пейзаже Чайнатауна. — Владимир постарался предстать в наиболее экзотическом свете, втискивая в одну фразу как можно больше этносов. — Но оно не получилось. Я приехал сюда, в Праву, специально для того, чтобы взглянуть на все со стороны, но пока ничего не проясняется.
— А откуда вы взяли русскую мать? — спросил писатель.
— Я — русский.
— Тсс!
Оба огляделись.
— Барменша — столованка, — объяснил писатель.
От обеденного зала бар отделяли перекошенные деревянные дверцы, как в салуне, где-то за ними обреталась русофобствующая туземка. Владимир сконфуженно уставился в пол, глотнул пива, не зная, что сказать. Попытки завязать беседу с литературным божком никак не удавались, и он начинал терять почву под ногами. Наперекор мудрому инстинкту Владимир решил прибегнуть к честности, смертельному врагу финансовых пирамид.
— Я только что приехал, — сказал он. — И пока не очень в курсе, как вести себя с местными.
— А ну их, — отмахнулся писатель. — Это американский город. Да ты присаживайся! Отдохни от своего стихотворения про русскую мамочку. Только не обижайся. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Поверь, материнская титька до завтра никуда не денется.
И тут Владимир понял, что этот малый начинает ему нравиться. Ценные указания насчет двух ручек, беззаботное отношение к местным жителям, а теперь и квалифицированное мнение о материнской титьке. Непосвященный обозвал бы писателя занудой. Но Владимир прекрасно знал этих обаятельных отщепенцев процветающей Америки: сначала пятилетка бродяжничества и алкогольного самопознания, затем пятилетка упертого ускорения с целью вернуться на круги своя. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Какая обезоруживающая агрессия. Средне-Западный колледж в лице его типичного представителя. Теперь Владимир не сомневался: этот Адонис обязательно окажется в его колоде в качестве подопытного клиента.
Стоило Владимиру присесть за стол, как принесли второй мятный джулеп. Официантка не смогла не улыбнуться, глядя на встречу двух родственных американских душ. Владимир допил пиво и поставил бутылку на поднос.
— Еще одну? — спросила официантка.
— Да, пожалуйста.
— Орешки?
— Нет.
— Лимон?
— Sans лимон.
— За мой счет, — сказал писатель, впечатленный краткостью и прямотой диалога. Прямо как у Раймонда Карвера[28]. — Заливаешь пожар? — спросил он у Владимира, когда тот потянулся к джулепу.
— Разницу во времени. Возвращаюсь в реальность, — отозвался Владимир.
Думай. Какие у Карвера диалоги? Обманчиво простые, но предельно насыщенные.
— Я пока присматриваюсь. — Владимир отвернулся с загадочным видом.
— Нашел, где жить?
— Босс предоставил мне квартиру в пригороде.
— Босс? — Писатель открыл рот, демонстрируя достижения американской стоматологии. Покачал головой, грива заколыхалась; казалось, нет ничего естественнее, чем протянуть руку и погладить эту шелковистость. — То есть ты работаешь? Где?
Этот бунтарь и творец явно оживился при упоминании о материальном мире. Владимир представил себе его обеспокоенных родителей, гневные трансатлантические переговоры, бандероли, набитые анкетами юридических школ, которые таскали по улицам Правы измученные столованские почтальоны.
— В фирме по развитию.
— Правда? И что же вы развиваете? Кстати, меня зовут Перри, — он вытянул вперед руку. — Перри Коэн. Да, имечко странное. Так вот, знай: я единственный еврей в Айове.
Владимир улыбнулся, размышляя: а что будет с Коэном, объявляющим себя единственным и неповторимым, если в помещении найдется еще один еврей из Айовы? Коэну будет очень не по себе. Владимир запомнил эту мысль — на будущее.
— Как же вы, евреи, добрались до Айовы? — спросил он. — Я тоже еврей, — добавил он примирительным тоном.
— Еврей только отец, — объяснил Перри. — А мать — дочь мэра.
— И мэр позволил ей выйти замуж за еврея. Как мило. — Вот оно. Владимир почувствовал, что попал в тон. В тон здешних экспатриантов: режь правду-матку. — Твой отец наверняка блондин. И выкрест к тому же.
— Он — обрезанный Гитлер.
Стоило писателю это произнести, как случилось нечто неуместное и даже, возможно, незапланированное: Коэн подался вперед, грива упала ему на лицо, а под ней Владимир углядел — что? Шмыгающий нос, невольный всхлип? Часто моргающие ресницы, не подпускавшие влагу к глазам? Зубы, впившиеся в нижнюю губу, чтобы та перестала рожать? Владимир не успел толком разобраться, стал ли он свидетелем искренней эмоции либо спектакля, разыгранного специально для него. Откинув волосы со лба, Коэн громко откашлялся и вновь принял невозмутимый вид.
— Гитлер, ну-ну. — Владимир был только рад притвориться недоверчивым невеждой. — Рассказывай.
И Коэн рассказал Владимиру историю своего отца. Двое мужчин познакомились две минуты назад; один одолжил другому ручку; затем они выяснили этническое происхождение друг друга; обменялись парой саркастических реплик. Неужели такой малости — эквивалентной обнюхиванию задов собаками при знакомстве — достаточно писателю Коэну, чтобы поведать историю своего отца?
Или эта история — его фирменный знак? Его тема? За годы блужданий и самокопаний Владимир четко усвоил одно: крайне важно иметь свою тему. Внятную историю, годившуюся при случае для сольного выступления. Предоставлявшую шанс поглубже закрепиться в сознании других людей. История Коэна, как ни печально, была даже не его собственной, а лишь историей его отца. Однако Коэн отчаянно норовил сделать ее своей.
Он даже таскал с собой наглядные пособия! Снимок отца, чрезвычайно розового и плотного американского еврея: крошечные глазки, на которые наползает огромный лоб, залитый потом, все прочее втиснуто в зеленый клетчатый костюм; папаша стоит в обнимку с Ричардом Никсоном на фоне плаката «Партийная конференция в Де» Моин, 1974». Мужчины глядят друг на друга и улыбаются так, словно на дворе не 1974-й, но обычный, ничем не примечательный год в истории американского президентского правления[29].
— Па-па, — по складам произнес Коэн, подражая голосу трехлетнего ребенка, и пальцем потер отцовскую лысину на снимке.
И таки да, папашей старший Коэн был по-своему выдающимся. На тринадцатый день рождения Перри, когда, согласно иудейскому канону, на мальчика навешивают сомнительные обязанности мужчины, отец сделал ему подарок.
— Я меняю тебе фамилию, — объявил он. — Ты не останешься на всю жизнь Коэном. — И выдал сыну кипу бумаг на подпись.
Отныне мальчику предстояло называться Перри Колдуэллом.
Не то чтобы Коэн тогда впервые испытал ненависть к себе. В конце концов, имя у него тоже было подходящее — Перри. На службу в синагогу отец возил его в Сент-Луис, подальше от дома, и только по большим праздникам, а раввина за глаза величал преподобным Любофски.
— Надеюсь, хоть в этом году преподобный уволит того парня, — говорил отец, изображая муку на широком лице с пухлыми губами. Больше всего он боялся, что какой-нибудь земляк из Айовы увидит, как они заезжают на маленькую парковку перед синагогой.
И конечно, Коэн очутился в прогрессивном Средне-Западном колледже свободных искусств (заведении, родственном тому, которое посещал Владимир), где классовая ненависть к отцам была нормой. В этом виде искусств Коэн особенно отличился. В ранние девяностые для сотен недовольных молодых людей Средний Запад стал своеобразным перевалочным пунктом на пути в Праву, страну искупления. Озлобленный и растерянный, Коэн клюнул на эту приманку на предпоследнем курсе. И оказался здесь.
Так вот какова его история! Тема Коэна! Отец — богатый засранец. Ах, какой ужас. Владимир был уже готов ткнуть Коэна носом в свое детство — от наскоков на евреев в Ленинграде до «вонючего русского медведя» в Вестчестере. Ассимиляция, блин. Да что ты знаешь об ассимиляции, избалованная американская свинья? Лучше меня послушай, я тебе такое расскажу!
А эти ужимки! Когда речь зашла о том парне, Коэн понизил голос; перечисляя отцовские прегрешения, старался напустить на себя вид мужественного страдальца. Крокодиловы слезы, мой упакованный друг. Твой отец может вырубать леса или вырезать хуту, но в конечном счете твою судьбу решает размер попечительского фонда, изгиб носа и чистота произношения. Папочка Коэн по крайней мере не ругал сына за то, что тот ходит как еврей. Да пошли вы все! Убил бы этого Коэна, думал Владимир. Однако скорбно покачал головой и сказал:
— Боже мой. Трудно поверить, что такое еще случается в наше время.
— Мне и самому не верится, — ответил писатель. — Надеюсь, ты не покороблен моей откровенностью.
Тебя не покоробила моя откровенность, мысленно поправил Владимир (идиоты американцы даже родного языка не знают!). И конечно, покуда на горизонте маячит твердая валюта, Владимира ничто не покоробит.
— Отношения с отцом стали отличным материалом для моей работы, — продолжал Коэн. — И я подумал, что ты из тех людей…
Да? Из каких таких людей?
— Ты кажешься малым проницательным, с жизненным опытом.
— А-а, — протянул Владимир.
Вот как. Надо же, сукин сын попал в самую точку. И тут надменный Гиршкин немного смягчился. Оно и понятно: лучшего комплимента человеку двадцати пяти лет, чем похвала его проницательности и опытности, не сыскать. Да и айовец был, как мы уже говорили, большим, симпатичным, встрепанным львом (как бы Владимиру хотелось походить на него) и уверенным в себе настолько, что делился интимными подробностями за первой же бутылкой пива. К тому же у Коэна были красивые руки, по-деревенски крупные, руки настоящего мужчины, и он наверняка успел переспать с самыми разными женщинами. Владимир, который тоже стремился стать настоящим мужчиной, предпочел подружиться с Коэном. Владимир не ожидал, что потребность в дружбе и близости возродится столь скоро после его бесславного бегства из Нью-Йорка, однако явственно эту потребность ощущал. Он остался общественным животным, и тереться среди себе подобных ему было необходимо. Опять же, его выбор пал на льва. Вальяжного бродячего зверя.
В конце концов Коэн попросил Владимира показать стихотворение о матери.
— Оно еще не закончено, — покачал головой Владимир. — Извини.
Повисла долгая пауза. Коэн, в течение четверти часа распинавшийся о своем отце, наверное, обиделся, когда ему не ответили взаимностью. Но вскоре принесли запеченную свинину, о своем приближении официантка предупредила кашлем.
— Ты так и не сказал, что же развивает ваша фирма, — напомнил Коэн.
— Таланты, — ответил Владимир. — Мы развиваем таланты.
Когда Владимир и Коэн разделались со свининой, солнце уже приготавливалось ко сну в речных водах. На мосту Эммануила наяривали на саксофонах уличные музыканты, перед каждым стояла коробка из-под обуви «Бата» с бархатной тряпочкой на дне; слепой аккордеонист на пару с женой надрывно и под несмолкаемый звон монет орали немецкие застольные песни; две юные игривые блондинки из Калифорнии представляли «Гамлета», столованские парни пялились на них и свистели, соотечественники смущались и не подавали. В воображении Владимира вся эта допотопная коммерция и шоу-бизнес превращали мост в древнюю переправу, каменную ковровую дорожку, протянутую из замка и накрывшую весь город. По обе стороны моста высились статуи святых, почерневшие от угольной пыли, они корчились в героических позах.
— Смотри, — Коэн указал на три непонятные фигуры, прятавшиеся в складках одеяний двух величественных святых, — вот дьявол, вон там турок, а тот еврей.
Ну вот, мы опять вернулись к великой теме Коэна. Владимир выдавил улыбку. После обеда он был весел и доволен собой, но знал: его настроение как глина, из которой могучий алкоголь способен слепить что угодно, и не хотел, чтобы какой-нибудь трагический поворот истории испортил ему вечер.
— Почему их поместили под святыми? — спросил он из вежливости.
— Они их поддерживают, — ответил Коэн. — Это группа поддержки.
Владимиру не хотелось расспрашивать дальше. Ясно, они имеют дело со средневековым юмором, но что они понимали, эти столпы христианства? И земля у них была плоской, и логика вечно хромала. А сейчас, между прочим, 1993 год, и за исключением назревавшей бойни на Балканах, в Африканском Роге, бывшей советской периферии, ну и привычной резни в Афганистане, Бирме, Гватемале, Западной Сахаре, Белфасте и Монровии, мир вполне вменяем.
— А теперь пойдем, я покажу тебе мое самое любимое место, — сказал Коэн и резко прибавил шагу.
Владимир едва поспевал за ним. В мгновение ока они, сбежав с моста Эммануила, оказались на набережной. Проскочив мимо церквей, особняков и одинокой пороховой башни, заброшенной судьбой на эту сторону Тавлаты, они свернули в уютную улочку, взбиравшуюся на городской холм вдоль стены замка. Здесь на приземистых купеческих хороминах красовалась мозаика с изображением старинных ремесел и шутливых семейных гербов: три крошечные скрипки, растолстевший от вековой неподвижности гусь, печальная лягушка. Владимир поискал глазами корнишон — а вдруг у его семьи отыщутся корни в Праве[30].
Холм он одолел с трудом. Воздух Правы был смертельной отравой; сама жизнь здесь, казалось, пахла углем. Коэн, напротив, чувствовал себя прекрасно, хотя теперь, когда его новый друг принял вертикальное положение, Владимир отметил, что на заду тот носит груз более тяжелый, чем следовало бы, да и ляжки пострадали от местных свиных шедевров.
Меж тем Коэн нырнул в еще более узкий проулок, который вскоре выродился в нечто, что уже и улицей нельзя было назвать: пятачок на стыке задних стен четырех пастельного цвета домов. Писатель уселся на крыльце перед фантомным дверным проемом, давно превратившимся в глухую стену, и объявил, что вот эта клетушка с естественным освещением и является самым прекрасным уголком в личной Праве Перри Коэна. Именно здесь он сочиняет стихи и заметки для городской англоязычной газеты с прискорбно неуклюжим названием «Прававедение».
Значит, это и есть любимое место Коэна? Ради этого они пробежались вверх-вниз по четырем холмам Правы? Весь город (за вычетом Ноги) — бесконечная череда живописных видов, однако Коэн выбрал самый тесный, самый прозаический уголок Восточной Европы… Даже в панеляке, куда поселили Владимира, больше выразительности. Стоп. Владимир снова огляделся. Ему надо научиться мыслить, как Коэн. Это ключ ко всему. Сто лет назад он научился думать, как Франческа и ее друзья, нью-йоркские небожители. Теперь он опять должен адаптироваться. Почему Коэн считает это место таким особенным? Смотри внимательно. Думай, как он. Ему нравится это место, потому что…
Понял! Потому что в нем нет ничего особенного, что позволяет Коэну чувствовать особенным себя. И не таким, как все. Приехав в Праву, он совершил неординарный поступок, а затем подтвердил свою неординарность, выбрав этот закоулок. Владимир все понял и был готов продолжать.
— Перри, я хочу, чтобы ты сделал из меня писателя.
Коэн мгновенно вскочил. Возвышаясь над Владимиром, он простер руки, явно приглашая к объятию, которым они скрепят достигнутое соглашение, после чего потреплют друг друга по волосам в знак полного взаимопонимания.
— Писателем или поэтом? — уточнил Коэн.
Он часто дышал, как пожилой, грузный человек.
Владимир задумался. Стихи, вероятно, пишутся быстрее, чем проза. Скорее всего именно по этой причине Коэн выбрал поэзию.
— Поэтом.
— Ты много читал?
— Ну… — Владимир выдал список, которым мог бы гордиться сам Баобаб: — Ахматова, Уолкотт, Милош[31]…
Нет, нет. Коэн и слышать о них не хотел.
— Тогда Бродский? Симик?[32]
— И на этом остановись, — сказал Коэн. — Видишь ли, как большинство начинающих поэтов, ты уже прочел слишком много. Не смотри на меня так. Я правду говорю. Ты чересчур начитан. Для чего мы приехали сюда, в старый мир? Не для того ли, чтобы избавиться от багажа нового мира?
— А-а, — протянул Владимир.
— Чтение не имеет ничего общего с писательством. Это диаметрально противоположные вещи, они отменяют друг друга. Послушай, Владимир, ты действительно хочешь взять меня в наставники? Если так, предупреждаю: ты должен быть готов к риску.
— Искусство без риска — застой, — заявил Владимир. — Перри, я хочу стать поэтом, потому и отдаюсь в твои руки целиком и полностью.
— Спасибо, ты хорошо сказал, — одобрил Коэн — Ты славный парень. И очень смелый. Давай-ка…
Они обнялись, как и задумывал Коэн. Владимир сжимал писателя изо всех сил, радуясь богатому дневному улову — двум добрым друзьям (первым был Костя). Пребывая в благовонных объятиях Коэна, Владимир даже решил поставить айовского еврея у основания своей финансовой пирамиды, там, где под ворохом бумажных векселей будут скапливаться доллары и немецкие марки.
— Перри, — сказал он. — Совершенно ясно, что мы станем друзьями. Ты ввел меня в свой мир, и я обязан ответить тем же. На самом деле я довольно богат и обладаю некоторым влиянием. Я не шутил, когда говорил, что моя фирма развивает таланты.
Две следующие, ключевые фразы Владимир придумал еще на бизнесменском обеде. У него хватило благоразумия конспективно записать их на ладони.
— Талант, Перри, иногда похож на океанский лайнер с ограниченным числом отдельных кают, но я не желаю, чтобы такие люди, как ты, провели всю жизнь на палубе. Позволь сделать тебя состоятельным человеком.
Коэн придвинулся ближе с намерением еще раз обнять нового друга. Господи, опять! Так вот каков Коэн, когда не рассиживается в «Юдоре», высмеивая новичков за то, что те не запаслись второй Ручкой и не оторвались от материнской груди, — совсем ручной литературный лев, сентиментальный столованский гуляка. Владимир возликовал: он правильно сделал, взяв Коэна в наставники. Неужели такого пустяка достаточно, чтобы айовец подобрел и размяк? Неужели Владимиру одним махом удалось возвысить Коэна в собственных глазах, доказать, что не зря он просиживал часами на этих тесных, невзрачных задворках Правы? И неужто Владимир обзавелся другом на всю жизнь?
Писатель уже почти обнял нового друга, но, сообразив, что ответного движения не последует (всему есть предел, полагал Владимир), ограничился похлопыванием по плечу.
— Ладно, мой финансовый шерпа, — сказал Коэн. — Двигаем в центр, я познакомлю тебя с нашими.
Они влезли в трамвай и поехали вниз по холму, замок опять нависал над ними. Теперь фасады дворца были залиты желтым электрическим светом, а шпили и кресты, стремившиеся в небо, ярко-зеленым — любовники, говорящие на разных языках.
Пока они тряслись в трамвае, пересекая Тавлату, их швыряло из стороны в сторону, а подтянутые местные старожилы, занимавшие сидячие места по исконному праву, молча, но от души наслаждались зрелищем: двое иностранцев то и дело валятся к их ногам. Владимир, изо всех сил пытаясь сохранить равновесие, попросил Коэна об уроке географии.
Коэн, как и Костя, с радостью взял на себя роль гида. Он указывал пальцем на достопримечательности, оставляя никотиновые следы на трамвайных стеклах. Слева от замка, на холме, где между друзьями только что произошел «тот разговор» (так это событие назовут впоследствии) и где под красными черепичными крышами сгрудились самые важные посольства и винные бары, располагался район под названием Маленка Кварталка.
— Маленький квартал! — Владимир не уставал радостно удивляться, когда его родной язык пересекался со столованским.
Но почему такое уничижительное имя для столь великолепных окрестностей? Коэн не знал ответа.
Там, куда они направлялись — к «морю шпилей», виденному Владимиром утром, при первом набеге на Праву, — находился Старый город. К югу шпили редели, крыши блестели сдержаннее и надо всем, словно призрак каучукового комиссара, грозно высилась гигантская галоша на Ноге — то был Новый город. Собственно, не такой уж он новый, пояснил Коэн, просто основан всего-то в четырнадцатом веке.
— А что там, в Новом городе? — спросил Владимир.
— К-март, — шепнул Коэн с почтительной издевкой.
В Старом городе, средь роскошного, хотя и потертого убранства кафе «Модерн», они пили кофе одну чашку за другой. Глаз всюду натыкался на приметы эпохи, в честь которой кафе получило свое название: зеркала в тяжелой позолоте, обшивка кресел и ковры красного бархата, обязательная беломраморная нимфа. Вечер затянулся. Слушая Разглагольствования молодого американца о современных поэзии и искусстве, Владимир поздравлял себя с тем, что у него нет ни малейших литературных склонностей и ему чужды художественные амбиции, иначе его сумбурная жизнь и впрямь кончилась бы печально. Взять того же Коэна, куда завели его иллюзии? А ведь Коэн был богатым денди, не каким-нибудь жалким русским, чьи шансы выглядели паршивенько уже на старте.
Пока Владимир предавался размышлениям, не забывая кивать речам Коэна, окружающая среда начала меняться к лучшему. На сцену вышел диксиленд, состоявший целиком из столованцев; тусовка зашевелилась, хорошенькие мраморные столики заполнились хорошенькими мальчиками и девочками, а уголок Коэна превратился в место паломничества.
Позже Владимир не мог вспомнить, со сколькими прекрасными сыновьями и дочерями Америки он познакомился в тот вечер. Он лишь помнил, что был подчеркнуто холоден и немногословен, снова и снова пожимая протянутые руки, когда Коэн представлял публике Владимира Гиршкина, международного магната, искателя талантов и будущего поэта-лауреата.
Мало кто понял, что он за птица. Владимир не расстроился. А что он сам понял про новых знакомых? Прежде всего, они составляли довольно однородное сообщество — белые американцы из среднего класса с модной неудовлетворенностью (из общих знаменателей последний был наименьшим). Им, рожденным в Америке, не приходилось биться над вопросом, кем быть: альфа-обывателем или бета-иммигрантом; пять поколений состоятельных предков наделили молодых американцев законной привилегией — позволить себе роскошь вторичности. И здесь, в сказочной Праве, они держались вместе, повязанные общей усредненностью, словно горошины из одного стручка, выращенного где-нибудь в графстве Фэрфэкс, словно многочисленные Ромулы и Ремы, явившиеся на свет в эпоху демографического взрыва и сосавшие одну и ту же волчицу. Но для явных аутсайдеров вроде Владимира правила были иными; таким, как он, надо было совершить нечто выдающееся — продирижировать в Большом, написать роман, построить финансовую пирамиду, — чтобы заслужить хотя бы толику признания.
Владимир обратил внимание на их манеру одеваться. Некоторые носили фланелевые костюмы — мода, успевшая расползтись из Сиэтла по всей стране в последний месяц пребывания Владимира в Штатах. Но и стиль «шикарный лох», самый ценный дар Франчески, тоже присутствовал. Если рубашка, то в обтяжку, свитер — толстенный, очки — в увесистой роговой оправе, а волосы либо уложены с экстравагантностью семидесятых, либо прилизаны, как в пятидесятые. Однако насколько моложе Владимира были эти модники! Двадцать один, двадцать два максимум. Кое-кого, наверное, не стали бы обслуживать в американских барах. По возрасту Владимир годился им если не в профессора, то уж по крайней мере за руководителя семинарских занятий мог бы сойти.
Тем не менее он не собирался сдаваться. С годами приходит мудрость. Владимир уже представлял, как его произведут в ветераны общины. Почему нет? Несмотря на относительную молодость, новым лохам мешало развернуться воспитание, полученное в демографически серых пригородах; Владимир же — бывший ньюйоркец, а значит, отвязный по определению. Но не единственный отвязный здесь. Среди тех, кто особенно старался выделиться, был Планк, тощий и нервозный парень, всюду таскавший за собой визгливую мелкую собачонку (на вид — помесь чихуахуа с комаром) в самодельном мешке с серебряным шнурком. Слюнявая, унылая собачья мордочка, похожая на меховые наушники с глазами, то и дело высовывалась из переносной конуры, и все девушки почитали своим долгом сообщить Планку, какая у него симпатичная псинка. Но Планк, следуя правилам игры, не улыбался в ответ, лишь кивал, памятуя о неуместности подобных сантиментов в наступившем сезоне. По словам Коэна, Планк разводил таких карманных собачонок в своем панеляке на продажу столованским старухам. Впрочем, к Владимиру Планк отнесся с прохладцей, обронив: «Деньги не главное, знаете ли». Та-ак, антибизнесменский выпад? Он разве не понял, что истинную страсть Владимир питает исключительно к своей музе?
С Александрой дело пошло легче. Высокая, стройная, темноволосая, с круглым, банально-хорошеньким личиком, доставшимся от средиземноморской прабабки, и строгой линией маленькой груди, она походила на Франческу (осмелься Владимир допустить такую мысль), отличаясь от нее лишь высокими скулами, длинными натуральными ресницами, загибавшимися вверх двумя параболами. У Фрэн красоту надо было сначала отыскать, а потом влюбиться в изъяны; Александра же со своими стандартными прелестями отлично бы смотрелась в паре с красавцем Коэном. И судя по тому, что писатель не сводил глаз с очертаний ее тела, обтянутых — при том, что нижнее белье отсутствовало, — узким черным свитером с высоким горлом и того же цвета легинсами (никаких шикарных обносков, спасибо), Коэна посещали те же мысли.
Не успели Владимира представить, как Александра схватила его за голову и ткнула пушистой растительностью в мягкую обнаженную часть шеи под подбородком.
— Привет, дорогой! Много слышала о тебе!
Слышала? От кого? Владимир познакомился с Коэном три часа назад.
— Идем! Идем со мной! — Взяв за плечи, она потащила Владимира к гобелену эпохи модерн, висевшему на обитой бархатом стене: длинные разноцветные лебяжьи перья обрамляли, причудливо изгибаясь, сильно стилизованное «Оплакивание Христа». Ох уж этот старый добрый модерн, подумал Владимир. Слава богу, абстрактные экспрессионисты с компанией зарубили это аляповатое чудище.
— Смотри! Смотри сюда! — кричала Александра хрипловатым, прокуренным голосом. — Пструха!
Что? Да какая разница… Александра была великолепна. Какие ключицы. Они выпирали из-под свитера. Она сама была как лебедь. Красная помада на губах, черная водолазка. Чистое хайку.
— Ты видел раньше Адольфа Пструху? Я на нем просто помешалась. Загляни в мою сумку. Загляни! — И правда, сумка была набита иллюстрированными книгами про этого малого на букву «П». — Понимаешь, Пструха на самом деле не был столованцем. Он принадлежал к группе «Словене Модерна». Тебе знакомо словенское искусство? О, приятель, мы обязательно съездим в Любляну. Нельзя лишать себя такого! Так вот, этого Пструху в Праве высмеяли. В начале 1900-х Права была дико реакционным городом, вонючая дыра Австро-Венгерской империи. Но…
Она заговорщицки склонила голову и прижалась ключицей к плечу Владимира, и он ощутил внушительный вес ее телесной брони, ничем не стесненной груди.
— Но лично я считаю, что столованцы смеялись над его фамилией. «Пструх» по-столовански значит форель. Адольф Форель! Это уж чересчур! Не согласен? Скажи, а ты когда-нибудь ловил форель? Знаю, вы, русские, любите порыбачить. Я как-то ездила на рыбалку в Карпаты с одним французом, который знаком с Житомиром Мельником, премьер-министром, и точно знаю, что этот лягушатник заинтересуется вашим «ПраваИнвестом». Хочешь, познакомлю? Можно вместе поужинать. Или встретиться в обед, если ты сильно занят. Либо… в последнее время я стараюсь не просыпать завтрак.
Да, да, да. И завтрак, и обед, и ужин. А потом можно вздремнуть вдвоем. Нет, пусть лучше бодрствует и говорит. Ее речь, нежная, легкая, консистенции фруктового пирожного. Владимиру хотелось наклониться и откусить от ее слов. Слопать все дочиста прямо из ее маленького ротика. Но, кошмар и ужас, у Александры был парень, пухлый круглолицый чувак из Йоркшира по имени Маркус, и вид у него был такой, будто до всей этой заварухи в Восточной Европе он зарабатывал на жизнь игрой в регби. Пока Александра любезно расспрашивала Владимира о его творчестве («О твоей матери? Как интересно!»), ее бойфренд шумно задирал других посетителей в продвинутой манере отмороженных бриттов («Чё? Чё ты сказал? Ну-ка, иди сюда, срань!»), вызывая натужный смех у Планка и Коэна. Было ясно, что на недомерка Маркуса здесь смотрят снизу вверх. А как же иначе, ведь его девушка — Александра, бриллиант в короне Правы.
Еще была Максин, ее Владимиру представили как исследовательницу американской культуры. С ног до головы в синтетике, она сильно потела в кофеиновом чаду «Модерна»; коротко стриженные волосы с помощью геля тянулись ввысь, к звездам, а влажные голубые глаза смотрели на все вокруг, включая Владимира, с неизбывным удивлением. В общении Максин проявила себя великой Дипломаткой, к собеседникам она обращалась строго по рангу: сначала к Коэну, затем к Планку, Марксу, Александре и, наконец, к Владимиру.
— Я пишу монографию о мифопоэтике автомагистралей на юге Америки, — сказала она ему. — Приходилось там бывать?
Владимиру понравилась ее пылкость и теплые руки. Он поведал ей о своих приключениях на магистралях Среднего Запада. Как, сидя за рулем «вольво», принадлежавшего его чикагской подружке, он чуть не задавил семейство бурундуков. Этот бессвязный и, в отличие от водительских навыков Владимира, безопасный разговор длился, пока расхрабрившийся Владимир не осмелился спросить, почему Максин, причисляя себя к исследователям американской культуры, живет в Праве. Максин, поднеся чашку с кофе ко рту, пробормотала что-то насчет видения на расстоянии. Ах да, старое доброе расстояние.
В целом Владимир чувствовал, что набрал неплохие баллы на данном этапе конкурса популярности. Правда, Маркус и Планк, объединившись, прохаживались насчет богатеньких придурков. Но Владимир не поддался на провокацию. Врожденное чутье, обостренное послеобеденным спаррингом с Коэном, уберегло его и на этот раз: Владимир во всеуслышание объявил, что он намерен делать со своим богатством. Конечно же, издавать литературный журнал. Коэн поначалу обиделся, почему Владимир не сообщил ему о начинании первому, но вскоре шепоток о литжурнале охватил весь зал, и не успели завсегдатаи уголка Коэна переварить новость, как уже снисходительно и твердо отшивали обнадеженных литераторов, стекавшихся к вратам славы.
Владимир, сам изумляясь своей идее, немного струхнул. Под каким соусом, черт возьми, он втюхает это Сурку? Но потом вспомнил, что в его колледже издавалось аж целых два литературных журнала, а значит, и в Праве ничего не стоит запустить небольшое издание. К тому же «ПраваИнвест» уже взялся печатать глянцевые брошюрки, рекламирующие «фирму». Несколько сотен экземпляров на бумаге попроще не сильно увеличат расходы.
— У кого-нибудь есть опыт редакторской работы? — обратился Владимир к своей новой тусовке.
Опыт был у всех, чего и следовало ожидать.
Напившись кофе в количествах достаточных, чтобы неделю летать под потолком, компания спустилась на первый этаж, на дискотеку. Обстановка была довольно простецкая, в колонках бухало нечто вовсе не авангардное.
— Ну прямо Кливленд какой-то, — скривился Планк, услышав прошлогодние хиты, но никто не развернулся, чтобы уйти (да и куда было идти?). Напротив, компания протиснулась к колченогому столику, одному из многих, окружавших ломаной линией танцпол.
— Пива! — крикнула Максин, и вскоре бутылки «Юнеско» выстроились в ряд на столе, образовав Дополнительную линию обороны от тел, двигавшихся неуверенно и неуклюже в лучах сторожевых прожекторов и летаргическом мигании стробоскопов.
— Вот так и живем, — сказал Планк Владимиру, который явно вырос в глазах Планка после анонса Литературного журнала. — Надеюсь, ты не рассчитывал оказаться в Нью-Йорке-на-Тавлате.
— Ну, мы еще поглядим, что с этим можно сделать, — произнес приободрившийся Владимир. — Поглядим!
С другого бока его теребила Александра, ей не терпелось поделиться своим авторитетным мнением о публике.
— Посмотри на этих туристов! Какие же они все жирные! А вон тот расфуфыренный кабанчик в майке «Штат Огайо»! Ну просто прелесть!
— Что они тут делают? — спросил Владимир.
— Ничего, — ответил Коэн, утирая пиво с подбородка. — Они наши смертельные враги. Их, как рождественский окорок, надо отдать на съедение бабушкам, провезти в трамваях по всем двенадцати мостам Правы, повесить на самом высоком шпиле Святого Станислава.
— А где наши? — прокричал Владимир Александре, стараясь перекрыть шум.
Она показала на столики позади них, за которыми, как понял Владимир, сидели коллеги-художники, невозмутимо потягивая пиво среди всеобщей, в лучших традициях американских пригородов, обжираловки.
Посланец от одного из «наших» столиков, юный амбал в майке с картинкой Уорхола, принес тонкий синий кальян с гашишем. На сей раз Владимира представили как «магната, мецената, поэта-лауреата, а также издателя». Они курили сладкий, пряный гашиш, наполняя трубку снова и снова, пока пальцы не порыжели и не слиплись; такова уж разновидность этого зелья в странах, сопредельных с Турцией, — влажная и бьющая наповал. Амбал назвал Владимиру цену: шестьсот крон за грамм, но Владимир был слишком возбужден, чтобы совладать одновременно с кронами и метрической системой. Тем не менее он приобрел гашиша на две тысячи долларов и попутно еще одного верного друга.
Дальнейшее Владимир помнил смутно. Он танцевал с Максин и Александрой и, возможно, с парнями тоже. Дискотечная охрана в коричневых рубашках выкосила туристов с доброй трети танцпола, чтобы компания Владимира могла как следует оттянуться. Тогда и случилась серьезная заварушка. Девица из феминистской организации, громко сквернословя, ни с того ни с сего набросилась на Владимира. Обкуренный вусмерть Владимир подумал было, что его завлекают: тесный контакт с ароматной американской плотью и пара наманикюренных когтей, вонзившихся ему в бок. И лишь когда Александра принялась оттаскивать активистку за волосы, Владимир понял, что оказался в эпицентре некого классового антагонизма.
Александра ловко укротила феминистку, и Владимир, освободившись от груза девичьего тела, должно быть, пылко поблагодарил спасительницу, потому что та, бросив «ер-рунда», расцеловала его в сиренево-сером дискотечном дыму, пропитанном парами гашиша, в обе щеки. После чего он Даже обрадовался этому дурацкому инциденту, который помог провести четкую границу между «нами» и «ними». Вот так всего за один вечер Владимир твердо вписал себя в графу «мы».
Позже в такси, по дороге домой, он, помнится тормошил заснувшего Коэна, требуя, чтобы тот полюбовался городом, раскинувшимся внизу: городские огни уже погасли, но желтая луна по-прежнему плыла вдоль излучины Тавлаты; сигнальные огни самолетов отражались на манжете на Ноге, и одинокий «фиат» урчал на пустынной набережной.
— Перри, взгляни, какая красота, — настаивал Владимир.
— Да, ладно, — отвечал Коэн и снова засыпал.
А потом, глядя на стены своего замка-панеляка, Владимир припомнил, каким грозным казался ему палаццо Гиршкиных, когда он, поддатый, плохо соображающий подросток, возвращался поздно вечером из школы в Манхэттене, и мать, вечный страж, донимала его расспросами разом по-русски и по-английски, не получая ответа ни на одном языке. В холле спали ребята Гусева, некоторые с игральными картами в руках. Вонь, стоявшая в помещении, придала Владимиру сил, он принялся карабкаться по лестнице в поисках своей постели, однако на нужный этаж попал лишь с третьего захода. Наконец он нашел и свою комнату, и даже кровать.
«А она красивая… эта Александра», — подумал Владимир, прежде чем, сбрызнувшись миноксидилом, тихо вырубиться.
Утром его никто не разбудил. И ничто. Будильник Владимир забыл сунуть в чемодан, Сурок же и человеко-щупальца его мощной организации до сих пор нежились в постели с подружками и оружием, хотя было далеко за полдень. Костя, как выяснилось, по утрам ходил в церковь.
Эту занимательную подробность Владимир узнал на пятый день пребывания в Праве. Он проснулся поздно — то ли от взрыва на одной из древних фабрик, что облепили бархатистый горизонт, то ли в самом Владимире что-то взорвалось. С пивом, водкой и шнапсом, поглощенными накануне, спалось тяжело; в стерильной типовой ванной Владимира вывернуло наизнанку, гнусный павлин понимающе ухмылялся на клеенчатой занавеске. Владимир только сейчас заметил, что птицу изобразили в тесных боксерских трусах расцветки столованского триколора и с огромным зобом в придачу.
Прошлая ночь, ставшая третьим эпизодом саги «Кафе «Модерн»», закончилась для Владимира следующим образом: он схватился за то место, где, по его представлениям, печень давилась последствиями его бурной жизни, потом натянул футболку с надписью «Нью-Йоркский спортивный клуб» (клуб пытался навербовать членов в Обществе им. Эммы Лазарус — как будто у кого-то там водились деньги!) в искренней попытке оздоровиться посредством силы внушения. После чего спустился в пустующее казино, надеясь застать Марусю, вечно пьяную старуху, угощавшую сигаретами и особым опохмеляющим варевом. Но ее на месте не оказалось.
Зато в казино был Костя в спортивном костюме, невероятно ярком — павлин из ванной обзавидовался бы, — на шее у Кости болталась массивная золотая цепь, на ней крест, свисавший чуть ли не до пупка, с анатомически достоверной фигуркой Христа.
— Владимир, отличная погода сегодня! Ты выходил на улицу?
— Ты видел Марусю?
— Зачем она тебе в такой прекрасный денек, — ответил Костя, теребя крест. — Дай легким отдохнуть, самое время. — Он столь пристально разглядывал футболку Владимира, что тому почудилось, будто Костя изучает его хлипкое телосложение; Владимир вызывающе ссутулился. — Спортивный клуб, — прочел Костя с конца. — Нью-Йоркский.
— Это подарок.
— Нет, ты в самом деле очень худой, надо бегать.
— У меня железное здоровье от природы.
— Пошли, — сказал Костя. — За домами есть место, где можно побегать. Тебе надо наращивать мышечную массу в нижней части тела.
Нижняя часть тела? Где она начинается — сразу под подбородком? Что он несет? Ну да, в колледже чикагская подружка Владимира тоже заставляла его бегать вокруг очень мудреного, управляемого компьютерами поля (уступка школьного руководства маргинальным элементам, желавшим заниматься спортом). «Когда-нибудь ты скажешь мне спасибо», — приговаривала подружка. Ага. Спасибо, любимая. Благодарю за бесценный дар — кровь и пот.
Но Костя опустил свою красивую лапищу с аккуратно подстриженными ногтями на плечо Владимира и вывел его, как строптивую корову, засидевшуюся в сыром, заплесневелом хлеву, на осеннее, подернутое дымкой солнышко и поникшую травку Правы.
Пейзаж выглядел очень по-дачному, плакучие ивы рыдали под тяжестью тетрагидропетракарбо-и-черт-знает-еще-какой дряни, извергаемой фабричными трубами; посткоммунистические кролики вяло прыгали туда-сюда, словно выполняя некую партийную Директиву, которую никто не позаботился отменить. Костя же сиял, будто фермер, выгодно сбывший урожай зерна городским. Он расстегнул куртку, обнажив безволосую грудь, и все время повторял «о-о-хх», «боже мой» и «наконец-то мы в раю».
Неподалеку зиял пустырь, по нему вилась дорожка, посыпанная — вероятно, самим энтузиастом утренней пробежки — песком; солнце в отсутствие заградительных ив пекло немилосердно.
«Если и существует ад на земле…», — подумалось Владимиру. Он прикрыл голову ладонью, опасаясь, как бы миноксидил не сгорел на корню, хотя вряд ли такое было возможно. И что дальше?
— Стоять на месте глупо! — крикнул Костя, отвергая многовековую мудрость русских крестьян, и помчался как сумасшедший по песчаной дорожке. — Вперед! Вперед!
Владимир неуклюже припустил рысцой и тут же столкнулся с проблемой: куда девать руки? Он глянул на Костю, пылившего по дорожке, и попытался рубить руками воздух — левой-правой, левой-правой. Господи, наверное, все-таки надо было закончить колледж, тогда бы не пришлось участвовать в этом безумии. Впрочем, на Уолл-стрит молодых специалистов тоже заставляют играть в теннис со стенкой в тамошних спортзалах. Но с другой стороны, всегда можно податься в социальную службу… если ты неприхотливый человек, предпочитающий отсиживаться в теньке.
Владимир не останавливался, жадно глотая жиденький столованский воздух. Каждый круг отнимал у него три года жизни. Густой, как шампунь, пот толстым слоем растекся по костлявому телу, тонкая хлопковая майка на плечах больше не ощущалась. И пока он перебирал ногами, высоко задирая колени, как те чудные птицы во Флориде, в его дефективных легких сгущалась мокрота.
Замедлив бег, Костя поравнялся с ним, спросил:
— Ну как? Чувствуешь?
— Д… да, — подтвердил Владимир.
— Чувствуешь, как тебе хорошо?
— Д… да.
— Лучше, чем обычно?
Владимир согнулся и замахал руками в знак того, что не может говорить.
— В здоровом теле — здоровый дух! — проорал его мучитель. — Какой грек это сказал?
Владимир пожал плечами. Зорба? Вряд ли.
— По-моему, Сократ, — крикнул Костя и припустил вперед, словно затем, чтобы показать Владимиру достойный пример.
Владимир задыхался. На глаза наворачивались слезы, пульс бился быстрее, чем крутились лопасти на вентиляторе Рыбакова, включенном на предельную скорость. Вскоре исчезла и дорожка. Вокруг потемнело — должно быть, солнце скрылось за облаком. Послышался шелест травы, хруст веток Затем окрик «Эй!». И Владимир врезался головой во что-то твердое.
Комок слизи размером с лягушку выкатился из его горла и упал рядом на траву.
— Ты наскочил на дерево, — сказал Костя, вытирая Владимиру лоб носовым платком. — Ничего страшного. С кем не бывает. У тебя тут Немножко кровит. Дома есть американские пластыри. Ребята Гусева расходуют их чуть ли не быстрее, чем водку.
Владимир моргнул несколько раз, потом попытался перевернуться. Отдых под деревом ему нравился много больше, чем бег под солнцем. Чувствовал ли он себя глупо? Отнюдь — командные виды спорта в его резюме не значились. Может, теперь этот идиот Костя оставит его, астматика и пьяницу, в покое.
— Ладно, в следующий раз начнем помедленнее, — сказал Костя. — Похоже, нам есть над чем поработать.
Нам? Взглядом Владимир попытался дать понять этому психу, сколь отвратителен ему спорт, но белый и пушистый Костя был слишком занят, обрабатывая рану с таким тщанием, будто Владимир был его закадычным дружком, сраженным пулей под Сталинградом. Владимир представил себе агитационный плакат с изображением этой сцены: «Мафия думает о тебе!»
— Ладно, — сдался Владимир, — помедленнее так помедленнее. А может, лучше… — Он не знал, как перевести на русский power-walking[33]. — Давай поднимать тяжести или что-нибудь в этом роде.
— Гирь у меня полно, — ответил Костя, — и пудовых, и каких хочешь — на выбор. Но, думаю, прежде надо оздоровить твою сердечно-сосудистую систему.
— Нет, по-моему, мне нужно поднимать очень легкие тяжести, — возразил Владимир, но спорить с Костей было бесполезно. В полдень по понедельникам, вторникам, четвергам и субботам они станут медленно бегать по песчаной дорожке с гантелями в руках.
— В другие дни я не могу, хожу в церковь, — пояснил Костя.
— Ну конечно, — отозвался Владимир, тупо разглядывая пятна собственной крови, темной, зловещей, на возмутительно розово-фиолетовом Костимом костюме, чтоб его. Тем не менее ему пришло в голову спросить: — Но церковь ведь только по воскресеньям?
— Я помогаю там по утрам в среду и пятницу, — ответил херувим. — Православных русских здесь очень мало, и приход нуждается в помощи. Понимаешь, у моей семьи очень глубокие религиозные корни. До революции среди моих предков были и священники, и дьяконы, и монахи…
— Да? Мой дед был дьяконом, — рассеянно произнес Владимир.
И тут же получил приглашение в церковь.
На американском фронте наблюдались перемены. Целыми днями Владимир бродил по панеляку, делая вид, будто разрабатывает бизнес-стратегию либо учит местный язык Когда ему это надоедало, он призывал Яна, самого молодого и наименее усатого из столованских водителей, и они мчались мимо замка в Золотой город. Выделенный Владимиру БМВ не был супермоделью, как У Гусева и его ближайших помощников, не говоря Уж о Сурке, в чьем распоряжении находилось целых два «бимера»: обычный и кабриолет. Сведения об автомобилях Владимир черпал у Яна, с которым он также упражнялся в столованском. Пока его новый приятель сталкивал с рельсов трамваи и пугал до рвоты такс и их престарелых хозяек, Владимир выучил такую фразу: «Это плохая машина. В ней нет пятидискового сидюшника». И одно позитивное высказывание: «У тебя симпатичная мордашка. Залезай в мою красивую машину».
Паутина, сплетаемая Владимиром, захватывала все больше пространства — от «Юдоры Уэлти» и «Модерна» до «Бомбоубежища», «Бум-Бума», бара «У Джима» и даже Мужского клуба, куда Владимир забрел по ошибке. Всюду ему сопутствовал шепоток:
— Вон тот — издатель, из новых.
— Он ищет таланты. Для одного международного концерна. «ПраваИнвест».
— Романист, ты наверняка о нем слыхал… Да он везде печатается.
— Я видел его с Александрой! Как-то я сидел в «Модерне», и она попросила у меня зажигалку…
— Надо бы угостить его «Юнеско».
— Боже, он смотрит на нас и ухмыляется!
По ходу дела Владимир втюрился в Александру — с пролетарской основательностью. Он не сводил глаз с ее безусловно великолепного тела, пока она пробегала глазами меню, пивную карту, винную карту или была еще чем-нибудь занята, и уносил эти мгновенные снимки памяти к себе в панеляк. По ночам они проникали в его сны, днем погружали в созерцание: вот ее губы, пухлые, вишнево-красные на фоне серого кирпича ратуши в Старом городе; грудь — вид сверху — над квадратным мраморным столиком; длинные загорелые руки, постоянно протянутые к какой-нибудь местной знаменитости, чтобы прижать его (ее) к своей неподражаемо острой ключице. И никаких терзаний, как было с Франческой. На удивление честные, сексуально-положительные (хотя и без взаимности) отношения, которые Владимир всячески поддерживал. Он приглашал Александру на ланч, но, дабы его не заподозрили в романтических намерениях, приходилось приглашать еще кого-нибудь, и часто Александра являлась вместе с Маркусом. Это были еще те бизнес-ланчи: решений присутствующие не принимали, вопросы журнальной политики спихивали соседу, как фишки в маджонге, но сплетничали взахлеб. Незамысловатое «кто с кем спит» было единственным текстом, легко сочинявшимся в пряном дыму кафе. Александра, увы, спала исключительно с Маркусом, коротконогим регбистом и, по наблюдениям Владимира, законченной сволочью, из тех, что готовы каждодневно мозолить глаза и вертеться ужом, лишь бы заполучить вожделенный пост главного редактора.
— Ой, мудачье какое, — бросал Маркус в кафе/ баре/дискотеке/ресторане, разглядывая кислые мины завсегдатаев. Он щеголял говором простых лондонцев, которому научился в богемном Вест-Энде, там Маркус впервые явил миру свою физическую мощь и артистическую никчемность. — Воображают себя новыми Хэмингуэями.
На свою беду сочинять Маркус совсем не умел. Потому кривлялся, а также, пытаясь заполнить брешь между тем, на что был способен, и тем, чего от него ждала Права, взялся за живопись и — по выражению преданной Александры — «графическое искусство». Владимир придумал заткнуть ему пасть постом художественного редактора, что в теории означало: Маркус, если пожелает, будет редактировать свои же творения, впихивать их «в этот чертов журнал» и умывать руки.
Пост же главного редактора Владимир, стоявший на раздаче должностей, прочил, прислушиваясь к отчетливым сигналам с мест, Перри Коэну. А заодно и место лучшего друга, кореша, названного брата и т. д. Коэн был незаменим. Его любили денежные мешки за то, что он употреблял совершенно немыслимые выражения вроде «педрила» и «вот те на!», да и выглядел соответственно — туповатой деревенщиной из Айовы. Одновременно он был рассерженным молодым евреем с бунтарскими замашками, подозревавшим, что неопытный моэл[34] отхватил лишку от его колбаски на восьмой день после рождения; в результате — душевный кризис, вполне соизмеримый с положением единственного еврея в Айове (не говоря уж о папе Гитлере). Словом, никто не сомневался, что весь мир ополчился на Коэна, потому он и оказался здесь, в Праве, на краю ойкумены.
Кроме того, у Коэна имелись крепкие связи как в западном Амстердаме, так и в восточном Стамбуле; пакетики с последними достижениями в области гидропоники и турецкой научной мысли доставлялись авиапочтой, по каковой причине на Коэна с обоих берегов Тавлаты изливался поток нижайших благодарностей. Баобаб, старый друг Владимира, занимался тем же самым, однако этот заокеанский обормот ворочал делами не ради общественного блага, но преследуя низменную личную выгоду (его товар к тому же славился большим количеством растительного мусора).
И нельзя забывать, что Коэн числился наставником Владимира, о чем он любил упоминать на людях: «Завтра я буду наставлять Владимира» или «Наставничество протекает вполне удовлетворительно». Протекало оно в Маленьком квартале, в тупике, где Коэн и Владимир впервые достигли литературного взаимопонимания. Попытки Владимира переместить классы в роскошный парк, располагавшийся над Маленьким кварталом, чтобы попутно любоваться видом на замок, или в куда-нибудь в Старый либо в Новый город за рекой успехом не увенчались. Коэн презрительно отверг все предложения:
— Творчество расцветает только в тесных, убогих пространствах — в чулане, где хранятся ведра и щетки, квартирках без горячей воды, кроличьих клетках…
К чему спорить? Они усердно изучали своеобразные творения Коэна («И доносился звук из спальни / Там Эзру Паунда читали»), будто подопечные раввина, которым наконец даровали доступ к каббале, пока однажды Коэн не заявил:
— Владимир, хочу тебя потешить, ты заслужил. Устроим чтение.
Потешить? Разве можно так выражаться в году! Владимир, во всяком случае, не рискнул бы.
— Но я пока не готов читать, — сказал он.
— Знаю, — рассмеялся Коэн. — Читать буду я. Брось, попрыгунчик, не грусти. Придет твое время.
— Ну конечно же, — согласился Владимир. Но, как ни странно, огорчился, услышав, что его произведения пока не годятся для оглашения на публике, даже несмотря на то, что арбитром выступил какой-то потертый лев из американской гостиной. Владимир понимал, что никакой он не поэт, но не настолько же он плох!
— Завтра, в три часа. В Новом городе, в кафе «Радость», это в одном квартале от Ноги. Впрочем, давай встретимся у левой пятки. И вот еще что, Влад… — Коэн обнял его за плечи — жест, по сию пору пугавший застенчивого Владимира. — Понятно, никакой формы одежды там не требуют, но я всегда стараюсь облачиться во что-нибудь красивое, когда выступаю в «Радости».
О, «Радость». Лежа на животе в своем будуарчике, обставленном мебелью светлого дерева, Владимир размышлял об этом легендарном месте. Выпадет ли ему шанс потрясти публику собственными стихами, заразить своим искусством богатые англоязычные массы — все как на подбор потенциальные инвесторы — и приступить (наконец-то!) ко второму этапу великого плана?
Первый этап прошел без сучка без задоринки. Владимир познакомился — нет, внедрился в среду этих отсталых выходцев с Запада, жаждущих приобщиться к культуре. Но теперь пора было браться за дело всерьез. Доказать типам вроде собачника Планка и регбиста Маркуса, что он не просто бизнесмен, купивший нескольких богемных друзей посулами литературного журнала и бесплатной выпивкой. И если он сумеет прочесть что-нибудь свое в «Радости», тогда… вперед, к третьему этапу! То есть к фазе «люблю кататься, а вам саночки возить». (А может быть, где-нибудь на второй с половиной стадии ему удастся отбить у Маркуса Александру?)
Акции «ПраваИнвеста» уже отпечатали. Оформленные со всей роскошью сертификатов о получении зеленого пояса по карате, какие выдают драчунам из захолустья, они должны были поступить в продажу всего по 960 долларов за штуку. Разумные инвесторы, обратите внимание!
Итак, за работу. Владимир достал блокнот, заполненный нудными цитатами из наставлений Коэна, и принялся за «Мать в Чайнатауне» — стихотворение, начатое в тот судьбоносный день в «Юдоре Уэлти».
Он прочел первые строчки про себя. Тонкая нитка жемчуга, из тех мест, где она родилась… Чушь собачья на самом деле. Но актуально.
Опять же, а что, если… А что, если Коэн и вся тусовка видят его насквозь? Что, если они заманивают Владимира в «Радость» лишь затем, чтобы сорвать с бесстыжего манипулятора маску международного магната-искателя-талантов-поэта-лауреата-издателя? Владимир понюхал воздух вокруг себя: не несет ли от него мошенничеством. Шмыг-шмыг… Ничего, кроме запаха влажной пыли и облачка тошнотворной вони, испускаемой электрокамином в соседней квартире. Далее, а вдруг Коэн озлобится, если Владимир затмит его на чтениях?
И, объединив вокруг себя всякую мелюзгу — Маркуса, Планка, того тощего парня, как бишь его зовут, — уничтожит Владимира? Кого Владимир сможет призвать на свою сторону? Верно, скорее всего Александра, эта чокнутая прелесть, встанет на его защиту. К тому же Александра вертела Маркусом как хотела, и Максин боготворила ее, как и та другая блондинка, всюду появлявшаяся в болотных сапогах и с китайским зонтиком… Но таким образом он всего лишь добьется раскола тусовки надвое. А на что ему полтусовки?
Спросить бы совета у компетентного человека.
Ах, если бы мать была здесь.
Владимир вздохнул. Как ни крути, он скучал по ней. Впервые мать и сына разделяли пять тысяч миль, и Владимир чувствовал, как ему ее не хватает. Хорошо ли, плохо ли, но до сих пор она распоряжалась Владимиром, как личным приусадебным хозяйством. Теперь же, расставшись с матерью, Владимир мог рассчитывать только на себя. Иными словами, что получится, если из Владимира вычесть мать? По его прикидкам, величина выходила отрицательной.
Она была с ним с самого горестного начала. Он помнил, как мать, двадцатидевятилетняя преподавательница игры на ксилофоне, готовила сына-астматика к детскому саду, где она сама работала и куда его более здоровые ровесники ходили уже полгода. Первый день в детском учреждении вызывал безмерную тревогу у любого советского ребенка, но полумертвый Владимир страшился сверх того и будущих буйных сотоварищей, которые станут гонять его по огороженной территории, валить на землю, сидеть на нем верхом, выдавливая из его истерзанной груди последний вздох.
— Дальше, Сережа Климов, отпетый хулиган, — инструктировала мать Владимира. — Он такой высокий и рыжий. Держись от него подальше. Верхом он на тебя не усядется, но Климов любит щипаться. Если он попробует тебя ущипнуть, пожалуйся Марии Ивановне, Людмиле Антоновне или любой другой воспитательнице, я прибегу, чтобы тебя защитить. Дружить будешь с Леней Абрамовым. Кажется, ты с ним однажды играл в Ялте. У него есть заводной петушок. Можешь поиграть с петушком, но смотри, чтобы манжеты не попали в механизм. Испортишь рубашку, и все ребята решат, что ты кретин.
На следующий день Владимир, следуя материнским наводкам, отыскал Леню Абрамова. Тот сидел в углу, бледный, трясущийся, толстая зеленая вена пульсировала на его монументальном еврейском лбу, — словом, товарищ по несчастью. Они по-взрослому пожали друг другу руки.
— У меня есть книга, — просипел Леня, — про Ленина. Когда он скрывался, он построил себе шалаш почти из ничего, только из травы и лошадиного хвоста.
— У меня такая тоже есть, — сказал Владимир, — дай посмотреть твою.
Леня извлек из сумки том, бесспорно красиво оформленный, но, судя по мелкому шрифту, предназначенный для читателей вдвое старше. Тем не менее Владимир не смог удержаться, чтобы не разрисовать кумпол Ленина красным карандашом для пущей красоты.
— Остерегайся Сережи Климова, — проинформировал его Леня. — Он может тебя ущипнуть до крови.
— Знаю, — ответил Владимир. — Мне мама говорила.
— Твоя мама очень хорошая, — смущенно признался Леня. — Она следит за тем, чтобы меня не били. И говорит, что мы с тобой будем дружить.
Несколько часов спустя, лежа на матрасе в тихий час, Владимир обнял маленькое существо, свернувшееся калачиком рядом с ним, своего первого лучшего друга, обещанного матерью. Возможно, завтра они отправятся вместе на Пискаревское кладбище в сопровождении бабушек и возложат цветы на могилы своих мертвецов. Возможно даже, их вместе примут в пионеры. Какая удача, что они с Леней так похожи и ни у того ни у другого нет ни братьев ни сестер… Зато теперь у Владимира есть Леня, а у Лени — Владимир! Все выглядело так, словно мать нарочно создала друга для Владимира, словно она догадалась, как тоскливо ему, больному, месяцами в тягучих сумерках лежать в постели в компании с плюшевым жирафом, пока не наступит июнь — время ехать в Ялту, смотреть, как в Черном море резвятся дельфины.
Посапывая в унисон с новым приятелем, Владимир даже не заметил, как мать проскользнула в комнату и наклонилась над простертыми телами.
— А, вот вы где, дружки, — прошептала она, назвав их словом, которое Владимир и поныне считал одним из самых нежных. — Кто-нибудь вас обижал?
— Нас никто не тронул, — прошептали они в ответ.
— Хорошо… Тогда отдыхайте, — произнесла она таким тоном, будто они были заправскими солдатами и сейчас у них передышка между боями. Она дала им по шоколадной «Красной Шапочке», самой вкусной конфете на свете, и подоткнула одеяла.
— Мне нравятся волосы твоей мамы. Они такие черные, что кажется, в них можно смотреться как в зеркало, — мечтательно сказал Леня.
— Она красивая, — согласился Владимир с полным ртом шоколада.
Он уснул и увидел сон: все трое — мать, Леня и Владимир — прятались вместе с Лениным в шалаше из лошадиного хвоста. В шалаше было не повернуться. Для смелости и отваги в нем не осталось места. Все, что они могли, — это сбиться в кучку в ожидании неопределенного будущего. А чтобы не скучать, они по очереди заплетали блестящие материнские волосы в косы, но обязательно не туго — волосы должны были спускаться на голубоватые виски. Даже В. И. Ленин признался своим юным друзьям, что «это большая честь — заплетать косы Елене Петровне Гиршкиной, жительнице Ленинграда».
В Праве, в панеляке, Владимир встал с постели и попробовал пройтись так, как учила его мать несколько месяцев назад в Вестчестере. Он выпрямился до боли в спине. По-гойски сомкнул стопы, едва не оцарапав сверкающую кожу на новых туфлях, прощальном подарке от Сохо. Но в итоге счел эти упражнения бессмысленными. Если он сумел пережить советский детский сад, ковыляя по-еврейски от унижения к унижению, то что ему испытующие взгляды какого-то клоуна из американской глубинки по имени Планк.
И все-таки, даже на расстоянии в полмира, Владимир чувствовал, как палец матери тычется в его спину, как увлажняются ее глаза, предвещая приближение восторженной истерики… Как она любила его когда-то! Как тряслась над своим единственным ребенком! И какую планку себе поставила: я сделаю все для него, закрою своим телом от хулиганья вроде Сережи Климова, найду ему, пятилетнему, верных товарищей по играм, эмигрирую в Штаты, оставив в Ленинграде умирающую мать, заставлю мужа-простофилю ввязаться в нелегальный бизнес. Лишь бы маленький Владимир дышал и дышал, посапывая, в безопасности и уюте.
Один человек положил жизнь на благо другого. Как такое возможно? Эгоистичный Владимир был не в силах придумать ответ на этот вопрос. Однако целые поколения русских евреек сделали для своих детей то же, что его мать. Владимир был частью великой традиции безграничной жертвенности и безоглядного сумасшествия. Когда же ему удалось освободиться от сыновних уз, он сразу почувствовал себя одиноким, несправедливо наказанным сиротой.
Что мне теперь делать? — спросил Владимир у женщины, оставшейся за океаном. Помоги мне, мама…
И среди призрачного писка дряхлых советских спутников, круживших над Правой, раздался голос матери: Не отступай, сокровище мое! Выжми из этих уродов неотесанных все соки!
Что? Владимир посмотрел на картонный потолок Такой криминальной прямоты он не ожидал. Ты уверена? А если Коэн взбесится?.
Коэн — тупица. Он ведь не Леня Абрамов. Просто еще один американец, вроде той хихикающей бегемотихи в моей фирме, что пыталась надуть меня на прошлой неделе. И кто теперь смеется, жирная сука?. Нет, пора начинать второй этап, сынок. Прочти свое стихотворение в кафе. Не бойся…
Вдохновленный полученной санкцией, Владимир воздел руки к небу, словно ни подвижный эфирный космос, ни обманчивая память не могли помешать ему дотронуться до волос матери и заплести их, массируя белую кожу в проборах, как во время долгого путешествия на поезде в Ялту.
Если завтра все пройдет удачно, то только благодаря тебе. Ты — сама отвага и упорство. Неважно, как я ставлю ноги; все, чему ты меня бучила, я помню. Пожалуйста, не тревожься обо мне.
Вся моя жизнь — тревога о тебе, ответила Мать. Но в этот момент раздался нарочито громкий стук, и квартирная дверь едва не слетела с Петель под ударами двух прикладов.
— Владимир Борисович! — проорали две хриплые русские глотки, оборвав сеанс трансатлантической связи. — Эй! Давай! Просыпайся!
Владимир торопливо зашлепал к двери, потеряв по дороге оба тапка; в его ушах все еще звенел небесный голос матери.
— Что происходит? — крикнул он. — Я работаю на Сурка!
— Сурок тебя вызывает, котеночек, — крикнул один из громил. — В баньку пора!
Владимир открыл дверь:
— В какую баньку?
На пороге стояли два здоровенных парня крестьянского вида; в тусклом освещении коридора их пожелтевшие от беспробудного пьянства лица отливали чистой зеленью.
— Я уже мылся сегодня утром.
— Сурок велел привести Владимира Борисовича в баню, так что заматывайся в полотенце и двигаем, — ответили они хором.
— Что за чушь.
— Ты споришь с Сурком?
— Я слепо следую указаниям Сурка, — успокоил их Владимир.
Они походили на повзрослевшего Сережу Климова, детсадовского хулигана. А вдруг они тоже попробуют защипать его до смерти? И матери нет рядом, чтобы защитить его, а Лене Абрамову, бывшему лучшему другу, сейчас не до того, он в Хайфе, где заправляет, наверное, каким-нибудь злачным ночным клубом.
— Где эта баня? — осведомился Владимир.
— В третьем корпусе. Раздевалки там нет, так что заворачивайся в полотенце прямо сейчас.
— Вы что, хотите, чтобы я шел до третьего корпуса в одном полотенце?
— Так положено.
— Вы знаете, с кем разговариваете?
— Да! — не колеблясь ответили мужики. — Мы подчиняемся Гусеву! — добавил один из них, словно это обстоятельство оправдывало их наглость.
Когда обмотанный полотенцем Владимир шествовал через двор к третьему панеляку в сопровождении вооруженного эскорта, шлюхи, высунувшись из мрачной пещеры казино, свистели вслед почти голому молодому человеку. Владимир инстинктивно прикрыл руками грудь — жест, подсмотренный им у грудастых девиц на порнографических картинках. Выходит, его подставили! Этот козел Гусев жаждет его унижения. Видимо, Гусев забыл, чей Владимир сын — Елены Петровны Гиршкиной, грозной царицы Скарсдейла и советского Детсада… Что ж, подумал Владимир, мы еще посмотрим, чья возьмет, или, как с изящной простотой выражаются русские, кто кого.
Баня в третьем корпусе походила не столько на настоящую русскую баню с потрескавшимися стенами и перемазанной углем печкой, сколько на обычную шведскую сауну небольших размеров (такую же унылую и деревянную, как мебель в квартире Владимира), пристроенную к панеляку задним числом, так к станции «Мир» пристраивают еще один космический модуль. Внутри варились на медленном огне Сурок и Гусев, рядом с ними стояло блюдо с вяленой рыбой и бочонок «Юнеско».
— Американский король соизволил попариться с нами, — возвестил Гусев при появлении Владимира, обмахиваясь крупным окунем, покрытым соляной коркой. Голые тела Гусева и Сурка не отличались друг от друга ни единым изгибом, точно так выглядел бы Владимир лет через десять, поддайся он Костиной физкультурной муштре. — Неужто мы до сих пор почивали? — продолжал Гусев — Мои люди говорят, твоя машина и шофер весь день простаивают.
— А тебе какое дело? — беспечным тоном отозвался Владимир, перебирая березовые веники, которыми русские хлещут себя в бане якобы для улучшения кровообращения.
Он резко взмахнул веником, однако угрожающего жеста не получилось, мокрые ветки лишь выдохнули с тихой грустью: «Шу-у».
— Какое мне дело? — взревел Гусев. — В отчетах нашего бухгалтера значится, что только за последние две недели ты истратил пятьсот долларов США на выпивку, штуку на обеды и две штуки на гашиш. На гашиш, заметьте! При том, что Маруся держит опиумную делянку прямо здесь, во дворе. Или наш опиум не хорош для тебя, Володечка? Нахрапистый же нам попался еврей, Сурок. Ведет себя, как одесский партийный босс.
— Сурок… — начал Владимир.
— Хватит, вы оба! — гаркнул Сурок — Я хожу в баню, чтобы расслабиться, а не разбираться в ваших дрязгах. — Он растянулся на скамейке, по обе стороны свисал его толстый живот, по обширной рябой спине растекался пот. — Две штуки на гашиш, десять на шлюх… Ну и что? Только что звонил Мелашвили с «Советской власти», они отчаливают из Гонконга с запасом дури на девятьсот тысяч. Все путем.
— Ага, путем, — злобно хмыкнул Гусев, откусил голову у окуня и выплюнул ее в угол, на дымящиеся бревна. — Мелашвили хоть и черножопый, но свой парень, и ему приходится пахать через всю планету, чтобы ублажить нашего Гиршкина…
Рассерженный Владимир вскочил, едва не обронив полотенце, прикрывавшее его маленькое мужское достоинство — изъян, который он не хотел обнаруживать.
— Ты о чем! — закричал он. — За прошедшие Две недели я подружился почти со всеми американцами в Праве, начал работу над новым литературным журналом, благодаря которому мы приберем к рукам всех выходцев с Запада, мое имя дважды упоминалось в газете «Прававедение», солидном издании для экспатриантов, а завтра я буду почетным гостем на важном поэтическом вечере, где соберется богатая англоязычная публика. И после всего, что я сделал, часто в ущерб собственному здоровью и интеллекту, ты смеешь обвинять меня…
— Вот! Слыхал, Гусь? — перебил Сурок. — Он издает журналы, дружит с богачами, ходит на поэтические вечера. Хороший мальчик! Продолжай в том же духе, и я буду тобой гордиться. А помнишь, Гусев, как мы с тобой в детстве ходили на литературные вечера? Поэтические конкурсы… Напишите стихотворение на тему «Испытание мужества красных трактористов». Весело было! На одном из этих конкурсов я трахнул какую-то девчонку, ей-богу! Такую смугленькую, армянку наверное. Да-а.
— Конечно, как скажешь, так я и сделаю, — не унимался Гусев, — но…
— Заткнись уже, Миша, — поморщился Сурок. — Ныть будешь на бизнесменскам обеде. — Взяв с блюда маленькую рыбешку, он отправил ее в рот. — Владимир, дружище, иди сюда, похлещи меня веничком. Надо, чтобы кровь текла пошустрее, а то я расплавлюсь.
— Прошу изви… — начал Владимир.
— Эй, эй, парень! — закричал Гусев, вскочив на ноги. — Что это значит? Только мне позволено хлестать Сурка. У нас такой закон. Спроси кого хочешь в нашей организации. Положь веник, кому говорят, а то…
— Опять ты склочничаешь, Михаил Николаевич, — одернул его Сурок — Почему бы Владимиру меня не отхлестать? Он — малый крепкий. И хорошо потрудился. Заслужил награду.
— Да ты только посмотри на него! — орал Гусев. — Мускулы рыхлые, рука слабая. Он младше меня вдвое, а у него уже сиськи висят, как у коровы. Он отхлещет тебя, как педик, помяни мое слово! Ты же достоин большего, Сурок!
Если Владимир и почувствовал неловкость от предложения высечь своего начальника, вопли Гусева развеяли ее без следа. Рука Владимира сама схватилась за веник и гневно взмыла вверх, спустя мгновение на спине Сурка вспыхнула молния.
— Мыа-а-арф! — прохрипел Сурок — Угу. Во, так и надо. Хорошо!
— Ну, кто тут педик? — выкрикнул Владимир, не сразу осознав двусмысленность ситуации, и ударил еще раз.
— Боже, больно-то как, здорово, — урчал довольный Сурок — А теперь давай чуть повыше. А то я потом сидеть не смогу.
— К черту вас всех! — громко прошипел Гусев.
На пути к выходу он притормозил рядом с Владимиром с явным намерением испепелить его взглядом. Но Владимир не дал ему шанса, он не отрывал глаз от багровой топографии спины Сурка, темного леса для любого начинающего картографа. Однако в поле его зрения все же попала шея Гусева, крепкая, жилистая, в отличие от прочего телесного беспорядка.
Лишь после того, как Гусев хлопнул дверью, Владимир вспомнил, как он в детстве боялся парной — параноидальный страх оказаться запертым там и упариться до смерти. Он представил себя и Сурка в подобной ловушке: кожа становится прозрачной, как клецка, приготовленная на пару, а под кожей ничего, кроме вареного мяса. Худшей смерти, казалось, нельзя было вообразить.
— Эй, ты почему остановился? — промычал Сурок.
— Нет, я одолею этого козла толстошеего, — пробормотал Владимир себе под нос и взялся за дело с такой яростью, что с первого же удара на спине Сурка взорвался лиловый прыщ. Запах густой крови смешался с пропитавшим сауну запахом рыбы, столь же крепким и стойким, как сам Гусев.
— Да, да! — кричал Сурок. — Так и надо! Быстро же ты учишься, Владимир Борисович.