Англия, Англия, Англия, которую наперебой и замечательно описывали писатели Англии. Они описывали её на все возможные лады! Они видели её то светлой, то тёмной. Они любили эту Англию королевы Виктории. Её Англию!..
Англия — туда и сюда, сюда и туда, вперёд и назад, назад и вперёд...
Вы переезжаете границу Хэмпшира, вы смотрите из окна вагона, вы едете в поезде. Вы видите прекрасный весенний день; вы видите бледно-голубое небо, испещрённое маленькими кудрявыми облаками, плывущими с запада на восток. Солнце ярко светит. В воздухе царят веселье и бодрость. И на протяжении всего пути, вплоть до холмов Олдершота, среди яркой весенней листвы проглядывают красные и серые крыши фермерских домов...
Вы видите плодородную и защищённую область, где поля никогда не бывают сожжены солнцем, а источники никогда не пересыхают, ограниченную с юга крутым меловым кряжем. Вы идёте пешком, десятка два миль на север по известковым холмам и пашням и, достигнув края одного из обрывов, с изумлением и восторгом созерцаете раскинувшуюся у ног, словно карта, страну, совсем не похожую на те места, которые вы уже миновали. Позади — пологие холмы, поля, залитые солнцем, такие обширные, что пейзаж видится бескрайним; дороги белы, живые изгороди низки и ветки их кустов густо переплелись, воздух бесцветен. А здесь, в долине, мир словно построен по меньшему и более изящному масштабу: поля невелики, и с высоты окаймляющие их живые изгороди кажутся сеткой из тёмно-зелёных нитей, растянутой на светло-зелёной траве. Воздух внизу дремотен и . так густо окрашен лазурью, что средний план, говоря языком художников, также принимает синеватый оттенок, а дальше, на горизонте, темнеют глубокие ультрамариновые тона. Пахотной земли мало, и почти везде раскинулась широкая пышная мантия из травы и деревьев, одевающая более низкие холмы и долины, замкнутые высокими холмами...
Англия, Англия, фантастическая, придуманная, живая, настоящая Англия...
Слышится стрекотанье, напоминающее любовную песенку кузнечика. Это заработала жнейка, и за изгородью показалось длинное вибрирующее тело машины, которую тащат три лошади. На одной из них сидит погонщик, а другой работник управляет жнейкой. Жнейка едет вдоль края поля, медленно вращая лопастями, и скрывается за гребнем холма; и через минуту выезжает с другой стороны поля, двигаясь тем же ровным ходом; над жнивьём сверкнула медная звезда на лбу передней лошади, затем показываются яркие лопасти и, наконец, вся машина.
Узкая полоса жнивья, охватывающая поле после каждого объезда, становится шире и шире, и, по мере того, как проходят утренние часы, площадь, где пшеница ещё не сжата, всё уменьшается. Дикие кролики, зайцы, змеи, крысы и мыши отступают дальше в хлеба, словно в крепость, не подозревая, сколь эфемерно их убежище и какая судьба ждёт их к концу дня, когда до ужаса маленьким будет оставленный им уголок и они •собьются в кучу — друзья и враги; а потом ляжет под зубцами неумолимой жнейки последняя пшеница, ещё покрывающая последние несколько ярдов поля, и жнецы перебьют всех зверьков палками и камнями.
Пшеница ложится позади жнейки маленькими кучками, и каждой кучки достаточно, чтобы связать из неё сноп; этим и занимаются энергичные вязальщики, идущие сзади, — главным образом женщины, хотя среди них видны и мужчины в ситцевых рубахах и штанах, стянутых кожаным ремнём, так что можно свободно обойтись без двух задних пуговиц, которые при каждом движении вязальщика поблескивают в солнечных лучах, словно два блестящих глаза на пояснице.
Но, конечно, значительно интереснее наблюдать за представительницами прекрасного пола, ибо женщина приобретает особое очарование, когда становится неотъемлемой частью природы, а не является, как в обычное время, лишь случайным предметом на её фоне. Работник на поле остаётся индивидом; работница есть неотъемлемая часть поля, — каким-то образом она теряет грани своей личности, впитывает в себя окружающее и с ним ассимилируется.
Женщины — вернее, девушки, ибо почти все они были молоды, надели чепцы с длинными развевающимися оборками, защищающими от солнца, и перчатки, чтобы жнивье не изранило им рук. Одна была в бледно-розовой кофте, другая в кремовом платье с узкими рукавами, третья в юбке, красной, как лопасти жнейки. Женщины постарше надели коричневые грубые робы — привычный и наиболее удобный костюм для работницы, от которого отказывались молодые.
В это утро взгляд невольно возвращался к девушке в розовой ситцевой кофте, так как фигура у неё более гибкая и изящная, чем у других. Но она так низко надвинула на глаза чепец, что когда она вяжет снопы, оборки скрывают даже щёки, хотя о цвете её лица можно догадаться по темно-каштановой пряди волос, выбившейся из-под чепчика. Быть может, она обращает на себя внимание отчасти потому, что совсем к этому не стремится, а другие женщины частенько посматривают по сторонам.
Работает она монотонно, как часовой механизм; из последнего связанного снопа выдёргивает пучок колосьев и приглаживает их ладонью левой руки, чтобы верхушки торчали на одном уровне, потом, низко наклонившись, идёт вперёд, обеими руками подбирая пшеницу и прижимая её к коленям; левую руку в перчатке она подсовывает под сноп, пока не коснётся правой, сжимая пшеницу в объятиях, словно возлюбленного, затем соединяет концы выдернутого пучка колосьев и, придавливая коленями сноп, связывает его, время от времени оправляя юбку, приподнимаемую ветром. Полоска голой руки видна между кожаной перчаткой и рукавом платья, а к концу дня женская нежная кожа будет исцарапана и начнёт кровоточить.
Иногда она распрямляется, чтобы отдохнуть, потуже завязать передник и поправить сбившийся чепец. И тогда видно её лицо — овальное лицо красивой молодой женщины, глубокие тёмные глаза и длинные тяжёлые косы...
А когда лето в разгаре, когда новые цветы, листья, соловьи, зяблики, дрозды водворились там, где всего год назад обитали другие недолговечные создания, в то время как эти были ещё зародышами или частицами неорганического мира. Под лучами солнца наливаются почки, вытягиваются стебли, бесшумными потоками поднимается сок в деревьях, раскрываются лепестки и невидимыми водопадами и струйками растекаются ароматы...
Англия...
Фахверковый дом под черепичной крышей. Здесь, в Стратфорде, жила Энн Хэтуэй, жена Шекспира.
Город Кембридж... башни, ворота, щит и корона над аркой... Город Университета...
Эдинбург... Прямоугольные фонари и старый замок...
И снова Стрэтфорд... Прямые углы и треугольность крыши дома, где жил Шекспир...
А жилище Кромвеля видится прямоугольно-полосатым...
Англия...
Сухой хрустящий иней, словно солью, покрыл траву. Небо походит на опрокинутую чашу из голубого металла. Тонкая кромка льда окаймляет у берегов поросшее камышом тихое озеро... Живительный аромат леса, мелькающие в его зелёной сени золотистые и красные блики солнца на стволах, хриплые крики загонщиков, порой разносившиеся по лесу, резкое щёлканье ружей охотников — всё отчего-то веселит и наполняет чудесным ощущением свободы...
Англия...
...Свой рай по сердцу выбирай,
А я, с судьбой не споря,
Люблю мой край, мой дивный край, -
Да, Сассекс мой у моря!
Не украшают ни сады,
Ни ласковые рощи
Китообразные гряды —
Один терновник тощий!
Зато — какая благодать!
Просвет в нагой теснине
Нам позволяет увидать
Уильд лесистый, синий.
Здесь полудик, небоязлив,
Дёрн мудрый — нелюдимо
Прилёг на меловой обрыв,
Как при солдатах Рима.
Где бившихся и павших след,
Превратной славы знаки?
Остались травы, солнца свет,
Курганы, бивуаки.
Тяжёлый, крылья просолив,
Зюйд-вест летит вдоль пляжа.
Свинцовой линией пролив
Прочерчен против кряжа.
О том, что отмель скрыла мгла,
Здесь, на своём наречье,
Гремят судов колокола,
Бубенчики овечьи.
Здесь нет ключей — долин красы,
И только на вершине,
Без вод подспудных, пруд росы
Всегда есть в котловине.
Пророча летних дней конец,
Трава у нас не чахнет.
Ощипан овцами, чебрец
Восходом райским пахнет!
Безмолвием звенящим весь
Пронизан день прелестный!
Творца холмов мы славим здесь,
В забытой церкви местной.
Но есть иные божества,
Свой круг блюдёт их ревность,
И, в тайнике его, жива
Языческая древность.
Достанься мне земель-сестёр
Прекрасных наших сорок,
Я разрешил бы равных спор:
Мне старый Сассекс дорог!..
Англия, Англия...
Дорсетшир... Две старые фермы, дорога к мельнице на берегу, дорога, глубоко врезавшаяся колеями в розоватую землю; маленькая замшелая церковь с оградой на подпорках и рядом совсем маленькая и совсем замшелая часовня. Речка, приводящая в движение мельницу, разбегается, журча, на ручейки, а вдоль её устья бродят свиньи...
Англия...
Фарфоровый Вустер. Курортные — Бат в Сомерсетшире, Хэрроугейт в Йоркшире, Ярмут на восточном побережье...
Англия — «мастерская мира»! Самая мощная промышленность, самый многочисленный военный и торговый флот...
Лондон — столица Англии.
1866 год. По улицам бродит журналист Джеймс Гринвуд, сын мелкого клерка, брат десяти братьев и сестёр. Он прикидывается бродягой, в дырявых башмаках и жалких лохмотьях, он несколько часов мёрзнет в ненастную осеннюю ночь, прежде чем ему удаётся получить место в ночлежке. Он выпускает книгу очерков «Семь язв Лондона». Газеты откликаются рецензиями.
«Картина, нарисованная Гринвудом, — тем более ужасна, что сам он провёл в этих условиях всего лишь одну ночь, а тысячи наших бездомных соотечественников вынуждены проводить таким образом всю жизнь...»
Дверь пивной распахивается, и из неё выталкивают женщину. Платье на ней всё изорвано и страшно испачкано, рыжие волосы всклокочены, губы разбиты, а на руках у неё ребёнок, завёрнутый в грязные тряпки. Её преследует мастеровой с багровым, немытым, опухшим лицом; тусклые глаза его заплыли, щёки давно не бриты, а волосы столь же давно не видали гребёнки. На нём засаленная грязная рубашка и старая, рваная, измятая шляпа... Да, здесь, в пивнушке на Тернмиллской улице, не увидишь рабочего, одетого по воскресным дням опрятно, даже щеголевато. Здесь никто не умывается хорошенько, вернувшись с работы, никто не наденет чистую рубашку и поверх — крепкую фланелевую куртку; никто не повяжет на шею шёлковую косынку...
Вот мальчишка, дрожащий от холода и голода, тянется раскрытой ладонью к хорошо одетому господину...
— Будьте так добры, подайте мне что-нибудь!
— А ты попроси у моего приятеля, — отзывается джентльмен. — Берни, дайте шиллинг бедному мальчику.
— Давай руку! — приказывает мистер Берни.
Мальчик в ожидании протягивает руку.
И получает плевок в ладонь!
— Вот какие шиллинги я даю попрошайкам.
Оба джентльмена смеются...
Прохожие снуют взад и вперёд. Мужчины в рабочих куртках, старики в тёмных шляпах, женщины в клетчатых шалях, накинутых на плечи и на голову, поверх чепца...
В Кемберуэлле, на маленькой грязной улице вдоль канала, дома ужасно убогие. Только дом трубочиста повыше и покрасивее прочих. К дверям привешен блестящий медный молоток. Цифра, обозначающая номер дома, тоже сделана из кованой меди. На дверях надпись: «Трубочист», а под медным молотком прибита дощечка со словами: «Звонок к трубочисту». Между окнами висит вывеска, изображающая настоящую картину: Букингемский дворец, из трубы вылетает столб огня, в окне дворца королева Виктория с короной на голове и с растрёпанными волосами простирает руки к трубочисту, бегущему во дворец. Часовой у ворот дворца кричит слова, написанные на ленточке, вьющейся вокруг его носа: «Мы думали, что вы не придёте! Принц Уэлльский ездил за вами и сказал, что вы ушли на другую работу». А трубочист отвечает (тоже при помощи ленточки): «Это правда. Я работал в доме герцога Веллингтона, там тоже случился пожар, но, услышав призыв королевы, я бросил там всё в огне, и вот я здесь!»
Англия, бедная Англия...
Все дороги, разумеется, ведут в столицу, в Лондон. К примеру, Илфордская дорога. Если у вас нет денег, не печальтесь. Судьба пошлёт вам экипаж с очень удобными запятками, не утыканными гвоздями. Вскакиваете на запятки и мчитесь в Лондон. Быстро, десять миль в час. Проезжайте через Большой и Малый Илфорд, доезжаете до Майл-Энда... Устали от езды на запятках? Конец дороги можете пройти пешком. А вот и рабочий квартал Уайтчепел — самое глухое место в Лондоне — лабиринт извилистых переулков и проходных дворов...
А если у вас всё-таки завелись кое-какие деньги, можете пойти в Шордичский театр. На галёрку, а то и в ложу. Покупайте пяток апельсинов, пару сосисок, выпивайте кружку пива и... в театр!
А у входа уже толпится народ, рабочие и их жёны в праздничной одежде. Сегодня бенефис любимого актёра, зрителей собралось много. Толпа! Вас тискают, толкают со всех сторон. Вы тоже работаете локтями, не забывая оберегать карман с сосисками, и другой — с апельсинами. У подъезда висит большая лампа. А это кто же? Старый приятель!
— Куда? На галёрку?
— А у меня денежки завелись! Давай со мной в ложу.
В ложе хорошо, сидеть привольно. Угощаться сосисками и апельсинами замечательно приятно...
На сцену выбегают танцоры.
— У! Какая славная джига!
— Да, отличный танец!..
После танцев начинается представление, пьеса о жизни каторжника, в конце концов раскаявшегося. Вы хлопаете в ладоши и вместе со всей публикой кричите «Браво».
Улица тянется извилистой мостовой между рядами двухэтажных домов под треугольными крышами... Из переулка выходишь на площадь Смитфилдского рынка. В одной лавчонке продаётся сливовое повидло. В другой — гороховый пудинг и масленые лепёшки. Скитаться по столице пешком — любопытное занятие. Можно дойти до аристократического Вестминстера, а там — и рынок Ковентгарден, и театр Ковентгарден. И улицы широкие, ярко освещённые газовыми фонарями. Очень славно забрести сюда после какого-нибудь славного театрального представления для простого народа — «Капитан-вампир», «Смерть разбойника», «Пираты пустыни», «Окровавленный бандит»...
Утром на площади рынка Ковентгарден — суета и суматоха. Разгружаются тележки и тачки. Чего здесь только нет! От простого салата до настоящих ананасов. Плетёные корзины, корзины. Корзины громоздятся, пустые и полные. Снуют женщины с корзинами... Здесь можно пообедать в отличной харчевне, выпить хорошего пива. А потом можно и прокатиться в омнибусе.
А если денег совсем нет, если ты упадёшь на холодную мостовую, тоже не тревожься особенно. Какой-нибудь фургонщик подберёт, отвезёт в работный дом. А там тебя разденут, обмоют, уложат в постель. Лежать в чистой мягкой постели — хорошо, дают лекарство, поят бульоном. Если умрёшь — похоронят. Если не умрёшь, а выздоровеешь, тогда заставят работать...
С течением времени всё худо-бедно налаживалось. Рабочие защищали себя. Джеймс Гринвуд умер в 1929 году, почти на тридцать лет пережив королеву Викторию. Ему было почти девяносто семь лет. Его сочинения успели основательно подзабыть. Но никто не скажет, что Гринвуда забыли вовсе[80]!
Другой английский писатель, очень великий, очень классик[81], называл работные дома «системой вероломства и обманов». Здесь плохо кормили, а одевали ещё хуже. Но заставлять работать всё же никогда не забывали!..
Надзор и попечение о бедных отличались суровостью. Чиновники проверяли, действительно ли нуждающиеся нуждаются. Кроме работных домов, где бедняков всё же лечили и кормили, существовали и другие заведения. Например, исправительная тюрьма Брайдуэл, где жилось куда построже, чем в работном доме. Или Ньюгет — главная лондонская уголовная тюрьма (она, впрочем, была закрыта в 1877 году). Приходы, конечно же, стремились сократить число бедняков, о которых следовало заботиться. Существовало известное «право оседлости», согласно коему бедняки, не родившиеся в данной местности, не подлежали призрению (а не презрению!) и просто-напросто высылались в ту местность, где они родились. Все бранили суды, уголовный, Канцелярский и прочие. Но без судов было бы гораздо хуже! Кроме всего прочего, приходы облагались «налогом на бедных», и множество частных благотворительных обществ собирали пожертвования среди богатых людей и предоставляли им, в соответствии с суммой пожертвования, то или иное число голосов при выборах правления и административного персонала данного общества...
Лондон глазами классика[82]...
Воскресный вечер, — мрачный, душный и пасмурный. Церковные колокола всевозможных тонов, звонкие и глухие, звучные и надтреснутые, быстрые и мерные, трезвонят как бешеные, вызывая трескучее, безобразное эхо. Меланхолические улицы, одетые копотью, точно трауром, нагоняют жестокое уныние на тех, кому приходится любоваться ими из окон. На каждом перекрёстке, на каждой улице, почти за каждым углом звонит, гудит, дребезжит какой-нибудь унылый колокол, точно чума царит в городе и телеги с трупами разъезжают по всем направлениям... Не на что взглянуть, кроме улиц, улиц, улиц. Негде подышать свежим воздухом, кроме улиц, улиц, улиц. Негде развеять хандру, не на чем отвести душу...
День умирает. Дома настолько угрюмы, что если бы бесплотные души их прежних жильцов могли теперь взглянуть на них, то не на шутку порадовались бы своему избавлению от таких темниц. По временам чьё-нибудь лицо появляется за грязным стеклом и тотчас пропадает в сумраке, как будто достаточно насмотрелось на жизнь и спешит исчезнуть. Вот и косые линии дождя протягиваются между окнами кофейни и противоположными домами, и прохожие спешат укрыться в соседней крытой галерее, безнадёжно поглядывая на небо, так как дождь становится всё сильнее и сильнее. Появляются мокрые зонтики, зашлепанные подолы и грязь. Зачем является грязь и откуда она является — никто не мог бы объяснить. Но она является мгновенно, как мгновенно может собраться толпа, и в какие-нибудь пять минут забрызгивает всех сынов и дочерей Адама. Показывается ламповщик, и яркие языки пламени, вспыхивая один за другим, точно удивляются, зачем им понадобилось освещать такую мрачную картину.
Перейдя улицу у собора святого Павла, спуститесь к самой воде по кривым, извилистым улицам между рекой и Чипсайдом. Мимо потянутся заплесневелые дома, безмолвные склады и верфи, узкие улицы, спускающиеся к реке, по углам которых виднеются на мокрых стенах билетики с надписью «найден утопленник». Старые кирпичные дома грязны до того, что кажутся совершенно чёрными. На квадратных площадках растут редкие кусты и клочья травы, настолько жёсткой, насколько окружающая их решётка покрыта ржавчиной...
Лондон, Лондон, Лондон...
Столица, её викторианское время, — глазами современного поэта, автора книг с характерными названиями — «Лондонский скряга», «Большой лондонский пожар», «Английская музыка»[83]...
Всепожирающий город-исполин. Чарльз Диккенс и Фридрих Энгельс бьют тревогу. Фотографы идут «в народ» и оставляет потомкам впечатляющие картины труда и страданий. Сгорбившись, сомкнув руки на груди, сидят женщины. Нищая семья спит на каменных скамьях в нише, образованной парапетом моста, а на заднем плане высится тёмная громада собора святого Павла. Несметно число детей и бродяг, несметно и число уличных торговцев, чьи силуэты колоритно чернеют на кирпичных стенах.
Внутри бедные викторианские жилища, как правило, мрачны и грязны. Среди коптящих сальных светильников висит тряпье. Многие обитатели трущоб словно бы лишены лиц, низведены до теней; их окружают гниющие деревянные балки и головоломный хаос лестниц. Многие — что снаружи, что в помещениях — сгорблены и кажутся маленькими, как будто город давит их своей тяжестью.
Мы видим на улицах громадные, неисчислимые толпы, видим улицы, полные кипучей и борющейся жизни. Порой на лице прохожего возможно уловить вспышку чувства — жалости, злобы, нежности. Воображение дополняет картину тяжёлым шумом, подобным не утихающему крику... Викторианский Лондон...
Но что это такое — «викторианский Лондон»? Это всего лишь определение. Одно определение для множества обликов переменчивого города. В первые годы правления королевы лишь немногие улицы освещались газом, по большей части — масляными фонарями. Припозднившихся прохожих сопровождали домой наёмные факельщики. За порядком на улицах следили не столько «бобби» — полицейские, сколько «чарли» — ночные сторожа. В городе и днём было не так уж безопасно. Окраины сохраняли сельские черты. В Хаммерсмите и Хэкни выращивали землянику. В направлении Хаймаркета тянулись фургоны, лошади роняли навозные комья. Громадные общественные здания, которыми вскоре украсилась столица, ещё не были построены. Развлекались люди как в восемнадцатом веке. Собачьи и петушиные бои собирали уйму зрителей. Не редкость было увидеть позорный столб. На домах красовались нарисованные окна. Разносчики торговали дешёвыми книжками-страшилками и стихами новейших баллад. Зеваки глазели на выставленные в витринах гравюры. Пьяницы заполняли питейные дома. Тревожный город кружился в танце, немного пугающем. Расцвет викторианства должен был упорядочить и облагородить Лондон!
Точно определить переходный момент невозможно. Лондон начал приобретать совсем иной облик. Город пошёл в рост, захватил Излингтон и Сент-Джонз-вуд на севере, затем — предместья Паддингтон, Бэйсуотер, Саут-Кенсингтон, Ламбетт, Кларкенуэлл, Пекхем... Лондон королевы Виктории стал самым большим городом мира. Англия стала первой в мире страной с подлинно городским обществом.
Здесь, в столице Англии, сосредоточилась машинная индустрия, использующая силу пара; здесь царило массовое производство. Здесь по утрам улицы уже заполнялись громадной армией клерков и бухгалтеров, облачившихся в единообразные тёмные костюмы.
Город мглы и тумана. В конце девятнадцатого века, века Виктории, здесь проживало около пяти миллионов человек! И сколько здесь было мужчин в чёрных сюртуках и цилиндрах! И сколько возведено было мощных общественных зданий в стиле неоклассицизма и неоготики; зданий победоносной мощной державы. Рождался новый Лондон — массивный, аккуратный, величественный...
В двенадцатом веке один из участков городской стены прозвали Вавилоном. Дети распевали песенку:
Сколько миль до Вавилона?
Двадцать пять и пятьдесят.
Как бы мне туда добраться,
Чтобы засветло назад?
Будь проворней — доберёшься
И как раз успеешь засветло назад.
Но настоящим «новым», «современным» Вавилоном поэты назвали именно викторианский Лондон, даже сады Парк-лейн окрестили «висячими».
К 1870 году каждые восемь минут в Лондоне кто-нибудь умирал, а каждые пять минут — рождался. Сами лондонцы с восхищением, тревогой и благоговейным страхом глядели на город, вдруг приобретший такие размеры, так усложнившийся. Как это случилось?
Ещё в 1845 году, в книге «Положение рабочего класса в Англии» Энгельс пытался найти ответ на вопрос, пытался и не находил. И вновь, и вновь возвращался к образам загадочности и громадности:
«...Такой город, как Лондон, по которому бродишь часами, не видя ему конца... представляет из себя нечто особенное... Бесчисленное множество судов... сотни пароходов... бесконечные вереницы экипажей и повозок... сотни тысяч людей, представители всех классов и сословий... В огромном лабиринте улиц есть сотни и тысячи скрытых переулков и закоулков...»
Лондон сделался настолько огромен, что, можно сказать, заключал в себе все прежние цивилизации. Речь шла уже не только о древнем Вавилоне. Вестминстерское аббатство уже представлялось подобным знаменитому «городу мёртвых» близ Каира. Паддингтонский железнодорожный вокзал сравнивали с пирамидой Хеопса, парадоксально соединяя в этом сравнении глубочайшую древность и тогдашнюю ультрасовременность.
И конечно же, Рим, Рим, Рим!.. Новыми святилищами, выстроенными по образу и подобию древнеримских храмов, сделались лондонские банки. В архитектуре того же Английского банка возможно было опознать римские триумфальные арки и римские же храмы, посвящённые Весте[84], Солнцу и Луне!
Поэты называли Лондон «сердцем вселенной», и то пылко клялись в любви к этому городу, то желали ему погибнуть, как некогда погиб настоящий Вавилон!
В 1878 году Лондон обрёл истинный памятник викторианской эпохе. Египетский обелиск немыслимой древности был доставлен в железном цилиндрическом понтоне. Столько-то тысячелетий простоял он перед храмом Солнца, затем попал в цитадель эллинизма — Александрию. Затем его извлекли из горячего песка и доставили в столицу Англии. Каменная плита, вытесанная в каменоломне Древнего Египта, теперь стоит на берегу Темзы, охраняемая двумя бронзовыми сфинксами. На розовом граните видны иероглифические надписи — имена фараонов Тутмоса III и Рамзеса Великого. В Лондоне обелиск получил имя — «Игла Клеопатры». Теннисон[85] дал Игле Клеопатры свой поэтический голос. Обелиск заговорил словами поэта (опять же — поэта!): «Я видел закат четырёх великих империй! Я был, когда Лондона не было! И я здесь!» Туман и смог медленно разрушают гранит, иероглифы блекнут. Но Игла Клеопатры стоит! В 1878 году, при установке обелиска, под него заложили запечатанные контейнеры; в них — мужской и женский костюмы, иллюстрированные газеты, сигары, бритвенный прибор, детские игрушки и — самое главное — полный комплект викторианских монет!..
Лондон и лондонцы...
На первом этаже проживают мистер и миссис Мик. Он шляпник, занимается крашением детских головных уборов в переносном бачке. Приветливый маленький человечек... В задней комнате живёт миссис Хелмот. Муж её, в прошлом оптик, теперь помещён в Хэнуэлл, в сумасшедший дом, поскольку страдает меланхолией и проявляет наклонность к самоубийству.
Здесь, в огромном городе, совершаются ежедневно неведомые большому миру подвиги милосердия. Здесь знают, что неимущим, лишённым всякой поддержки, удаётся свести концы с концами только благодаря великой доброте друг к другу — даже между незнакомцами. Это очень многое объясняет. Доброта людей друг к другу здесь бывает просто поразительна!..
А ещё викторианский Лондон — город трудящихся детей... Мальчики на побегушках, разносчики пива, уборщики конского навоза, одетые в красную униформу. Парнишки таскают чемоданы и сундуки на вокзалах, помогают пассажирам на стоянках омнибусов... Дети танцуют под звуки шарманки и играют в волан в проходных дворах...
В восьмидесятые годы девятнадцатого века Лондон узнаёт новое название одной из своих частей — Ист-Энд.
Ист-Энд — обиталище бедных. Ист-Энд, который глаза пришельцев видят тоскливым и мрачным:
«Длинные ряды приземистых домов — неизменно двухэтажных, иногда с полуподвалом — из одинакового желтоватого кирпича, закопчённого одинаковым дымом, и все дверные молотки одинаковой формы, и все шторы висят на одинаковый лад, и на всех углах светятся издалека сквозь мглистый воздух одинаковые пивнушки...»
Но местные обитатели даже и не подозревают о том, какими являются чужим глазам...
Обитатели Ист-Энда удивлялись:
— Мне никогда не приходило в голову, что мы с моими братьями и сёстрами — обездоленные люди...
И даже чужие подмечают весёлость, приветливость, отважное и сильное добродушие, всегдашнюю готовность смеяться у обитателей Ист-Энда...
Жители Ист-Энда говорят на особом диалекте — диалекте кокни. Жители Ист-Энда — кокни. Жители Ист-Энда любят смеяться и ходить в дешёвые театры. Жители Ист-Энда уже не голодают. Разбогатевшие уроженцы Ист-Энда переезжают в Чингфорд и Форестгейт.
К последним десятилетиям девятнадцатого века Лондон стал имперским городом. Главные площади, железнодорожные вокзалы, отели, громадные доки, новые широкие улицы, перестроенные рынки — всё это зримо воплощало в себе беспримерную, исполинскую мощь. Город стал международным финансовым центром и локомотивом империи; здесь бурлила жизнь, полная великих ожиданий.
Могущество Лондона основывалось на деньгах. Сити — деловой Лондон — источник коммерческой активности и инструмент кредитования для всего мира. На Сити держится Англия, богатства империи питают и омолаживают Сити. К концу девятнадцатого века в Сити контролируют почти половину мирового торгового судоходства. В девяностые годы Лондон электрифицируется. Это город новых массовых профессий — инженеров, бухгалтеров, архитекторов, юристов. Для них открываются универсальные магазины. Для них — парки, музеи, картинные галереи. Для них — библиотеки и выставки. Лондон становится городом передовых женщин, борющихся за свои человеческие права...
По улицам течёт река транспорта...
Классики пишут, пишут и пишут. Классики пишут о Лондоне, о Лондоне королевы, о викторианском Лондоне...
Слушайте, слушайте, слушайте!..
Стоял конец сентября, и осенние бури свирепствовали с неслыханной яростью. Целый день завывал ветер, и дождь так громко барабанил в окна, что даже здесь, в самом центре Лондона, этого огромного творения рук человеческих, мы невольно отвлекались на миг от привычной повседневности и ощущали присутствие грозных сил разбушевавшейся стихии, которые, подобно запертым в клетку диким зверям, рычат на смертных, укрывшихся за решётками цивилизации. К вечеру буря разыгралась сильнее; ветер в трубе плакал и всхлипывал, как ребёнок.
Шерлок Холмс мрачно сидел у камина и приводил в порядок свою картотеку, а я, расположившись напротив, так углубился в чтение превосходных морских рассказов Кларка Рассела, что мне стало казаться, будто этот шторм застиг меня в океане, а шум дождя — не что иное, как рокот морских волн. Моя жена гостила у тётки, и я на несколько дней устроился в нашей старой квартире на Бейкер-стрит...
Это Лондон. Здесь хорошо понимают, что это такое — сидеть в тепле, в домашнем уютном тепле, в то время, как на улице, снаружи, гремит буря.
Это Лондон, здесь хорошо понимают, что такое преступление и наказание! Здесь не станут доказывать, что преступник — человек, в сущности, хороший. Здесь уже знают, что преступник — это преступник, а жертва — это жертва. И жалости, и сочувствия достойна именно жертва, а отнюдь не преступник! Здесь, в Лондоне, младенец-детектив, рождённый в далёкой Америке под пером сумрачного любителя нимфеток Эдгара По[86], растёт и мужает, и вырастает в энергического и деятельного мужчину в расцвете сил!..
Здесь, в Лондоне, на Рождество, в четыре часа утра, посыльный Питерсон, субъект благородный и честный, возвращается с пирушки домой по улице Тоттенхем-Корт-роуд. При свете газового фонаря он замечает, что перед ним, слегка пошатываясь, идёт кто-то невысокий и несёт на плече белоснежного гуся! На углу Гудж-стрит к незнакомцу вдруг пристают хулиганы. Один из них сбивает с него шляпу, а незнакомец, отбиваясь, размахивается палкой и попадает в витрину магазина, оказавшуюся у него за спиной. Питерсон кидается вперёд, чтобы защитить его, но тот, испугавшийся при виде разбитого стекла и бегущего к нему человека, бросает гуся и мчится со всех ног. И... исчезает в лабиринте небольших переулков, вьющихся позади Тоттенхем-Корт-роуд. Хулиганы тоже разбежались, и Питерсон остался один на поле битвы, оказавшись обладателем помятой шляпы и превосходного рождественского гуся...
Но будьте покойны, всё кончится хорошо и прекрасно, всё завершится торжеством здоровой викторианской гуманности!
— В конце концов, Ватсон, — сказал Холмс, протягивая руку к своей глиняной трубке, — я работаю отнюдь не затем, чтобы исправлять промахи нашей полиции. Если бы Хорнеру грозила опасность, тогда другое дело. Но Райдер не станет показывать против него, и обвинение рухнет. Возможно, я укрываю мошенника, но зато спасаю его душу. С этим молодцем ничего подобного не повторится — он слишком напуган. Упеките его сейчас в тюрьму, и он не развяжется с ней всю жизнь. Кроме того, нынче праздники, надо прощать грехи. Случай столкнул нас со странной и забавной загадкой, и решить её — само по себе награда...
Лондон, викторианский Лондон крепко привязывает к себе и не хочет отпускать...
И шатаясь по Парку или Пикадилли, ты с жадным любопытством всматриваешься в каждого встречного и пытаешься угадать, какую жизнь он ведёт. К некоторым тебя тянет. Другие внушают страх. И словно какая-то сладкая отрава разлита в воздухе. И жажда новых впечатлений сотрясает сердце... И в этом сером огромном городе с мириадами жителей, мерзкими грешниками и пленительными пороками припасено кое-что и для тебя. Ты ищешь красоты и жаждешь опасностей ночного города...
Ты идёшь, едва сознавая, куда несут тебя твои ноги. Ты бродишь по каким-то плохо освещённым улицам, мимо домов зловещего вида, под высокими арками, где царит пугающая тьма. Женщины с резким смехом зазывают тебя хриплыми голосами, шатаясь, бредут пьяные, похожие на больших обезьян, бормоча что-то себе под нос или грубо бранясь...
На рассвете ты оказываешься вблизи Ковент-Гардена. Мрак рассеялся, и пронизанное бледными огнями небо сияет над землёй, как чудесная жемчужина. Улицы ещё безлюдны. Мостовые кажутся отполированными. Громыхают большие телеги, полные лилий, покачивающихся на длинных стеблях. Воздух напоен этим цветочным ароматом. И прелесть цветов утоляет твою душевную муку. Шагая за возами, ты забредаешь на рынок. Ты стоишь и смотришь, как разгружают возы. Возчик в белом балахоне предлагает тебе горсть вишен и не спрашивает с тебя денег. Вишни, должно быть, сорваны в полночь, от них, кажется, исходит прохлада лунного света. Длинной вереницей проходят мальчишки с корзинами полосатых тюльпанов и жёлтых и красных роз, прокладывая себе дорогу между высокими грудами нежно-зелёных овощей. Под портиком, между серыми, залитыми солнцем колоннами, слоняются простоволосые потрёпанные девицы. Другая их группа теснится у дверей кафе. Неповоротливые ломовые лошади спотыкаются на неровной мостовой, дребезжат сбруей и колокольцами. Некоторые возчики спят на мешках. Розовоногие голуби с радужными шейками суетятся вокруг, клюя рассыпанное зерно...
Ты снова возвращаешься, или, напротив, направляешься куда-то... Боковые стёкла кэба укрыты снаружи плотной фланелью тумана...
Дело идёт к зиме. Гайд-парк с его длинным змеевидным прудом — Серпентиной — полон народа. Взгромоздившись на столы и стулья, доморощенные и недоморощенные ораторы говорят речи. Уличные мальчишки могут быть опасны своей навязчивостью; чтобы спастись от агрессивных приставаний, приходится громко кликать полицию!.. Деревья и лужайки...
Лондон...
Это гулянья и теннисные корты Харлингэма. Это вид на Темзу из Ричмонда. Это прогулка в Хэмстед-Хисе. Это ресторан «Замок Джека Соломинки», где и сегодня возможно встретить призрак Чарльза Диккенса. Это не очень богатый Сент-Джонс-Вуд и очень богатые Пэл-Мэл и Сент-Джемс-стрит. Это эмигранты, населившие Сохо. Это классицистический собор святого Павла, над которым витает тень Кита[87] Рэна. Это оживлённая торговая улица Чипсайд в Сити. Это Роу, по которой едешь верхом неспешно в Гайд-парке. Это скачки в Эпсоме. Это огромный Сомерсет-хаус, где хранятся завещания и прочие архивные документы. Это фигуры львов, сторожащие недвижного Нельсона на Трафальгарской площади. Это артистический квартал Челси — обиталище художников, музыкантов и литераторов. А южнее Гайд-парка раскидывает свою сеть дорогой квартал Бэлгрэвиа с его удобными особняками, спроектированными молодыми архитекторами, выходцами из Сохо, где пошумливает маленькое подобие Греко-Италии...
А старый храм Олд-Чэрч в Челси напоминает о далёком средневековье. А Темпл — сердце английской юриспруденции...
Но самое сердце Англии, Лондона — конечно же, Вестминстер! Благоустроенный Вестминстер на левом берегу Темзы, где в полукольце городских парков, по соседству прекрасному с Вестминстерским аббатством, тянутся вверх королевские дворцы, строения министерств, здание парламента. Когда произносят «Вестминстер», и подразумевают часто парламент.
Мы перелетаем в рабочие кварталы Кэмден-Тауна, медленно позабывающие тяжёлое детство Диккенса. Но оттуда мы летим прямиком в аристократический мир Майфэра...
И... прощальный наш облёт города Виктории!..
Тауэр-бридж — мост между двумя башнями, острящимися в лондонское небо. Город, танцующих! клумбами и разукрашенными фасадами. Колонны собора святого Павла поют античные гимны, а купол непонятным образом, но, впрочем, как всякий купол, тянет странную, очень восточную ноту. Дом парламента протяжён, а часовая башня улетает заострённо вверх; и фонарь на Вестминстерском мосту вырастает на витом стебле прозрачным сияющим плодом. А круглый циферблат на часовой башне Большого Бена всё показывает и показывает время латинских цифр.
Потому что всё это — Лондон! Потому что всё это — Англия!.. Лондон, Ливерпуль, Бирмингем, Уэлльс, Оксфорд, Плимут, Стрэтфорд-на-Эвоне, Ирландия, Шотландия...
Страна Виктории, столица Викторин, люди Виктории...