Часть I МОЛОДЫЕ ГОДЫ БАТЮШКИ


1671 года Генваря 22 в неделю Великий

Государь царь Алексей Михайлович приходил

перед обеднею с духовником к святейшему

патриарху Иоасафу для благословения

законного второго брака сочетания. Сего ж

числа Великий Государь венчался в соборной

церкви и после венчания за час ночи приходил

от Великого Государя боярин и оружейничий

Б. М. Хитрово с короваем и с сыром, да с

убрусом и с ширинкою. Генваря 23 в шестом

часу ночи приходил к святейшему патриарху

Иоасафу от Великой государыни царицы

Натальи Кирилловны Меньшой Дружка

Иев Демидов Голохвастов с овощами,

с сахарной коврижкою.

Из Домовой книги патриаршьего

Приказа. 1671.


Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю,

о которой подробно писать рука моя не может,

купно же и сердце.

Пётр I — Петру Апраксину.

25 января 1694.0 кончине матери своей

царицы Натальи Кирилловны.


Пётр I, патриарх Адриан[1].

— Владыко! Владыко! Государь Пётр Алексеевич к крыльцу идёт. Торопится, владыко, только что не бежит. Принимать-то где его будешь — в Столовую палату спустишься аль тут — в передней келье останешься? Нам-то, нам что делать велишь?

— Здесь останусь. Разговор у нас, видать, потаённый будет. В келейке в самый раз.

— Подавать чего надо ли?

— Без угощенья какой разговор. Романеи выставь давешней. Заедок набери. Да яблок, яблок красных, что в рядах сторговал, непременно выставь. Чтоб одно к одному — любит их государь.

Тепло в патриарших палатах. Куда как тепло. Чуть-чуть ладаном росным потягивает. Иной раз дымком сосновым: его святейший больше берёзового жару любит. Огоньки лампадок колеблются: полом ветерок ходит — как ни оберегайся.

А оберегаться надобно. Неможется святейшему. Давно неможется. Никому виду не подавал. На поставлении всё голова кругом шла — один келейник Пафнутий знал. Зорко следил, чтоб огреха какого не случилось. Не случилось. Поставили. А здоровья не прибавилось. Вот и сегодня после ранней обедни прилечь задумал — не вышло.

— Владыко! Отец!

— Здравствуй, государь. Здравствуй на многие лета. Обрадовал ты меня приходом своим, сказать не могу, как обрадовал. Думал, недосуг тебе в твоих делах и заботах.

— К тебе прийти недосуг! Да что ты, владыко! После кончины матушки один ты у меня близкий человек остался. От тебя одного честного слова и утешения жду. Больше не от кого. Не верю. Никому не верю.

— А сестрица как же, государь?

— Наталья-то? Наталья и впрямь за меня живот положит. Только сколько она в нашем змеевнике может! Всего ничего. Дай Господь, сама бы была жива и здорова.

— Разуверять не стану, государь. Надо бы мне тебе по сану моему о любви к ближнему толковать. Надо бы...

— А совесть не позволяет, верно, владыко? Не так чтобы мне матушка в деле помогала. Где там! Всего-то опасалась. Куда ни поеду, отговаривала.

— Как же матери иначе. Ведь о своём рожоном дитяти пеклась. Что ей до государства, был бы сын жив-здоров.

— Да нет, владыко, ты тех времён не застал, когда покойная царица за престол для сына билась. Чего добиться могла, иной разговор. А без престола меня видеть не могла.

— И то понять можно, государь. Мать сундуки для сына выворачивает — что получше ищет, а тут царство!

— Лежало у тебя сердце к ней, владыко, знаю, что лежало. Не то что у покойного кира Иоакима. Тому Милославские ближе были. Знаешь, о чём я тут на днях подумал: как это в нашем царстве все патриархи каждый к своему государю прилежали. Ни один о державе не заботился. Вспомни-ка, патриаршество кто ввёл? Борис Фёдорович Годунов. Затем и ввёл, что Иов, первый наш патриарх, за него до последнего стоял.

— Прав ли я, государь, не прав, только, по моему разумению, не должна власть церковная царской противостоять, только что во всём помогать. Государству церковному в Государстве мирском негоже быть. Державе то не на пользу. Мудрый человек покойный Никон[2] был, ан чем его мудрость Московии нашей обернулась: раскол да раздоры, сшибки братоубийственные, будто настоящих врагов округ не хватает. Другое дело — патриарх Филарет...

— О предке[3] не говори. Не люблю. Сан свой от кого получил? От вора и расстриги? От вора тушинского? Что — цены разбойнику не знал, а ведь и потом от сана не отказался, с себя не сложил.

— Не о том, государь, вспоминать надо, не о том. Теперь-то уж и тайны в том никакой нет, что он государством управлял. Без малого десять лет, как из польского плена вернулся, его из Смутного времени к свету выводил.

— А может, дед Михаил Фёдорович[4] и без него бы не хуже справился? А тут то прабабка, великая старица, всем распоряжалась, ни в чём никому пощады не знала, то Фёдор Никитич власть перехватил. Матушка сказывала, даже в семье воли ему не дали, на всю жизнь обидели — в свои игры играли.

— О чём ты, государь?

— О том, владыко, что полюбилась царю безвестная дворяночка, помнится, Марья Хлопова. Хороша ли, плоха была, не о том речь. Ему по сердцу — вот что главное. Сговорили их честь честью. Её в терем ввели, а там и порешили…

— Как порешили, государь? Не было такого в царских теремах.

— Не было? Ан было. Порешили на свой способ. Стали к венцу убирать, волосы в косе так затянули, что в глазах у девицы потемнело, сознания лишилась. А прабабка рада-радёшенька. Мол, порченую девку подсунули. Марью из дворца. Всю семью в ссылку в Сибирь. А деду иную девицу по их расчёту подсунули: царь — значит, наследников иметь должен. Смирился бедолага. А Марью всю жизнь помнил. Семейство из ссылки вернул. Должности всем нашёл. Её оправдал. Да прок какой! Счастье-то мимо прошло.

— О чём поговорить со мной хочешь, государь? Вижу, тяжко у тебя на сердце. Это в твои-то молодые годы! Скажи, что душу гнетёт, глядишь, вдвоём и разберёмся.

— Да уж, владыко, коли говорить, только с тобой. Никогда не забуду, как кир Иоаким перед кончиной собрал на собор всё московское духовенство и архиереев, чтобы торжественно «папёжников» осудить.

— Сборник кир Иоаким собирался издать в опровержение латынян. «Остен» его назвал. Не успел. Скончался.

— А в завещании нам с Иоанном Алексеевичем предписал иноземцев сторониться. Ни в чём им на русской земле ходу не давать. Не брату завещал — мне. Мне одному!

— Что покойников тревожить, государь. Ты за державу в ответе, тебе и решать, что лучше.

— Неужто его бы слушать стал. Да вот Иоанн...

— А государь Иоанн Алексеевич чем тебе помеха? Плох он со здоровьем, совсем плох. Вон как в молодые-то годы одряхлел. Видит еле-еле. Да тут ещё паралич прихватил. Ещё в прошлом году, государь, тебе о том толковал.

— Может, и одряхлел на вид, да дело своё мужское, гляди, как справляет. Прошлым годом царица Прасковья Фёдоровна царевну Анну Иоанновну принесла, в этом — царевной Прасковьей Иоанновной подарила. Екатерине Иоанновне уже четвёртый годок пошёл. Глядишь, и до сынка дело дойдёт.

— Всё равно моложе царевича Алексея Петровича окажется.

— Моложе... Вот из-за того покойная родительница и заторопилась меня женить, камень на шею навязала. Думай теперь, как жить. Глаза б мои её, постылую, не видели.

— Грешишь, государь, грешишь! Чтоб так о супруге богоданной, перед святым алтарём венчанной! Смириться бы тебе, государь, получше к царице Евдокии Фёдоровне присмотреться. Ну, другая показалась, ну, побаловался маленько — кто Богу не грешен, царю не виноват, так ведь это проходит, государь, верь, проходит.

— У меня не пройдёт! И слов на меня не трать, владыко. Знаю, иначе говорить тебе сан твой не позволяет, а ты по-человечески на дело взгляни. Оженили меня, когда ещё и к девкам-то не тянуло. Выбора сделать не дали — хоть на первый взгляд, словом перемолвиться не успели. Да оно и слава Богу, потому что никаких слов у Евдокии Фёдоровны отродясь не водилось. Окромя пуховой постели да сытного стола, знать ничего не хочет. Чуть что в слёзы. Чего ревёт, чего хочет, сама сказать не может. Скажешь, владыко, все теремные девицы у нас такие? А как же царица Прасковья Фёдоровна? И обиход знает, и словечко ввернуть в беседе сумеет, и во всяком разговоре, хоть самой сказать нечего, сидит слушает. Знала сестрица Софья Алексеевна, какая поддержка братцу её, головкой слабому, нужна. И здесь не промахнулась!

— Твоя правда, государь, всем царица Прасковья Фёдоровна взяла. И красотой ни с кем не поделилась.

— Что уж там! Так и говорят, первая красавица. И с царевной Софьей, умница, не дружилась, Так-то ловко от лишних встреч увёртывалась. Всё в сторонке держалась. Будто в правительницу не слишком верила.

— И так быть могло. Или не по душе ей правительница пришлась. Говаривали, будто царевна Софья от невестки всё наследника добивалась, а та и забеременеть не могла, даром что Иоанн Алексеевич куда моложе был.

— Скажи, владыко, пока Василий Юшков их царским хозяйством не занялся. С 1684-го года супруги без деток жили, а с 1691-го, как Юшков пришёл, за дело принялись.

— Юшкова убрать хочешь, государь?

— Пока нет. Чего зря невестку обижать. Хотя с сыночком дело может выйти непростое. И всё равно, владыко, не тем голова занята. С тобой посоветоваться хотел. Надобно смотр новым войскам произвести. Потешным, как в народе их звать стали. Поглядеть в деле, они ли, стрельцы ли лучше. Войско готовить. Только смотр необычный, а вроде бы сражение промеж них. Там всё и прояснится.

— Сражение, государь? И где же? А людишкам ли беды какой от того не будет?

— Место выбрал под Кожуховом. Время — с половины сентября, как все работы полевые кончатся. А людишки — Бог милостив, много не сгинет. Понарошку ведь биться будем, так что если только случаем кого пришибёт, заденет.

— Тебе, государь, виднее. Коли нужно моё благословение, даю его с лёгким сердцем.

— И ещё, владыко, надобно мне собрать как можно больше ратных. Больно много народу на местах засиделось — о деле военном начисто забыли. Так вот хочу собрать подьячих всех приказов для обучения ратному делу — конных с пистолетами, пеших с мушкетами. Помещиков тоже из двадцати двух городов.

— Широко размахнулся, государь, широко. Господь тебе в помочь. Себя, Пётр Алексеевич, береги. А насчёт приказного семени доняли они меня, куда как доняли.

— Это что окна твоих покоев на Ивановскую площадь выходят? Гляжу, и через притворенные оконца гул стоит.

— А как ему не быть. Это ещё сегодня день обыкновенный, а то надысь перед Московским Судным приказом били кнутом дворянина Семена Кулешова будто бы за ложные сказки. Днём раньше Земского приказу дьяк Пётр Вязьмитин перед Судным приказом подымай на козел и бит батогами нещадно — своровал в деле. А что крику стояло, как Григория Языкова с площадным подьячим Яковом Алексеевым батогами правили — те и вовсе в записи записали задними числами за пятнадцать лет. Семьи собрались, бабы вопили, старухи выли — светопреставление и только.

— Владыко, — только сейчас на ум пришло — а не по той ли ты причине все покои свои перестроить велел — от площади отгородиться, да чуланчики маленькие?

— Всё-то ты, государь, доглядишь. Да и холоду не люблю. В маленьких чуланчиках тепло дольше стоит. Забыл спросить, персону-то матушкину хотел ты дать списать — списал ли?

— А как мне её, родимую, было около себя иначе оставить? Михайла Чоглоков преотлично списал во успении в самый день кончины. У меня теперь в опочивальне висит — душу греет.

— Большую бы ты, государь, радость матушке доставил, коли бы мир в своей семье навёл. Так она, покойница, убивалась, что о доме забываешь, куда бы ни отлучился, первым долгом в Немецкую слободу скачешь. Гостей у немки принимаешь.

— Не надо про то, владыко. Мой грех, я в ответе и буду. Встретил я Анну Ивановну в 1691 году, с тех пор одна она у меня — свет в окошке. И так завсегда останется. Не вправе я тебе того говорить владыко, сам знаю, но была со мной моя Аннушка и будет. И никого мне больше не надо. Прости на дерзком слове.

— Бог простит, государь.


* * *
Пётр I, царевна Наталья Алексеевна

На Троицу не иначе вся Москва в Красном селе собирается. Боярских дворов множество — все отбором стоят, гостей ждут. Кругом балаганы, карусели, скоморохи изгаляются. Органы округ слышны. Девки все в алых сарафанах. Ленты на головах пунцовые. Хороводы водят. Песни голосят. Ко дворцу царевны Натальи Алексеевны подтягиваются: никогда на угощенье не скупится, деньги щедрой рукой раздаёт. Не то что братец её родной, государь Пётр Алексеевич.

— Наконец-то заехать решил, Петруша. Заждалась тебя. На Кокуй вона какие колеи прорыл, а ко мне ни ногой. Хоша бы в Преображенское пригласил — кажись, сто лет не была, а вспомнить хочется.

— Не узнала бы, Натальюшка. Что тебе до военных-то дел. Ничего другого там боле и нету.

— А, знаешь ли, братец, куда меня потянуло? В церкву нашу дворцовую, что в Преображенском дворце. В ней ведь батюшка государь Алексей Михайлович с матушкой нашей венчался. В Кремле для их свадьбы места не нашлось. Всё в Преображенском собралось — всё наше семейство.

— О том и речь, Натальюшка. Хочу, чтобы Кремль нашим с тобой был.

— Милославские там.

— До поры до времени.

— До какой поры-то, Петруша. Иоанн Алексеевич немногим тебя постарше, а что немочный, так, сам знаешь, гнилое дерево два века скрипит. Прасковья Фёдоровна времени не теряет — так наследниками и сыплет.

— Наследницами, сестрица, наследницами. Невелика разница: одной царевной больше, одной меньше. А чтоб Милославские себя на коне не видели, надобно мне в поход пускаться.

— О, Господи! Далеко ли?

— На тёплое море — под Азов.

— С турками, что ли, воевать?

— С ними, умница моя. Без того к морям нам не выйти и южных границ наших не замирить.

— Иоанна Алексеевича возьмёшь?

— Смеёшься! Что с ним в походе делать? Пусть здесь за нас Бога молит. Не должна армия двух начальников видеть. Один для них есть и будет государь — Пётр Алексеевич.

— Не боязно, Петруша?

— Баталий, что ли?

— Каких баталий! Москву без себя оставлять. На кого полагаться можешь? Софья Алексеевна хоть и в монастыре, а руки у неё длиннющие — куда хошь дотянутся. И стрельцы её, сам говорил, любят.

— Нёс собой же её в обозе возить. Владыке Адриану верю: не простит ему Софья поддержки, что мне оказал. Никогда не простит. Так что он меня держаться верно будет. За самой Софьей поп Никита Никитин присмотрит, что приход у Саввы Освящённого, рядом с Новодевичьим монастырём получил.

— Никита Никитин — кто таков?

— Знаешь ты его, Натальюшка, знаешь. Сынок у него старший живописец отличный, надежды большие подаёт — Иван. Да и младший вроде персоны писать горазд.

— Тебе виднее, братец, а всё боязно.

— Да и ты, Натальюшка, чуть что приглядишь. А это что за красавицы стол у тебя принялись накрывать?

— Видишь, и на Кокуй ездить не надо. Не замечал ты их, видно, как заневестились, в возраст вошли, а всё из Алексашкиного стада.

— Меншиковского? Быть не может!

— Ещё как может! Тоненькая да маленькая — сестрица родная Александра Даниловича Аксинья. Аксинья Даниловна Меншикова. А те две уже, почитай, девятый год при мне — Арсеньева сиротки. Красавица статная — Дарья, а что пониже росточком, сутулая — Варвара.

— Дарья и впрямь хороша, а эту бедолагу в монастырь бы. В миру судьбы своей не найдёт.

— Всё в руках Господних. Дарья хороша, да глупа, а уж слезлива вне всякой меры. Чуть что, так и зальётся, платье своё всё вымочит. А Варвара — умница редкая. Секрет тебе скажу: Александр Данилович к ней за советом ездит, с великим почтением о ней отзывается.

— Не знал, что он к тебе и без меня наезжает.

— Не ко мне, братец, — к сестрицам Арсеньевым. Иной раз по часу в саду с Варварой толкует. Она его уму-разуму наставляет.

— Остаётся мне к тебе с визитом мою Анну Ивановну привезти.

— А вот этого, Петруша, не делай. Придворные твои — дело одно, а родная сестра, царевна — дело другое. Нехорошо получится. Матушку вспомни: как бы её огорчил. Я тебе, хоть и младшая, заместо неё. Выговоры тебе делать — не моё дело. Живи, Петруша, по своему разумению, но, покуда есть у тебя супруга законная, воздержись.

— Приказывать не стану. А жаль. Умница моя Анна Ивановна. Обхождение лучше всех наших теремных красавиц знает: и как при застолье быть, и как в танцах пройтись. Повадлива. На скольких диалектах толкует — завидки берут.

— Я тебе резоны свои, Петруша, сказала. Не мальчик — сам разобраться во всём должен.


* * *
Пётр I, патриарх Адриан

Снова в поход государь собрался[5]. На турку. Скольких людей в прошлый поход Азовский полегло — не унялся, решил на своём настоять. Боярам толковал, надобно выход из Дона в море Чёрное отпереть. Первый раз не вышло — флота не было. Жизнь показала: флот потребен. Распорядился суда рубить в Воронеже. Мало что зима лютая выдалась, всё равно работы вести. А таких морозов даже старики не помнят: деревья трещали да раскалывались.

Владыка Адриан сколько раз государя принимал.

Никто не знает: отговаривал ли, нет ли. Вот и теперь ждал. День особенный — празднество Зачатия праведной Анною Пресвятой Богородицы. Губы сами стихиру повторяют: «Как духовная пения ныне принесём Ти, Всесвятая? Еже бо в неплодней Твоим зачатием весь мир освятила еси, и Адама от уз избавила еси, и Еву от болезни свободила еси. Темже ангельстии лица празднуют, Небо и земля радуются, и совосплещут души праведных, песни верно взывающи во славу Зачатия Твоего...»

Людишек, видно, николи жалеть не станет. Это Иоанн Алексеевич нет-нет да прослезится, пригорюнится. Петра Алексеевича единый раз в слезах видел, как царицу Наталью Кирилловну погребали. Чуть не в голос кричал. Всхлипов не стыдился. Да ещё когда Фёдора Троекурова отпевали — слёзы смахивал, от людей отворачивался. О милосердии толковать с ним не приходится. Месяц от месяца лютее нравом становится. Возражений слышать не хочет. В немилость у государя впасть — велика ли корысть. Никак приехал? Он и есть. Только что не бежит — шаги гудят по плитам железным...

— Благослови, владыко. Видеть мне тебя крайняя нужда. Порассказать о делах.

— Да пребудет с тобой Божье благословение во веки веков, государь. Слышал, опять в поход собираешься. Никто не доносил — приказные под окнами голосили.

— И правильно голосили. Помнишь, владыко, как я их всех для Кожуховского дела[6] созвал. Помещиков ловить по Москве да по городам подмосковным пришлось. Всех дел-то месяц в службе моей побыли, а уж в октябре их с почётом и благодарностью по домам отпустил. Велик ли труд, шуму такого не стоил.

— Тебе, государь, виднее. На то тебе Господом власть вручена. Творец Вседержитель тебя и просветит, что делать надобно.

— Может, и Господь, да туго дело у нас идёт, владыко. Сам знаешь, осаду нашу турки в этом году отбили. На Воронеже теперь флот рубим. Галеры по голландским моделям готовят, двадцать три штуки. Там строительством Лефорт, генуэзец один — де Лима и француз де Лозьер управиться должны к весне.

— Веришь им, государь. К тебе на службу поступили, турки больше заплатят, к ним перейдут. Своими бы обзавестись — с них и спрос настоящий.

— Твоя правда, твоя. Да где их в одночасье взять. Учить надобно, а на первых порах какой-никакой победы добиться. Не дремлют ведь Милославские. Каждое лыко в строку мне ставят. Каково это с врагами и снаружи и изнутри бороться!

— Может, зря опасишься, государь? Что тебе Иоанн Алексеевич? Его ведь и подучить никто не сумеет.

— Не сумеет, владыко? А как он у меня тут против похода нового восстал? Чуть что ни пригрозил согласия своего не дать. Переломить-то его можно, да слухи такие мне не на пользу. Европейские монархи вон как ухо востро держат.

— Откуда бы решимость такая? Мне государь Иоанн Алексеевич ничего не говорил.

— Видишь, владыко, не так-то братец и прост, как на вид кажется. Я просил царевну-сестрицу царицу Прасковью Фёдоровну порасспросить.

— Ей-то веришь, государь?

— Может, и не очень, да проболтаться посеред бабьих разговоров каждая может. Вот она твердит, будто виделся государь-братец с одной царевной Марфой Алексеевной, а ведь та не разлей вода с былой правительницей.

— Опамятуйся, государь! Разве не царевна Марфа Алексеевна царевича Алексея Петровича крестила? Сам же её крёстной матерью выбрал!

— Вот она на лопухинской стороне и стоит — лишь бы мне навредить. Да Господь с ними. Сейчас мне Воронеж важнее. Окромя галер, ещё два права, каждый по 44 орудия, срубить надо, да брандеры — для огневого наступления.

— До весны хочешь успеть, государь? Нешто поспеешь?

— Должен поспеть! Должен. Иначе турки снова сил наберутся.

Умеют воевать, сучьи дети, позавидовать только — что на воде, что на суше. Нам бы таких солдат.

— Иноверцев? В русском войске?

— Так что из того? Военное дело, что каждое ремесло, — мастеров требует. А мастерству нация безразлична: хоть немец, хоть татарин. Сам знаешь, англичане у великого князя Московского Дмитрия Донского на Куликовом поле воевали, за артиллерию отвечали. Чем плохо? Вот только об одном тебя, владыко, просить хотел: за царевной Натальей присмотри. Побереги её для меня. О Анне Ивановне моей не говорю — не станешь. Если только надо мной, грешным, не смилостивишься.


* * *
Царица Прасковья Фёдоровна,
царевна Наталья Алексеевна,
Ф. Ю. Ромодановский, В. М. Арсеньева

— Государыня-царевна, Фёдор Юрьевич князь Ромодановский к тебе. Очень спешно, говорит. За время неположенное извиняется, а всё равно на своём стоит — тебя бы немедля увидеть. Сказывала, легла уж царевна — как можно...

— Хватит, замолчи, Стеша. Сей час что ни что на себя накину, да в моленную выйду. Не дай Господь, с Петром Алексеевичем нашим что случилось. Сердце зашлось.

— Государыня Наталья Алексеевна...

— Да ты садись, садись, Фёдор Юрьевич. Лица на тебе нет. Что случилось, ты не томи, скорее сказывай.

— Не знаю, как и сказать, царевна. Государя Иоанна-Алексеевича...

— Захворал тяжко, что ли? Эка невидаль.

— Нету его больше, царевна. Нету. Помер государь.

— Как помер? Так мы вместе всенощную отстояли. Простились...

— Вот и простились. В одночасье помер. Мы уж царицу Прасковью Фёдоровну маленько придержали — будто дохтур с ним, а я к тебе. Делать что будем? Государя ли Петра Алексеевича ждать али как?

— Ты-то что присоветуешь, князюшка? Ждать? А как?

— Не ворочаться же государю из похода — пути не будет. Да и нужды особой нет. Свободен теперь наш Пётр Алексеевич, слышь, Наталья Алексеевна, совсем свободен, как сокол в поднебесье! Вот уж когда крылышки порасправит! Вот уж когда по своей мысли всё направит! Оно грех, конечно, а как за родимого не порадоваться.

— Сама знаю, Фёдор Юрьевич, да вслух порадоваться негоже. Одна мысль, поскорее бы с погребением покончить. Неужто мазями покойника натирать да невесть сколько времени хранить? Тут Милославские такое устроить могут! Во всех смертных грехах обвинят. Оно и к лучшему, что братца не было.

— Э, царевна, одним этим ртов не заткнёшь. Да что о Милославских толковать. По христианскому обычаю завтра и погрести надобно. Ты вдовую царицу примешь ли? Покуда жена моя с ней занимается — как-никак сестрицы родные. А дальше тебе надобно приголубить Прасковьюшку, приободрить.

— Сей час к ней и пойду — как иначе, да никак она сама идёт. Прасковеюшка, матушка, горе, горе-то какое...

— К тебе, царевна, пошла, у тебя поддержки да помощи перед государем Петром Алексеевичем просить. Что мне теперь без его опеки — одно слово, пропадать с дочками-то моими.

— Полно, полно, царица-матушка. И так ни от кого ты не зависима. Жить станешь по своей воле. А чего не хватит, братец николи тебе ни в чём не откажет. Сама знаешь, благоволит он тебе, куда как благоволит.

— Знаю, знаю, государыня-царевна, да вещи-то это разные: царица при царе али вдовая царица. Одной почёт и уважение, про другую и забыть можно. А ведь мне дочек и учить, и обихаживать, и как-никак пристраивать. Вон Василий Юшков говорит, Измайлово-то наше куда как приупало. Покойник, царство ему небесное, не хозяин был. Где уж! Ни о чём не позаботится, ни на что внимания не обратит. Лишь бы не беспокоиться. Вроде свою думу думает, а на деле без мысли часами сидит. О чём ни попроси, всё завтраками кормит. Кабы не государь Пётр Алексеевич, совсем пропадать. Я и то, знала бы ты, Натальюшка, как покойной царицы Натальи Кирилловны матушки твоей, царствие ей небесное, боялась, ох, и боялась. Как она на меня глядела, будто виноватая я перед ней в чём. Знаю, в чём вина моя перед ней была: а вдруг сына рожу раньше её невестки. При Петре Алексеевиче не в пример легше стало, дай Господь ему долгий век да доброго здоровья.

— Погоди, погоди, Прасковеюшка. Что так разговорилась? Не ко времени, царица, разговоры такие. Теперь бы о погребении супруга твоего новопреставленного пещись надобно. На всё свой черёд придёт. Ты не только братцу, ты и мне к сердцу припала. Родная ты нам стала — обидеть не дадим. Фёдор Юрьевич тут был. Поди, надобно к патриарху сходить.

— Пришёл уже владыка в опочивальню. Едва не первым пришёл. Молитвы творит. Мне выйти велел, покуда не уберут покойника.

— Персону супруга во успении списать захочешь ли?

— Персону? Да нет, что уж — не надобно. Ничего не надобно. Пойду я, государыня-царевна.

— Девицы мои тебя проводят, Даша да Варя. Заботливые они. Вели хочешь, с тобой и останутся.

— Как велишь, государыня-царевна.

Пошла небога. Нелегко ей. Жилось безрадостно с таким-то мужем, теперь и вовсе никому не нужна. Распиналась за государя, а как он на самом деле решит. Ведь не уговоришь, не умолишь.

Январей боюсь. Господи, как боюсь. Вроде бы и счастливый месяц — матушка с батюшкой венчались. А, может, потому так недолго и пожили, что в январе. В январе объявленный наследник государя Алексея Михайловича — царевич Алексей Алексеевич помер. Лет-то ему всего шестнадцать было. А батюшка государь Алексей Михайлович в январе же отошёл. Господи, да никак Иоанн Алексеевич с ним день в день преставился? Страсть какая. А матушка Наталья Кирилловна тремя днями раньше, от и молись теперь январь пережить.

И почему братец обмолвился, будто ослобонит его скоро Иоанн Алексеевич? Обмолвился? Никак Дарья да Варвара Михайловны вернулись. С Варварой потолковать...

— Что царица-то наша вдовая?

— Платье заказала мастерицам, чтобы печальное к завтрашнему утру готово было. Нам тоже, государыня-царевна, надобно.

— Убивалась ли?

— Не голосила, нет. И к покойнику не заходила — там по нём монахи псалтырь читают. Сказала, по-печальному убраться надобно и дочерей убрать.

— Ну, и слава Богу. Достался ей покойник, никто не осудит, коли мало слёз прольёт.

— Лить-то завтра надобно будет, а нынче лучше передохнуть.

— Деловая ты у нас, Варвара.

— Деловая не деловая, государыня, а жить-то надобно.


* * *
Пётр I, царевна Наталья Алексеевна

Октябрь на дворе, а в теремах уже жаром пышет. Истопники над печами на половине царевны Натальи Алексеевны трудятся. Не любит царевна холоду. Не то что зябнет — в платье немецком по вся дни ходить хочет. Шея да грудь раскрытые. Руки и вовсе едва тафтой прикрыты. Сапожек домашних на меху и тех не наденет — всё бы ей в туфельках пуховых на каблучках щеголять, да и те с ног теряет, на пол оступается. Старшие царевны только губы поджимают, а ей всё нипочём. Усмехается да недобро так тёмными глазами глядит — вылитый братец государь Пётр Алексеевич.

— Натальюшка! Родненькая моя!

— Ох, Петруша, дождаться тебя не чаяла.

— Видишь, сердечушко зря знобила.

— Да нет, братец, тёмных мыслей не держала. Об одном думала — намаялся ты, государь, ох, и намаялся. Ко мне-то от Евдокии? Сыночка увидел?

— Успеется. Ты-то жива ли здорова?

— Что мне деется, государь.

— Слыхал, пожар в Кремле случился. За тебя тревожился.

— У Бога не без милости — обошлось. Кровля наша расписная да с позолотой на Грановитой палате сгорела.

— Досадно, да обойдётся. У тебя-то дома какие дела?

— Но мелочи всё, Петруша. Стольник Михайла Арсеньев помер, сиротками Дарья да Варвара Михайловны остались.

— Чай, не обидишь.

— Известно, не обижу. Да кабы и обидела, у них другой покровитель сыскался — меня покрепче.

— Ишь ты! Кто бы это?

— Да твой Александр Данилович, подарки девушкам шлёт, вниманием не обходит.

— На которую же глаз прокурат положил?

— Верь не верь, на обеих.

— И на горбатенькую? Никогда не поверю.

— К ней первой идёт, с ней разговоры разговаривает.

— Ну, уж Данилыч без расчёту ничего делать не станет. Видно, и впрямь к девице присмотреться надобно. Погоди, погоди, сестрица, ты о певчих мне писала, за них хлопотала. В чём дело-то у тебя?

— Просить хотела, чтобы ты их, государь, в Китае расселил. Им поспокойней да до службы ближе. Что там одни патриаршьи певчие дьяки хозяйничают, мог бы, Пётр Алексеевич и государевы станицы обок них разместить.

— Твоя правда, сестрица. Велю дворы им там отвести. Пусть на одной улице живут, и называется она Певческая. Рогатки у вылетов поставим, чтоб ночной порой никто не тревожил. А певчий дьяк — слово мне такое не нравится. Пусть отныне певчими зовутся.

— Вот и ладно, государь. А «Азбуку» Истомина Кариона смотрел ли?

— В руках держал прошлым годом, как он её напечатал. А чтобы читать да листать, времени не было.

— Жаль, Петруша. Тебе бы понравилась. Сразу видно, Карион к музыке сердцем прилежит. «А» у него — воин с трубой. «Ж» — мужик с рогом, «звезда» — скоморох с трубой. «К» — воин и опять с трубой. «О» — органы. «Р» — рог. «С» — свирель. «Т» — опять труба, «Ц» — цевница. А уж «Пси» — пение сладкое, тут тебе и скрипица, и цитра, и свирель, и мандолина. Страницы листаешь, на душе радостно. И вот ещё что сказать тебе хотела. Алёшенька, сыночек твой, и за букварём, и за «Азбукой» Кариона сидит. Псалтырь учит — очень Никифор Вяземский его хвалит.

— С Никифором долго его не оставлю. Учителей из иноземцев найду.

— Почитать он тебе хотел, похвастаться.

— Успеется. Сегодня на вечер Анна Ивановна куртаг готовит. Гости съедутся. Неужто опять не приедешь?

— Прости, братец. Об Анне Ивановне говорить ничего не стану: ты в деле — ты и в ответе, а мне матушкину память рушить ни к чему. Без меня повеселитесь.

— Жаль, Натальюшка, сердечно жаль. Да, сказывали мне, в Преображенском ты была, в мой дворец заходила.

— Ну, уж и дворец, братец. По сравнению с батюшкиными хоромами только что не изба.

— Не показалось тебе жильё моё, сестрица?

— Греха на душу не возьму, не показалось. Нешто так государю жить следует? Ни послов принять, ни гостей угостить. Чисто съезжая изба у твоих потешных. Вон какой ты молодец на улицы-то московские выезжаешь. Кафтан бархатный аль сукна англиского до полу, по подолу да вороту опушка соболевал. Шапка бархатная с бобром. Сапожки телятинные, носки загнуты. Конь вороной, как ночь чёрная, браслеты на ногах в ладонь широкие, серебряные. Сбруя одна чего стоит. А обстава кругом — поглядеть любо-дорого. И как после сказки такой в Преображенскую избу меститься?

— А мне больше покамест и не надобно. Есть где столы накрыть, ассамблею устроить, есть где ночь переспать, есть где станок токарный запустить. Чего ещё надобно?

— Будто и семейства у тебя нет.

— Пока нет. С Евдокией жить не буду. Рано ли поздно, ослобонюсь от неё. Так что нечего и гнездо вить.

— Не передумаешь, Петруша?

— Не передумаю, сестрица. С Евдокией мне не жизнь. О ночи с ней подумать не могу — что руки протянет, что на шее повиснет, что ровно клещ какой прижиматься станет. Глаза б мои её не видели.

— Любит она тебя, братец. Все глаза по тебе выплакала. Патриарх её утешать принялся, она навзрыд, а там и памяти лишилась.

— Для чего ты говоришь всё это, Натальюшка? Скушно мне с ней, так скучно, хоть верёвку намыливай. А ты причитать принялась, ещё скушнее стало... На тебя непохоже, сестрица.

— Страшно мне за тебя, Петруша, ой, страшно. Ради кого семью рушишь? Счастье своё найдёшь ли?

— Найду не найду, а искать буду. Так-то, сестрица. Дай, обойму, родная, покрепче, да и идти мне пора. Итак засиделся.

— Петруша... Не гневись, братец. Всё спросить тебя хотела...

— Так спрашивай. Одни мы.

— Я об Анне Ивановне. Нет, нет, ничего противу неё говорить не стану. Одного в толк не возьму, чем приворожила она тебя. Никак третий год пошёл, от неё не отходишь. Матушка толковала, слово она немецкое приворотное знает, не иначе.

— Слово, говоришь. Может, и слово, только как его выразуметь. Помнишь, каково мы жили, покуда танцам польским не выучились. Какие такие учителя у меня были. У дьяка Виниуса голландский перенимал.

— Быстрёхонько ты на нём говорить-то начал, да так чисто-чисто.

— Не только ты, сестрица, Виниус тоже нахваливал. У сына датского комиссара Бутенента фехтованием да верховой ездой заниматься стал — другим человеком себя почувствовал. А там, спасибо Францу Яковлевичу, танцев попробовал разных.

— Да уж Лефорт тебя с глаз не спускал. Что танцы! Не для тебя, что ли, он в доме своём на Кокуе пиршества всякие устраивать стал? Там и с девками немецкими сводить.

— Вот такого толка не люблю! Ни с кем меня Франц Яковлевич не сводил — нужды не было. Сам себе дам для танцев выбирал. Аннушка первой была. Как улыбнулась, книксен сделала, как ручку свою беленькую протянула...

— Ты и весь белый свет забыл.

— Осудить хочешь, Натальюшка? Как матушка? Не надо. Богом прошу, не надо. Ни с кем, как с тобой, говаривать не приходилось.

— Прости, братец, Христа ради, прости! Не подумавши я. Да и ничего такого в жизни не видывала.

— Не видывала, говоришь? А как же батюшка родительницу нашу в матвеевском доме увидал? Только что не прислужницу? Каждый день зачастил к боярину. Света Божьего, окромя родительницы нашей, для него не осталося. Это верно, что государь, это верно, что любую мог себе в супруги выбрать, да тебе ли не знать, как сводные наши с тобой сестрицы-царевны переполошились. Вся родня стеной встала, бояре. Каждый на свой лад отговаривал, а батюшка ни в какую. Вот и я...

— Женат ты, Петруша.

— Женат... Э, что там, поживём — увидим.


* * *
Пётр I, патриарх Адриан

— Всю землю Русскую порадовал ты, государь, своей великой победой. Исполать тебе, Пётр Алексеевич, что испытание такое перенёс, не дрогнул да и войску дрогнуть не дал. Писем твоих царских ждал все месяцы с великим нетерпением, не переставая молитствовать за успех дела твоего праведного.

— Благослови, владыко. Очень весточки от тебя нам всем помогали. Спасибо, не скупился ты на них. А победа... Тебе одному, владыка, как на духу, сказать могу: о победе говорить куда как рано. В письмах не писал, а на словах...

— Никак не доволен ты, государь?

— Чему быть довольным, владыко.

— Азов-то взяли.

— Взяли. Только на договор, владыко, не военным промыслом.

— Не пойму тебя, государь.

— Да проще простого всё. Флот мы в Воронеже срубили, сам знаешь. И модели голландские для стойки положили — прамы называются. Столько с ними заботы приняли. Сам посуди, суда огромные, вроде ящиков деревянных, по рекам да мелководью к Азову не проведёшь. Пришлось разобрать, сухим путём до Черкасска везти, а там заново собирать. Выходит, дважды время на них потратили. А по морю ходить они не могут — у берегов держаться должны, крепости обстреливать. Без них бы Азов не взяли, а всё равно мороки много. О новом флоте думать надобно.

— Дорого тебе обойдётся, государь. Откуда деньги возьмёшь?

— С бояр потребую!

— С бояр, говоришь... Как бы недовольство большое не вызвать. Ведь еле-еле замирились, а тут дело такое — мошну развязывать. Переждёшь, может, малость, государь. Всё в своё время придёт.

— Повременить? Нет, владыко, нет у меня времени. Никакого! За три года надобно ещё пятьдесят пять кораблей и фрегатов построить, одиннадцать бомбардирных судов и брандеров. Непременно! Бояре пусть платят, горожане, да и священству в стороне стоять, с твоего благословения, не позволю. Не станешь спорить, владыко?

— Не стану, государь. Церковь во всём тебе помогать должна, хоть и нелегко это будет, ой, нелегко.

— Слыхал я, владыко, церкву себе в Новинском положил построить? Сказывали, обетную. Так ли?

— Так, государь, обетную.

— Об обете говорить не станешь, и не надо. Деньгами тебе помогу. Строй, раз надобность есть.

— Не сказывал я тебе, государь, что приключилось со мной. Когда покойный кир Иоаким определил мне казанский митрополичий престол, едва въехал я в город, моровая горячка началась. Жесточайшая. Людей где постигнет, там и кончит — до домов не успевали добраться. Была уже раньше такая в Казани — сколько тысяч людей унесла, а тут снова. И вроде бы от приезда нового митрополита. Московского. Им не нужного.

— Глупости! Тёмен народ, вот и болтает.

— Тут уж мне, государь, никого просвещать не приходилось. С слёзной молитвой обратился я к девяти мученикам Кизическим — известно, при моровых болезнях помогают. Всю ночь молился, коли прекратится поветрие, монастырь в их имя заложить близ Казани, все деньги на него потратить. И, веришь ли, государь, с утра никто более не захворал. Будто Господь заклятие какое с города снял. А я принялся обитель строить да кончить не успел — патриарший престол принял. Да интересно ли тебе, государь? Может, заскучал?

— О твоих делах я всегда любопытен, владыко. Только ты о Казани толкуешь, а храм твой в Новинском заложен.

— Сейчас и до Москвы дойду, государь. Только-только в сан меня поставили, ан болезнь лихая прихватила. Речь отнялась, ни рукой, ни ногой двинуть не могу. Так-то лихо, понял, не встать мне с одра болезни, может, вскорости, а может, и совсем. А сознание ещё теплится, и стал я в отчаянии Господа молить и мучеников Кизических: коли здоровье мне вернут, церкву построю обетную. Сам Бога молить буду, другим людишкам в бедах их помогу. Вот наутро и оклемался. Язык ворочаться стал. Рука-нога — пара недель прошла — ожили. Вот я и должен обет мой...

— Нечего дольше и толковать, владыко. Построишь свою церкву. Сам на освящении буду, благословение в новом храме от тебя приму. О деньгах не печалься: сколько надо из казны возьмёшь.

— Утешил ты меня, государь, слов нет, как утешил. Только отвёл я тебя от дела главного: как победу-то праздновать будешь. Что надо делать, чего не доделал — твоя государская печаль, а народ повеселить непременно надо. Ему сомнения твои государские ни к чему. Ему всё просто должно быть. Город, поди, украсить велишь, а уж мы во всех церквах службу самую радостную отслужим. С звоном колокольным. С певчими. В облачении светлом. Чтобы в родех и в родех людишки вспоминали, твоё государское имя славили.

— Спасибо тебе, владыко, за всё великое спасибо. Да никак побледнел ты? С лица спал? Нешто неможется? Келейника твоего сейчас кликну, ты только сиди, сиди, не тревожься.

— Прости, что огорчил, государь, и впрямь неможется. Да это от радости. Ждал тебя. С раннего утра не присел, вот оно и аукнулось.

— Владыко, Христом Богом тебя прошу — себя побереги. Православному миру ты нужен, а уж как мне, сказать не могу. Один ты у меня, владыко, как отец родной, как семья моя. Мне без тебя никак. Никак, владыко.

Медлит Пётр Алексеевич. У окна остановился. Из новинских патриарших палат луга видать до самого Ходынского поля. В стороне внизу речка Пресня плещется. Государь братец Фёдор Алексеевич загородный дом себе построить хотел. Зверинец завёл. Не лежало сердце у него к Измайлову. После батюшки государя Алексея Михайловича ни у кого не лежит. Под снегом не видать, как в патриаршем огороде гряды протянулись. Хозяйство преотличное. Печётся о нём кир Адриан. При первой способности в Новинское из Кремля спешит. Как весне каждой радуется.

И владыка знает: не о всём государь ему сказал. У патриарха свои способы ни единой мелочи в доме царском не упустить. Муторно на душе у молодого царя. Тревожно. А вот делиться не спешит — что-то ещё про себя решает.

— Владыко!

— Не духовник я твой, государь. Нет тебе нужды передо мной исповедь держать.

— Какая исповедь! Спросить тебя хотел, сколько раз государь Иван Васильевич женат был? Не мог ведь без церковного разрешения — молитвенник был редкий. Подумал тут на досуге я, как это царевич Дмитрий мог на престол вступить, кабы не порешили его?

— Крови был царской, а других наследников не осталось.

— Да я о браке, владыко.

— О браке... Что ж тут сказать, по законам нашей церкви православной, три их может быть — не более. Вон видишь в окне своём теремном, государь, ты, что ни день, паперть собора Благовещения. Коли внимания не обращал, погляди — на Замоскворечье она выходит. Пристроили её, когда государь Иван Васильевич четвёртую супругу себе взял[7]. В храм войти не смел — не положено, так на паперти службы отстаивал.

— А церковь святая сожительства ему по четвёртому разу не запретила?

— Нет, государь, благословила. Жил царь по благословению разрешительному, а это уж совсем не то — не по закону святому.

— А жён почему так много имел?

— Одни помирали, как прабаба твоя, государь, царица Анастасия Романовна, других в монастырь отсылал.

— Соглашались?

— Что о том толковать, государь, — дело прошлое, тёмное. Да и не первым в таком череду государь Иван Васильевич был.

— А до него кто же согрешил? Не знал я.

— Батюшка Ивана Васильевича — великий князь Московский Василий III Иванович.

— Его родительницу отрешил?

— Нет, государь, ради его родительницы первую супругу свою — великую княгиню Соломонию Юрьевну Сабурову.

— Не показалась великому князю?

— Двадцать лет, государь, прожили в мире и согласии. Вот только потомством Господь не благословил. Вот великого князя и подговорили молодую жену взять, а великую княгиню Соломонию по бесплодию её в монастыре поселить[8]!

— Поселить или постричь?

— Постричь, государь.

— Не соглашалась? Насильно постригали?

— Государь, ни к чему разговор такой. Дел у тебя, сам говорил, великое множество. Что время попусту терять.

— Погоди, погоди, владыко, а что государь Иван Васильевич всю жизнь братца своего по отцу искал? Откуда тут братцу взяться? Вспомнил, не Соловьём ли разбойником его называли?

— Не след тебе, государь, людскую болтовню слушать.

— Нет, ты ответь, владыко, откуда братец-то взялся?

— Может, и не было никакого братца, государь.

— А если был?

— Болтал народ всякое. Болтал и про то, что постриглась Соломония беременной. Потом уже в суздальском Покровском монастыре родила, как на грех, мальчонку, а враги великого князя его и припрятали. Куклу заместо него погребли.

— Вот, значит, как: и беременную княгиню постричь можно.

— Не повторяй ты этих сплёток, государь.

— А уж если не на сносях, то и вовсе грех невелик.

— Государь!

— Не буду, не буду тебя тревожить, владыко. У меня и впрямь важная новость для тебя есть. Боюсь огорчить — плох ты нынче — как бы не повредить здоровью твоему.

— Уж лучше говори, государь, не томи.

— Помнишь, владыко, толковали мы с тобой, что хорошо бы мне за рубеж съездить, чужих порядков поглядеть, чужим наукам подучиться? Вот и решил я, что настал мой час в путь отправляться.

— Тебе? Государю? Одно дело послов послать, доверенных людей, а государю-то самому как же?

— Да вот так. Положиться ни на кого не могу. Недаром говорится, свой глазок — смотрок, чужой — стёклышко. А Азов мне спать спокойно не даёт. Флот России нужен — это одно. Без союзников не обойтись — дело другое. Мне бы союз европейских государей противу турок составить. Послов к каждому в отдельности посылать долго и хлопотно. А тут коли я вместе с послами, к скончанию каждый договор в два счёта довести можно.

— Не пойму тебя, государь, — и послы едут, и ты едешь. Государь со свитой ездить может, а послы...

— В том-то и хитрость моя, владыко. Ехать я решил под чужим именем, как десятник Михайлов, чтобы среди свитских людей затеряться. Тут и церемония попроще выйдет, и мне, покуда послы переговоры вести будут, свобода — что захочу, то и посмотрю. Государи, чай, ни в одном моём желании не откажут.

— Думаешь, прознают, что ты, государь?

— А чего дознаваться — наши сами кому надо словечко шепнут.

— Всё ты уже продумал, государь.

— Пока братец Иоанн Алексеевич с нами был, не с руки получалось. Нынче совсем другое дело. Вот и хочу поспешить.


* * *
Пётр I, Михайло Чоглоков

Велено во успении матери... Натальи

Кирилловны написать на полотне

живописным письмом персона длиною

два аршина с четвертью, ширина полтора

аршина и зделать рамы флемованные

(с волнообразной рейкой по рельефу — Н.М.)

и прикрыть чернилами (вычернить — Н.М.).

И того ж числа велено писать живописцу

Михаилу Чоглокову своими припасы. И

февраля во 2 день живописец Михайло

Чоглоков тое персону против указу написав

и зделав флемованные рамы, принёс в

оружейную палату. И того же числа по

приказу окольничего Ивана Юрьевича

Леонтьева та персона переставлена в

Оружейную большую казну.

1694. Из Столбцов Оружейной палаты.


— Михайлу Чоглокова позвали?

— Позвали, государь. Который час сидит дожидается.

— Ко мне его. Быстро! Михайло! Рад тебя видеть. Прости, учитель, что ждать заставил — с делами трудно рассчитать.

— Как можно, государь, вашему величеству себе извинений искать! Моё дело служилое: надо — хоть до ночи, хоть и с ночью подожду. А что учителем ты меня, государь, назвал, великая для меня честь.

— Что за честь, Михайло, ты меня кисти учил в руках держать, мастерства своего азы преподал. Спасибо тебе. А вот теперь посоветоваться хочу. Слыхал, что викторию по поводу побед азовских сделать надобно. Дело в Москве неслыханное, так мы и всю жизнь переиначивать собрались. Без живописных дел не обойтись.

— Замыслил что, государь?

— Убирать станем мост Каменный, башню кремлёвскую Водовзводную. Огни потешные по всему городу зажжём. А вот по улицам и по мосту хочу картины расставить преогромные и на них весь поход Азовский представить. Битвы там, осады, турок побеждённых. С аллегориями. Сможешь, Михайло?

— Дело непривычное. А сделать, почему же, можно и сделать. Вон на гравюрах иноземных сколько викторий представлено. Поглядеть да на московскую мерку и перевести. Вот только...

— Материалы получишь. Помощников — сколько потребуется.

— Я не про то, государь. Вот москвичи-то уразумеют ли? К живописи они непривычные.

— Тоже тебе беда! Не привыкли — привыкнут. Раз государь повелел, глядеть будут да похваливать, а там и впрямь попривыкнут. Для начала солдат около картин поставим, чтоб беды какой не случилось. Ты, Михайло, своим делом занимайся и помни: нет у тебя времени, совсем нету. Чем быстрее картины свои смастеришь, тем раньше викторию отпразднуем.

— Постараюсь, Пётр Алексеевич.

— Вот и старайся мир удивить, нам оно сейчас, ой, как надобно.

— А сколько оказ быть-то должно, государь?

— Как ты сказал — оказ? Точно! Лучше не скажешь. Двадцать мне на вскидку надобно. А для башни Водовзводной прикинь, как фонари цветные в бойницах расставить, из каких бойниц ткани яркие да ковры вывесить. И ещё у оказ помусты придумай — певчие с музыкантами там стоять будут, кантаты победные исполнять.

— Торговцев там в шалашах да на развалах, государь, сам знаешь, полным-полно. Каждый себя и свой товар выхваляет. За ними и оказ не увидишь.

— Не будет торговцев. Никаких. Отныне у Боровицких ворот только трубы мусикийские да гимны величию державы Российской звучать будут. Какое сравнение с Красной площадью. Там был торг, пусть и остаётся. А здесь — чистота, порядок. Зрелище великое и на веки вечные.


* * *
Пётр I, Фёдор Юрьевич Ромодановский,
Иван Григорьевич Суворов

В Преображенской избе холод лютый. Печи на дню по два раза топят да прок какой, коли двери на улицу настежь стоят. Входит народ, выходит. Сам государь Пётр Алексеевич на двор который раз выбегает — невтерпёж ждать, когда курьер с коня сойдёт, ботфорты от снега в сенцах обметёт. Стоит на снегу. Кафтан нараспашку. Рубашка расстёгнута. Волосы по ветру разметались.

— Слышь, Фёдор Юрьевич, Циклеришка проклятой признался! Сам признался: убить меня хотел. Дом зажечь, а меня под шумок убить! Вот ведь до чего дошло. Как только мы поспели!

— Вот и верно в народе говорят, государь, раз предал, от другого раза не воздержится. Иуда — одно слово.

— О чём ты, Фёдор Юрьевич?

— Как о чём? О Циклере. Нешто не он царевну Софью Алексеевну выдал тебе с головой — о шкуре своей пёкся? Теперь твой черёд наступил. От такого иного и ждать нечего было.

— Осуждаешь, что о Софье рассказал? Осуждаешь?!

— Не в суде дело, государь, — в натуре. А у Циклера она подлая. Как ты его под Азов взял! Он бы и туркам тебя продал, кабы изловчился, пёс смердящий. Э, да это никак Иван Григорьевич спешит. Гляди, в грязи весь — лица не видать.

— Суворов? Отлично! Изложи всё дело, Иван Григорьевич. Приговор у меня готов, а вот пропустить ни единой мелочи нельзя. Гниль выжигать надо до последней крошечки. Давай, давай, Григорьевич!

— Дела все, государь, пересмотрел, как велеть изволил. Известно, Циклер Иван Елисеевич, сын полковника из кормовых иноземцев. Отец верно тебе служил. Нареканий по службе никаких. Потому и сынка его Ивана в службу записали за год до твоего рождения, государь.

— Это что ж выходит — двадцать шесть лет в службе?

— Так выходит, государь. Через восемь лет, в правление твоего братца, великого государя Фёдора Алексеевича, в стольники произведён, а сразу после кончины Фёдора Алексеевича — стрелецким подполковником.

— Погоди, Иван Григорьевич. От себя, государь, прибавлю: в те поры Иван Елисеевич правой рукой Шакловитого заделался, а уж какую дружбу с Иваном Милославским завёл — все только диву давались. Уж на что Иван строптив да высокомерен, а Циклера как равного принимал. Одно слово — собеседник.

— Что о Милославском толковать, Фёдор Юрьевич! Лучше вспомни — не ты один мне рассказывал — как царевна ему доверяла, души в Ивашке не чаяла, самым ревностным приверженцем называла.

— Он и в походы Крымские, государь, ходил.

— Тут-то хвастать нечем: за сто вёрст киселя хлебать таскались. Одного позору в Москву навезли. Не за что было его отмечать. Одного не пойму, с чего было ему всех друзей разом мне выдать?

— Не уразумел, Пётр Алексеевич? А ведь просто всё. Куда проще. Не подумал, государь, что, может, Циклеру место Васьки Голицына по ночам снилось.

— Да полно тебе, Фёдор Юрьевич! Циклеру-то?

— Чему дивишься, Пётр Алексеевич? Собой пригож. Отважен — ничего не скажешь. У царевны какой год на виду да под рукой. Голицына моложе. Без княгинюшки любимой, без сынка взрослого, без внуков. Может, царевна на него и не глядела, а надеяться кому запретишь!

— Ходили такие слухи, государь. Прав князь Фёдор Юрьевич, ходили. Стрельцы о них поминали.

— Ну, уж если ты говоришь, Иван Григорьевич.

— Спасибо, Иван Григорьевич, что поддержал, а то поди докажи нашему государю. Только Циклер увидал, что впереди него Федька Шакловитый протиснулся. Уж тот никому дороги не уступит. С Хованскими управился, глазом не моргнул, а уж тут и толковать нечего. Прикинул наш немец, к тебе сани и развернул. О заговоре царевны сообщил. Где правду сказал, где прилгал. Награду, может, и получил, да не ту, о которой мечталось. Ну, думным дворянином стал — эка, прости, Господи, невидаль. Ну, воеводство в Верхотурье получил — это ведь то, как посмотреть, то ли награда, то ли ссылка.

— Доносчику испокон веку первый кнут полагался.

— Твоя правда, Иван Григорьевич. Циклер так и понял. Да и когда государь пожелал его к строению крепостей на Азове назначить — невелика прибыль оказалась.

— Выказал бы себя, в Москве оказался.

— Ишь ты как рассуждаешь, государь. Выказал бы! Что Циклер в фортификационном деле понимает. А сидеть ему на море далёком, век первопрестольной не видать. Вот тут и решил о им же проданной царевне вспомнить.

— И Софья Алексеевна поверила!

— Государь, позволь старику как на духу сказать. Много ли мы об истинных намерениях царевны знаем. Её самой никто не спрашивал...

— Солгала бы!

— Что уж ты так, Пётр Алексеевич! На мой разум, лгать бы Софья Алексеевна не стала, а вот говорить, может, и отказалась бы. А Циклеру я всё едино не верю.

— Софью обелить собрался, Фёдор Юрьевич? К тому клонишь?

— Ив мыслях такого не держал. С царевной, известно, ухо востро держать надобно, да это уж иной сказ. Ты же, государь, правды добиться собрался — разве не так?

— Прости меня, государь, на смелом слове, только зачем тебе эта правда сдалась? Царевну понадёжней припрятать надобно, а Циклера...

— Так полагаешь, Иван Григорьевич? Ладно, дело говоришь. Как оно у тебя там дальше в деле стоит?

— А так, что в феврале 13 дня явились в Преображенскую избу два стрельца — Елизарьев да Силин — и на Циклера донос принесли. Что намерен он вместе с окольничим Соковниным и стольником Пушкиным заговор измыслить.

— А этим двум чего понадобилось? Им чем не житьё было?

— Э, государь, у каждого за пазухой свой камешек припрятан. На всех государю не угодить, всем не потрафить. С Соковниным, сам понимаешь, за сестру покойную, боярыню Федосью Морозову, обида на сердце лежит, за сынка её единственного Иванушку.

И у Пушкина своё оправдание найдётся. Вон как под пытками Циклер признал, что простить тебе не смог упрёки в дружбе его старой с Милославским. Видишь, государь, одних упрёков хватило. А Софья Алексеевна...

— О Софье думать нечего: постриг, и весь сказ. Под клобуком о престоле раз и навсегда хлопотать перестанет. И Марфу Алексеевну тоже. И чтоб в разных монастырях сидели. Чтоб переписки никакой! И встречаться николи не могли!

— А как, ваше величество, насчёт заговорщиков — что суду-то сказать, о чём упредить, чтоб разнобою не случилось?

— Золотой ты человек, Иван Григорьевич, ничего не упустишь. Упредить! Что ж, так и поступим. Тело Ивана Милославского из могилы вырыть!

— Господи, государь, да на что тебе покойник сдался! Двенадцать лет в земле сырой лежит. Надо ли покой его тревожить?

— Замолчи, Фёдор Юрьевич! Надо! Ещё как надо! Другим в острастку.

— Так ведь прах там один, в гробу-то! Смрад один и тлен.

— А нам гроб раскрывать ни к чему. Вот как сделаем: поставим его под плахой, на которой заговорщиков казним. И им пострашнее будет, и другие призадумаются, как против царя Петра Алексеевича бунтовать, заговоры всякие затевать!

— День какой, государь, назначишь, на казнь-то?

— Назначу, Иван Григорьевич, тянуть не стану. Мне ехать в чужие края надобно, а тут на тебе — заговор!

— Может, повременишь, Пётр Алексеевич, при обстоятельствах таких?

— Плохо ты меня, Фёдор Юрьевич, знаешь. Ты у меня о державе пещись будешь, а я днём не поступлюсь. Пиши, Иван Григорьевич, — на Герасима-грачевника казнь состоится.

— Может, какой другой...

— Не будет другого, князь. Нетто забыл примету: на Герасима-грачевника кикимору выживают, по прилёту грачей о весне гадают: дружная ли будет. Вот мы её дружной и сотворим. Пиши: четвёртое марта! А дальше распоряжения будут: головы заговорщиков на железные рожки воткнуть и на несколько дней на Красной площади выставить для устрашения народу всенепременно. Как Васьки Голицына в Сергиевом Посаде. Сыновей Циклера в Курск на службу и в Москву николи не отпускать... Может, ещё людьми станут.


* * *
Фёдор Юрьевич Ромодановский,
Иван Григорьевич Суворов

На площади народу не так чтобы много собралось. У эшафота толпятся, а в улицах ни души.

— Как полагаешь, Фёдор Юрьевич, заговорщиков жалеют?

— Ну, уж и жалеют! Если б и жалели, виду не показали. Праздник государь, сегодня. Пироги пекут, пиво мартовское пробуют. День такой — радошный. Кому охота на кровушку-то глядеть, хотя и преступную. Каждому до себя.

— Плохо похлопотали. Зря, что ли, головы полетят? Согнать надо было, Иван Григорьевич, силой согнать. Сам знаешь, недолгий век стрельцам остался, как ни крути, кончать с ними пора.

— Своё-то они, государь Пётр Алексеевич, отслужили. Кем, как не ими государство Московское воевало.

— Было — прошло. На старой телеге в дальнюю дорогу не поедешь. Ну, что там — всё готово, нет ли? Нам ещё в Новинское скакать — не ближний край. Владыка положил сегодня храм свой святить — опоздать можно, да не больно. Цариц с царевнами тоже не вижу.

— Как можно, государь. Государыня-царевна Наталья Алексеевна давно приехала — в возке дожидается. Солнце солнцем, а мартовское тепло не больно греет — зябкое.

— О царевне не спрашиваю. А что царицы наши?

— Царица Прасковья Фёдоровна тоже приехала. Прощения просила, что без царевен. Недомогают они у неё — о здоровье их печалуется.

— Без её царевен обойдёмся. А старшие где?

— До той поры не приезжали.

— Вот, значит, как! Нет для них царской воли!

— Государь, да не бывало никогда, чтобы особы женские на казнях из семейства царского...

— Замолчи, Фёдор Юрьевич, замолчи! Не бывали, будут бывать. Это кого, значит, нет? Из сестриц моих сводных — Евдокии, Марфы, Екатерины, Марии, Феодосии Алексеевен. Ишь, в какой ряд выстроились, отродье Милославских!

— Татьяны Михайловны, государыни царевны, тоже.

— Тётку в покое оставь. Седьмой десяток разменяла. Бог с ней.

— Царевич Мелетинской, наконец-то! Тебя, Александр Арчилович, дожидались. Да ты и сестрицу-красавицу с собой захватил. Ай, спасибо, ай, молодец! Дарья Арчиловна, дай родственным обычаем тебя расцелую. Царю, как скажешь, можно ли? Разрешишь?

— Разрешу, государь. Ты нам ближе родного. Только и попенять тебе хочу. Что это ты с тестюшкой Александра Арчиловича удумал? Из земли покойника вынимать, сон вечный тревожить? Кабы покойница Федосья Ивановна, дочь его единственная, жива была, тогда что? И тогда бы казнь такую удумал?

— Тогда бы, может, и не удумал. А Федосьи Ивановны второй год уж нету. Зато вдовец наш при каком приданом её богатом остался. Селу Всехсвятскому со всеми его угодьями кто не позавидует. Не в накладе ты, чай, Александр Арчилович? А невесту мы тебе сыщем такую, что даже Дарье Арчиловне по сердцу придётся. С ней одной советоваться будем. Э, да вы долго там? Палач-то где? Пора!


Топит, топит мартовское солнышко снег в сугробах. Колеи по улицам водой заливает. От полозьев и то брызги летят, бриллиантами переливаются. Пётр Алексеевич и Александр Арчилович верхами. Дарья Арчиловна к царевне Наталье Алексеевне в возок подсела — в пути веселее: из Лефортова в Новинское не ближний путь.

Над Новинским звон. Большие колокола гудят. Мелкие часто-часто перекликаются. Владыка на паперти встречает в облачении пасхальном: дождался своего обетного храма. Помолодел весь. Государю не терпится: паперть в два шага перемахнул. В храме остановился — хор певчих поёт. Народ нарядный, радостный. В пояс кланяются.

Князь Фёдор Юрьевич посмурнел: вроде бы после казни-то исповедаться надобно. Владыка понял, вздохнул да и поторопил: государева воля — не им судить. Не им... освящается храм сей в память Девяти Мучеников Кизических, что людям облегчение и здоровье от всяческих недугов приносят, горячки, трясовицы, моровых поветрий... Чтобы обходила их беда и несчастие, чтобы жили семьи спокойно и мирно... Отстояли освящение. Не очень храм государю Петру Алексеевичу по душе пришёлся: прост, незатейлив. Разве что на огородах Новинских сойдёт, а денег всё равно жалко. Мог бы столицу украсить, а так...

С паперти сбежал — кругом грязь невылазная. Глина со снегом смешалась. Кони еле копыта вытягивают. Храпят. Для пешеходов мостки накладены. Все идут опасятся — подолы подымают. Не так надобно, всё не так. Вон даже на Кокуе...

— Тебе, Фёдор Юрьевич, государство оставляю. Тебе за державой, да и за Москвой глядеть. Чего смурной-то?

— Баловство это, государь, прости на смелом слове.

— Баловство, говоришь. А если и баловство? Не может себе царь его позволить? Да и ты нешто можешь все мои помышления знать?

— Не могу. Да и не хочу, Пётр Алексеевич. Не моё дело. А как слуга твой верный...

— Опять не понял ты, князь! Не должен ты себя слугой чувствовать! Царём! Вот ведь в чём дело. Мыслить по-царски! Решать по-царски! Что тебе на меня оглядываться? Я далеко буду, а с тебя Россия спросит. В случае чего не вздумай с владыкой совет держать. Ни к чему тебе его советы. Старый он человек, хворый. Верный, это да. Только годы да хворь много отнять могут.

— А я и не собирался, государь. Мир духовный — мир светский, законы у них, что ни говори, разные.

— Значит, будет у тебя титул князь-кесаря и Его Величества. Так тебе сподручней будет с боярством нашим справляться. Преображенского приказа с тебя не снимаю — тут у тебя Суворов Иван Григорьевич преотличный помощник. Как полагаешь?

— Как не согласиться: столько лет вместе. Князем Иваном как распорядиться собираешься, государь? Сынком моим.

— Сынком твоим в своё время займёмся, не бойсь. А так впереди дел невпроворот. Вот кабы Господь сподобил собрать воедино королей английского и датского, папу Римского, Штаты Голландские, курфюрста Бранденбургского да ещё Венецию в придачу противу турок...

— Далеко мыслями залетаешь, государь. Жизнь покажет, что выйдет. К обстоятельствам применяться надо, а ты, Пётр Алексеевич, горяч больно, ой, горяч.


* * *
Пётр I, Анна Ивановна Монс

На Кокуе весна. Снег лежит — домов не видать. А всё равно весной тянет. Улицы расчищенные. По обочинам, никак, ручейки зажурчали. Первые. Вороны на деревьях перекликаются. В садах все дорожки мало что видны — песочком речным присыпаны. Ворота там и тут отпираются намасленные: ни тебе визгу заржавленного, ни перекосу от зимнего времени. Возок к дому подъедет, дамам на землю ступить в туфельках можно. Кавалерам в ботфортах и подавно.

У дома Анны Ивановны вереница возков. Тянется к ней народ. Двери для всех нараспашку. Хозяйка мало того что красавица, модница, ещё и каждого приветить умеет. Каждому свои слова ласковые найдёт. Без чарки да овощей разных, фруктов засахаренных нипочём не отпустит. Послы в её доме днюют и ночуют. Прусский барон Кайзерлинг толковал, в Монсовом доме что в Европе.

— Либлинг, наконец-то. Ждала тебя. Так ждала!

— Правда, Аннушка, правда? А я думал, гостями развлекалась.

— Как можешь, либлинг. Гости — чтобы время без тебя убивать. По мне лишь бы ты рядом был — никого более и не надо.

— Розочка ты моя, выпуколка ненаглядная. За каждым разом красивей становишься.

— Полно, либлинг. Так не бывает.

— У других не бывает, а у тебя только так.

— И всё равно уезжаешь, Питер? Меня одну оставляешь? Надолго ли расставанье наше?

— Врать не стану, рёзхен-розочка моя, не знаю. Спешить к тебе стану, но дела все сделаю. Зато когда вернусь...

— Что случится, когда вернёшься, либлинг? О чём думаешь?

— Раньше времени говорить не стану, а переменить всё хочу. Как есть всё. Дождись только, рёзхен. Слышишь? Дождись непременно.

— Какой ты смешной, либлинг! Как бы могла тебя не дождаться. В твоём доме, в твоём царстве.

— Да не о том я — о сердце. Не отвращай его от меня, Аньхен.

— Это я тебе говорить должна, либлинг, чтобы на красавиц европейских не загляделся. Сколько их там — не бедной Аньхен чета.

— И думать так не смей, слышишь, дороже тебя у меня никого нету.

— А её высочество царевна Наталья? Знаю, не любит она меня. Всегда может неправду на Аньхен наговорить, а ты поверишь.

— Кабы могла, давно бы мы с тобой не были. Значит, не может, и разговор этот о сестре ни к чему. Лучше скажи, каких подарков тебе привезти, рёзхен.

— Одного себя, либлинг. А всё остальное твоё сердце тебе и подскажет.

— Ты у меня украшения любишь.

— Потому что они тебе нравятся на мне, либлинг. Ты любишь, когда я их на ассамблеи надеваю. Вот и погляди, что бы хотел на твоей Аньхен видеть, когда нам ещё придётся с тобой танцевать.

— У тебя на глазах слёзы, Аньхен? Ты так расстроена?

— Расстроена? Мне страшно подумать о неделях без тебя, либлинг, ты никак не мог бы взять меня с собой? О, нет, нет, я сказала глупость! Если бы мог, мне не надо было бы тебя просить, не правда ли? Мы не можем быть вместе столько, сколько я бы хотела.

— Почём знать, Аньхен. Дай мне только власть по-настоящему в руки взять... А пока пора прощаться, рёзхен.

— Сейчас? Совсем? А я надеялась, ещё вечер или ночь...

— Нет, нет Аньхен, меня ждут.

— Так пусть подождут, ваше царское величество. Вы подарите вашей Аньхен ещё час, и мы проведём его вместе. Да, да, ваше величество. Раз у нас не осталось ночи, пусть это будет день — мы задёрнем занавеси. Скорее же, Питер. Мой Питер!


* * *
Царица Прасковья Фёдоровна, вдова Ивана V,
боярыня Настасья Фёдоровна Ромодановская

У Малого Вознесения благовест негромкий, ровный. Большой колокол загудит — по усадьбам да переулкам соседним ровно бархатом разольётся. Долго-долго в округе слыхать. А звонарь будто ждёт: как совсем поутихнет, легонько малого перезвону добавит. Колокола жаворонками встрепенутся, откликнутся, и снова большой загудит. Часом не один-другой прохожий остановится, заслушается. А князь Фёдор Юрьевич Ромодановский — усадьба у него обок приходского погосту — на гульбище выходит. Каждый праздник звонарю подарки посылает — за душевную усладу.

Вот и теперь боярыне молодой, супруге Фёдора Юрьевича, к ранней всенощной идти, ан гости на двор. Ни много, ни мало возок царский.

Оно и сам государь Пётр Алексеевич гость на дворе княжьем не редкий. Только тут другое: вдовая царица Прасковья Фёдоровна, сестрица боярынина. В первый раз после погребения супруга своего державного. Дородная. Рослая. Из возка выходить трудится — слуги под локотки держат.

— Сестрица-матушка, государыня Прасковья Фёдоровна, вот нечаянная радость! И в мыслях не держала, что честь нам такую окажешь. Назавтра сама к тебе собиралась — утрудить боялась.

— Полно, полно Настасьюшка. Тут дело такое: потолковать на особности надобно. В теремах неспособно.

— Известно, какой там разговор! Проходи, проходи, государыня. Где прикажешь принимать тебя?

— От челяди подалее. Да хоть в образной. Есть дома кто?

— Нетути, сестрица, нетути. Князь Фёдор Юрьевич, сама знаешь, государя Петра Алексеевича провожал, оттуда в Приказы отправился. Дьяка прислал, чтоб до ночи не ждать.

— Вот и ладно. Тогда давай, Настасьюшка, сразу к делу...

— Слушаю, сестрица. И впрямь смурная ты какая.

— А какой быть прикажешь? Государь Пётр Алексеевич был у меня перед отъездом. Прощался.

— Благоволит он к тебе, сестрица.

— За то мне по вдовьему моему положению только Бога благодарить надобно. Хорошо говорил, душевно. Царевнами заняться обещал. Одного уразуметь не смогла: сказал, что по возвращению из поездки своей велит мне за царицу быть.

— Как это, Прасковьюшка? Не пойму что-то.

— Вот-вот, и мне невдомёк — что за притча за такая. Спросить-то я спросила, да снова не поняла. Надо бы у Фёдора Юрьевича твоего справиться. Есть же царица Авдотья Фёдоровна, законная супруга государя. Так почему же не к ней послы иноземные должны с поклонами да подарками являться? Почему не её — меня честью да приношениями одаривать?

— Да государь-то тебе что сказал?

— Плечиком дёрнул: а вот уж это не твоё дело, государыня-сестрица. Я своё: как буду в глаза царице глядеть, ей-то что говорить? Рассердился. Чуть что не закричал: приказано — так тому и быть. Считай, нет никакой Авдотьи Фёдоровны.

— Это что же государь с ней делать-то собирается, Господи, спаси и помилуй. Живая же она...

— Веришь, Настасьюшка, обнял меня, поднял — до земли ему поклонилася, обычаем трижды расцеловал. Подожди, говорит, подожди, невестушка: ворочусь, полный порядок в доме нашем царском наведу. Поменьше, говорит, с Авдотьей якшайся. Нешто какая сорока лжу какую тебе, государь, на хвосте принесла, спрашиваю. А нечего, говорит, и приносить. Умница ты у нас, Прасковьюшка, великая умница. Который раз остаётся братцу покойному позавидовать, что ему — не мне красавица такая досталася.

— Ой, сестрица!

— Не о том думаешь, Настасьюшка, как есть не о том. Что на уме у государя с Авдотьей, вот чего вызнавать надобно. Князь-то твой ничего такого тебе не говорил?

— Скажет он, как же! Ты, государыня, другое дело.

— Так от моего имени разговор-то наш ему передай. Пусть бы растолковал мне, куда дугу гнуть, на что надеяться.

— Государыня-сестрица, а ведь я к тебе с делом завтрева ехать хотела. Ты смутилася, так и нам с князем Фёдором не легше. Посетила нас царица Авдотья...

— Да ты что, Настасья? Когда такое случилося?

— Вчерась. Не со мной — с князем Фёдором Юрьевичем толковать хотела, как только государь Пётр Алексеевич на Кокуй перед отъездом с прощальным визитом отправился. Того в толк не взяла, что князь при государе каждую минуту.

— Тебе-то что сказала? Чего хотела?

— Сказала. Да как ей сиротине не сказать: не простился с ней государь при выезде. Сынка благословил: ему Никифор Вяземский царевича Алексея Петровича подвёл. А о царице ровно забыл. Как на крыльях на Кокуй помчался к своей любезной.

— Тихо, тихо, Настасья! Ополоумела, что ли? Не твои это дела, не тебе о них и судить. Ты, боярыня, больно скора на язык стала. Нешто довелось тебе со свечой в ногах у немкиной постели стоять, чего слова всякие непотребные говоришь.

— Да полно тебе, Прасковьюшка, воробьи под застрехами про немку государеву который год чирикают.

— По-воробьиному жить решила, Настасья Фёдоровна? Без кола, без двора? Забыла, какой государь наш на руку скорый? Поехал на Кокуй — ему знать зачем. А вот Авдотья... Что ещё она толковала? Поди, сразу не отъехала?

— Где сразу! Насилу дождалась, когда восвояси отправится. Всё плакала — рекой разливалася. Глядеть больно.

— О чём толковала? Господи!

— Девичество своё поминала. И что в крещении Прасковьей наречена была. Как покойница царица Наталья Кирилловна в невесты государю её выбрала, имя на Евдокию сменили. Будто в честь великой княгини московской Евдокии Суздальской, супруги великого князя московского Дмитрия Ивановича Донского. Кстати, и родителю её имя сменили: из Иллариона Фёдором заделался. 27 января 1689 года брачный венец приняла, а почти через год царевича Алексея Петровича родила, ещё через год Александра Петровича — полгодика пожил всего, в 1693-м — Павла Петровича. Они-то не жильцами оказались.

— Хоровитые оказались, вот что.

— Царица Авдотья иначе толкует. Будто как сошёлся государь Пётр Алексеевич с немочкой-то своей в 1691 году, так и пошла у них пря. И покойная царица Наталья Кирилловна сторону невестки не принимала. Сама поначалу выбирала, а так разонравилась, видно. Выговаривала государю Петру Алексеевичу, да не очень. Царица Авдотья не знала, как с бедой своей справиться.

— Жалостливая ты у нас, Настасьюшка. Только, сестрица, не твоя это печаль. Плакальщица какая за чужие беды сыскалась. Не так уж и молода Авдотья под венец шла, мы с ней однолетками замуж выходили: по двадцати-то лет.

— Ты, государыня-сестрица, договорить-то мне дозволь. Так вот, царица Авдотья сказывает, что после Павла-то Петровича отлучил её от себя супруг. Она и рада других деток родить, а он и знать её не желает.

— Это, выходит, с того года, что немке дом на Кокуе построил?

— Вроде бы так. И будто Христом Богом она молила, чтобы к ней возвернулся. В ногах валялась. К духовнику государеву ходила.

— К Петру Васильеву, что ли?

— Имени не называла.

— Акромя него некому быть. Так Пётр Васильев николи супротив государя слова не скажет. А что царице присоветовал?

— Будто промеж супругов не ему вставать. Будто их мир да согласие в руках Господних. А её, мол, дело — мужа слушаться и волю её беспрекословно исполнять.

— Вот и выходит одно к одному: не отрешил бы государь Пётр Алексеевич супругу свою напрочь.

— Неужто в монастырь?

— Откуда мне знать. При способности со своим князем потолкуй да мне весточку перешли. Вот и тут ко мне царица Авдотья направиться хотела — девки донесли. А я к тебе уехала. Ничьими слезами её делу уже не поможешь.


* * *
Царевна Наталья Алексеевна

Боялась. Брату не призналась. Хотела страх подавить. Сама справиться. Толковала ему. Осторожно, чтобы не обидеть, беды горшей не наделать: нельзя государю страну покидать. Милославских кругом полно. Отмахнулся: не бойся, Натальюшка, за тобой Фёдор Юрьевич присмотрит.

Спросила. Не один раз. А ему, князю, во всём веришь? Не задумываясь, головой кивнул: кому же, как не ему. Забыла, каково он под Кожуховом потешными командовал. Как под Азов со мной ходил. Помнишь, сестрица?

Всё помнила. И того забыть не могла: одна остаётся в Москве. Совсем одна. Государю что: был — уехал. Ей-то, царевне, куда уехать, случись какая беда.

Перед самым отъездом решила впрямую сказать. Не получилось. Простился загодя. Обещал перед выездом заглянуть — времени, знать, не хватило. Говорили, у Анны Ивановны задержался. Увела немка в опочивальню средь бела дня. Боится государя потерять. А на сестру часу не осталось. Записочку прислал.

Вот теперь и выбирай: то ли в Преображенском сидеть — нет, среди стрельцов да потешных ни за что! Можно в Красном селе — дом маловат, до дворца руки не дошли, да и на самой проезжей дороге. Выбрала Воробьёво. Плохо, что на отлёте, да, кажется, спокойнее.

А вот на письма всегда время находит. Весточками радует, как бывало: что ни день матушке писал.

Выехали из Москвы на сорок мучеников Севастийских. Владыке молебен отслужил. Слова стихиры не обрадовали:

«Страстотерпцы всечестнии, воини Христовы четыредесяте, твердии оружницы, сквозе бо огнь и воду проидосте и Ангелом сограждане бысте, с ними же молитеся Христу о иже верою хвалящих вас. Слава давшему вам крепость, слава Венчавшему вас, слава Подавающему вами всем исцеление...»

У кого спросить, есть ли знамение какое? Лучше не спрашивать — кругом глаза любопытные, злые. Так и ждут, как у братца-государя нога подвернётся. А он будто и опасности не видит. Ото всего отмахивается. Ты, сестрица-царевна, в случае чего к владыке обращайся. Он твои страхи рассеет. Того не заметил: хворает владыка, тяжко хворает. Даже скрываться с хворью по-настоящему перестал. В последний раз в соборе после литургии осведомилась о здоровье. Улыбнулся глазами одними: должен дожить, государыня, до возвращения государя, непременно должен. Обет положил...

А братец выехал, ровно ничего за спиной не оставил.


Город Рига не по вкусу пришёлся. В Митаве и Кёнигсберге празднества ему устроили — всё отпировал. Как ребёнок веселился. Любит попировать да за чаркой посидеть, ой, любит Пётр Алексеевич.

Из Кольберга через Любек и Гамбург заторопился до верфи добраться. В Саардаме. Сама у послов осведомлялась: почему так. Плечами пожимают: не иначе кто присоветовал, потому как славы у этой верфи никакой нет. Восемь дней там пробыл. Топориком помахивать начал. Разохотился, да вскоре, видно, заскучал — в путь дальше пустился.

Зато из Амстердама сколько месяцев цидульки шли. С середины августа до середины следующего мая. Спрашивала в Посольском приказе, что за нужда. Переговоры ещё в ноябре, сам написал, завершились.

Из ума нейдёт, как братец в путь собрался. Пятью днями раньше, 4 марта, дядюшки Мартиниана Кирилловича не стало. Двухлетнюю дочку Наталью Мартемьяновну осиротил. Даже заглянуть в Высокопетровский монастырь времени не нашлось, где наши родственники лежат.

Началось всё в год провозглашения братца государем. Тогда первым оказался на кладбище в Петровском монастыре дядюшка Иван Кириллович — Оружейной палатой ведал. Стрельцы растерзали его 15 мая. За ним в августе тётушка Евдокия Кирилловна девицею преставилась.

Да это всё не то. 1691-й самый страшный оказался. Братец с Кокуя не выезжал, а тут 11 апреля супругу Мартиниана Кирилловича, Евдокию Васильевну, схоронили. 30 апреля — деда, Кирилла Леонтьевича. 1 августа — Фёдора Кирилловича, кравчего. Ровно мор какой на всё семейство наше напал.

Вот и теперь 2 августа супругу Льва Кирилловича, Параскеву Фёдоровну, в Петровский монастырь свезли. Братцу отписала — и помину в письмах нету. Англией занялся.


* * *

У послов иностранных головы кругом: что бы это значить могло. Через три месяца, как Великое посольство выехало из Москвы, тронулся в путешествие по тем же странам боярин Шереметев Борис Петрович. Персона, может, и важная, но в сумнительстве находящаяся. Ни тебе близости с государем, ни бесед с ним на особности, а вот на ж поди!

Секретарь австрийского посольства Корб поспешил с донесением своему правительству: «Нет ничего обыкновеннее, как высылать из столицы под личиной почёта тех лиц, могущество которых или всеобщее к ним расположение внушают опасение». Вывод торопыга сделал: Петру трон обезопасить надо от покушений Софьи, а Борис Шереметев, известно, на её стороне.

Иностранцы, они всегда так. Там недодумают, там недослушают. Да и кто им, уж коли на то пошло, правду-то всю выскажет. Какая там правительница Софья, когда нелады у боярина с князем Василием Васильевичем Голицыным. Тут уж не до шуток. На дух друг друга не принимают, а царевна, лишь бы любимца не огорчить, от кого хошь отречётся.

В указе самого Бориса Петровича ничего не высказано: будто едет «ради видения окрестных стран и государств и в них мореходных противу неприятелей креста святого военных поведений, которые обретаются в Италии даже до Рима и до Мальтийского острова, где пребывают главные в воинстве кавалеры».

Чисто царский регламент высказан! А на деле — какими такими военными делами доводилось боярину заниматься?

В тринадцать лет в комнатные стольники произведён, в тридцать — в бояре, как правительница Софья державой заниматься стала. В посольство князя Василия Васильевича Голицына вошёл, которое о Вечном мире договариваться поехало. Князь Голицын, известно, главный, Шереметев среди четверых послов.

Как мир заключили, всем подарки богатейшие от царевны были сделаны. Борису Петровичу досталась чаша серебряная позолоченная, кафтан атласный, к жалованью прибавка немалая и сверх того четыре тысячи рублей. Плохо ли!

Тем же летом посольство в Польшу один возглавил для утверждения окончательного Вечного мира. Хитрость такую измыслил, чтобы на аудиенцию не у короля — у королевы напроситься, а там и поддержку её получить.

В Вену отправили для переговоров — договора с императором Леопольдом I не добился о совместной борьбе с Оттоманской империей. А вот верительные грамоты исхитрился в первый раз не министрам — самому императору вручить. Честь для державы Московской немалая. Царевна боярину за то преотличную вотчину в Коломенском уезде подарила.

Живи да радуйся! Только Борис Петрович до славы куда какой жадный. В военную службу напросился. Командование войсками нашими в Белгороде и Севске получил. Тут у него нога и подвернулась — в прю с князем Василием Васильевичем Голицыным вступил. Ото всяких дел его тут же отстранили. Да и как бы иначе быть могло. В почётной ссылке боярин оказался. А государь Пётр Алексеевич пришёл, не стал боярина ко двору вызывать. Не верили ему Нарышкины, ни в какую не верили.

Первый раз боярина в Азовский поход востребовали, да только на должность совсем особую. Армией генералы Лефорт, Головин и Шеин командовали, а Борису Петровичу поручили турок отвлекать — разорять их крепости по Днепру, чтобы с главного направления сбить. Дело невеликое, а поди ж ты, государь к докладу Шереметева прислушался. Оттуда его особенная поездка и наметилась. Будто бы никто его в вояж не отправлял — сам собрался, да с такой пышностью, что без государевых денег тут обойтись никак не могло. Двадцать с половиной тысяч рублей потратил — глазом не моргнул, а скупенек боярин, куда как скупенек. За лишний рубль с каждого шкуру спустит. А тут...

22 июня из Москвы выехал. Не спеша. С роздыхом. Три дня в коломенской своей вотчине, правительницей подаренной, провёл. Всю родню туда собрал — пировал напоследях, прощался перед дальней дорогой.

Вотчину свою под Кромами не обошёл. Неделю цельную в ней провёл. Хозяйство проверил. Управляющего распёк. Во все дела сам входил. Зато оттуда выехал уже под чужим именем: называться стал ротмистром Романом. Поляки первые неладное заподозрили. Объявы никакой о путешественнике не имели, так сутки в тюрьме на всякий случай задержали. Как уж там дело уладилось, никто толком не знал. Но уладилось — в дальнейший путь пустился. И про все записки наиподробнейшие вёл.

На аудиенции у короля польского курфюрста Саксонского объявил, что едет сложить благодарность свою к святейшему папскому престолу, к апостолам Петру и Павлу, что помогли ему одерживать победы над врагом. Это-то и придворные слышали, а в остальном говорил с королём много и тайно. А в конце аудиенции проводил его король до самых дверей — высший почёт оказал.

В Вене приём чисто царский оказан боярину был — стоял на особливом месте при столе. Императору сказал, что путь держит на остров Мальту, к мальтийским кавалерам, дабы, видя их отважное храброе усердие, большую себе охоту к восприятию воинской способности приобрести.

В Венеции боярин записал, что угощали его сахаром и конфетами на ста восьмидесяти блюдах и вина выставили ему шестьдесят бутылок.

На гостеприимство папы римского тоже пенять не приходилось: прислал папа Шереметеву на подворье рыб многих, и сахаров, и вин разных множество, а всего на семидесяти блюдах.

До Мальты добрался боярин на день Бориса и Глеба. Вздохнул про себя: соловьиный день — на Москве соловьи петь начинают. Озаботился как на следующий день — Мавры-рассадницы капусту высадят в вотчинах из рассадников в гряды. Первый раз по зиме кашу молочную станут варить.

О Мальте что плохого скажешь. Тут же посвятили боярина в кавалеры ордена Мальтийского креста. В кушанье и питьё много было удовольствия и великолепности, и в конфетах также.

Но дел, видно, немало оказалось: в Москву Шереметеву удалось вернуться только 10 февраля 1699 года. Тут уж австрийский секретарь всё записал:

«Князь Шереметев, выставляющий себя мальтийским рыцарем, явился с изображением мальтийского креста на груди; нося немецкую одежду, он очень удачно подражал и немецким обычаям, в силу чего был в особой милости и почёте у царя».

Может, оно и верно: доволен был государь Пётр Алексеевич поездкой боярина. Очень доволен. В том, что удался антишведский союз с Данией и Саксонией, не столько себе и Великому посольству заслугу приписывал, сколько Борису Петровичу. А накоротке с боярином так никогда и не был.

Были у боярина заслуги. Были и какие важные, как понимал государь, недостатки. Пить не умел. Пил мало. На пьяных с отвращением глядел. Сторонился всего Всешутейшего и Всепьянейшего собора.

А уж об обращении простом и слышать не хотел. Почитал, что государю следует на расстоянии от придворных выпивох да шутников держаться. Куда дальше, коли сам государь Бориса Петровича иначе как на «вы» звать не хотел. Редко-редко по плечу хлопал. Обнять и вовсе никогда не обнимал.

И ещё — нетороплив боярин. Куда как нетороплив. Ни за что спешить не станет. Не то что годы его пожилые — достоинство своё так понимал. Государь иной раз раздосадуется, а всё сдержаться старается — уважает.


* * *
Царевна Наталья Алексеевна

1699 года февраля 3 дня, на Вселенскую родительскую мясопостную субботу, происходили казни стрельцов на Красной площади, в Китае и на Болоте, за Москвою-рекою. На Красной площади был у казни государь Пётр Алексеевич да боярин Михаил Никитич Львов и прочие.

Думала, какая на братца обида. Слава тебе, Господи, что приехал живой и здоровый. Что поспел вовремя. Что ничего дурного семейству их не стало. Страх самый когда был — в июне.

В первых днях — то ли на Луку, то ли на Митрофания, а скорее, на Митрофания: девки толковали — пора гречу и льны сеять. В Великих Луках взбунтовались четыре стрелецких полка. Шутка ли, целых четыре! Надо полагать, вместе с начальниками, иначе как бы дружно так на Москву двинулись. Ни от кого не крылись: государыне царевне Софье Алексеевне помочь, из монастырского плена вызволить да на престол отеческий возвести.

На князя Фёдора Юрьевича смотреть страшно было. Ему ведь государь братец за Софьей Алексеевной доглядывать поручил, и вот те какое дело! То ли царевна их позвала, то ли кто другой подсказку сделал. Быстрым ходом к первопрестольной двинулись.

Многих в те дни страшные не видала, а девки толковали: притих народ. За государя заступаться не стали. Ждать принялись. Известно, чей верх, тому и кланяться придут, в ножки кинутся. Верили, многие ещё в царевну-правительницу верили.

Фёдор Юрьевич, аки лев рыкающий, метался — сама к нему к Малому Вознесенью заехать решилась. Раз за разом повторял: предупреждал же братца, говорил же, покуда есть Милославские, николи покою не будет. Всё равно станут воду мутить.

И то сказать, что им с братцем мириться — ведь первые они, старшие. Покуда был жив государь Иоанн Алексеевич, ещё куда ни шло, а без него-то нешто так просто престол уступят.

Ещё спасибо, у Прасковьи Фёдоровны сынка не родилось — тогда бы и вовсе не отбиться.

1699 года февраля в 4-й день, на благоверного великого князя Юрия Володимировича Владимирского, Преображенские солдаты кликали клич на Ивановской площади, перед Николою Гастунским, чтобы стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы и всяческих чинов люди ехали бы в Преображенское, кто хочет смотреть разных казней, как станут казнить стрельцов и яицких казаков, а ехали б без опасения. И того числа казнены стрельцы, а иные четвертованы, всего 192 человека.

Шутка ли — три с половиной месяца в английском королевстве провёл. В письмах о делах государственных намекал, а на деле? Все говорят, на верфи в каком-то городке трудился. И впрямь плотником заправским заделался.

Как только оторвался от английских занятий! Анна Ивановна тут, сказывали, хуже царицы Авдотьи в слёзы пускаться стала. Писал ли ей что братец, нет ли. Поди, писал. А всё равно из Англии в Вену собрался. Задумку имел союз противу турок наладить.

Понимать надо, не вышло. Вену бросил — к Венеции направился. А тут известия от наших. Говорили ведь, предупреждали: не замирил стрельцов, не договорился с ними. Вот и взбунтовались. Правительница ли бывшая Софья Алексеевна виновата, начальники ли ихние, кто знает. Только велено было курьеру, про сон и отдых забыв, к государю домчаться, в Москву сей же час вернуть. Если не опоздает...

Да не мог он к сроку вернуться. Спасибо, Шеин с бунтовщиками расправился под Воскресенским монастырём. Кого следовало, казнил. Выходило, без государя дело обошлось. Только теперь, примчавшись в Москву, никому не поверил.

Вернулся на праздник Петровской иконы Божьей Матери, 25 августа, и сразу на Кокуй, к Анне Ивановне. Ни тебе жены, ни сестры, никаких родных... Скрываться не стал, что одна дорога была — в её опочивальню.

А на следующее утро, прямо из её дома, на Преображенский двор — вершить суд и расправу. За бороды первых сановников государственных схватился — сам кромсал как умел, как выходило. Следствие начал по новой, будто Шеин ни о чём не дознавался.

Во всём правительницу бывшую обвинил. Вместе с ней Марфу Алексеевну, что никогда ему покорства не проявляла. И — кому бы в голову пришло — царицу Авдотью. Не за бунт стрелецкий — тут уж её вины, ищи, не ищи — не сыщешь. А просто. Постричь велел. Насильно. Полагала, владыка своё слово скажет. Не сказал. Так и не стало царицы Авдотьи, а у царевича Алексея матери.

Не мне братца-государя судить. Не мне... А вот стрельцов казнить стали. За один месяц больше тысячи положили. Обезглавили. За октябрь. Три месяца переждали и снова сотнями начали. И братец сам хвастал: по десяти, а то и двадцати голов кряду на плахе рубил. И Алексашка Меншиков. Вместе.


* * *
Пётр I, царевна Наталья Алексеевна

— Ничему, Петруша, в жизни не завидовала — тебе завидую: коль довелось тебе столько повидать. Кабы не читала, не сведома была чудес этих заморских, легше бы было, а так... Всё перед глазами картины дивные встают, только рассмотреть ничего толком нельзя.

— Неужто, сестрица, про тебя забыть мог. Всю дорогу помнил. Вот и копию с журнала, что каждый день вёл, велел тебе списать. Для интересу. Где был. Чего видел.

— Да ты что, Петруша, цельный журнал? Да такой толстый! Господи! Вот порадовал, братец, вот порадовал! Как отъедешь, тут же читать примусь, обо всём позабуду.

— Вот и погляди, как люди живут и как нам жить надобно. Сама разумеешь, за что прямо с ходу браться буду. Читай, умница моя, Господь с тобой. Завтрева заеду.

«Копия з журнала ево величества Петра Первого... когда, он своею высокою особою изволил ходить при свите посолской за море 7206 от Рождества Христова 1697 году.

С Москвы майя 11-го дня через Клин Тверь Торжек великий нов Град оттоль в Нарву июня 2: дня из нарвы июня 11 дня кораблём в Любик июня 23 дня тут видел в церкви престол из мрамора резан зело изрядно и органа в которых одна труба 16: аршин а из Любика в Гамбурх.

В 25: день тут видел метальника в камеди, которой метался зело дивно.

Июля 11-го дня в Амстердаме был в дому где собраны золотые серебряные и всякие руды и как родятца алмазы изумруды королки всякие каменья и морские всякие вещи и как золото течёт от земли от великого жару.

в Амстердаме видел младенца полтора года мохната всего сплошь толсто гораздо лице его поперёк две четверти привезён на ерманку тут же видел слона великого которой с каменем играл и трубил по турецки и по цесарски и стрелял из мушкета и многие вещи делал и имеет синьпатию с собакою которая непрестанно с ним пребывает зело дивно на ярманке видел металъников которые через трёх человек перескочи налёту обернётся головою вниз и встанет на ноги.

У доктора видел телеса человечески анатомию жилы и мозг телеса младенческия и как зачинается во чреве и родится.

видел сердце человеческое лёхкое почки и как в почках родится камень а вся внутренняя разнятся разно и жила та на которой лёхкое живёт подобно как тряпица старой жилы те которые в мозгу живут.

видел 50-т телес младенческих в спиритусах от многих лет нетленны.

видел кожу человеческую обделана толще бараньей а кожа которая у человека на мозгу живёт вся в жилах косточки малинькия будто молоточки которые во ушах живут.

тут же видел которой родит через естество собою болшую мышь без шерсти а родит от себя подобно себе сквозь спину и видели тут многих малиньких половина вышла больше 20. тут же жуки предивные и бабочки великие собраны зело изрядные.

приехали в гагу с послами сентября 15: дня встречи были за две версты до города встречали два человека стат а под ними было 50 карет, о шести конех и сидели по два человека а сидел князь Александра Голицын как приехали в город на посолской двор приехали два человека стали поздравлять посолское величество в добром приезде ко двум приехали... человек стат а в них один президент потчивал за столом а приехали в каретах о шести конях мы встречали у корет послы не сошли...

в гаге Франц Яковлевич (Лефорт) ездил за город в сад в своей карете которая дана тысяча восемьсот червонных у лошадей были шлеи бархатные вызолоченные сидел с ним в карете: ещё были три кареты о шти конях в которых наши дворяне сидели.

а как сведали что мы поехали за город многие поселение жёны нарочно выезжали загород все на шти конех после того ездили дважды в камедию которая нарочно для нас сделана как поехали из камеди ночью несли перед каретою 20-ть свеч больших вощаных.

во амстердаме октября 28 дня были огненные потехи зело изрядные перед всеми вороты во всём амстердаме огни горели великие... пускали зело предивн за одну ночь чаю несколько тысяч пущено не видать было неба и стрельба была великая во всю ночь что мир состоялся у многих европейских государей со французским королём, в амстердаме видел штуки разные и бумаги режет девка может персону человеческую взрезать и многие персоны королевския режет и продаёт за великую цену.

в амстердаме был у жидов в церквах и видел великое богатство и из рядные церкви и книги Моисеевы зело украшены в амстердаме ж был в церкве у кватеров которые собравшись в церкве и сидят часа три с великим смирением никакова слова никто не молвит всякой ожидает на себя очищения и познавши и то муж или жена встаёт и учит людей а в то время как молчит хотя великую досаду делает не противитца и ответу не даёт.

в амстердаме устроенный изрядныя домы где собираютца во всякой вечер девицы изрядныя девиц по 20 ти и по 15 ти и музыка непрестанно а кто охотников приходят кто которую девицу полюбит то те взявшись за руку изволил с нею итти в особую камору или к ней в дом и ночевать с нею без всякого опасения потому что те домы нарочно для того устроены и пошлины платят в ратушу, а домов таких с двадцать а называют их шпилгоус или домы игральный а нигде домы есть которые те дела исполняют только тайно а домов таких в амстердаме з двесте и зело богаты домы а кто охотники нанимают на месяц на два или на неделю и живёт без всякого опасения хоша год.

в амстердаме был в доме где сидят сумасбродныя люди которые соверщенно без ума всякому зделан особливой чулан и ходит напросте непрестанно смотрят поят чистят и берегут а которые не дерутца просто ходят по двору а з двора не пускают.

на месяц смотрели и можно видеть что есть земли и горы а мерою та труба зрительная сажен десяти (около 21 метра) во Амстердаме видел голову человеческую сделана деревянная и говорит человеческим голосом заводить как час и заведя молвит как кое слово и она молвит и тут же видал сделаны две лошади деревянные на колесе и садятца на них и ездят зело скоро и снимают кольца.

всех церквей разных вер в амстердаме пятнадцать

в Амстердаме был у жидов в церкве и смотрел обрезывание кто обрезывает младенца прежде молитву сотворит и потом положит младенца и возьмёт крайнюю плоть и щиплет щипцами серебряными и отрежет немало после возьмёт в рот ренского и сосёт кровь тою же кровью и вином мажет у младенца уста.

обедали в Амстердаме на большом или постоялом дворе десятник и послы трое всего было 32: человека а заплатили денег 207 ефимков из Амстердама ездили в Ротердам а ехали на Лейден в Лейдене были во академии и смотрели многих вещей из Лейдена в Дельфт смотрели церкви большой где погребаются оранския князья из Дельфта в в Ротердам в Ротердаме церковь большей смотрел тут видели славного человека учёного персонуиз меди отлиту в подобие человека и книга медная в руках и как двенадцать ударит ... имя ему Еразмус (Эразм Ротердамский).

в Амстердаме был где дважды на неделе собираютца учёные люди и рассуждают между собою о разных вещах богословских и филозовских.

в Амстердаме ужинал в таком доме где ставили нагие девки есть на стол и питьё подносили все нагие девки было их тут пять девок только на голове убрано а на теле наги перевязаны лентами руки флёром.

смотрели курфюрста бранденбургского двора его и садов во одну сторону двора река воаль за рекою построен сад изрядный прешпект на горе фонтан з гор ход зделан через реку в сад по одну сторону двора ево гора превеликая кругом рощи в роще просека 12-ть дорог со всякой дороги видеть можно поогород а в рощах напущено зверей оленей лосей вкруг видел ста с три в горах построены фонтаны изрядные и величиною та роща кругом ходу четыре часа.

смотрели церкви католицкой кругом её высечены страсти спасителевы из алебастра на одной стороне распятие на другой стороне когда молился святый боже да мимо идёт чаша сия и прочил все страсти в церкви сечены

в Берлин приехали в 29 день генваря город великой столица курфюрста брандебургского у курфюрста были на дворе и ходили во всех ево палатах были и дочь ево видели девицу и сына ево девяти лет говорит латинским французским и немецким языком первая палата курфюрстова обита шпалерами другая шпалерами а третья бархатом четвёртая кружевами золотыми покоевы ево палат убраны письмами изрядными и ещё палата в которой стоит поставец один с хрустальными сосудами ещё палата стоит персона из воску сделала так жива что неподобна поверить, что человек работал сидит в креслах что ближе смотреть то болше кажет себя дива

во Гданьске же были в во оружейных палатах с той пушки и мортиры ядра и порох все пушешные инструменты

тут же мужики зделаны каких лат как войдёшь в палату то встанет сам и шляпу поднимет и машет

ехали четыре дня переехали реку Вислу от Гданьска четыре мили обедали в городе Елблюк девять миль от Гданьска город великой в Кролевец приехали февраля 20 го дня наняли две коляски дали сто ефимков ехали 10 дней

от Майя ехали четыре мили и поехали курляндского князя землёю зело самой нужной проезд и народ самой хуже наших крестьян.

Февраля 27 дня приехали в Нитов поутру столица князя Курляндского а город небольшой и строение худое того ж числа приехали в Ригу конец совершён».


«Вроде бы всё перелистала. Нет, ещё о водах — Петруша больно о них заботился. Больно много в семействе нашем от болезни каменной прибралось — всё надеялся исцеление найти, заранее подумать.

«Смотрел где натуральные колодцы горячие в одном безмерно горячо немножко рука терпит другой не так горяч.

Построен великой дом и палаты изрядные зделано место где палата каменная сажен пять с сот из досок на котором водоводе зделаны две трубы для того что пар непрестанно идёт от воды посерёдке зделано место где ходят в воду выкладено около изрядно глубиною по шею человеку около перила зделаны два маленькие чердаки и ступени в воду сколько уступил и сядут поделаны лавки в воде а где кто хочет отворить двери другия зделаны в воду и плавать можна вдоль сажени три поперёк полтора а вода непрестанно течёт тут приведена труба великая а другою трубою вода течёт а вода в колодезях солона».

Чего ели, и того не упустил! «Из Крофорта ехали водою рейд наняли лодку дали 28 ефимков от персоны по четыре ефимка а ехали четыре дни обедали в кронфорте заплатили по ефимку от персону ества была салат гусь жареной три курицы, в росоле потрох гусиной аладьи пряженые капуста с маслом дрозды, жаркия да фруктов блюдо обедали и ужинали по червоному платили от персоны...»

Неужто не сосватает братец сестру в иную державу? Неужто здесь, середь царевен век вековать? У бабки Арины Михайловны с королевичем датским не вышло[9], так то время другое было. Не заартачился бы государь Михаил Фёдорович, батюшка Алексей Михайлович половчее в разговорах оказался, дело бы и сладилось. Не сохла бы в теремах до полувеку, не убивалась бы по ночам над судьбой своей незадачливой. Крёстная ведь мать Петруше. Пяти годочков крестнику не было как прибралась, а всё её добром да молитвой поминает. Господи, хоть надо мной сжалься!


* * *
Царевна Наталья Алексеевна
и Настасья Фёдоровна Ромодановская

— Слыхала ли, Настасьюшка, нет больше нашей царицы. Увезли Авдотью Фёдоровну. Ни с кем, даже с сыном родным проститься не дали.

— Государыня-сестрица, неужто правда? Неужто решился государь?

— Другое скажи: не позабыл среди казней-то всех лютых. Не забыл!

— Да так оно незаметней пройдёт, государыня-сестрица. Как ни толкуй, кому сегодня до царицы дело, когда кругом покойники одни. Голов-то, голов сколько рубят, ровно капусту перед Покровом, сказать страшно. Господи, прости и помилуй нас, грешных. До каких времён страшных дожили. Когда же увезли-то?

— Вчерась, на зачатие честного славного пророка Предтечи и Крестителя.

— Как же на такой день можно? Святые Захарий и Елизавета от бесплодия разрешены были, а тут плодовитую жену...

— Замолчи, замолчи, сестрица! Не нам судить. Тебе супруга своего пуще собственного глаза беречь надо. Он-то что о царице говорил?

— Немки он, государыня сестрица, не любит, ой, не любит. Твердит, мол, наступит час, во всём государя обманет да до беды доведёт.

— Уж не ей ли, Господи, прости, государь место ослобонил?

— Да ты что, Настасьюшка! Блудливой-то девке!

— Больно государь к ней сердцем прилепился. Откуда ни возвернётся, к ней первой мчится. У меня спросил, что народ о ней толкует.

— А ты что, сестрица-государыня?

— Я что! Слыхом не слыхивала никаких разговоров. Да и кто бы это осмелился о царском доме сплётки всякие распускать.

— Поверил государь-то?

— Поверил не поверил, да я в стороне осталась. Не задалась царице жизнь, ничего не скажешь. Только вот что я тебе скажу, Настасьюшка, не первый день дело-то это задумалось.

— Ещё бы не первый! Фёдор Юрьевич, сама слыхала, говорил, что государь дядюшке своему, Льву Кирилловичу Нарышкину, из Лондона отписывал — уговорил бы Авдотью Фёдоровну постричься.

— Ой, страх какой! Неужто Лев Кириллович за дело такое взялся?

— Про то не знаю. А просьба государева была. Может, и не захотел Лев Кириллович. А, может, царица ему отказала. Вон наперёд послал архимандриту суздальского Покровского монастыря предписание царицу постричь. А он, сказывают, ответил, что помимо воли царицыной ничего делать не станет.

— И Авдотьи Фёдоровны не примет? Куда ж её тогда повезли?

— Нет, на житьё примет со всеми почестями царскими, а на постриг насильственный нипочём не согласный.

— Даже если патриарх прикажет?

— А нешто патриарх так распоряжался? Владыка в стороне оставаться хочет. И нашим, и вашим угодным быть. Гляди, как после первых же казней хворать тяжело начал. Переживать переживает, а государю слова поперёк не скажет. Сказывают, с постели сволочётся, у образов упадёт и застынет. В слезах весь молитвы творит. Да стрельцам-то от того не легше.

— Уж не знаю, что думать. Как же это молитва владыки до Господнего престола не доходит.

— Государю сколько раз доносили: расхворался владыка, в чём душа держится. Сказал: всех, кого надобно, казнит, тогда и святейшего наведать приедет.

— Не заступился Алексей Петрович за матушку, не заступился.

— Да ты что? Малец такой! Шесть годков исполнилось — что он может!

— А то и может. Вспомни, сказывали, как Фёдор Алексеевич, государь покойный, царицу-родительницу Наталью Кирилловну хотел из Кремля отправить? Подучили тогда Петра Алексеевича — ему и вовсе пяти лет не было — в ножки государю царствующему упасть, согласие на жизнь в теремах вымолить.

— Когда это было!

— Всегда так бывало. А Иван Васильевич Грозный как по смерти своей матушки великой княгини Елены Васильевны за любимца её боярина Овчину-Телепнева да сестру его, няньку свою Аграфену Челяднину, бояр просил?


* * *
Пётр I, Фёдор Юрьевич Ромодановский

Где и найти государя в свободную минуту, как не в токарне. В Преображенском малом дворце, кажется, покоя важнее неё нету. Государь в полотняной рубахе. На груди полы разошлись. Передник кожаный до земли. Рукава засучены, руки в жилах взбухших. Со лба пот ручьями. А зябко в токарне, куда как зябко. Дверь в сенцы отвором стоит. Сквозняком каждого прохватывает.

— Будь здоров, князь Фёдор Юрьевич, будь здоров Князь-Кесарь. Пришёл о Всешутейшем соборе узнать? Пожалуй, на этой неделе по времени не выйдет. Зато следующую прямо с него и начнём!

— О другом я, государь. Вести из Суздаля.

— Об Авдотье, что ли? Что решили, наконец? Будет ли конец волынке этой? На кого ни доведись, терпенье лопнет.

— Постригли царицу, государь.

— Постригли! Вот и ладно. Не забыть бы в обитель дачу вложить, чтоб на нищету свою жаловаться перестали.

— Кричала Авдотья Фёдоровна очень, государь. В беспамятство два раза впадала. Лекаря прямо в храме держали.

— Так не померла же. Жива-здорова. Такую, Князь-Кесарь, через коленку не перешибёшь. А беспамятство её — от досады, ни от чего иного. Вот точить рамку кончу и на Кокуй с вестью радостной к Анне Ивановне. Попируем, как Бог свят, попируем.

— Государь, а что с царевичем станет?

— А что с Алёшкой стать может? Заниматься им, покуда суд да дело, сестрица-царевна Наталья Алексеевна согласилась. За штатом царевичевым присматривать. Вон там сколько народу набежало.

— Родные все, государь.

— Это ты о том, что Нарышкины? Нешто думаешь, я больно им верю? Слава одна, что родственнички, а на деле ещё посмотреть надо. Значит, кто там у нас? Учителем пока оставили Вяземского Никифора. Не больно-то он мне по душе, но до лучшего пусть мальцом занимается. Привык к нему. Воспитателями Нарышкины — Алексей и Василий. Округ Нарышкины — Василий и Михаил Григорьевичи, Алексей и Иван Ивановичи, да Вяземских пятеро с Никифором — Сергей, Лев, Пётр и Андрей.

— Ещё духовник, государь.

— Ах, этот! Поп Верхо-Спасского собора кремлёвского Яков Игнатьев. Ну, и понятно, всё воспитанием заведует пока тоже поп Леонтий Меншиков. Как перебрались к царевне Наталье Алексеевне в Преображенский дворец, всех, что ни день, как на ладошке вижу. Менять, менять их надо, Фёдор Юрьевич. При Авдотье беспокойства много было. Чуть что вопить начинает, в ноги кидаться: того не тронь, этого не замай. Теперь другое дело. Со всеми разберусь, дай срок.

— Что ж, государь, царевича по малолетству его, конечно, жаль, но твоя правда — не помощники, воспитатели-то эти, они тебе. Не говорил я тебе, государь, а вроде бы знать тебе следует.

— Ты о чём, Князь-Кесарь?

— О показаниях стрельцов под пытками. Много глупостей плели — со страху чего не наговоришь! Вот и тут монастырский конюх Кузьмин такие слова молвил, будто ты, государь, немцев любишь, а царевич их не любит. Мол, приходил к царевичу некий немчин, слова какие-то говорил, а царевич сильно озлился и на том немчине платье сжёг и всего его опалил.

— Не слыхал о таком. А было и на самом деле?

— Проверял, государь. Было. Не донесли тебе в то время.

— Могут и в другой раз не донести, а что из мальца тогда вырастет, сам знаешь. Это он сейчас в свои-то осемь лет вытворять себе позволяет! Значит, старшие на подначке стоят, поощряют.

— Ты на сына, государь, зла не держи. Где в его-то годы разобраться. Отца ведь не видит. Никогда не видит.

— Няньку из царя решил сделать, Князь-Кесарь? Не выйдет! Возиться с мальцом не буду.

— А может, надо бы, государь. Не ты сына в руки возьмёшь, от Лопухиных к нему руки протянутся. Как запретишь царевичу матушку родимую вспоминать? А ведь сколько народу на чувствах-то сыновних в доверие к нему войти сумеют.

— Не каркай, Князь-Кесарь, не каркай. Теперь уже знаю, какого воспитателя искать станем. Из студентов университетов немецких подберём. И чтоб дело военное любил и знал. И чтоб царевича походя языку немецкому учил, без языка ему никак нельзя.

— Один ведь он у тебя, государь.

— Сегодня один, а там как Бог даст.

— Прости мне любопытство моё проклятое, государь, только что ж ты теперь в одиночестве в твои-то молодые годы коротать собрался. Есть у тебя Анна Ивановна — хорошо, но ведь государю и супруга законная потребна. Порядок такой заведён, не тебе его менять.

— На всё своё время, Князь-Кесарь. Нынче ещё до матримониальных дел руки не доходят. Да, хотел я тебе новость и радостную, и забавную сказать. Веришь, в Амстердаме послу Фёдору Алексеевичу Головину множество прошений о принятии в службу российскую подано было. А мне так понравился знаменитый тамошний живописец и рещик Адриан Шхонебек и живописец-арап Ян Тютекурин.

— И впрямь арап? Подлинный?

— Самый что ни на есть. В Оружейную палату к нам просится. Я и согласие сразу дал. Забавно!


* * *
Фёдор Юрьевич Ромодановский, его жена Анастасия Фёдоровна

— Фёдор Юрьевич, батюшка, несчастье какое случилось али что? Сказывали, народ сломя голову в Немецкую слободу поскакал. Кругом переполох великий. Плохо с кем, что ли?

— Франца Яковлевича не стало, Настасьюшка, генерала нашего Лефорта. Кончился в одночасье.

— Так ведь молодым совсем был. Что ж ему приключилося?

— Не ведаю, что дохтуры насочиняют. А не старым человеком был, это верно. Едва за сорок перевалило — какие его годы! А человек хороший, ничего не скажешь. Сплёток не плёл. Как государь его ни любил, никогда любовь его в корысть свою не обращал.

— Так государь и так его не обижал, кажись.

— Не обижал, не обижал. Ему попервоначалу туго пришлось, как в Москву попал. Характер у него шебутной был, у покойника. Своевольный. И то сказать, из купеческой семьи богатой. Отец его по торговым делам определил во французский город Марсель ехать, а Франц Яковлевич возьми да поступи волонтёром в военную службу в Голландии, чтобы с теми же французами воевать.

— Самостоятельный!

— Да с чего бы ему самостоятельным быть? Дурной — двадцати лет не исполнилось, как в Россию с полковником Фростеном собрался. Сам признавался: и страны такой не знал, и путей-дорог в неё не ведал. Чином капитана поманили, он и разлетелся к нам ехать.

— И давно это было?

— Да как сказать — в год после кончины государя Алексея Михайловича. В Архангельске-то он высадился, а в Москву без прошения, заранее отправленного да рассмотренного, ни-ни. Не чаяли до первопрестольной добраться. А и добрались — разрешение себе выхлопотали — ещё года два не у дел болтался, спасибо удалось ему жениться на свойственнице генерала Гордона.

— Англичанке никак?

— Всё-то ты у нас, Настасьюшка, знаешь. На англичанке. А вместе с супругой и чин капитана получить. С Гордоном два с лишним года в Малороссийской Украйне с татарами воевал. В Крымские походы в оба ходил. Князю Василию Васильевичу Голицыну больно приглянулся.

— Поди, и царевне тоже, правительнице-то?

— Да ты что, Настасьюшка, разве бы князь такое допустил? Да Франц Яковлевич о царевнино расположение и не старался. Ему застолье весёлое, друзей побольше, вина море разливанное. А уж рассказчик был, покойный, поискать да не найти. Тем и государя Петра Алексеевича купил. Государь ему всю былую службу да дружбу простил да забыл. И то сказать, умел Франц Яковлевич государю при каждом случае угождать, ох и умел.

— Про ассамблеи-то лефортовские мы все наслышаны.

— Ассамблеи ассамблеями. А Франц Яковлевич для большей забавы к своему дворцу на Кокуе преогромную залу пристроил — для танцев и развлечений всяких. Моду взял потешные огни при каждом случае пускать. Мастеров для такого дела повыписывал из-за границы. В дела государственные ни Боже сохрани не мешался. За то и врагов особых не нажил. Разве кроме Меншикова Алексашки, так тому лишь бы одному округ государя крутиться. Франц Яковлевич всему государя научить успел. И как новомодное платье одевать да носить, как танцы иноземные танцевать. Как с дамами разговоры разговаривать. А уж языкам иностранным, кажись, без перестачи государя подучивал. И не то что настырно, по-учительски, а между прочим — чтоб не было его величеству в обиду. Добрый был человек, ничего не скажешь.

— Поди, и офицер отважный — государь таких особо жалует.

— А вот этого не скажу. Трусом не был. Страха не ведал. А вот чтоб в военном деле разбираться, так нет. Ему бы по чужой команде действовать. Тут уж лучше него человека не найти. Хотя одно дело разумное сделал. Государь его и в полного генерала и в адмирала произвёл. Полковником первого выборного полка сделал. Вот тут Франц Яковлевич вместо того, чтобы солдат своих и офицеров по частным квартирам размещать возле своего дома в Немецкой слободе для них общие помещения построил. Казармы по-иностранному. И солдатам удобнее, и ему за всем хозяйством и делом полковым приглядывать легче. Отсюда и название утвердилось Лефортовой слободы. Очень государю понравилось. Трудно Петру Алексеевичу без Лефорта будет, трудно. Мало кому верить на престоле можно, а вот Франц Яковлевич разу единого не подвёл государя. Сам любил его. Другом государевым был, это точно.


* * *
Пётр I, патриарх Адриан, его слуга Трефилий

Никто великого государя и не ждал в Патриаршьем дворце. Сам с утра не ведал, что решит святейшего навестить. Не по болезни его — часто кир Адриан прихварывать стал, — по делу неотложному.

О школах надобно думать. В странах европейских побывал, ребятишек там поглядел. По-иному их учат, совсем по-иному. У нас дьячки да попы безместные — сами в грамоте путаются, а за грош любого наставлять берутся. Траты у родителей выходят великие, а проку никакого. Снова в Преображенском приказе разговор такой зашёл. Со святейшим посоветоваться надобно. Невниманием не обижать.

— Что владыка?

— Утреню отстоял, великий государь.

— Отстоял, а дальше что?

— Прилечь изволил. Жалился — сил нетути.

— Дохтур был?

— Не дал святейший дозволения на его приход.

— Ещё что! Глупость одна. Сразу видно, самому владыке не справиться.

— Всё по Божьему произволению, государь. Испокон веку так люди жили.

— Испокон веку, говоришь? А откуда тогда поговорка-то наша русская взялась — не нами придумана, не нами и кончится: Бог-то Бог, да сам не будь плох? Да ладно, Трефилий, что тут время терять — веди к святейшему. Где он расположился?

— В чуланчике у келейки, великий государь.

— Словно в нору мышиную забился. Воздуха ему надобно свежего, а вы тут...

— Никак серчаешь на патриарха, великий государь? Здравствуй, здравствуй и благоденствуй на многия лета.

— Зачем поднялся, владыко? Я бы к тебе...

— В чуланчик мой тебе, Пётр Алексеевич, не затиснуться, да и полегчало мне сразу, как голос твой услышал. Радость какая!

— Спасибо, владыко, на добром слове, а я к тебе с делом. Помнишь, толковали мы с тобой: школ в государстве нашем мало. А те, что есть, наставниками грамотными похвастать не могут.

— Как не помнить, государь, дело это для народу наиважнейшее.

— Обещал ты, владыко, сочинить о том извещение, чтобы на всю державу объявить. Обещал ведь?

— Виноват, великий государь, силы изменили. Всей бы душой, вот только повремени — очнуться мне дай.

— Не виновать себя, владыко. Не смог, так не смог. Вот я сам о наших с тобой мыслях речь написал. Благоволи послушать. Что не так, исправишь, дополнишь. Много хочу в новом году сделать — школы открыть, летоисчисление изменить: не век нам от всего Божьего мира счётом времени отгораживаться.

— Предки наши, великий государь...

— Со старым счётом жили, сказать хочешь. Верно, да жизнь иной была. Да и что за грех летоисчисление не от сотворения мира вести, а от рождения Господа нашего Иисуса Христа?

— Не в грехе, государь, дело — в обычае. А обычай он, как известь кирпичики, людишек между собою слепливает. И жить-то им так, по родительскому обычаю, легше, покойнее.

— Вот покою этого я и не хочу. Господь сотворил человека, сам в Священном Писании читал, для труда и забот. Вот и пусть в державе моей трудится и заботится. Плут и тот без земли и дела ржавеет, а человек и вовсе в прах превратиться может до времени. Ты мне, владыко, на один-единственный вопрос ответь: есть в новом летоисчислении грех?

— Греха, великий государь, нету, но...

— А больше ничего и знать не хочу. Каково это нам с иноземцами торговать будет, когда ни во времени, ни в порядке уразуметь друг друга не можем. Так благословишь, святейший?

— Благословлю, государь, хоть и со стиснутым сердцем. Верь, нелегко мне. Как людишек уговорить-то? Шум ведь подымут.

— А царская власть на что? Быстро уймутся. Лучше позволь, святейший, речь мою тебе прочесть. Время торопит!

— Твоя воля, великий государь. Для меня в том одна радость.

«Во имени господни извещение.

Изволил великий государь царь святейшему патриарху глаголати, быв у него октоврия месяца в 4 день ради посещения в немощи.

Что священники ставятся, грамоте мало умеют, еже бы их таинств научати и ставити в той чин. На сие надобно человека и не единого, коих сие творити; и определите место, где быти ему.

Чтобы возымети промысел о разу млении к любви божией и к знанию его христиан православных и зловерцев: татар, мордвы, и черемися, и иных, иже не знают творца Господа, и для того во обучение хотя бы послати колико десять человек в Киев в школы, которые бы возмогли к сему прилежати.

И благодатию Божиею и зде есть школа, и тому бы делу породеть мощно, но мало которыя учатся, что никто школы, как подобает, не назирает. А надобно к тому человек знатный в чине и во имени и в доволстве потреб ко утешению приятства учителей и учащихся. И сего не обретается ни от каких людей. Быти тому како?

Евангелское учение и свет его, си есть, знание Божие человеком, паче всего в жизни сей надобно. И из школы бы во всякия потребылю люди, благоразумно учася, происходили в церковную службу и в гражданскую воинствовати, знати строение и докторское врачевательное искусство.

Ещё же мнози желают детей своих учити свободных наук и отдают зде иноземцом оныя, ини и же и в домех своих держат, будто учителей, иноземцов же, которыя славенского нашего языка не знают прав говорити. К сему ещё иных вер, и при учении том малым детём и ереси своя знати показуют, отчего детем вред и церкви нашей святей может быти спона велия, а речи своей от неискусства повреждение.

А в нашей бы школе при знатном и искусном обучении всякого добра учинилися. И кто бы где в науке заправился в царскую школу, хотя бы кто побывать пришол, и он бы ползовался.

И сего смотрети же надобно и прирадеть тщательно зело. Но яко вера без дела, а дело без правыя веры мертво есть обоя, тако слово без промысла, а труд без чина и без потреб не успеет ползовати.

Ещё же велия злоба от диавола и козни его на люди, еже бы наука благоразумная где-либо не возимела места, всячески бо пропинания deem в той.

Господь же Бог во всём помощь сотворит людем спасительну».


— Что скажешь, владыко?

— Дай тебе, великий государь, Господь поспешение во всех твоих замыслах. Коли хочешь, назову тебе помощников в делах школьных.

— Нет, владыко, обожду, когда сам к делам приступить захочешь. При тебе никаких заместителей мне не надобно.

— Всё в руце Божьей, великий государь, продлить ли человеку живот свой или...

— Не продолжай, владыко, не продолжай!

— Не стану тебя огорчать, государь, а всё надо быть ко всему готовым. Как царевич там? Давненько его не видал? Учение у него по твоей ли мысли идёт?

— Что тебе, владыко, сказать. Приставил я к нему, поди слышал ты, учёного немца. Из Данцига. В Лейпцигском университете учился. О семье его доведался. Отец — богатый горожанин. Сын в науках успехи имел. Мартин Нейгебауэр называется. Пока ещё сам его не видел. Когда до Москвы доберётся, тогда рассудим.


* * *
Пётр I, Анна Ивановна Монс,
Фёдор Юрьевич Ромодановский,
Борис Петрович Шереметев

1699 года декембрия в 20 день издан указ

Великого Государя о праздновании нового

года отныне с 1 января. Ради того празднества

украсить все дома сосновыми и еловыми

ветками, а также можжевеловыми по образцам,

выставленным в Гостином дворе. В знак веселия

отныне следует поздравлять друг друга. На Красной

площади устроить огненные потехи, а по дворам

стрелять из пушек и мушкетов, а также пускать

всяческие ракеты.


Не опустел Лефортов дворец. Снова двери настежь. Иллюминация — глаз не оторвёшь. Хвоей окрест пахнет. Фонари цветные горят. Возок за возком в ворота въезжают. Все знают, принимать гостей будет сама Анна Ивановна. Что там платья немецкие наимоднейшие, главное — от блеску бриллиантов глаза слезятся. Вся горит переливается. Хороша! Ничего не скажешь, хороша. А уж как после возвращения государя расцвела. Щёчки пухленькие. Розовые. Губки вишнёвые. Капризные. Глаза — что твои незабудки. Брови вразлёт. На высоком лбу локончики золотятся. Государь с кем ни поговорит, всё к ней оборачивается — налюбоваться не может.

— Вот видишь, видишь, рёзхен, всё по твоей мысли вышло. И торжество, как в Европе. И гостей — дай Бог уместиться в таком-то зале. И скрываться тебе ни от кого не надобно.

— Мой Питер, ты настоящий волшебник! Ты пойдёшь со мной танцевать первый танец, правда? Самый первый! Если бы ты знал, как мне это важно. Ведь знаешь, разное люди толкуют...

— Танцевать с тобой, рёзхен? Непременно. Только обожди немножко. Без меня начинайте. Тут ещё по делам потолковать надо с Шереметевым и Фёдором Юрьевичем.

— В такую-то ночь! Это безбожно, либлинг!

— Великий государь...

— А вот и ты, Князь-Кесарь. Извини, Анна Ивановна, освобожусь, тотчас тебя сыщу. Давай-ка князь, в затишный покой зайдём, потолкуем. Князя Бориса Петровича что-то не вижу.

— Здесь Шереметев, великий государь, где же мне ещё и быть.

— Тогда начнём. Итак, господа, одиннадцатого ноября сего года заключили мы тайный союз с королём польским курфюрстом Саксонским Августом.

— Договор, ваше величество, договор. Оно точнее будет.

— Буквоед ты, Борис Петрович, ещё какой буквоед. Пусть договор. И по тому договору обязались мы незамедлительно вступить в Ингрию и Карелию по заключении мира с Турцией.

— Но не позже апреля года 1700-го, государь.

— Погоди, Фёдор Юрьевич, до апреля ещё дожить надо. Другое сейчас важно. По нашему договору...

— Скажите иначе, ваше величество, по плану Паткуля — им он выгоден, не нам.

— Да уж, только выхода у нас пока иного нет, как понимаю. Значит, Лифляндия и Эстландия переходят к Августу. Но мир с Турцией у нас пока не заладился, и время это следует использовать для создания новой армии.

— Ничего не скажешь, нужда крайняя, потому что по распущении стрельцов никакой пехоты наше государство не имеет.

— Стрельцов поминаешь добром, Борис Петрович.

— А что мне скрываться, государь. Не одному государю они верой и правдой служили. Сколько животов за землю русскую положили. Если кто в какой заговор и вошёл, начальников судить надобно — их вина, их игры. А стрелец — что ж, солдат он. Отличный солдат. От отца к деду.

— Некогда разбираться было, боярин. Некогда! Семнадцатого ноября объявили мы набор новых двадцати семи полков, разделили их на три дивизии и подчинили командирам Преображенского, Лефортовского и Бутырского полков.

— Что делить-то, государь. Для начала набор завершить надо. Ещё неизвестно, как-то он пойдёт. Так полагаю, раньше будущего лета с формированием их не управиться.

— Спешить надо, Фёдор Юрьевич, изо всех сил спешить.

— За спешкой дело не станет, государь, был бы от неё толк. Это ты у нас такой скорый, ровно в кипятке купанный.

— Либлинг! Государь, я заждалась тебя! Ты же обещал!

— Иду, рёзхен, иду!


* * *
Пётр I, Борис Петрович Шереметев

— Государь, союзники наши великое неудовольствие выражают: не стояло такого в нашем договоре с Августом, чтобы входить нашим войскам в шведские пределы.

— А что, это невыгодно нам, Шереметев?

— Выгода выгодой, государь, а договор...

— То-то вы, Борис Петрович, всегда буквы договора держались.

— Я же не монарх, ваше величество.

— А монарху тем более воля поступать, как его державе удобней. Неужто о союзниках печься? Да они нас при первом же случае кому хошь продадут. Не так разве, Фёдор Юрьевич?

— Так, великий государь. Дивизии Головина и Вейде к середине июня мы сформировали полностью, экипировали, вооружили. Что ж людям без дела стоять?

— Положим, к ним ещё кое-какие части присоединили.

— Правильно, Борис Петрович. Общим числом до сорока тысяч набежало. Как же тут на шведские земли не заглянуть, Карлу XII не потревожить.

— Да и то сказать, государь, ведь дождались мы мира с Турцией? А там и выступили.

— На следующий же день.

— На следующий, Борис Петрович. Без ленцы твоей, фельдмаршал.

— И всё равно, великий государь, долгонько наши собираются. Сноровки ещё нужной нет. Что под Кожуховом, что под Азовом проверяли ведь — в проволочках вся наша беда. В военном деле быстрота — половина победы.


* * *
Анна Ивановна Монc

Государь словно забыл про московские свои дела. Письма и те почти писать перестал. Анна Ивановна положила, дальше так пойдёт, самой в лагерь военный ехать. Иного ждала от возвращения государя из стран европейских. Иного... Ничего не обещал, уезжая, это так. Царица Авдотья в теремах жила, хоть им и оставленная.

Так ведь нет теперь Авдотьи. Год целый после её пострига прошёл. Слухи ползут: сняла с себя иноческую одежду, в царской по Суздалю разъезжает. Не может Питер не знать об этом. Не может! А молчит. Почему молчит?

Для кого место возле себя бережёт? Иностранную принцессу выискивает? Может, и так быть. Для царского дома дело обычное. А если новая супруга по сердцу придётся? Если...

Мой Бог! Сколько этих «если». Пусть бы земли побольше ей подарил. Титул дал. В других государствах принято так. Дом в Лефортовой слободе — экая невидаль! А нового ничего не видать. На все вопросы: подожди, Аньхен, да подожди. Чего ждать?

Сколько денег переплатила, чтобы у прислуги в теремах что разведать. Никакого проку. В семье государя одни женщины — что старух, что ровесниц пруд пруди. Не любит их. Сам говорил, и не раз, не любит. Надоели. Так ведь они рядом, а его Аньхен в Лефортове.

Теперь ещё война не задалась. Покуда государь русские войска у Нарвы собирал, шведский король Карл не то что с Данией покончил — в Эстляндии и Лифляндии высадился. Теперь — генералы на ассамблее говорили — на Нарву пошёл. Господи, что-то будет!


1700 года 13 октембрия скончался кир Адриан. Тело покойного окутали в гробу сверх всего зелёным бархатом. Для выноса покойного был изготовлен одр с рукоятками — катафалк, обитый чёрным бархатом. После погребения чёрный бархат с одра и с гробовой крышки был употреблён на покров на гробницу, а остальной роздан кусками на камилавки домовым священникам и другим служебникам на шапочные вершки — в поминовение по святым патриархе.

В день кончины кира Адриана милостыни было роздана более чем трём тысячам нищих, на второй день — 1600 человекам, в день погребения — пяти тысячам, шестистам колодникам в московских тюрьмах и двумстам безместным священникам.

У надгробницы кира Адриана на доске вырезано: «Патриарш свой престол правил десять лет пятьдесят три дни: от рождения своего имел шестьдесят третие лето с октября 2 дня. Его же душу да упокоит Господь в вечном своём небесном блаженстве. Всяк зрящи гроб сей помолися».


* * *
Пётр I, Фёдор Юрьевич Ромодановский,
Никита Зотов

— Надо же, на какой день владыки не стало. Празднество сие любил. Толковал о нём. Как приезжал в Москву архимандрит Афонского монастыря в первый год правления государя батюшки. Как захотел тогдашний патриарх Никон непременно иметь в первопрестольной список древнего образа, а архимандрит Пахомий обещался просьбу его исполнить... Как 13 октября 1648 года прибыл к нам список с тремя афонскими монахами, а государь, патриарх и великое множество народу встречали его у Воскресенских ворот Китай-города. Как пожелала его иметь в своих покоях государыня Мария Ильинична. Как ни за что уступать её никому не хотела...

— Пока не благословила ею дочь свою царевну Софью. Вишь, сколько наговорил, каждый поп многословию твоему, Князь-Кесарь, позавидует. День как день. Вот только теперь разбираться с церковным хозяйством придётся. Случай способный, да и время подошло.

— С чего начинать будешь, государь?

— С монастырского приказа.

— Это как же понимать надо? Приказа?

— А как, по-твоему, князь, можно единообразие в государстве нарушать? Деньги в одном котле быть должны и счёт им один вести следует.

— Да разве, государь, твой батюшка порядок не определил в Уложении-то, без малого полвека назад?

— Потачку великую духовенству дал. Тратился на них без меры. Да ещё Никон тут государство в государстве под своим скипетром устраивать вздумал. Оно и по сей день аукается.

— Так ведь и расходы у них немалые, государь?

— А кто их считал-проверял? Собирают монастыри хлеб с крестьян и запродажный хлеб и скот, деньги немалые, а где те деньги у них, на какие расходы, того не ведомо. Потому и положил я, церковные власти и учреждения, духовные лица и подвластное им население чтоб государству служили. Это у государства право и власть за доходами ихними наблюдать и производительному употреблению оных сурово способствовать... Никому потачки в деле таком не давать. Оставлять им лишь на неотложные церковные нужды и то по строжайшем рассмотрении, вон Зотов указ должен был сочинить, если управился ко времени.

— Управился, государь. Как не управиться, коли на то твоя воля.

— А коли управился, давай читай, что получилося.

«Именным указом Великого Государя, генваря 24 дня 701 году повелевается: дом святейшего патриарха и домы же архиерейские и монастырския дела ведать боярину И. А. Мусину-Пушкину, а с ним у тех дел быть дьяку Ефиму Зотову, и сидеть на патриаршем дворе в палатах, где был патриарший Разряд, и писать МОНАСТЫРСКИЙ ПРИКАЗ, а в Приказе большого дворца монастырских дел не ведать и прежние дела отослать в тот же приказ».

— Ничего больше и не требуется. В остальном Иван Алексеевич порядок наведёт, тут уж сомневаться не приходится.

— А то, что не имел Мусин-Пушкин отношения к делам церковным, государь?

— Тем лучше. Ни с кем не спелся, а он и спеваться не станет. И в Смоленске воеводой был отличным. В Астрахани и вовсе жителей местных от мятежных казаков и кубанцев каменной стеной огородил, да и доходы государственные как оттуда увеличил. Нынче всё время в походах. Такого вокруг пальца не обведёшь, на серой козе не объедешь. Уж коли сам Курбатов за деловую смётку боярина поручился, какие ж сомнения.


* * *
Пётр I, Александр Меншиков, архиереи

— Государь, архиереи просят о приёме. Что изволите им сказать?

— Ты о чём, Алексашка? Почему архиереи? Им следует оплакивать кончину патриарха, а не добиваться аудиенции у царя.

— Но почему же, государь? Они должны знать, кто отныне станет их главой. Говорят, среди них началась нешуточная схватка.

— Схватка? Им не о чём спорить.

— Вы уже выбрали будущего патриарха? Но тогда следует, вероятно, им об этом сказать.

— Никакого патриарха не будет.

— Я не ослышался, государь? Не будет патриарха? Но как же тогда?

— Что можно и чего нельзя? Думаю, Курбатов прав: достаточно будет назначить вместо патриарха местоблюстителя патриаршьего престола.

— Э, да наш прибыльщик и до церкви добрался.

— И, надо сказать, с умом. Другого такого, как кир Адриан, не будет. Да его и не нужно. Как-никак это церковный царь, а местоблюститель станет подчиняться государственным учреждениям, на первых порах Монастырскому приказу.

— Значит, Мусину-Пушкину.

— Значит, ему. А местоблюстителем пусть станет митрополит Рязанский Стефан Яворский. Человек он разумный. Понятия государственные имеет. И свою братию обойдёт, и моих приказов два раза повторять не придётся.

— Да уж, о Яворском плохого слова не скажешь.

— И не надо. Ты думаешь, просто мне было с покойным владыкой, хоть и ладили мы с ним во всём. Об одних постах сколько разговоров пустых было. Я постов не признаю, признавать не собираюсь и солдат моих голодом морить не намерен. Дело солдата — война, а монахов — пост и молитва. Так ведь не решился Адриан на такое благословение. Пришлось к константинопольскому патриарху писать, чтобы своё позволение дал. Тот-то, известно, не откажет, с нашей державой ссориться не станет. Куда ему без нас. А насчёт архиереев... Здесь они, что ли?

— Здесь. Как им ни отказывал, что государь, мол, занят, упорствуют. Сказали, что готовы на морозе хоть неделю у дворца сидеть, лишь бы разговору с вашим величеством дождаться.

— Вот и дождались — зови их.

— Великий государь!..

— Не обессудьте, святые отцы. И впрямь принять вас раньше бы следовало, да не получилось.

— Великий государь, мы о поставлении нового патриарха. Чин не простой. Подготовиться нужно. О гостях заморских поразмыслить.

— Ничего не нужно, святые отцы, — патриарха отныне не будет.

— Государь!..

— И спору об этом тоже не будет. В нашей державе нет нужды в патриархе.

— Церковь святая ослабнет, великий государь. Кому, как не патриарху, за неё заступаться!

— Перед кем? Перед кем, святые отцы? Перед иноземной верой, так на то наша армия есть и государь. Перед государем, может быть? Так вот мне распрей в моей державе не нужно. Хватит, нагляделись! Каждый своё гнёт, а государю ещё и с вашим братом бороться. Вы за всё стоите: и за имущество церковное, и за поборы с людишек, и за то, чтобы из ваших никого в армию не брать, под ружьё не ставить.

— Государь, где тебе при всех хлопотах твоих ещё и о душах людских печься. Наше это дело, церковное, потому и о патриархе просим.

— О душах! Об этом мы с киром Адрианом перед самой его кончиной говорили. Ещё слишком много среди монашествующих и священничествующих людей малограмотных, хищных, к стяжательству расположенных. Церкви образование не меньше, чем всему народу нашему, нужно. И тут споров не будет. Сам свою державу на верную дорогу выведу. Сам! И служить вы все державе станете — не патриарху!

— Сразу всех не переменишь, государь! Нешто во всех приходах разом такое содеется. А пока...

— А пока раз о патриархе просите, вот вам патриарх — регламент духовный. По нему и действовать будете. Митрополиту Рязанскому отныне положенный в сём регламенте порядок блюсти накрепко и без споров.

— Не готов я, государь, к службе такой. Позволь хоть с мыслями собраться.

— А я ведь, преосвященный, не в рассуждения с тобой пускаться собираюсь. Царь я тебе или не царь? Больше скажу, хоть и не хотел попервоначалу, противомыслящим сему тоже патриарх найдётся — вот вам патриарх булатный. Кортик сей видите? Без дела он в руке моей не останется.

— Как прикажешь, великий государь.

— Так-то оно лучше, патриарший местоблюститель. И ещё одно запомните накрепко. Чтобы всем попам в своих приходах накрепко смотреть — о сборищах подозрительных, словах для власти поносных, измене всякой и всяческой немедля сообщать полиции. Да, да, не ослышались, святые отцы, — не своим властям, а гражданским. Тем, кому порядок положено в державе нашей блюсти.

— А ежели на исповеди, великий государь? По чину нашему не положено священнослужителю никому...

— Да вы что? Не положено! Положено то, что державе и государю в помощь и на пользу. Что же это выходит, ограбил человек, скажем, казну или кого там ещё, убил, а вы в тайне то держать станете. Такому не бывать. Нужда будет — сам к Духовному регламенту статьи нужные прибавлю. Время придёт, всё как есть исправим. А сейчас ступайте.

— Благослови тебя, Господь, государь. Да пребудет с тобой милость Господня ныне, присно и во веки веков.

— Вот и хорошо. А по делам всем теперь к митрополиту Рязанскому обращайтесь. Ко мне дорогу забудьте. Порядок во всём должен быть. А уж Стефан Яворский, коли нужда, дело мне представит.

— Со всеми вроде разобрались делами патриаршьими.

— Нет, великий государь, ничего ты не приказал в отношении хора. Распускать его, когда и с какими наградами. Может, кого из певчих захочешь в свой хор взять. Голоса-то отменные.

— Распускать, говоришь?

— А что же ещё. Коли кого из членов фамилии царской Господь к себе призовёт, певчих всегда распускать положено.

— Так то теремных, а этих. Нет, погоди, сколько их?

— Как положено, две станицы. На правом клиросе пятеро, да на левом столько же. Это певчих дьяков. Да подьяков шесть станиц: две станицы больших, две меньших да ещё две новоприбылых. Сам знаешь, всюду они пели при службах патриаршьих, кроме Успенского собора. Там обходились местными священниками и дьяконами. Ещё на всех службах торжественных, при твоём, государь, дворе да при твоих столах. Твои-то, царские, понаряднее, патриаршьи попроще. Стихари-то у них на разные случаи разные — белые, серебряные, золотые, чёрные, а на каждый день — ряса дьяконская суконная.

— Вот их всех к нашим царским и причислить.

— Куда их столько, великий государь? Это же за сотню набежит. Всех пои, корми, одевай.

— Не разоримся.

— Помилуй, государь, а с жильём как? Ведь они что ни певчий, то свой двор. Вон, было время, перед самым твоим рождением, патриарх Иоаким для них землю в Китай-городе у князя Голицына купил. Мало показалось, при государыне царевне Софье Алексеевне ещё соседнюю огородную землю Троицкого монастыря прирезал.

— Выходит, есть у них дворы?

— Есть-то есть.

— Так и оставим.

— А кормовые, государь? Тут тебе и рожь, тут тебе и овёс. Одежонка всякая, что для постели надобно.

— Раз надобно, значит, надобно. Забыл, по сколько лет неокладные певчие в хору трудятся — ждут, когда место кормовое освободится. Стараются, изо всех сил стараются.

— Да разве ты, великий государь, своими, царскими недоволен? Голоса-то у них бесперечь лучше.

— Голоса лучше, потому что каждому из патриаршьего хора лестно в царский попасть: что воли, что окладу больше. А вот распевов стольких мои не знают, а на них вся служба церковная православная держится. Ведь владыка за то, что распевы наидревнейшие усвоили, их отличал. Беречь их надо.

— Твоя воля, государь. Одевать-то их как будем?

— А вот одевать теперь по-мирскому.

— Да они, государь, с непривычки и шагу ступить не сумеют, не то что в покоях твоих показаться.

— К хорошему быстро привыкнут, не бойсь. Что им справить надо?

— Ну, как положено. Во первых статьях штаны красные суконные.

— Отлично. И кафтан красный. Кафтан верхний суконный, подкармазиновый, на белке с шестью серебряными пуговицами. Да ещё другой — суконный аглицкий, на зайце.

— Шапки какие?

— Шапка из сукна с бобровой опушкой. Рукавицы тоже с песцом.

— И говоришь, не привыкнут? А там, глядишь, и вовсе в немецкое платье оденем. За голоса никогда стыдно не было, за одёжку тоже больше стыдиться не будем. Соберёшь их всех завтра в патриарший храм на спевку. Сам с ними концерт проходить стану. Люблю.

Загрузка...