Завтра венчание. Не уговорила матушку. Да и где уговорить! У неё и мыслей своих нет. Всё по-меншиковски делается. Всё как светлейший решит.
Боится... Может, и боится. Не это главное — от себя все заботы прочь гонит. Не привыкла государственными делами заниматься. Охоты никогда не имела. Государь батюшка её рассказами не баловал.
Неправду — неправду говорю. Самой себе признаться боязно: о другом думает. Левенвольде молодого на шаг от себя не отпускает. При дворе траур. Глубокий. Государь батюшка не похороненный лежит. Лишнего разу в собор не зайдёт. Смеётся...
Смеху никогда у неё такого не слышала. А тут ожила вроде. По зале танцевальной пробежаться решила. Где там! Одышка прихватила. У Лизаньки всё проще простого — мол, неизвестно, как бы государь батюшка с родительницей распорядился. Вот она и радуется: обошлось. Чисто дитя малое!
Заговорила о венчании — отмахнулась. Мне бы вас с Лизанькой поскорее устроить. Жаль, что в Петербурге жить будешь. Хозяйкой себя не почувствуешь, а надо бы, Аньхен, надо.
Мамка сказала, поверье такое есть: какое имя — такая судьба. Родители не думают, а детям расплачиваться приходится.
Вспоминать принялась, какие Анны на земле нашей были. И выходит, все плохо кончали.
Анна, иначе её Янкой звали, — дочь самого Великого князя киевского Владимира Мономаха. Дочь великого киевского князя Всеволода Первого и дочери императора Византии Константина Мономаха. Судьбы своей при таких-то родных не нашла. Постриглась в Киеве в церкви святого Андрея, а там и сама монастырь основала в честь своей святой покровительницы.
Анна, в монашестве Ирина, дочь шведского короля, супруга великого князя Киевского Ярослава I. Семья не сложилась, а святой почитали. Мощи, кто-то говорил, открыли в Новгородской Софии.
Анна Кашинская, уж какая почитаемая святая. Дочь князя ростовского Дмитрия Борисовича. После мученической смерти супруга, тверского князя Михаила Ярославича постриг приняла и на житьё к сыну в Кашин уехала — отсюда и Кашинская. При государе дедушке Алексее Михайловиче канонизирована была.
Кто бы сказал, почему так много государь Иван Васильевич Грозный с этим именем мороки имел. Была у него третья по счёту супруга — Анна Колтовская. Через три года насильно постриг. В московском монастыре Ивановском век свой доживала.
Анну Васильчикову и вовсе держать при себе не стал. Сразу в монастырь отправил, да ещё, владыка Федос рассказывал, сто рублей обители на помин её души приказал выплатить. Только-то и всего.
Дочку Анну имел — в младенчестве умерла. Так в духовной ненародившейся Аннушке от любой жены наследство оставлял.
Не из-за бабки ли своей, Анны Глинской, княгини Литовской? В Москве её простолюдины не иначе как ведьмой и колдуньей почитали. От неё будто бы все в городе пожары и бедствия. Это она у живых людей сердца вырывала да их кровью улицы кропила, отчего и вспыхивало повсюду негасимое пламя. Не могли простить, что сербиянкой была. Гордой. Нетерпимой. К людям недоброй.
Вон и нашей герцогинюшке Анне Иоанновне счастья не досталось. Век среди немцев коротает, деньгами бедствует. Сказывали, будто Пётр Михайлович Бестужев-Рюмин, что имениями её герцогскими управляет, в фавор вошёл.
Ну, и что от литании такой утешение или огорчение пришло? Не надо бы думать. Глупость одна. А на сердце горечь такая: на всю жизнь с герцогом. На всю!..
Пётр Андреевич всё утешал: до свадьбы не дойдёт. Так вот дошло ведь!
Герцог весь сегодняшний куртаг от Лизаньки не отходил. Напоследях. Себя оправдывал: теперь, мол, родственниками становимся. А у обоих глаза растерянные. Грустные.
Не иначе что случилось в государыниных покоях. Где это видано, чтобы государыня в семь часов поднялась, за прислугой послала. Другое дело — при покойном государе императоре Петре Алексеевиче. Тогда и завтрак не позднее шести подавали. И государыня к тому завтраку уж и одета, и убрана, и с супругом шутить принимается. Теперь порядки новые. Ранее десяти, а то и одиннадцати и звонка царицыного ждать нечего.
Проснётся её величество, так ещё час-другой в постели лежать остаётся. Встанет, да и снова в постельку. А уж ежели кто из любимых визитёров нагрянет, то и вовсе к полудню убираться станет. А тут...
Да ведь кабы за светлейшим послала — без него ни шагу. А государыня велела немедля старшую цесаревну к ней привести. Немедля! А коли ещё спит, разбудить и в ночном платье к ней доставить. Камер-лакеев любопытство разбирает. Даже того не знает государыня, что Анна Петровна ни в чём батюшкиных обычаев не изменила. И подымается рано, и в саду променад непременно делает, прежде чем за кофий примется. А уж там книжки. Сколько их перечитала — не оторвёшь.
— Вы хотели меня видеть, государыня?
— Я не потревожила тебя, либхен? Помешала тебе увидеть самый сладкий утренний сон?
— О, нет, государыня, я уже вернулась с прогулки.
— В такую погоду и так рано? Но это дело твоё. Я хотела тебя спросить, либхен. Ты много больше меня знаешь, о чём толкуют во дворце.
— Я не охотница до дворцовых толков, государыня.
— Знаю, либхен, знаю, но может быть случайно, сама того не желая. Во дворце множество людей.
— В моих покоях бывает только моя прислуга, государыня. И — разве за этим не следят?
— Но это все мелочи, либхен. Не будем их касаться. Я о другом. Не слышала ли ты разговоров, что при дворе появился беглый монах?
— Монах при дворе? О, государыня, но как бы он выглядел среди вашей свиты? Если только не был переодетым. Но и тогда кто бы его допустил во дворец?
— Нет, нет, я неправильно тебя спросила, либхен. Не в самом дворце, но где-то около, в Петербурге, во всяком случае. У него странное имя, или он называет себя им — Хризолог.
— И что же он делает в Петербурге? Предсказывает судьбы или толкует предзнаменования?
— Не может быть, чтобы ты ничего о нём не слышала! Ты просто хочешь скрыть это от меня. Но, либхен, это касается не только твоей матери, но и нас с тобой обеих.
— У вас нет оснований меня в чём-либо подозревать, государыня.
— О, я не подозреваю, либхен, вовсе нет. Ты просто можешь не понимать, как важен этот Хри-зо-лог. Он хочет видеть великого князя и ищет путей встречи с ним.
— Но это же полнейшая нелепость. Великий князь мальчишка, ни в чём не проявляющий зрелости ума. Видеться с ним? Монаху? С таким странным именем. Может быть, это просто сумасшедший бродяга?
— Аньхен, мне кажется, ты разыгрываешь меня, и зря. Монах объявил по секрету, что должен передать великому князю привет и письмо — ты только подумай! — его австрийской тётки-императрицы. Каково!
— Если это соответствует действительности, над этим можно было бы подумать. Если...
— Если! Боже, либхен, как ты невыносима со своими холодными рассуждениями! Неужели тебе не понятно, что австрийский двор думает о царевиче Петре Алексеевиче как о наследнике престола?
— И что же из того? Они имеют для этого все основания.
— Да, но на престоле сижу я. Я, либхен, твоя мать! И я не собираюсь его уступать какому-то внуку покойного мужа.
— Но разве об этом идёт речь? Почему это не может быть простой жест родственного внимания.
— А почему не дипломатическим путём? Александр Данилович сказал, что это должен был делать австрийский посланник. Слышишь?
— Но почему, государыня, вы спрашиваете меня, когда у вас есть такой опытный советник, как светлейший князь?
— О, ты дуешься на Александра Данилыча. И напрасно! Он очень заботится о вас с Лизанькой и чтит память покойного государя.
— Государыня, сейчас слишком ранний час, чтобы обсуждать достоинства и недостатки князя Меншикова. И мне решительно нечего сказать о бродячем монахе.
— О, ты сегодня не в настроении, либхен, и тем не менее тебе придётся оказать мне большую услугу.
— Вы всегда мажете распоряжаться, государыня.
— О, Господи, только не так официально! Либхен, ты знаешь языки, на которых изъясняется монах, и я хочу, чтобы ты сама послушала его объяснения. Ты же знаешь, государь никому, решительно никому не вправе доверять. Все переводчики относятся к Александру Данилычу и, конечно, скажут только то, что ему угодно. О, не думай, что этого потребует от них светлейший! Это они сами, на свой разум, захотят угодить ему. Я же хочу знать правду, насколько опасен этот такой несимпатичный мальчик, которого приходится терпеть.
— Терпеть, государыня? Но вы же сами назначили его своим наследником. Такова была ваша воля.
— Нисколько не моя воля, Аньхен, конечно, не моя, а обстоятельств. С ними решительно ничего нельзя было поделать.
— Я не вправе спросить, какие именно обстоятельства, государыня?
— А я и не смогла бы тебе их полностью объяснить. Но Александр Данилович в них полностью разобрался. Если хочешь, я попрошу его всё объяснить снова тебе.
— Нет, государыня! Нет! Я не хочу никаких объяснений, и увольте меня от разговоров с князем Меншиковым. Для меня он злой дух батюшки и всего нашего семейства. Вы не позволите мне теперь откланяться, государыня?
— Пожалуй. Но ты и впрямь ничего не слыхала о монахе?
Не чаяла от государыни родительницы вырваться. Никогда, кажется, такой испуганной не видала. Лицо пятнами алыми. Руки платочек рвут. В глаза смотрит, да так пристально, будто мысли прочесть хочет. На немецком говорит да на двери оглядывается.
В покоях Лизанька притаилась. Дождалась пока двери затворю.
— Что, Аньхен, что?
— Не пойму, сестрица. О монахе каком-то государыня расспрашивала только что не с пристрастием. В толк не возьму...
— О Хризологе. А почему тебя, Аньхен?
— Так ты и имя его знаешь, сестрица?
— Как не знать. Все придворные шепчутся.
— Как же я-то не знала?
— Ты! Да ты, сестрица, акромя книжек своих ничего ни видеть, ни слышать не хочешь. Все о Хризологе толкуют.
— А что здесь толковать?
— Как что, сестрица? Полагают, что императрица австрийская проверить решила, не чинят ли её племяннику каких обид после несчастной жизни его родительницы.
— Да полно тебе, Лизанька, кто это в монаршьих семьях о родственниках беспокоиться станет. Николи такого не бывало. А кабы императрице австрийской и впрямь нужда такая пришла, через дипломатов своих всё бы во всех подробностях вызнала.
— И то правда, Аннушка. Послушай, сестрица, а что если...
— Ну, ну, продолжай, Лизхен. Что тебе в голову пришло?
— Не то что пришло — не могло не прийти. Коли и впрямь принцесса Шарлотта жива осталась и бегством спаслась, не она ли сыночку весточку о себе подать решилась? Может, передать что. Материнское благословение, а?
— Благословение? И ради него... Нет, сестрица, другое тут. Сама рассуди, кабы от императрицы австрийской монах прибрёл, тут же бы его в Тайный приказ забрали, с пристрастием допросили, а здесь...
— А здесь велено монаха, ни Боже избави, не трогать. Сего разговору с Данилычем никому не расспрашивать. Сказывают, в обратный путь Хризолога готовят со всяческим почтением.
— Каким ещё почтением?
— А таким, что сюда Хризолог чуть что не пеший прибрёл, а обратно на перекладных до границы повезут на государственный кошт, да ещё и под незаметною охраною — чтоб какие разбойники-воры по пути не ограбили.
— Вот-те дела!
— А ты, сестрица, говоришь! В одном монаху-бродяге наотрез отказали: с великим князем повидаться. Даже издаля на царевича посмотреть, хоть Христом Богом просил.
— Ещё и просил? Выходит, толковали с ним по-человечески.
— В том-то и загадка, сестрица. Герцог Карл у всей прислуги всё вызнавал, денег не жалел.
— И мне ни слова?
— Ты уж не серчай, Аньхен, строгая ты у нас.
— Да Бог с ним. Значит, ничего у монаха не получилось.
— Это как сказать, сестрица. Маврушка доведалась, что не с великим князем — с сестрицей его повидался монах.
— С Натальей? Эта ещё как?
— А так, что привели его и за боскеты спрятали, когда Наталья Алексеевна гуляла. Тут-то монах и выскочи. О чём успел сказать, неизвестно мне, а вот ручку наша великая княжна ему для целования подала. Слушала куда как внимательно. А потом и монах её благословил. Когда у Натальюшки спросить потщились, ото всего отперлась, будто никого и не видала.
— Вся в семейство наше — ничего не скажешь.
— С нами-то, с нами что будет, Аньхен?
Нет больше государыни Екатерины Алексеевны. Прибралась в одночасье. О судьбе дочерей не позаботилась. Не то что о завещании. Завещание написать успела, а вот дочерям в нём места не нашлось. Лизанька одно твердит: не оставят они нам места, Аньхен, вот увидишь, не оставят. Лишние мы здесь. Ненужные. И нищие.
У одной Маврушки всегда на всё утешение находится:
— Да полно тебе, государыня царевна, у Бога не без милости. Чай, проживём не хуже других.
— Как Меншиков?
— А ты ему, Елизавета Петровна, не завидуй. Почём знать, чего ему ещё повидать придётся. Помнишь басню латинскую, как Фортуна нищему захотела мешок золотыми насыпать. Об одном предупредила: не жадничай. Как одна монетка на землю упадёт, так и весь мешок в прах рассыпется. Думаешь, такого с Данилычем не случится? Подавится, треклятый, как есть подавится. Куски такие хватает. Жевать перестал — всё заглатывает.
— Как бы нам до гробовой доски случаю его с Фортуной не дожидаться.
— Полно, сестрица, и впрямь крушишь ты себя без смыслу. Я вот всё о другом думаю. О том, какой месяц январь для нашего роду страшный. Бога благодарить надобно, коли пережить его удаётся.
— Какой январь, сестрица? О чём ты?
— А ну-ка вспомни, сестрица. Великая Старица, баба наша, 27 января преставилася. Дедушка, государь Алексей Михайлович, почти что день в день с родной бабой своею — 29 января.
— Аньхен, но ведь и наша баба, государыня царица Наталья Кирилловна, 25 января Богу душу отдала. И батюшка наш государь Пётр Алексеевич — 28 января. А теперь и государыня матушка... Страшно-то как.
— О том и речь, сестрица. А я вот в этот самый месяц и родилась, в день кончины Великой Старицы. Не будет мне судьбы. Теперь-то понятно — не будет.
Господи! Господи! Да что же это? Круговерть такая пошла, что уж и вправду о жизни заботиться надобно. Живой бы уйти.
Обручение императора[21]. Мальчишки этого ненавистного. Что же — сначала батюшка государь... потом государыня матушка... Нет цесаревны. В помине нет. Как на той грифельной доске — так и стоит перед глазами.
Феофан мало того, что новому императору служил, так перед государем батюшкой никогда не извивался. Там достоинство своё соблюдал, а тут... Подошёл и, губ не разжимая, шепнул: надобно государыне-невесте к ручке подойти. Ахнула: мне? Цесаревне? Кивнул согласно: вам же на пользу, ваше высочество. В жизни никогда! Плечами пожал. Отошёл.
Светлейший взглядом следит. Значит, сам его и послал. Ждёт, что получится. Сама к Лизаньке бросилась. Всё сказала. Она в смех: мне, мол, меншиковской Марье? Да что там толковать!
Феофан ещё раз мимо прошёл: зря, государыня цесаревна, ой зря. Спиной повернулась. Герцог подошёл. Комплимент длинный сказал. Позже мне толковать стал: меня благодарите, что дело замял. Пётр Андреевич с Девиером тоже к ручке не подошли. Остальные заторопились. В черёд стали. Комплименты готовят.
Лучше не вспоминать. Двадцать пятого... мая... А двадцать седьмого как снег на голову — приговор обоим. Петру Андреевичу! В его-то восемьдесят лет. В Соловецкий монастырь.
Жизнь какую граф прожил. По годам перелистать, не поверишь: столько на долю одного человека. Служить при дворе стольником стал, когда государя батюшку на престол избрали. В бунте стрелецком не за Нарышкиных стоял. Государь батюшка сколько раз повторял, что Толстой кричал, не кто иной, как Нарышкины царевича Иоанна Алексеевича задушили.
Долго государь батюшка обиду помнил, веры к нему никакой не имел, даром что в Азовском походе лучше других себя выказал. Меншиков Петра Андреевича перед государем батюшкой обелил, изловчился.
Да и не справиться никому было с царевичем Алексеем Петровичем, не вернуть его в Россию на погибель, если бы не Толстой.
Что мне тогда — десять лет было. Только и запомнилось, как то тут, то там при дворе толковали: страшный человек. Следствие над царевичем вёл.
В суде участвовал — громче других смертной казни требовал. Сколько поместий за это получил да ещё Тайную канцелярию. Чтоб крамолу в пользу казнённого выкорчёвывать.
Господи! Слово-то какое сорвалось: казнённого! Ну, был приговор. Ну, согласились между собой о казни все сенаторы. Только не дожил царевич до казни. Государь батюшка сказал: вольной смертью помер, и нечего людей с толку сбивать.
Сам-то Пётр Андреевич проговорился. Один-единственный. Мол, меншиковских рук дело. Оправдал его: всё равно один бы конец был. Государыня матушка в день своего коронования графским титулом Петра Андреевича наградила.
Из-за меня рассорился и со светлейшим, и с государыней родительницей. Меня хотел на престоле видеть. Меня... А теперь.
Месяц после ссылки Петра Андреевича прошёл. Да нет, и того меньше — недели три обручённого жениха Лизанькиного епископа Любекского[22] не стало. Сестрица уж к отъезду готовиться стала. Как птичка на заре, щебетала, радовалась. Нет епископа. Никого нет.
Никогда не видывала, чтобы Лизанька такими горючими слезами обливалась. И всё втихомолку. Чтоб никто не увидел. Не услышал. Вечерами заходила. Руки себе в кровь кусала. Глаза преогромные. Под глазами круги чёрные. А терпит, терпит, голубушка.
Да разве вытерпишь. Александр Данилыч — мало ему государыни-невесты — решил ещё и сына на младшей царевне-внуке женить. На Наталье Алексеевне младшей. Всё торопится. Всё под себя гребёт. На именины императора, 29 июня, орден Екатерины именем императора и обеим дочерям дал, и Варьке-горбунье. Покрасоваться. Матушкин орден. Смотрит. Глаза бешеные. Радостные: всего, мол, моё семейство заслуживает. Никогда, мол, России с нами, Меншиковыми, за заслуги наши не расплатиться.
Третьего июля, на день Голиндухи, вернул из ладожского монастыря царицу постриженную Евдокию Фёдоровну. Со всяческим почётом. В Петербурге селить не стал — в московский Новодевичий монастырь устроил. Еле-еле внуков бабку навещать заставил. Ему-то нужно, им — нет.
В те же дни герцога к себе пригласил. Не меня — герцога одного. Разговор, видно, злой вышел. Карл вернулся — от гнева ртом воздух ловит, за горло держится.
Светлейший его за службу поблагодарил, да и сожалеть начал, что пора уже герцогу с супругой восвояси собираться. Мол, в родных краях давненько не бывали. Намекнул: так и власти лишиться недолго.
У Карла ума хватило начать торговаться — чтоб ещё в Петербурге пожить, в русский службе. Светлейший злиться начал. Не он, мол, решает, а император. Так вот императору присутствие герцога Голштинского в его столице неудобно и неприятно. Не говоря, что и двор в Петербурге недолго задержится: в Москву на коронацию поедет, а там герцогу и вовсе делать нечего, иначе придётся представителей других иноземных государств приглашать.
— Что делать, что делать будем, герцогиня!
— Как что? Соберёмся и поедем.
— Куда? Да знаете ли вы, сколько содержание двора одного стоит? Сколько надо дворец и замок загородный в порядок приводить? Ваш родитель обещал существенную поддержку.
— Но императора нет в живых.
— Но обязательства предыдущих монархов берут на себя их преемники. Во всяком случае, так принято во многих цивилизованных странах.
— Мне не приходят на память подобные примеры. Скорее всего они очень немногочисленны и связаны с особыми обстоятельствами.
— Наши обстоятельства совершенно также следует назвать особыми. Русская корона не выполнила ни одного из данных мне при заключении брака обещаний. Ни одного! Всё, что я выиграл в результате этой матримониальной комбинации, это супруга, которая и не думает заботиться об интересах моего дома.
— К кому вы намеревались бы обратиться с вашими напоминаниями?
— Да хотя бы к тому же Меншикову, если бы у вас хватило гибкости и ума не портить с ним отношений и не удовлетворять свою спесь за счёт его дочери, которая и так станет российской императрицей.
— Я думаю, наш разговор не имеет смысла, герцог. Нам придётся уехать, и как можно скорее.
В личных покоях герцогини Голштинской как в пустыне. Никто не забежит с визитом, с новостями. Прислуга вся разбрелась. Те, кому с цесаревной в Голштинию ехать, с родственниками прощаются. Да сколько их! Герцог сказал, достаточно личной прислуги. Остальных на месте брать дешевле выйдет. Да и не одно это. Понятно, немецкая прислуга лучше за новой герцогиней доглядит. Обо всём думать перестала — лишь Маврушка Шепелева осталась. Самая близкая. После Лизаньки единственная.
Камер-лакей в дверях:
— Ваше высочество, государыня цесаревна, посетитель к вам. Соблаговолите ли принять?
— Посетитель? Кто ещё?
— Барон Александр Григорьевич Строганов. Желает апшид вам, государыня, сложить. Сказывал ему, что времени у вас нету, очень просит.
Сердце оборвалось. Только сейчас поняла, как ждала, надеялась. Да какая тут надежда! И вот...
— Государыня-цесаревна, хотя и сознаю, насколько мой визит не ко времени, но не мог удержаться, чтобы, нарушая все приличия, не просить о милостивой аудиенции.
— Как вы решились, ваше сиятельство? Вряд ли ваш визит придётся по сердцу отцу царской невесты.
— Я всю жизнь пользовался достаточной независимостью, чтобы подчинить себя прихотям светлейшего. И мне глубоко безразличны его настроения. Скорее, полагаю, это он должен искать моей благожелательности.
— Я бы не хотела, чтобы у вас возникли какие-нибудь компликации.
— Я бесконечно признателен вам, государыня цесаревна, за благожелательность и заботу, но не беспокойте себя из-за такой ничтожной креатуры. Главное — я получил возможность снова увидеть вас.
— И по всей вероятности, в последний раз, Александр Григорьевич. Если для вас представляло немало трудностей нанести мне визит в России, то что же говорить о достаточно далёком Киле. А ведь мы с вами почти родственники.
— Как бы я смел, государыня цесаревна...
— Подождите, подождите, господин барон, давайте сочтёмся родством. Ваш младший брат, Сергей Григорьевич, женат на Софье Кирилловне Нарышкиной. Разве не так?
— Конечно, так, государыня цесаревна.
— А на вашей племяннице...
— Марии Николаевне.
— Вот-вот, Марии Николаевне, которая жила и воспитывалась в вашем доме, женат мой родной дядюшка Мартын Карлович Скавронский. Я не ошибаюсь? И моей сестрице посчастливилось гораздо больше, чем мне: Сергей Григорьевич всегда пребывает в её свите.
— Вы не обидитесь на меня за откровенность, государыня цесаревна, если я на правах старшего брата скажу, что они оба ещё легкомысленны, и балы занимают их воображение гораздо больше, чем вас книги.
— Ваша супруга так же, как вы, увлечена чтением, барон?
— Нет, ваше высочество. Моя Татьяна Васильевна ничего не заимствовала из серьёзности своего дяди, фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Ей определённо были бы ближе предпочтения царевны Елизаветы Петровны.
— Каждому своё, лишь бы между супругами царило согласие, мне кажется. Но я давно хотела у вас спросить, Александр Григорьевич, почему вы, получив чин камергера при короновании моей родительницы, не принимаете участия в придворных церемониях и, как я недавно узнала, даже не берёте жалованья?
— В жалованье, ваше высочество, я, по счастью, не имею нужды, и потому предпочитаю не ставить себя в положение зависимого человека, а придворные церемонии...
— У вас есть особые причины их избегать?
— Пожалуй, ваше высочество.
— Это секрет?
— От вас ни в коем случае, но...
— Ваше семейство всегда пользовалось особым благоволением государя батюшки. Государь рассказывал мне, какой отличный приём вы устроили ему в своём доме в Нижнем Новгороде.
— Когда его императорское величество направлялся в Персидский поход. Я постарался, чтобы приём соответствовал величию нашего государя.
— И ведь это во время того же похода государь пожаловал вам с братьями баронское достоинство.
— Государь это сделал во время празднования своего пятидесятилетия, 30 мая 1722 года в Казани.
— Я знаю, что и государыня родительница пожаловала вашу матушку статс-дамой во время коронации своей.
— Да, ваше высочество. Но моя матушка предпочитала этому портрету императрицы портрет государя императора Петра Алексеевича, который всегда носила на голубой ленте.
— И ни одним из этих преимуществ вы в последние годы не пользовались.
— Ваше высочество, я буду откровенен. Строгановы служили государю императору Петру Великому. Новое правление, тем более начинающееся правление Петра Алексеевича, к нам отношения не имеет. Предпочитая жизнь в свих отдалённых владениях, я жестоко наказывал себя, и чувствую сейчас это особенно остро.
— Вы о чём, барон?
— Я был лишён возможности видеть вас, цесаревна. Говорить с вами. Делиться мыслями. Это настоящая и невосполнимая потеря.
— Поверьте, барон, и для меня тоже. Оставляя Россию, я могу позволить себе слово правды.
— Иван! Братец! Глазам своим не верю. Гляди-ко, карета с гербами голштинскими во двор въехала. Лакеи придворные. Кучер. Кто бы это быть мог? Неужто заказ какой?
— Полно, Роман, какие от голштинцев заказы могут быть. Не в чести мы с тобой, не в фаворе, а голштинцы только на деньги государынины и перебиваются. Какая у них своя воля.
— Гляди, гляди, камер-лакей на крыльцо идёт. Побегу-ка навстречу.
В прихожей пусто. Учеников нету. Прислуга здесь не дежурит. Да и какая у живописцев прислуга: стряпуха да пара мужиков в услужении. Камер-лакей в дверях остановился:
— Нельзя ли видеть господина придворного живописца Ивана Никитича Никитина? Герцогиня Голштинская Анна навестить его мастерскую желает.
— Как нельзя! Милости просим. Дома Иван Никитич, дома, а как же.
Герцогиня как есть в двери впорхнула. Иван в нижайшем поклоне склонился. Девка побежала в мастерской пыль смахнуть пока что.
— Я рада вас видеть, мой мастер.
— Ваше высочество, государыня цесаревна, честь какая.
— Дело у меня к тебе, Иван Никитич.
— Так пошто было себя трудить, государыня цесаревна? Я бы сам примчался по первому вашему зову. Хотя...
— Что хотя, мой мастер? Мы можем говорить по-немецки? Так будет непонятно для прислуги.
— Как прикажете, ваше высочество.
— Вот вы сказали «хотя» — что это сомнение значит? Я так давно не видела вас во дворце и не слышала о ваших работах.
— Со дня смерти государя императора, я так полагаю, государыня цесаревна.
— Но почему же вас не видно? У вас не было заказов от императрицы? Тем не менее звание придворного живописца...
— У меня нет более этого звания, ваше высочество.
— Как нет? Но я первый раз об этом слышу. Как такое могло случиться? Вы всегда были любимцем государя батюшки.
— Может быть, именно поэтому, ваше высочество. Просто кабинет-секретарь Макаров ещё в начале августа 1725 года прислал указ о переводе меня вместе с живописцем Готфридом Таннауэром в диспозицию Канцелярии от строений.
— Как? Вместе с простыми малярами? Это невероятно!
— Тем не менее именно такое распоряжение пришло из Кабинета её императорского величества. И с соответствующими Канцелярии окладами. Это значило, что я должен ежедневно в положенный час являться на работу, получать соответствующий урок вместе с остальными живописцами, расписывающими стены.
— Мне остаётся повторить: это невероятно! И это при вашей славе! Притом, что портреты вашей кисти украшают все дворцы. Что же вы пережили, мой мастер!
— Правда, ваше высочество, в тот же день, не знаю, чьими стараниями, указ был изменен в том смысле, что мы оба с Таннауэром были оставлены в диспозиции Кабинета, но для выполнения всяких подручных работ. От былого положения придворного живописца не осталось и следа. Теперь мне полагалось на каждый заказ выписывать необходимые материалы — краски, кисти, полотно, даже рисовальный уголь и отчитываться в каждой потраченной копейке.
— Вы и сейчас находитесь в таком положении, мой мастер?
— Да, ваше высочество. Заказов на портреты нет никаких.
— Но что ещё вас заботит, мой мастер. Я чувствую, вы чего-то не договариваете. В ваших глазах, голосе тревога. И ваш дворник у ворот так явственно испугался моего приезда.
— О, ничего такого, что могло бы занимать ваше внимание, ваше высочество.
— Но я настаиваю, мой мастер.
— Вы вынуждаете меня к совершенно излишней откровенности, ваше высочество.
— Да, такова моя воля. И — вам надлежит слушать дочь своего государя. По-прежнему любимого, как я надеюсь.
— Величайшего, ваше высочество. Речь идёт о том, что по возвращении моём с братом из Италии государь Пётр Алексеевич распорядился дать мне вот этот самый двор у Синего моста и построить на нём мастерскую.
— В которой мы сейчас находимся, не правда ли? Я не знаю других подобных, но эта мастерская кажется мне очень импозантной. Вы довольны ею, мой мастер?
— Ещё бы, ваше высочество. Но здесь есть одно «но».
— Какое же?
— Государь устно распорядился дать мне двор и построить мастерскую. Письменного распоряжения нет, и по своему новому бесправному положению я боюсь лишиться и того, и другого.
— У вас есть какие-то основания для беспокойства?
— К сожалению, и очень реальные. У меня уже спрашивали о необходимых документах. Правда, пока намёком, но это плохой признак. Мастерская — это всё, что у меня есть.
— И ещё ваш московский дом. Но он далеко, и вам вряд ли удастся в нём бывать, не то что жить.
— Да, на Тверской улице.
— В приходе Ильи Пророка.
— Вы знаете даже такие подробности, ваше высочество?
— И ещё то, что он соседствует в межах с домом Строганова, не правда ли? Меня веселит ваше изумление, мой мастер.
— И здесь вы не ошиблись, ваше высочество.
— И вы поддерживаете добрые отношения с вашими московскими соседями. Вы, кажется, писали персоны всего их семейства? И очень удачно. Во всяком случае, цесаревне Елизавете Петровне довелось видеть в вашей мастерской портрет Сергея Григорьевича Строганова, писанный французским манером. Она очень его хвалила. Вы ведь его только что кончили?
— Да, ваше высочество. Барон Сергей Григорьевич счёл возможным заказать свою персону у опального живописца.
— Вы забываете, мой мастер, Сергей Григорьевич сам может быть с полным основанием назван опальным придворным. Он удалился от двора. И государыне представляло немало труда пригласить его на любой придворный праздник, тогда как старший его брат вообще их откровенно избегает. Кстати, вы никогда не писали портрета Александра Григорьевича?
— Писал, ваше высочество, и тоже сравнительно недавно. Строгановы — единственное знатное семейство, которое не думает нужным считаться с придворными рифами и мелями.
— Мой мастер, они слишком богаты, чтобы снисходить до возни придворных страстей. Государь много раз говорил, сколь многим он обязан Строгановым в чисто материальном смысле и как бережно следует с ними обходиться. Он дарил всё их семейство симпатией и доверием, которое все они безусловно заслуживают. Но — у вас нет здесь хотя бы эскиза портрета Александра Григорьевича? Я хочу взять с собой в Голштинию небольшую галерею портретов моих здешних друзей.
— К сожалению, нет, ваше высочество. Но если бы вы захотели такой портрет иметь, я бы решился попросить барона разрешить сделать копию.
— О, ни под каким видом! И вообще, меня устроил бы гораздо меньший размер. Я ещё не представляю себе своих апартаментов в Киле.
— Как это грустно, что вас больше не будет в Петербурге, ваше высочество. Мы все так надеялись...
— Не продолжайте, мой мастер! Ради Бога, не продолжайте. У немцев есть хорошая поговорка: не надо вызывать волка из леса. А портрет, совсем маленький портрет...
— Я успею его вам доставить до вашего отъезда, ваше высочество.
— Что и говорить: мало кто пришёл апшид сложить былой старшей цесаревне. С глаз долой — из сердца вон. Хотя бы так. А то и на глазах ещё была, уже отвернулись, уже дела свои без герцогини Голштинской делать стали. Потому так и удивилась, когда о генерал-майоре Василии Никитиче Зотове доложили. Он-то откуда, он почему?
Знала, старший сынок Никиты Моисеевича, первого учителя государя батюшки. Нечасто государь для цесаревны время находил. О прошлом вспоминать не любил. А вот о Никите Моисеевиче толковал, и не один раз, как по его просьбе ей учителей отыскивал.
Читать-писать царевичей дьяки да приказные должны были учить. Порядок такой — никаких учителей, тем паче церковных. Государю батюшке всего пять годочков исполнилось, когда привели к нему Зотова. А тот, хотя и молод, долгую приказную службу уже прошёл. Не перепутать бы, и в Челобитном приказе сидел, и в Сыскном и в Судном. Сам Симеон Полоцкий экзамен дьяку устроил. Всем доволен остался. Государь батюшка смеялся: мол, признали Никиту Моисеевича и в науках твёрдым, и во взглядах богобоязненным. Было с чего посмеяться, коли вспомнить, как потом Никита Моисеевич во Всешутейшем и Всепьянейшем соборе куролесил.
Другое удивительно. Выбирали Зотова Милославские. Занятия с царевичем-младшим занятиями, главное — должен был дьяк доглядывать за вдовствующей царицей, бабой нашей, Натальей Кирилловной. И надо же так изловчиться: учил государя батюшку грамоте, чтению, прошёл с ним книги божественные — Часослов, Псалтырь, Евангелие. Умел при том развлечь питомца потешными картинками — о них государь батюшка и дочке рассказывал.
Государь батюшка полагал, что Милославским всенепременно про их с государыней царицей жизнь рассказывал, всем потрафил, так что и по службе в приказе повышения получал, а как правительница царевна Софья Алексеевна к власти пришла, так не кого-нибудь — Зотова вместе со стольником Тяпкиным к крымскому хану отправила, где им обоим удалось Бахчисарайского мира добиться. Тут уж Никиту Моисеевича в ранг думного дьяка правительница возвела — отблагодарила.
Вот как только случиться могло — не успела правительница царевна Софья Алексеевна власти лишиться, Никита Моисеевич рядом с питомцем своим оказался. Батюшка молод был, так ведь покойная государыня Наталья Кирилловна уж насколько никому веры не давала, а здесь доверилась.
Не обманулись они с государем батюшкой — это верно. Но как попервоначалу-то перебежчика приняли? И в обоих Азовских походах Никита Моисеевич рядом с государем оставался, и у посольских дел стоял. Тратиться государь батюшка ни на кого не любил, а Никите Моисеевичу за верную службу широкой рукой платил. Может, что и позабыла, одно в памяти твёрдо осталося — кафтан на соболях государь Зотову пожаловал ценою в двести рублей — многие ли таким подарком царским похвастать могли! Да ещё вотчины, кубки серебряные немецкие с кровлей.
И в Воронеж, где флот наш строился, Зотов с государем ездил. Очень помочным был, государь батюшка отзывался.
— Ваше высочество, что прикажете генерал-майору Зотову ответствовать? Задумались вы, ваше высочество...
— И впрямь задумалася. Зови, скорей зови!
— Ваше высочество, разрешите изложить мои верноподданнические чувства в связи с вашим предстоящим отъездом из нашей державы. Долгом счёл ото всех Зотовых...
— Рада, генерал-майор, вас видеть, душевно рада. Задержала вас приёмом — о жизни вашего батюшки покойного задумалася. Сколько Никитою Моисеевичем вместе с покойным государем батюшкой пережито, и всё Никита Моисеевич надёжной опорой государю служил.
— Как мне благодарить, ваше высочество, за бесценную память вашу. Не было для моего родителя ничего дороже службы государю Петру Алексеевичу, императору нашему незабвенному. Ведь с тех пор как в 1701 году образовалася Ближняя канцелярия государя, родитель мой стал и думным дворянином, и печатником, а по чину ближним советником и ближней канцелярии генерал-президентом. Кажется, по тому времени никого ближе к государю нашему и не было.
— А ведь я, Василий Никитич, помню, как государь батюшка возил нас с сестрицей в дом вашего родителя у Каменного моста в Москве.
— У самых Боровицких ворот, ваше высочество. У стольника Одоевского родитель тогда его приобрёл — нарадоваться не мог. Государь вскоре родителя титула графского удостоил, а там и невесту ему сыскал — из фамилии Пашковых.
— Государь батюшка, помнится, всё посмеивался: больно свадьба особенная была. Венчание в кремлёвском соборе.
— С вашего позволения, ваше высочество, напомню вам этот эпизод. Оно верно, другого такого при нашем дворе не бывало. После Полтавы родитель мой решил отрешиться от мирских дел и в монахи уйти. К государю с просьбой отпустить его от мирских дел обратился.
— Ну, как бы государь батюшка без своего любимого учителя обошёлся.
— Так оно и было. Не только не обошёлся, а вместо пострига свадьбу родителю устроил со вдовой Стремоуховой, из фамилии Пашковых, родственницей денщика государева. Повенчали молодых у гробниц царей наших — в Архангельском кремлёвском соборе, а уж свадьбу гуляли шутовским обычаем. В вотчине их — селе Козьмодемьянском, что возле Всехсвятского и всего хозяйства Милетинской царевны.
— Но, Василий Никитич, я даже не заметила, что толкуем мы с вами на французском диалекте. Откуда же оный вам известен?
— Самоучкой, ваше высочество. Да ещё братья помогли. Младшие братья мои Пётр да Иван в число заграничных пенсионеров попали: Иван во Франции учился, там же и в переговорах дипломатических участие принимал, а Пётр Англию выбрал. Конон Никитич тоже во Франции организацию флота изучал.
— Было так, Василий Никитич, было, а теперь...
— Не могу выразить, ваше высочество, сколь горестно потомкам Никиты Зотова провожать из родной державы любимую дщерь нашего императора, кою все мы, согласно его намерениям, предполагали увидеть на престоле отеческом... Благослови вас Господь, государыня цесаревна всероссийская.
Переезд получился невесёлым. Неизвестно, кто чаще назад на дорогу оглядывался: герцогиня ли с Маврушкой Шепелевой, герцог ли с графом Бассевичем. Даже Ренсдорф, правая рука графа, не скрывал подавленности.
Кому бы хотелось оставлять Петербург! Вместе с ним надежды — неужто фавориты нового императора станут заботиться об интересах голштинского правителя? Конечно же нет!
Вместе с надеждами материальная обеспеченность. От имени нового императора Меншиков отказал голштинцам в содержании и русском жалованье. Интересы светлейшего больше не выходили за границы Российского государства. Куда там! Одного Петербурга и даже дворца. Следить за каждым шагом императрицы и набивать карманы — всем стало понятно: светлейшему больше ничего не нужно.
Бассевич тем более досадовал, что увозил герцога в худшем положении, чем привёз его в столицу на Неве. И эта никому не нужная супруга, к тому же, кажется, уже забеременевшая. В этом смысле у молодой герцогини была превосходная наследственность: императрица Екатерина рожала до последних дней жизни своего мужа.
Конечно, лучше было не показывать виду, но... Общие старания приводили только к ещё более угнетённому настроению. За столом не слышалось ни разговоров, ни смеха.
И Киль. Бог мой, каким показался он небольшим и провинциальным после неухоженного и неустроенного, но строящегося Петербурга.
Наверняка герцог Карл был бы куда счастливее, если бы в карете с ним ехала младшая сестра герцогини. Но для Бассевича это не имело ни малейшего значения. На престолы вступают не для простого человеческого, тем более семейного счастья. Нынешняя герцогиня Анна могла бы многое, если бы... если бы было поле для игры. А его пока Бассевич не видел. Тем более что Российская держава из этой игры вышла, и кто знает, как надолго.
Герцогиня Анна тоже думала о сестре. Не ревновала. Скорее сочувствовала. В их семье, пожалуй, никому не удавалось семейное счастье.
Государыня родительница поторопилась сосватать Лизаньку с двоюродным братом герцога Карла — принцем Эйтенским, архиепископом Любекским. Лизанька радовалась: теперь не будем расставаться с сестрицей. Смешная радость!
Государыне родительнице и невдомёк было, что Меншиков одним махом убирал двух законных наследниц престола. Вот когда наступала его вольная воля!
Не вышло. Для державы, слава Богу, — не вышло. Лизаньку обвенчать не успели при государыне родительнице, а жених в день перед венчанием скончался от горячечной простуды. Едва у Лизаньки не на руках.
Замерла тогда сестрица. Не столько от горя — сама признавалась: с принцем забавно ей было. Не больше. Не знала, голубушка, что с ней будет. У светлейшего свои планы — за кого бы Лизаньку отдать.
Сначала к младшей сестрице, царевне Наталье Петровне, присматривался — сам признавался. А как её не стало — вместе с государем батюшкой и похоронили, — своего сынка стал цесаревне младшей примерять. Отказать можно. На первых порах. Так ведь заступников да печальников всё равно не найдётся.
Уезжала — Лизанька без памяти завалилась. Знала, что нельзя, а всё повторяла: может, есть такая возможность с тобой, сестрица, уехать. Не потом, не со временем — сейчас, немедля! Еле оторвали.
Писать просила. Слёзно. Мол, каждой весточке рада будет. Только бы знала, что её помнят, о ней беспокоятся, её не забывают. С Маврушки слово писать взяла.
Томится Анна Петровна в своём дворце. Томится — места найти не может. Герцогу всё равно. Сказал как отрезал: нечего надеяться на Петербург. Кончено, ваша светлость! Один обман кругом оказался. И думать о России нечего. Вот родить собралась — кого родишь? Кого? Наследника российского престола? Нет, герцогиня! Если Господь благословит сыном, — племянника короля шведского, того самого Карла XII, что поражение потерпел под Полтавой. Вот оно как судьба людьми играет. Ни о чём другом не думай!
Плохо, плохо ей. Четвёртый месяц дитя во чреве носит. То и дело в беспамятство западает. Врачи только головами качают: с чего бы? Разве признаешься в болезни батюшки? Если что и дошло до Киля, ото всего отречься можно. Ведь сама-то никогда падучей не маялась, может, и дитя здоровым вырастет.
А тут вести из Петербурга. Сестра Лизанька всеми правдами и неправдами весточки посылает. Спасибо, Маврушка всегда рядом. Она и изловчается записочки получать, чтобы герцог да соглядатаи его не заметили.
Решилась, похоже, окончательно решилась судьба светлейшего[23]. Нет такого больше — один Алексашка Меншиков остался. Недолго его в Раненбурге задержали. Ещё пятого января приехали туда Плещеев да Мельгунов, всей полнотой власти Верховным советом облечённые, описать и конфисковать все богатства меншиковские. Не земли, не поместья — те ещё перед ссылкой отняли. Теперь до драгоценностей да рухляди дело дошло.
Лизанька пишет, будто разрешено семейству оставить лишь всё самое простое да необходимое. Да откуда же у них такое? Кто только не толковал, что покупали князь с княгиней такие ткани да меха, которых и в царском гардеробе не встречалось. Драгоценности сундуками мерили. Ненасытная душа, Александр Данилович, ничего не скажешь. Кабы не помер батюшка, не миновать светлейшему петли, как Матвею Гагарину, который в Сибири губернаторствовал, нипочём не миновать, а тут...
И ещё. Будто члены Верховного совета, когда об аресте Данилыча рассуждали, первым делом к решению пришли: Варвару Михайловну от семейства отделить. Чтоб никаких советов больше светлейшему дать не могла, деньги бы рассовывать по чиновникам перестала. Ещё батюшка говорил: ловка Варвара-горбунья, кого хошь соблазнит, каждому цену найдёт. Она-то сразу в Раненбург за семейством помчалась. На дороге перехватили — в Успенский монастырь, что в Александровой слободе, отправили. Лизанька там её издали видала: у самой дом, в котором теперь местится, в слободе на Торговой площади. До обители рукой подать. Надо же, сколько родственниц наших через стены эти монастырские прошло. И Марфа Алексеевна, старшая царевна, и Феодосия Алексеевна. Лизанька на могиле их побывала. Описывать не стала. Одним словом обмолвилась: страшно.
Бог с ними. Вот Меншиковы так и доехали до Раненбурга без Варвары Михайловны. Маврушка у кого-то вызнала, что и впрямь горбунья за дело крепко взялась — всё хоть частичного помилования добивалась. Иногда подумаешь, не о сестре хлопочет, не о племянниках. Никак правы люди, что Данилыч ей на сердце лёг. За него болеет, ему служит?
Кабы не она, может, и оставили бы семейство в Раненбурге. Долгоруковы её испугались. Вот 27 марта и издали указ об окончательном обвинении светлейшего. А через неделю в ссылку отправили жестокую. Двадцать отставных солдат-преображенцев нарядили под командованием офицера Меншиковых стеречь неусыпно, денно и нощно. Может, так и следует, да ведь их всего-то: сам светлейший, сын Александр шестнадцати лет, две дочери — Мария и Александра. И Дарья Михайловна. Пишут, слепая. Будто от слёз ослепла. Ходить сама не может — светлейший её водит. С ложки кормит, водой поит. Детям к матери подходить не разрешено. Они и в повозках отдельных. Сёстры вдвоём в одной телеге, Александр — в другой. Светлейший с супругой в повозке. Дарья Михайловна всегда на слёзы скорой была, а тут будто с утра до ночи рекой разливается.
Лизанька даже предписание караульному офицеру умудрилась узнать: «Ехать из Раненбурга водою до Казани и до Соли Камской, а оттуда до Тобольска; сдать Меншикова с семейством губернатору, а ему отправить их с добрым офицером в Берёзов. Как в дороге, так и в Берёзове иметь крепкое смотрение, чтобы он никуда и ни к кому никаких писем и никакой пересылки ни с кем не имел».
Чего не передумаешь в белые ночи, бывало, в Петербурге. Частенько не спалось, особенно после смерти государя батюшки. О герцоге. О шведском престоле. Сколько раз маячил он перед державой нашей, будто завораживал венценосных правителей.
В Киль с герцогом приехали, кончились белые ночи. А всё равно сединой какой сумерки подернуты. Туман от моря встаёт. Над водой по утрам на рассвете держится. Волны тихонько, как в Петергофе, на берег набегают. Еле-еле песок шуршит.
Вспомнила. Это при царе Борисе Годунове было. Детоубийце. А, может, и не убийце. Как там в Лжедмитрия сразу поверить. Да Бог с ним. Главное — жених ему понадобился для дочери единственной, Ксении. Надо полагать — роду своему царственный блеск придать. Ведь, как ни говори, полунищие они были — Годуновы. Одна слава, чти дворяне, да и те невесть по какому списку. Не Московскому же.
Так и царю Борису шведский царевич подвернулся. Густавом Ириковичем его в России называть стали. Ещё не в России — в Московском государстве. Ирикович — сын низложенного и умершего в заточении короля шведского Эрика XIV. Чудом в младенческие годы спасся. Чудом в детстве выжил — всё по Польше и Германии скитался. Без престола, без денег — кому такой королевич нужен!
О престоле не думал. Где ему, бродяге, с собственным дядей, принцем Карлом, тем более с польским королём Сигизмундом тягаться! А тут царь Борис. Обещал ни много ни мало помочь земли Финляндии и Лифляндии получить, а на первых порах в удел нашу Каширу выделил. Это после нищеты-то!
Хотя что нищета. Во всей Европе Густав славился познаниями своими. Химией всерьёз занимался. Вторым Парацельсом его называли. Приглашение принял, думал, сможет дальше своим делом позаниматься.
Не вышло. Приехал с целой ватагой. Одни писали — свитой, другие — с собутыльниками. Ещё важнее — полюбовницу свою в свите привёз и даже крыться с нею не стал.
Царь Борис полюбовно договориться с Густавом хотел. Сам толковал, сына, царевича Фёдора Борисовича, посылал.
Договориться? Не рассчитал, видно, королевских амбиций. Густав от переговоров отказался. Даже Москву своими опытами сжечь обещал. Царь поверил. Посадил королевича в темницу, а там сослал в Углич, на вечное заточение... Так свадьбы Густав и не увидел, умер в ссылке.
Нарочный из Москвы радости в герцогском дворце не прибавил. Уж на что легкодух герцог Карл — одни забавы на уме, — а и то обеспокоился: нехороша герцогиня Анна. Совсем нехороша. И граф Бассевич неотступно твердит: беречь герцогиню надобно. Беречь, герцог! Какой там наследник ни родится, а всё равно это она в череду на русский престол первой останется. Да и ты, глядишь, регентом при собственном дитяти — если, Господь даст, всё благополучно обойдётся, — стать можешь. Всё в нашей герцогине.
Главное письмо от нарочного герцогу понесли, а письмецо герцогине от сестрицы. Длиннющее! Как только наша Елизавета Петровна с силами да терпением подсобралась.
— Ох, не могу, государыня цесаревна, читай, читай скорее!
— Глазам своим не верю! Маврушка, слышь, Маврушка, скончалася великая княжна Наталья Алексеевна.
— Как так Наталья? В тринадцать-то лет?
— Да тут годы считай — не считай. В чужую могилку не ляжешь, а и своей не уступишь.
— Полно тебе, государыня цесаревна! Какую такую могилку ей судьба уготовить могла? Люди, небось, постаралися.
— Может, и люди.
— Да что там, известно люди. Обстоятельства-то какие были, пишет ли Елизавета Петровна?
— Пишет, да непонятное что-то. Видишь, император со свитой вперёд в Москву на коронацию поехал. Сестрицу по какой-то причине в Петербурге оставил — должна была Наталья Алексеевна попозже подъехать.
— Это к чему же девочке отдельно-то ехать? Да и дорога дальняя: как-никак шестьсот с лишним вёрст. Целую свиту с собой по такому случаю не повезёшь.
— Не меня бы ты спрашивала, Маврушка. Известно, в царском поезде куда надёжней, да вот так будто бы государь решил.
— Государь, прости Господи! От горшка два вершка.
— Сама знаешь, Маврушка, — не он, Долгоруковы теперь к власти пришли, они и командуют.
— Ну, с Долгорукими-то всё понятно. Им царевна Наталья Алексеевна никак не с руки: своенравная, упрямая, да и братцем командовать умеет. Зачем им такая до коронации-то?
— Выходит, после коронации — тем более. Сестрица пишет, что остановилась великая княжна перед въездом в Москву, на последнюю ночь, во Всехсвятском.
— Значит, у царевны Милетинской, нашей Дарьи Арчиловны почтенной.
— У кого же ещё! У Дарьи и дворец какой-никакой, и провианту вдоволь, и переночевать есть где.
— Переночевать... Да вот только больше Наталья Алексеевна из дома царевны не вышла: в гробу через два дня вынесли.
— Что ты, что ты, Анна Петровна! Страсть-то какая! Это кто же великую княжну-то порешил?
— То ли порешил, то ли... Что тут гадать.
— Да говори ты яснее, государыня цесаревна! Неужто наша Лизавета Петровна ничего боле не отписала? Быть такого не может!
— Много ли сестрица узнать могла. Только то, что была великая княжна в полном одиночестве: ни придворных, ни лекарей. При ней одна придворная прислужница, зато какая! Угадаешь, Маврушка?
— А коли угадаю, чего выиграю, Анна Петровна?
— Пробуй, Маврушка, пробуй. Забавно даже.
— И попробую: Анна Регина Крамерн. Ошиблась ли?
— Надо же, угадала!
— А тут и угадок никаких не нужно. Её ведь ещё при нас с тобой, государыня цесаревна, в бытность нашу в Петербурге, к великой княжне приставили. Меншиков, сказывали, очень о том хлопотал. Да что там хлопотал. Сказал государыне родительнице, а она тут же и согласилась. Всех остальных слуг удалить велела. Особливо прислужниц. Анна Регина к великой княжне полной хозяйкой вошла.
— Да уж им с Александром Данилычем есть что вместе вспомнить.
— О царевиче Алексее Петровиче подумала, государыня цесаревна?
— О нём. Ведь тогда еле сенаторы приговор подписали...
— Подписали! Что ты, Анна Петровна! Где им успеть подписать: как-никак их без малого сто тридцать персон. Пока они в черёд строились, наш светлейший сломя голову в равелин к царевичу помчался, в Петропавловскую крепость. И с ходу Анну Регину с собой прихватил.
— Как сразу? А не потом её вызвал?
— То-то и оно, что, как толкуют надзиратели, сразу привёз. Со всеми нужными ей вещами. Шайку будто бы, губки, полотенца — всё в узле с собой приволокла.
— И что же она, сразу в камеру пошла?
— Нет, у караульных преображенцев призадержалась. Да только Данилыч быстрёхонько обернулся. Она и рассесться не успела, а уж он её в камеру позвал — тело царевичево обмывать. Ей одной довериться решил. Вот оно как, государыня цесаревна! Что такое великая княжна!
— Дочь убитого...
— Да не круши ты себя мыслями такими. Ну, дочь, ну, убитого — значит, судьба такая.
— А откуда бы доверие такое к Анне Регине, не пойму.
— Да уж такого ты в своих книжках, государыня цесаревна, не вычитаешь. О таких делах никто учёный и писать не станет — совестно вроде, да и неладно как-то.
— Да говори, говори же, коли начала!
— Да что уж, Анна Регина ведь из пленных, сама знаешь. Так случилось, что сначала светлейший на неё глаз положил, а там и...
— Не надо о государе батюшке...
— Не буду, не буду, государыня цесаревна. Да и не в государе дело. Тут всё иначе сложилося. Светлейший всё время Регину Крамерн щедро одаривал, хоть скупенек на подарки. Видно, какие-никакие дела там были.
— После царевичева дела получила она немалые деньги, да, помнится, и земли даже.
— И земли, Анна Петровна, и земли. Может, и невелико поместье, а всё поместье. И братца в гвардию записали. А между тем к царевне Наталье Алексеевне приставили.
— Погоди, погоди, Маврушка, чтой-то с мыслями не соберусь. Ну, скажем, стала бы она мешать светлейшему — противу него братца настраивать, так ведь боле светлейшего-то нету. Выходит, не ему она услуги-то оказывала.
— А другой тебе никто на ум не приходит, государыня цесаревна? Кто бы ещё ей в грех службу при теле царевичевом не поставил? Не знаешь таких будто бы?
— Иоанновны, думаешь?
— Наконец-то! И случилось всё во дворце Дарьи Милетинской, подруги задушевной Прасковьи Иоанновны. И строят эти подруги — что Прасковья с Катериной, что Дарья — один храм в Донском монастыре.
— Деньги, Бог весть, откуда достают.
— А я о чём толкую. Не разлей вода царевны наши всем скопом. Как Лизавета Петровна пишет, отчего это сгорела Наталья Алексеевна?
— Слухи, пишет, разные ходят. Одни толкуют, будто от простуды, иные от кори. А доподлинно никто ничего сказать не может.
— И хоронить её где собрались? В Петербург повезут?
— Да нет, уже похоронили — в Вознесенском соборе Новодевичьего монастыря. Да, выходит, немалой обузой она им была. Только что Иоанновнам от того?
— И мне тебе толковать, государыня цесаревна? Помяни моё слово, недолго император Пётр II поживёт, тем паче если в Москве останется. Ой, скоро престол ослобонит. Ктой-то крепко о том думает.
Вспоминала... Чаще, чем надо бы. Родные... Скавронские... Тендряковы... Ефимовские... Имена придуманные. О титулах и толковать нечего: крестьяне. Со всем крестьянским обиходом. Учились. Приоделись. Изо всех сил тянулись. А куда уйдёшь от насмешки в глазах придворных. Того же Александра Данилыча, хотя никто так и не знал, откуда светлейший родом, какого роду-племени.
Говорили, из-под Смоленска. Сын полунищего рейтара. Как владыка Федос. Федос такого не подтверждал. Да и как владыку спросишь? Кто бы решился.
Другие говорили, из подмосковного Семёновского. Будто поп тамошний государю жаловался, что приупадли могилки отеческие меншиковские. Совсем провалилися. А светлейший ни по какому напоминанию позаботиться о них не хочет. Только государь слова своего не сказал. Мимо ушей пропустил.
У государыни родительницы как-то к слову пришлось спросить: откуда светлейший. Плечами повела: какая разница? Князь и есть князь. Не всем в боярских палатах родиться. Даже подосадовала на любопытство дочернее: тебе-то к чему, Аньхен?
Сестрица меншиковская — о ней светлейший всегда заботился. Поначалу. Как замуж за Девиера вышла, а позже уйти от супруга захотела, ни во что вмешиваться не стал. И денег не дал. Сколько от обер-полицмейстера на содержание досталось, то и ладно.
Не поймёшь светлейшего. Девиер сестру, все знали, обижал, смертным боем бил, а из Петербурга Анисья Даниловна исчезла. Враждовать с Девиером светлейший и впрямь враждовал, только не из-за сестры. О ней и речи не было.
К чему это я? Да, память. На приблудных родных, уезжаючи, и не глянула. С собой в штат никого из них брать не пожелала. А вот Александр Григорьевич...
Все толковали, ни у кого такого состояния из знатных и быть не могло. Миллион называли рублей. А Маврушка сказала, персонных дел мастеру Ивану Никитину всего-то на год двести рублёв даётся.
Очень их государь за богатство такое уважал. Чего только за него не разрешал — строить города где пожелают, войско своё иметь.
С народами сибирскими воевать без царского ведома. С азиатскими — торговать. А суд над Строгановыми один-единственный — царский. Да и то сказать, по карте посмотреть, дух захватывает: до самого до Тихого океана, Александр Григорьевич сказывал, дела свои ведут без помехи всякой. А ведь начинали всего-то с Пермских да Двинских земель.
Родитель Александра Григорьевича широкой рукой дарил государя деньгами как понадобятся. Возврата не ждал и не требовал. Зато государь его привилегиями всяческими дарил. Государь хвалил Строгановых, что снарядили ему во время войны Северной два военных фрегата. Шутка ли! Спросила как-то Александра Григорьевича, многими ли душами владеет. Усмехнулся только. Мы, мол, по батюшкиной кончине не делилися. Так скопом и хозяйствует. Способнее выходит. А на всё наше семейство душ тысяч под сто наберётся — кто ж их толком считал!
В Москве свою часть города имеют — в Котельниках. Герцогу довелось там в гостях побывать. Сказывал, дом богатейший, в итальянском манере, европейским государям по богатству не уступит.
Уж на что государь батюшка строг был в отношении обычаев древних — никаких не допускал, а уж о платье и говорить нечего. Только родительнице Александра Григорьевича, по её желанию, разрешил платье русское носить да ещё и церковь домовую иметь. Будто бы по нездоровью. А на куртагах поглядишь, так и пышет жаром родительница. Пышная. Румяная. Танцевать не танцует, а русского при государыне родительнице так сплясала, молодым позавидовать.
Александру Григорьевичу отцовский дом в Котельниках достался, сёла Овсянниково и Влахернское, да ещё от себя прикупил двор в Замоскворечье, в приходе Климента папы Римского. У братца Сергея Григорьевича дом в Китай-городе, у младшего Николая — загородный, у Донского монастыря.
А картины какие у Александра Григорьевича! Все стены увешаны. Сам говорил, до двухсот наберётся. Иван Никитич сказывал, что Александр Григорьевич изо всей нашей фамилии ему персоны государя, государыни родительницы и мой заказал. В горностаях. С короной бриллиантовой. При матушке его не снимал. И при новом императоре оставил. В кабинете своём...
Последний месяц тяжело дохаживала. С утра, покуда лица льдом не натрёт, в зеркало глядеть боялась: глаза заплыли, под глазами круги чёрные. Как у батюшки перед кончиной. Ввечеру ноги толще колод: ни согнуть, ни шагу ступить. Сердце иной раз так прихватит: круги кругом плыть начинают.
Герцогу не говорила. Зачем? Недугов не терпел. Соболезновать не умел. У него одна песня: все рожают, и ты родишь — невелико чудо. У Маврушки иной сказ. Потерпи, мол, государыня цесаревна. Вон матушка твоя что ни год рожала, никто и замечать не успевал. Разве что очередным похоронам дивились: откуда, мол, дитё-то это. Не случайно государь Пётр Алексеевич и скорбного платья государыне носить не разрешал. Иначе не поймёшь, где родинные пироги, где поминальная кутья: будто иных дел во дворце нету. Не помнишь разве, Анна Петровна?
Верила Маврушке. И не верила. Иной раз взгляд её исподтишка ловила озабоченный, опасливый. Значит, в душе иначе думала. Проста-проста, а всего никогда не выложит. Письма заставляла Лизаньке весёлые писать. Про куртаги да ассамблеи. Ты, мол, государыня цесаревна, не утруждайся, только строчку-другую своей рукой допиши, а Лизавете Петровне какая радость.
Знает, никогда танцев не любила — это Лизанькино дело. На щеголих и модниц не глядела: на то и портные мастера, чтобы туалеты изготавливать. Примерками скучала. Досадовала, что стоять подолгу приходится.
Один раз не удержалась. Спросила Маврушку: к чему веселье это? Вот разродится, тогда, может быть... Руками замахала: да что ты, цесаревна, как можно! Они там в Петербурге только и ждут от тебя вестей горестных. Им это в масть, а ты подыгрывать станешь. Лизавета Петровна сама обо всём догадается, а окромя неё, сколько народу каждое словечко перечитает, обговорит.
Ещё подождала. Видно, скрепя сердце прибавила: пусть и Лизавета Петровна тоже. Что, спрашиваю, тоже? Замялась: не радуется. Радоваться-то чему? Пожала плечами: государыня цесаревна, нешто сама не знаешь, как по душе ей твой герцог пришёлся. Отмахнулась было. А Маврушка своё: завидовала сестрица тебе, Анна Петровна. Может, и не хотела, а дело бабье — завидовала.
Тут только до конца поняла: открыться некому. Не было в жизни такого человека. Всё чаще крёстную[24] вспоминала. Мала была, куда как мала, чтобы всё уразуметь. Сердцем одним чувствовала: любила её государыня царевна. Больше всех любила.
Последние её дни от царевниной постели не отходила. Надеялась: не будет спать — не уйдёт крёстная. Нипочём не уйдёт. За руку держала. Рука день ото дня легче становилась. К голове её тянулась — благословить.
О девятом патриархе рассказывала долго-долго. Кире Иоакиме. Крёстном своём. Икону Всех Скорбящих Радости поминала. Патриарху Богородица в виде таком явилась, когда просил сестре своей ноги вернуть: с детства обезножила — с постели не поднималася.
Не было до той поры такого образа — Царица Небесная среди обыкновенных людей, не преподобных, не праведников. Страдающих недугами и скорбями житейскими. «Алчущих кормилице», «нагих одеяние», «больных исцеление», «сирым помощница», «одиноким утешение», «жезл Старостин» — строки канона Богородице, расписанные по всему полю иконы. Кому в чём нужда была, тот к той записи и обращался.
По видению Кир Иоаким велел иконописцам Оружейной палаты икону написать. И в первый же молебен, у иконы отслуженный, сестра Иоакимова — Евфимия Савелова встала и пошла. Кир-Иоаким и крестнице образ такой дал — благословил им перед своей кончиной.
Простить себе не могла: в суете да спешке предотъездной — больно спешили их с герцогом из России выслать — забыла образ взять. Забыла! А ведь крёстная ей завещала. Строго-настрого наказывала при себе иметь. Не то что богомольной была: в доброту человеческую верила. Кир-Иоаким добра ей хотел, она — крестнице.
Раньше бы в дворцовых кладовых отыскать его следовало. Раньше! Может, и с герцогом всё иначе бы сложилось. И теперь хворью и страхами не маялась. С герцогом больше ладу было.
Мечется он с тех пор, как в Киле оказались. Только о Петербурге и толкует. Света в окошке другого не видит. Как любимая дочь от отца иных прав добиться не сумела? Как счастье своё и детей своих по ветру пустила? Почему надо было от прав на престол российский отказываться?
Почему! Кто теперь ответит. Сама тогда обидой зашлась. Оттолкнул свою Аннушку. Оттолкнул? За что? Теперь всё чаще об этом думала.
На кого рассчитывал? О ком думал? О её детях? Так ведь сам о сыне всю жизнь печаловался. Сказать страшно: семерых сыновей в младенчестве схоронил. Как же на неё надежду иметь собирался?
Толстой Пётр Андреевич один раз слова странные сказал. Из них выразуметь можно, будто подумал государь батюшка, что она — она! — знала о Монсе. Знала и скрывала. Государыню родительницу не захотела выдавать. С ними заодно оказалась.
И будто Пётр Андреевич государю доказал, что никак такого быть не могло: царица с Мопсом крыться умели.
Господи, да кто ж о том не знал! Сколько они с Лизанькой вдвоём переговорили! Как развязки страшной боялись, о самом худшем думали. А что делать было. Что?
Государыня родительница об их молчании догадывалась. От дочерей отстранилась — всё в веселии, всё в праздниках, благо государь делами морскими неотрывно занимался, всё в разъездах был.
Пётр Андреевич намекнул, что потом государь охолонул после Монсовой казни. Да поздно оказалось: слёг. Пётр Андреевич твердить не уставал: тебе, цесаревна, на престол вступать следует. Тебе одной. Нет у государя иной воли.
Спросила ненароком, как о браке государь думает. Руками развёл: зачем тебе брак, цесаревна? На российском престоле какого хочешь супруга выберешь, если сама одна править не пожелаешь.
Повторила: значит, не Голштиния? Головой кивнул: куда, мол, торопиться. Государевы слова тебе передаю, ничего таить от тебя, цесаревна, не хочу и не стану.
Сын! Повитуха вся от гордости зашлась, будто её рук дело.
— Поздравляю вас, ваше герцогское высочество, с рождением наследника, да какого замечательного.
Подумалось: лишь бы жил. Сколько братцев и сестриц похоронить довелось. Повитуха словно мысли прочитала:
— Новорождённый будет жить долго и счастливо, герцогиня. Он будет жить!
— Дал бы Бог.
— Вы сомневаетесь, герцогиня, и напрасно. У нас есть свои примеры, и эти примеры проверены временем и поколениями. У мальчика все задатки здорового человека, поверьте моему долголетнему опыту. Вы ещё будете гулять на его свадьбе и нянчить своих внуков.
Как у них всё легко и просто. Что в таком комочке, красном от крика и натуги, сморщенном и отчаянно отбивающемся от рук повитухи, можно угадать. Маврушка тоже сияет, как медный грош.
— Сейчас понесём показать наше сокровище герцогу. Он потерял уже всякое терпение, волнуясь за свою любимую супругу.
Ушли. Закрыть глаза. Уйти в забытье. Сын... и что дальше? Хозяин этой маленькой гавани на берегу холодного неприветного моря. Всего только куска песчаной земли с маленькими соснами. И ветром. Вечным ветром, который не умеет быть тёплым.
И борьба. Борьба за то, чтобы границы его владений раздвинулись. Чтобы он стал настоящим государем. Мечта о двух престолах — русском и шведском, до которых одинаково далеко. Чья борьба? Герцога-отца, одинаково ненаученного дипломатическим интригам и военному делу. Герцогини-матери, менее всего думающей о государственных делах с точки зрения приживалов. Государь батюшка говорил о России, а Голштиния? Сумел ли бы даже государь Пётр Алексеевич во что-нибудь её превратить? Он любил повторять: отсюда мы начнём. Что начнём, государь? Что начнём без тебя?
Как долго не возвращаются с младенцем! Ничего удивительного: их торжество, их — не её. Герцогиня выполнила своё предназначение.
Шаги... Быстрые. Герцога.
— О, либлинг, вы превзошли себя: младенец такой сильный, такой чудесный и так похож на меня.
Мне сказали, это значит, вы всё время беременности думали только обо мне. О, как я был неправ, считая вас равнодушной к моей особе. Нас ждёт теперь совсем иная жизнь, либлинг, совсем другая. Вы не будете возражать, если мы назовём его Карл-Петер-Ульрих? Это будет сочетание имён его великих дедов и предзнаменование его великого будущего, не правда ли, либлинг? Вы молчите? Ах, понимаю, вы так устали и измучены. Но это счастливая мука. Вы кивнули головкой! Чудесно. Я распоряжусь всем сам, и мы как можно скорее и как можно пышнее проведём обряд крещения. Отдыхайте же, отдыхайте, герцогиня. Двадцать первое февраля станет теперь лучшим днём моей жизни!
Опять шаги... Бассевич? Ну, конечно, граф Бассевич. Что бы мог сделать герцог без его поучений и наставлений. Один граф всем управлял в Петербурге. Сдерживал герцога. Подсказывал требования. Не разрешал ему обижаться. Возмущаться. Иной раз хлопнуть дверью. И он настоял на нашем браке. Теперь уже знаю почему: старшая дочь — права первородства. В очереди на престол её место выгоднее места второй дочери, а главное, первая — любимица отца, и всё шло к тому, что герцог окажется супругом императрицы. Бассевич не очень крылся со своими расчётами. Что он-то может нового сказать?
— Мои гратуляции, герцогиня. Вы подарили Голштинии лучший в её истории день. Теперь наша страна одинаково причастна к двум величайшим престолам Европы. И вы должны, герцогиня...
Начинается!
— Вы должны, герцогиня, как можно скорее прийти в себя и браться за дело. Надо собирать сторонников нашего младшего державного представителя герцогов Шлезвиг-Голштинских — да, да, именно так.
Остаётся притвориться засыпающей. Закрыть глаза. Задержать дыхание. Теперь он уйдёт. Непременно должен уйти...
В который раз горячка начинается. После родов, кажется, недели на ногах не провела. Доктора головами качают. Маврушка с ними шепчется, шепчется. Ей одной здесь до меня дело.
Герцог не скрывает: надоело ему. Доктора. Запах лекарств. Суета в доме. Никаких балов, празднеств. Он не так себе представлял появление наследника и герцогиню на куртагах. Иногда полным голосом в соседнем покое досадовать начинает. Докторам выговаривает: «Что же вы...»
Маврушка задумала сестрицу сюда пригласить — она бы обо мне побеспокоилась. Забыла, что двор русский не тот и не о сестре Лизаньке заботиться надобно. О себе самой прежде всего. Там такой котёл закипел — страх подумать.
Новый император чуть не с колыбели Лизаньку жаловал, а как о женитьбе его разговор зашёл, так к ней и открыто потянулся. Ей бы посмеяться, чем его развлечь, а Лизанька наоборот. Тут уж не только Меншиков — новые любимцы, Долгоруковы, перепугались. К их-то дочке императора не тянет. И собой нехороша Екатерина Алексеевна, и нравом любого самодура да капризника за пояс заткнёт. С братцем-фаворитом, пишет Лизанька, через губу разговаривает. Подарков себе таких сразу потребовала, что Меншикову даже не снились. До того дошло, Лизанька монастыря опасаться стала. Где ж тут из России выезжать — мигом безродной да безземельной на веки вечные останешься.
В постели лёжа, чего не передумаешь. При государыне родительнице всё, что государь батюшка задумывал, наперекосяк пошло. Никто о державе и думать не стал. От Сената ничего не осталося. Мечтал государь о самоуправлении городов — взяточников поприжать да больше о местной пользе стараться — всё опять к воеводам и губернаторам вернулось. Им же и городские магистраты велено подчинить.
Что там из старого осталося — на пальцах одной руки сочтёшь. Государева задумка одна только и осталась — Академия наук открылась. Ещё орден Александра Невского утвердили — все сановники себя им наградили. Уложение приказано продолжать составлять — больно много уже наготовлено. О наследстве в недвижимых имуществах закон приняли. А новых задумок как есть никаких.
Огнём голова горит. Как есть огнём. Маврушка на минутку не отходит. Ночью в креслах у постели дремлет. На каждый вздох откликается. Осунулась. Почернела вся. А смеётся. Глянешь на неё, глазами встретишься — смеётся. Глаза отведёшь, помрачнеет вся.
Одни мы с ней. Одни. Она-то в случае чего в Россию вернётся, а герцогиня Голштинская...
Только теперь уразумела, какую игру граф Бассевич в Петербурге сыграл. Уж на что батюшка государь мудр был, а и того обошёл. Господи, мне теперь ясно-то всё стало!
Посол двора Голштинского сколько лет. Неприметный такой. Государю услужливый. Всё вызнавал. Со всеми дружбу водил. Противу Швеции всегда, государь батюшка говорил, стоял. А на деле? На деле в пользу Германии играл. Что ни сделка, что ни договор — всё капля на германскую мельницу. Умный. Расчётливый. Ему бы памятник в здешних краях поставить.
В донесениях по мелочам всё делил. Сама читала. Вроде ничего такого особенного, а сложить — ни одному шпиону не приснится. Президент Тайного совета герцога Шлезвиг-Голштинского! Знал ли государь батюшка о таком совете? Может, и не знал. Что-что, а молчать голштинцы умеют. От одной ненависти к русским рот на вечный замок закрывают.
Мало ему было всё при дворе вызнавать, подкупом не гнушался — у канцеляристов черновики бумаг подбирать. Чем государя батюшку обошёл? Чем? Вот теперь и скрывать не стал, что государыню родительницу он помог на престол возвести. Казалось бы, за невесту своего герцога болеть должен был. Да мало ли что кажется! Не зря тётушка царевна Наталья Алексеевна говаривала: коли кажется, креститься надобно, а не на веру брать.
Знал, знал граф, что не стала бы тогда супругой его герцога старшая цесаревна. Что разговор о троне вёл с ней покойный государь. И ничего бы тогда Голштинии не выиграть. Вот и устроил всё с избранием матушки. Помог её убедить, чтобы обвенчать нас быстрее. За то и ордена удостоился Андрея Первозванного.
Задним числом подумать, всё предусмотрел Бассевич, как есть всё. Он подсказал, чтобы венчаться нам в Троицкой церкви на Петербургской стороне. В глаза никому не лезть. Тишком да тайком. А герцога незамедлительно членом Верховного Тайного совета сделали. Чужой-чужой, а к самым секретным государственным делам допущенный. При государыне родительнице Карл и не думал из России уезжать. Со слов Бассевича полагал, здесь ему легче будет выгодными дипломатическими действиями управлять.
Ему управлять! Господи! Разве что попугаем от Бассевича заученные слова повторять. Государыни родительницы не стало, так и им с Бассевичем конец наступил. Теперь-то во времени оглянувшись, всё понимаешь.
Перед отъездом понесла я. Сынок в Петербурге жизнь свою начал. Сколько мы с ним в Голштинии прожили? Всего-то восемь месяцев. Сынок на свет голштинцем пришёл, а родительница его...
— Маврушка...
— Что, государыня цесаревна, что, ваше высочество? Тут я, тут.
— Маврушка, герцога позови.
— Что-то ты, Анна Петровна? Аль соскучилась по богоданному? Сейчас кликнуть велю. Сей час!
Долго искали. По костюму видно — на конной прогулке был... Растерянный весь.
— Вам лучше, герцогиня? Вы сегодня...
— Попросите принести нашего сына, герцог.
— Не вредно ли это для Карла-Петера может быть? У постели больной.
— Прикажите принести сына. Я хочу его благословить.
— Благословить? Вы...
— Я ухожу, герцог, и хочу... проститься... с сыном... и с вами.
— Не надо, Аньхен, Бога ради, не надо. Доктор сказал, ещё есть надежда. И он обещал применить новые средства. За ними уже послали. Не надо прощаться, Аньхен...
— Может быть поздно, Карл. Навсегда поздно. Я не хочу, чтобы... мой сын... остался... без материнского... благословения. Так нельзя... нельзя, Карл...
— Я понимаю. Я всё понимаю, либлинг. Сейчас. Кто там?
— Не беспокойся, не беспокойся, цесаревна, принесла я твоего ангельчика. Он спал. Крепко спал. Вот видишь, и теперь не очень-то проснулся. Ты уж его... Аннушка... свет ты мой ясный... Аннушка!
— А теперь вы, герцог. И не надо плакать. У меня к вам просьба... единственная... она для меня... важнее всего...
— Я слушаю вас, Аньхен, и что бы вы ни попросили...
— Спасибо... похоронить... меня похоронить… не надо здесь... в Петербурге... рядом с батюшкой...
— Но так нельзя, Аньхен. Герцогиня Голштинская должна покоиться рядом с членами голштинской фамилии. Так было заведено испокон веков. Тем более вы мать наследного герцога.
— Я подумала... обо всём подумала, герцог... Вам незачем будет тратить время для моего погребения здесь. А для сына — для наследника российского престола...
— Боже, она потеряла сознание. Доктор! Доктор, вы должны! Слава Богу, вы здесь, Бассевич. Скажите же, скажите им! Герцогиня должна прийти в сознание. Я должен её убедить...
— Вовсе нет, мой герцог. Герцогиню ни в чём не надо убеждать. Её желание вполне совпадает с интересами Голштинии. Для нашего наследника прах матери в царской усыпальнице Петербурга будет прекрасным подтверждением его прав. Вы можете со спокойным сердцем обещать герцогине выполнить её последнюю волю. Доктор, герцогиня может прийти в сознание?
— Затрудняюсь ответить, граф. Герцогиня в агонии.
— Тогда мы с вами можем выйти, мой герцог.
— Маврушка...
— Очнулась, очнулась, моя ласонька.
— Маврушка, в Петербург...