Хто скрываетца от службы, объявить в народе,
кто такого сыщет или возвестит, тому отдать
все деревни того, кто ухоранивался.
Едва успела царица Прасковья Фёдоровна на постелю сесть, к подушкам пуховым привалиться — после обеда всегда ко сну клонило, а тут ещё приугорела маленько ввечеру. Голова что пивной котёл. Покрывальце на соболях натягивать стала — грохот на крыльце.
Так и есть, Катюшка. Где только с утра пораньше носило. Погода стылая. С Ладоги ветром промозглым тянет. А ей всё нипочём.
— Государыня матушка, слыхала? Слыхала или нет? О свадьбе царской? Долгожданной!
— Какой свадьбе, Катюшка? Кажись, уж некому в нашем семействе ни жениться, ни мужем обзаводиться.
— На мужей-то, положим, спрос великий. А свадьба государя Всея Руси, царя и великого князя Петра Алексеевича! Что ж тебя-то, государыня, невестушка любимая, среди гостей да свидетелей не было? Аль с нарядами замешкалась? Ко времени не попала?
— Уймись, Катюшка, уймись! Толком скажи, речь о чём.
— Объясняю. Толком объясняю. Государь Пётр Алексеевич сочетался самым что ни на есть законным браком со шлюхой литовской Мартой Скавронской, иначе Катькой Трубачёвой, ещё иначе — государыней отныне Екатериной Алексеевной.
— С ума сошла!
— Уж лучше б сошла. Так нет. Чистую правду говорю, государыня Прасковья Фёдоровна. Это вам своим родом кичиться надо было, чтобы царское семейство в невестки выбрало, чтобы дозволение дало в опочивальню к государю Иоанну Алексеевичу войтить, обязанности супружеские исполнять. Вам — не Катерине Трубачёвой!
— Да где ж такое случиться могло? Не наврали тебе часом?
— Наврали? Никому б не поверила, кабы собственными глазами не увидела. Собственными! Как тебя сейчас вижу.
— Где увидела, Катюшка, где? Аль позвали тебя в подружки, а ты и согласилася, родной матери словечка не вымолвила?
— Позвали! Меня позвали, коли тебе ничего не сказали? Сорока на хвосте принесла, а уж я не утерпела, проверить решила. В карете к меншиковскому дому поехала. Будто прогуливаться охота пришла.
— К светлейшему? Это что — в его домовой церкви?
— А как же — в его и есть. Только подъехала, с парадного крыльца выходят. По ковру по расстеленному. Пётр Алексеевич наречённую свою под белы ручки чисто принцессу какую ведёт. Смеётся весь. На руки подхватил да в карету и посадил. Царскую карету. С гербами. Слышь, государыня матушка, с царскими гербами.
— А дочки, дочки-то как?
— Что дочки? За ними идут. Разнаряженные.
— Сами, что ли? Малютки такие?
— Через порог сами перешли, а там уж няньки на руки подхватили. Значит, привенчанные они теперь, государыня матушка. Для кого стыдоба, для кого слава во веки веков.
— Выходит, цесаревны...
— А о чём речь?
— Цесаревны... А вы с Прасковьюшкой...
— Никто мы больше с Прасковьюшкой, сестрицей моей бесталанной. Кому нужны? Для чего? И так-то хорошего мало видели, а тут и вовсе среди челяди придворной оказалися. И ничего уж, государыня матушка, в деле таком не исправишь, никого не умолишь.
— Я сейчас... Я к государю...
— Торопись, торопись, государыня матушка, молодожёнов первой поздравить. Глядишь, и тебе лишний кусок с царского стола перепадёт, дочек досыта подкормишь.
— Да перестань злобиться, Катерина, Богом прошу, перестань.
— Боишься, государыня матушка! Вон как боишься! Побоялась и мысли государевы разведать, а ведь от них вся судьба наша зависит. Перестанет нас государь дядюшка замечать, и прощайтесь царевны Иоанновны с жизнью придворной, с мужьями именитыми.
— А боле ничего не разведала, Катюшка? Как и что оно там. Хотя у светлейшего всё равно что в семье царской: всё шито-крыто. Кто из них лишним словечком обмолвится.
— Вот и не угадала, государыня матушка. Обмолвились. На радостях обмолвились. Государь дядюшка за услугу великую снова Алексашку землями наградил, будто и не пользовал Данилыч новой царицы.
— Ох, не береди ты сердца, Катюшка. Что тут поделаешь. Лучше всё расскажи.
— А расскажу тебе со слов Варвары Михайловны вот что. Будто государю и невдомёк было с Катериной венчаться: Алексашка подсказал.
— Такое дело? Не верится что-то.
— Хошь верь, хошь не верь. Изо дня в день талдычил, какую великую службу Катерина Трубачёва ему сослужила, как это драгоценностями своими пожертвовала? Да не в этом ведь дело.
— Не в этом? А в чём же, поясни, Катюшка.
— А в том, что пришлось государю дядюшке разрешить госпожу Анну Монс ото всех арестов — прусский король просил. Тут и опять Кейзерлинг подвернулся — с предложением брачным.
— Через столько-то лет и не отстал?!
— Вот и дивись сколько хочешь. Не отстал. Все годы Анны Ивановны добивался. Ни разу в кирхе без него не бывала. У людей на виду. Государь дядюшка досадовать не переставал, только толку никакого. Пришлось просьбу прусского короля уважить. Кейзерлинг с Анной Ивановной тут же о браке и объявили. На оглашение подали.
— Надо же, настырные!
— Как хошь обзывай, а вся слобода Лефортовская у них перебывала с поздравлениями. Свадьбу решили только что не всем миром праздновать — и с огнями потешными, и с шутихами, и с театром люминатским, чуть помене кремлёвского.
— Горько-то, поди, как государю Петру Алексеевичу. Обида какая.
— Жалей зятюшку больше, государыня матушка. То-то он о тебе больно печётся. Да Бог с ним. Я к тому, что как дело со свадьбой Анны Ивановны завертелось, он и о своей с Катькой Трубачёвой объявил.
— Ну, и к чему это, Катюшка?
— Господи, да к тому, чтобы поняла Анна Ивановна: могла государыней царицей стать, а станет всего-навсего посланниковой женой.
— И то дочке виноторговца хорошо, чего уж.
— Кто спорит, да с царицей сравнения нет.
— С царицей! Нетто ей такое в голову прийти могло, сама подумай? А, видно, любил её государь, крепко любил. Да уж, что-что, а любить в их семействе умеют.
— О ком ты, государыня матушка? О Софье Алексеевне?
— О правительнице и говорить не хочу. О первой невесте дедушки нашего государя Михаила Фёдоровиче. О Хлоповой Марье. Как к ней сердцем прикипел, как по ней убивался. Всю жизнь доведоваться не переставал, где она да что. Царица Евдокия Лукьяновна до слёз обижалася. А государь, сказывали, с памятью своей и не крылся. Всё о ненаглядной расспрашивал. Земли да деньги родным давал.
— Что ж она, замуж вышла?
— Царская невеста? Да ты что, Катюшка! В девках век скончала.
— Жаль. Обоих жаль. Только я тебе, матушка, про ещё одно чудо расскажу. Государь дядюшка велел и Алексашке под венец идти в одно время с ним. Конец, мол, вольной жизни, и всё тут.
— С кем под венец-то, Катюшка?
— С Дашкой Арсеньевой. Сказывали, от счастья слезами вся изошла. А Варвара чернее тучи. Да что поделаешь, нет у нас обычаю мусульманского стадом жён держать. Пришлось горбунью обидеть.
Про себя думала, нет и не было у братца семьи. Когда это было, что ей, сестрице любезной, торопился письма писать. Теперь и того нет. После венчания наследника с принцессой Шарлоттой заглянул в Петербург, да и в июне следующего года опять в путь. На девочек, цесаревен своих, и смотреть не стал. Ты за ними приглядишь, сестрица, и весь сказ.
Снова год целый в России его не было. В июне 1712-го поехал к нашим войскам в Померанию. В октябре написал, что лечится водами опять в Карлсбаде и Теплице, в ноябре, что попал в Дрезден и Берлин, оттуда к нашей армии в Мекленбург. Кажется, какой тут географии учиться, когда всё своими глазами пересмотрел.
Одну только памятку по себе и оставил, дочку Наталью. В июне, перед государевым отъездом, Катерина её зачала, в марте родила.
Братцу и горя мало. Не нужна ему в путешествиях Катерина. Полюбовницей разве что в полковом лагере пригодиться могла, а венчанной супругой одна морока: тут и о штате думать надо и об этикете придворном. Всегда обязательствами скучал, а с Катериной и вовсе: ни обхождения, ни разговору на европейский манер не знает.
Сказала ему перед отъездом — рассмеялся: наследника должна мне родить. Вместо Алексея, спрашиваю. На всякий случай, отвечает, а глаза шальные, весёлые. До смерти рад, что уехать может.
Из Мекленбурга в самом начале 1713 года в Гамбург и Рендсбург отправился. В феврале через Ганновер и Вольфенбюттель в Берлин к королю Фридрих-Вильгельму.
В Петербург примчался, месяца не побыл и в Финляндский поход, а там чуть не полгода морским поездкам отдал. Будто на воде лучше ему, чем на земле.
Катериной не занимался. Каждый раз дитя ей оставлял. За Натальей в сентябре 1714-го пришла на свет Маргарита. Отшутился, если так дальше пойдёт, во всей России на моих девок женихов не хватит. Расстаралася ты больно. Катя. Другая бы обиделась, эта смеётся: сам виноват, мой государь, больно ты горячий. Что там, немка!
Знал, многие из сподвижников так и не могли ему простить новой столицы: слишком дорого обходился ещё не построенный, ещё не обжитой город всему государству Российскому. Фёдор Юрьевич не уставал повторять: разоряешь державу, государь, ради чего разоряешь?
Иногда у самого захватывало дух, сколько платила его Россия на строительство Петербурга, и это при том, что продолжала со всех сторон идти война.
Во время финляндского похода на Петербург собрали 242 700 рублей. С каждых земель на свои определённые цели. Московская губерния оплачивала мастеровых людей, — и иностранцев, и русских, — всё начальство. Канцелярия городовых дел, обеспечивала покупку всевозможных материалов — от железа, стали, гвоздей до стекла, бумаги, свинца, кирок и вёдер. На московские деньги изготавливались и суда для перевозок.
Другое дело — татары. С них государь решил брать особый налог: слишком много среди них оказывалось беглых. Этими деньгами оплачивались мастеровые, переведённые на постоянное жительство в новую столицу, архитекторы, «железные мастера», батальон городовых дел, перевозка материалов, оплата труда арестантов.
Все собранные деньги присылались губерниями в Москву, где их принимал особый высланный из Петербурга комиссар Канцелярии городовых дел и отправлял на берега Невы. А было это тем более хлопотным делом, что платились сборы обычно медью. В таком виде и доставлялись в Москву.
Государь хотел было и тут порядок навести. Не вышло. Да и то сказать, в одном 1713 году с Московской губернии удалось собрать тринадцать тысяч двести рублей, из них десять тысяч копейками да алтынами. Чего стоило их пересчитать да по две с половиной тысячи в каждую бочку уложить.
Каждый счётчик складывал пересчитанные им медяки в особый мешок, опечатывал личной печатью. А уложенные в бочки, те же мешки опечатывались по второму разу уже государственной печатью. И хоть сдвинуть такую бочку было делом нелёгким, обозы в Петербург уходили в сопровождении провожатых из губерний.
Государь у комиссара спросил: а взвешивать деньги для скорости нельзя ли? Оказалось, нельзя. Недостача может быть, и немалая. Да и обоза без сопровождения не отправишь. Получил, скажем, в том же году в Москве комиссар Фёдор Пыжов с трёх губерний — Московской, Киевской и Сибирской 25 292 рубля. Значит, обоз выехал под охраной десяти солдат, одного подьячего и восемнадцати провожатых от губерний — чтобы на них в случае чего недостача не легла.
Подвод потребовалось ни много, ни мало сорок пять: тридцать четыре — для денег, четыре — для провожатых, семь — для подьячего и солдат.
Расходы росли как на дрожжах, и платить их полагалось губерниям, хотя деньги уже и принял комиссар. Сами поставляли подводы, сами кормили за свой счёт провожатых, выделяли и счётчиков денег.
Иногда казалось, нищета сведёт с ума. Какие проекты, какие планы — ни на что толком не хватало денег. Государь нервничал, злился. Иной раз требовал с угрозами, иной наказывал. Видеть, как туго строился его город, не хватало сил.
Трудно было со всем. Не только с деньгами на строительство. Не складывалось всё и с людьми. В Петербург отправляли как на каторгу. Вон дворянин Яков Пещеряков привёл из Азовской губернии партию работных людей с сорока четырьмя проводниками — от побегу. На работных же людях для охранения в дороге от побега были двоешные цепи, всего 410 железных цепей общим весом в двадцать четыре пуда. О ближних местах и говорить не приходилось. Случалось, от взрослых не оставалось ни одного человека — одни малолетки, не сумевшие увернуться от охранников.
Во время финляндского похода внимательнее пригляделся к своему новому городу, решил запретить строить каждому на свой лад. Чтобы стояли все дома вдоль улиц, как никогда в России не бывало, а хозяйственные постройки непременно внутри дворов. Дома чтобы выводить в одну высоту и непременно по образцовым чертежам.
Архитектор Доменико Трезини, что крепость Петропавловскую возводил, образцы сделал домов: для именитых горожан, для зажиточных и для подлых, иначе — совсем безденежных. Для застройки набережных полагался особый проект.
Кирпича не хватало, так велено было строить дома из брусьев — не из брёвен. Непременно обшивать тёсом и расписывать под кирпич.
Пожаров особо опасаться. Потому крыть крыши черепицей или дёрном. Трубы выводить печные на один аршин выше кровли, а печи ставить на особых фундаментах, а не на полу, на расстоянии не менее двух футов от стен. Трубы выкладывать такими широкими, чтобы человек пролезть мог, а потолки подмазывать глиной.
Князь-Кесарь еле сдерживался: до тебя, государь, наши предки жить не умели. Ты людишек, что ли, родил, ты их на свет произвёл? Не хуже тебя, как жить, знали.
Знали. Но только ему та их жизнь была не нужна.
Сестра тоже нет-нет да говорила: умнее всех себя ставишь. Так ведь его же власть, ему и командовать. Осенью 1714 года запретил по всей стране каменное строительство, чтобы все каменщики волей-неволей в новую столицу бы потянулись. Даже для Москвы исключения не сделал. Даже для начатых уже строительств храмов.
Снова Фёдор Юрьевич в спор пускался. Нетто забыл, государь, кто так вот над державой нашей издевался? Борис Годунов! Престола захватчик и детоубийца. Так тому, душегубу, кремль смоленский строить надо было, от поляков обороняться, а тебе что? Не может человек от отеческих обычаев сразу отступиться, да и должен ли, не подумал?
Скажи кто другой, не спустил бы. Князь-Кесарь — другое дело. Да и стар стал. Скоро на покой отправлять придётся.
— Вот теперь, государь, ты и впрямь можешь отпраздновать победу над Каролусом. Только теперь!
— Это почему же, Борис Петрович.
— Выходит, не доложили ещё тебе, Пётр Алексеевич о сейме шведском, что решил он о короле.
— Не успел, вероятно. Так ты, фельдмаршал, и расскажи.
— С твоего позволения, государь, я с более ранних времён начну. Сам знаешь, не по душе Каролусу наш мир с Ахметом пришёлся.
— О мире до конца слышать не хотел.
— Верно, не хотел. И хотя всё время науськивал на нас султана, сам решил в Бендерах целое государство шведское устроить. Турки требовали, чтобы восвояси отправлялся, а Каролус с горсткой своих солдат укрепился в Бендерах и ни в какую.
— Помнится, турки и татары тогда напали на него — выбить со своей земли хотели.
— Напали. Десять тысяч турок и татар. У короля разве что человек о тысячу могло набраться. Город уже весь сдался, а он с пятьюдесятью своими головорезами в одном-единственном доме отбивался.
— Храбрец! Всегда отличным солдатом был.
— Да полно тебе, государь! Какой это отличный солдат без царя в голове? Чему его храбрость послужить могла? Дом, понятно, турки подожгли, а когда король захотел в другой перебежать, споткнулся, упал и был захвачен в плен.
— Так у него нога с Полтавы больная, вот и споткнулся.
— Разгрешил дурака, государь, ничего не скажешь. Турки отвезли своего ненужного гостя в замок Тимурташ, что около Адрианополя. Что привезли — стали шведов просить, чтобы забрали, за ради бога, своего короля, покуда ещё чего не накуролесил.
— Сам Каролус не согласился уехать?
— Где там! Ни в какую. Так вот вопреки его строжайшему запрету был созван сейм, и сейм этот решил побудить всеми средствами своего короля в Швецию вернуться и заключить мир.
— За короля стали решать верноподданные!
— А как иначе, государь? До скончания века воевать? Людей терять, страну разорять? Султан как узнал о решении сейма, тут же Каролуса со всяческим уважением отпустил. Вот тот через Венгрию и Германию в самый короткий срок добрался до Стральзунда.
— С армией?
— Какой армией, государь? Один-одинёшенек с единственным слугой. Теперь, надо полагать, уймётся.
— Думаешь, фельдмаршал? А на мой взгляд, опять за старое примется. Не может Каролус не воевать — солдат он, настоящий солдат.
Пётр Андреевич с новостями не торопился. За версту видно, опасился, мялся. Дурных вестей всегда не любил, а тут...
— Да уж говори, говори, Пётр Андреевич! Всё равно сказать-то придётся.
— Не я скажу, другие выложат. Известно. Только...
— Огорчениями не стращай. Мы сейчас морем заняты, ещё немножко…
— Не о театре я военных действий, государь. О наследнике царевиче Алексее Петровиче.
— И впрямь интересоваться им забыл. Чего ещё учудил Алёшка?
— Нехорошо с принцессой, государь. Больно нехорошо.
— Ссорятся? На принцессу не похоже.
— Слова что — ветер один. На вороте не виснут. Рукоприкладствует Алексей Петрович. Во хмелю.
— Пьёт?! Кто дозволил? Упреждал ведь! Опять недоглядели.
— Собор и компания к нему вернулись, государь. Трёх лет-то будто и не бывало.
— Говорил, гнилая кровь лопухинская всё равно аукнется.
— Что ж, выходит, твоя правда — аукнулась.
— С собутыльниками разберусь. А с принцессой что? Чем подлецу не угодила?
— Прости на дерзком слове, государь, только царевичу ничем не угодишь. Заладил одно: люторка, и весь сказ. Помыкает принцессой как может. К столу не зовёт. Бывает, днями с ней не видится.
— Вот те и воспитали наследничка. А мне в Вольфенбюттель ехать, глазами перед родственниками принцессиными светить. Ну, подлец! А дальше что?
— По-немецки говорить перестал. Только по-русски да ещё с бранными словами. Собор да компания за животы хватаются.
— Морды немытые! Всех в шею! Всех гнать!
— Не говорили мы тебе, государь, думали, образумится. Сами с Алексеем Петровичем говорить пытались, куда! И нас теми же бранными словами понёс. С Гаврилы Ивановича парик содрал, потоптал весь. Буйствует.
— Так, значит. Мало мне военных дел. С ними справляемся с божией помощью, а с одним пащенком нет. Что ты тут о рукоприкладстве говорил?
— Да уж давно Алексей Петрович моду взял принцессу там толкнуть, когда и стукнуть. А тут прибил после попойки своей, как есть прибил. На личике синяки оставил — неловко ведь, государь.
— Неловко! Эх, лишил бы я его немедля наследства, кабы сына имел. Кабы принцесса внука мне принесла. Внука, слышь, Пётр Андреевич! Ему письмецо напишу такое, что задумается. Принцессе подарки послать надобно подороже — пусть хоть ими утешится. С родными сношения имеет?
— Частенько пишет.
— Читаете?
— А как же, государь. Письма-то грустные, но пока впрямую без жалоб. Крепится, видно.
— И чтоб у меня ни единого словца про Алёшку не прошло. Бог даст, укорочу подлеца, приведу в веру христианскую.
Только теперь испытал настоящее счастье: его флот! Его детище! И его победы — собственными руками. Здесь-то он уже ни в чём не уступал Каролусу.
Другие могли не знать — он знал всю шведскую историю наизусть. Мечтал — также будут знать наследники, потомки. Битва при Вазе. Сражение морское, а место знаменитое. Династия Вазов царствовала целых сто лет в Швеции — в первые годы правления батюшки государя Алексея Михайловича сошла на нет. Почти столько же в Польше — в год его рождения прекратилась на польском троне.
Об этих королях есть что вспомнить. Воинственные. Храбрые, честолюбивые. Власть любили превыше всего.
И вот ведь детей все имели множество. Дочерей в девках не оставляли. А иссяк королевский род. Одно имя осталось. Зато гордое.
Каролус из того же рода. От Вазов пошёл Пфальцский дом. Первый в отделившемся роду — Карл X всего шесть лет правил. В 1660-м скончался. Его сын единственный — Карл XI на датской принцессе женился. Троих детей имел — Каролуса XII, дочерей Гедвигу-Софию и Ульрику-Элеонору. Швеции удачи не принёс. Голодали. С церковью немало король боролся, чтобы государству подчинить.
И вот теперь Каролус. Откуда воинская доблесть взялась — мальчишкой пятнадцатилетним на престол вступил. Никому подчиняться не стал. С самого начала в одного себя верил. Переоценил, видно. И то сказать, повернулась к нам лицом Фортуна, времени бы не упустить!
Отчётов из Петербурга не читал. Разве что на слух принимал. Дворцовой суматохой и вовсе интересоваться перестал. Не до них!
Цидульки всякие от Катерины. Письма от Натальи... Ничего им не понять в новой жизни, перед ним раскрывшейся. По Саймскому водному пути двинулись, с Божьей помощью.
Нейшлот — одна из самых оживлённых гаваней. Вокруг крепости Олофсборга, которую Эрик Аксельсон Тотт в год кончины государя Иоанна Васильевича IV построил.
Место выбрал преотличное — на острове. В проливе Кюренсальми. Пролив два озера соединяет — Хуакивеси и Пихлаявеси. Ключ Саволакса.
Алексашка смеётся: и как тебе, государь, имена эти даются. Будто всю жизнь только их называл. Не называл, так буду называть. И ты будешь. Потому что здесь будущее нашей державы. Да и вообще — Нейшлот это по-немецки. По-шведски — Нюслот. По-фински — Савонлинна. Так-то, Александр Данилыч! Привыкай, любезный.
Медаль «В ПАМЯТЬ СРАЖЕНИЯ ПРИ ГАНГУТЕ 27 ИЮЛЯ 1714 ГОДА». На лицевой стороне: погрудное изображение Петра I, в лавровом венке, латах и мантии, застёгнутой тройным аграфом. Надпись (по-латыни): «Пётр Алексеевич божией милостию царь Российский великий князь московский». На обороте: вид сражения между островами. Впереди фигура Победы с венком и трезубцем в руках. Надписи (по-латыни): «Первые успехи русского флота» и «Морская победа при Аландских островах 27 июля старого стиля».
О такой победе и не мечталось. Мыс Гангут. Длинный. Окружённый шхерами. На самой северной оконечности Финского залива. Маневрировать нелегко. Бой вести — того труднее.
Сам взял на себя команду русской эскадрой. Под флагом шаутбенахта Петра Михайлова.
Шведский адмирал Ватранг хотел русские галеры в гавани Твермине задержать — до Гангута одиннадцать вёрст.
Не вышло. Бой завязался отчаянный. Нашим удалось взять галер шведских шесть, один прам и два бота. Вместе с командовавшим ими контр-адмиралом Эренши льдом.
Шхеры очистили от шведов до самых Аландских островов.
И командующему дали чин адмирала. Адмирал Пётр Михайлов!
Бой отгремел. А всё остыть не удавалось. Залпы виделись. Пушки в ушах палили. Заснуть не мог. Вроде, слава тебе Господи, конца благополучно достигли. И вроде жалко — такое не повторится. Вот она удача, вот она!
— Государь, новости из Петербурга. Принцесса Шарлотта благополучно родила. Вас можно поздравить с внучкой.
— Опять с девочкой! Мне кажется, над моим домом тяготеет какое-то заклятие: женщины и только женщины! Ради этого не стоило женить Алёшку.
— Но это всего лишь первый блин, ваше величество. Повторение может дать желаемого наследника. Врач сказал, что принцесса находится в добром здравии и вполне расположена к материнским обязанностям.
— Утешил, ничего не скажешь!
— И это несмотря на все семейные огорчения принцессы, ваше величество.
— Ты хочешь сказать, Гаврила Иванович, что Алёшка по-прежнему не унялся и обхождения с супругой не изменил?
— К сожалению, государь. Незадолго до родов он прибил принцессу, и ей удалось спастись только бегством. Если бы царевич не выпил лишнего, что помешало ему устремиться за женой, результат мог бы оказаться самым плачевным.
— Проклятое семя! Сколько раз я его предупреждал. Грозил. А он знает, я своему слову хозяин.
— Царевич неоднократно говорил в своём соборе и компании, что ненавидит принцессу и что ему только силой могли навязать жену-люторку.
— Даже языка на привязи не держит. Совсем обнаглел, мерзавец! Дай вернуться в Петербург! Уж там-то мы поговорим на мой манер!
— Государь, но я должен передать царевичу, какое имя вы хотели бы дать новорождённой.
— Это его дело.
— Но Алексей Петрович заявил, что его вообще не интересует судьба дочери принцессы. Мне не кажется возможным настолько огорчать родильницу. Скандал непременно дойдёт до её родных по всей Европе.
— Твоя правда, Гаврила Иванович. С Алёшкой расправлюсь по возвращении, а пока напишу ему несколько строк острастки, да и ты ему от моего лица передай, чтобы поостерёгся, крепко поостерёгся. Так дальше пойдёт, не видать ему ни престола, ни дворца.
— Всенепременно передам, государь.
— А знаешь, Гаврила Иванович, одного в толк не возьму. Не кота ведь в мешке получал, когда женился. И встретился с Шарлоттой заранее, и поговорить мог, и сам мне толковал, что по сердцу пришлась, что на супружество с ней согласен. Да и в Торгау держался как подобает. Как подменили парня!
— Может, так оно и есть, государь. Три года в странах европейских пожил, иными глазами на всё смотреть привык. В узде себя держал. На их языке изъяснялся, вроде и мыслями ихними думал. А тут вся старая бражка к нему прибилась. Нрав у Алексея Петровича не больно устойчивый. Все попы и начали его подговаривать, округ воду мутить.
— Не выгнал я их в своё время. Сам виноват, не выгнал!
— Да их не то что выгнать, иных и на поселение отправить не грех бы было для пользы дела.
— Не хотел Алёшку мутить.
— Думал ты, государь, по-доброму, ан всё наоборот получилось. Честно скажу, принцессу жалко. Образованная. Всё книжки читает. В деда да прадеда пошла. Август Брауншвейг-Люнебург-Данненборгский учёным среди учёных слыл. Тридцатилетняя война шла, а как разумно да человеколюбиво страной своей управлял. Не случайно современники его «Божественным старцем» прозвали. Библиотеку какую в Вольфенбюттеле организовал. До Мафусаилова века[13] Господь сподобил его дожить. Дед Рудольф тоже учёностью отличался.
— Хватит мне литанию читать. Сам знаю, да что нам-то с тобой толку, когда к тому же принцесса девчонку родила. И вот что, Гаврила Иванович, нарекут её пусть Натальей, а сестра ею и займётся. Нечего принцессе младенцем голову морочить, да и Алёшке неведомо что в голову его дурную взбредёт.
У царевны Натальи Алексеевны во дворце проба новой пиесы её сочинения. Дым коромыслом. Художники. Актёры. Музыканты. Сама государыня царевна впопыхах. Еле сыскать удалось.
— Государыня царевна!
— Ванюшка, ты ли? Вот и славно, что меня сыскал. Слыхала, государь и тебя в Европу с собой берёт. Скоро ли в путь собираешься?
— Нет, государыня царевна, отдельно нам с братом его величество ехать приказал. Он-то в Италию когда ещё доедет, а нам туда прямой путь. Поспешать велел.
— Это что — умения живописного, что ли, поднабраться, выходит? По мне, ты сам кого хочешь научишь, Иван Никитич. Да не моё дело. Как братец пожелает.
— И поучиться, государыня, и на работы разные поглядеть, и кое-что для петербургских дворцов прикупить.
— Да уж у нашего Петра Алексеевича без работы не посидишь. У меня другое, Ванюшка. Персону ты мою преотлично представил. Хочу тебя о племянненке моей старшенькой попросить — об Анне Петровне. Хочу, чтобы ты, коли время ещё есть, списал мне её, красавицу. Управишься ли до отъезда?
— Для вас, государыня царевна, управлюсь. Я полагал, что государь может захотеть для сватовства какого али переговоров дипломатических с собой портрет цесаревны забрать, тогда не успею: краски не просохнут.
— Для меня. Для меня одной, Ванюшка. Если удобно тебе, у меня и можешь во дворце расположиться. Не возить же к тебе в мастерскую цесаревну нашу.
Двух дней не прошло, всё во дворце готово. Торопит Наталья Алексеевна персонных дел мастера Ивана Никитина. Над душой стоит. С крестницей сама в залу пришла.
— Аннушка, вот это и есть наш знаменитый персонных дел мастер Иван Никитич. Прошу любить и жаловать.
— Глубочайшее почтение моё, государыня цесаревна.
— Здравствуй, Иван Никитич. А ты разрешишь мне вопросы тебе задавать, коли захочется?
— Всенепременно, государыня цесаревна. Извольте обо всём спрашивать, что только знаю. Как живопись масляными красками ведётся. Как картина устроена. Как лаком её покрывать надобно.
— Чтобы краски не темнели, правда?
— Правда, государыня цесаревна.
— И про пяльцы твои, которые блейтрамом называются, знаю. Поди, знаешь, Иван Никитич, государь батюшка живописи у самого Михайлы Чоглокова учился, только недосуг ему всё.
— Нешто мыслимо драгоценное государево время на простое ремесло тратить.
— А вот и не простое, Иван Никитич! Государь батюшка сколько раз говаривал: дьяков да подьячих вон целая Ивановская площадь, а живописцам всё от Бога. Их беречь надобно.
— Вот спасибо на добром слове и государю, и тебе, цесаревна.
— А ещё, Иван Никитич, государыня тётенька велела меня с горностаями написать. Только у меня ещё нет горностаев. Как быть?
— Оденем тебя, цесаревна, и в горностаи, и в бриллианты. Как царица у нас будешь.
— Правда, Иван Никитич? Вот славно!
— А там, глядишь, и ваша собственная мантия, цесаревна, подоспеет. Ждать-то вам уж совсем недолго. Того гляди заневеститесь.
— Фимка! Фимушка! Детки где? Детки...
— Да полно тебе, государыня царевна, что с ими деется! Мамки при них, кормилица тоже, чай, доглядят. Лежи себе, государыня царевна, да отдыхай, недуг свой гони прочь.
— Некуда мне его, Фимка, гнать. Это он меня с того света пришёл подгонять. Зажилась, видно, Наталья Алексеевна. Зажилась, никому не нужна.
— О, Господи, прости, откуда слова такие у тебя, государыня, берутся! Сорок три годочка всего-то! Забыла, что ли, поговорку: сорок лет — бабий век, сорок пять — баба ягодка опять.
— Не дотянуть мне до ягодки, Фимка. Теперь уже точно знаю, не дотянуть. Сил моих больше никаких нету. Да не о болезни я — о детках. Как-то они без меня останутся.
— В царском дворце да без призору! Окстись, царевна!
— Креститься мне нечего. Не видишь, что ли, не любит государь братец Алёшеньки. Не любит, а справедливости от Петра Алексеевича, известно, ждать не приходится.
— Жалеешь, царицу Евдокию, государыня царевна?
— К чему ты это? Её никогда не любила, а вот род наш...
— Так теперь у Алексея Петровича и сынок на свет появился. Наследник, если, не дай Господь, что случится.
— Вот я тебя о детках и спрашиваю. Натальюшке вот-вот два годика стукнет. Утешная такая. А Петруше восьми месяцев нету. Жизни принцессе Софии стоил. Какая-никакая, а всё мать. Кто о них теперь позаботится, когда Катерине Алексеевне до своих дело.
— Сынка ждёт, что и говорить и не одного. Петру Петровичу тоже осьмой месяц пошёл.
— За него я спокойна. За ним братец сам доглядит, а за внуками...
— Да брось ты сердце своё крушить, государыня царевна. Вон цесаревна Аннушка к тебе прибежала. Пустить ли?
— Как же не пустить. Только она одна по своей воле к тётке и забегает. Все под одной крышей живём, а она одна моих дверей не забывает, красавица наша.
— Тётенька, крёстненька, который раз к тебе стучусь, не пускают меня. Сказывают, неможется тебе. Правда ли, крёстненька? Чем захворала ты, государыня тётенька? Кабы батюшка государь знал, ни по чём бы не уехал.
— Уехал бы, Аннушка. Ещё как уехал. Дела у него государственные, а нас родственников-то у него сколько — нетолчёная труба. Сосчитать не сосчитаешь.
— Что ты, крёстненька! Ты у нас с батюшкой одна-единственная. Тебя ли не любить, за тебя ли не печаловаться!
— И где ж это ты слов таких набралася, племянненка? Печаловаться — надо же такое сказать! Из-за меня тебе печаловаться нечего. Добром станешь поминать, вот и ладно.
— Как это поминать, крёстненька, почему поминать?
— На каждого свой час приходит, девонька.
— Не твой, не твой, государыня царевна! Только бы не твой!
— За слёзки твои светлые спасибо, крёстная моя доченька. А воля на всё Господня. Ему виднее.
— Государыня тётенька, нешто не хватит смертушке по нашему дворцу бродить? Пусть другой двор поищет!
— Что ты говоришь, Аннушка? О чём ты?
— А как же, крестненька, девки толковали — страх меня облетел.
— Отчего, девонька? Ну-ка расскажи.
— Да что тут говорить. За один этот год двух сестриц моих похоронили: в мае — Наталью Петровну, в июле — царевну Маргариту Петровну, в октябре — принцессу Софию. Не люблю, государыня тётенька, похорон. Боюся их, особливо когда прикладываться к покойнику заставляют.
— Так родные ведь, Аннушка.
— Они холодные...
— И со мной не простишься, доченька?
— С тобой? С тобой, государыня тётенька? Да я тебя отогрею! Своими руками отогрею! В личико твоё белое дышать стану, сколько сил хватит, чтоб не заледенело!
— Да не пугайся, не пугайся так, доченька. Дай благословлю тебя, родненькая. Сама не хочу вас оставлять. Ступай себе с Богом.
— А когда ещё прийти позволишь, государыня тётенька?
— Завтра, девонька, приходи завтра. Устала я, моченьки моей нету. Лечь мне, лечь скорей на постелю надобно.
— Государыня царевна, может, дохтура ещё позвать, коли так неможется?
— Нет, Фимушка, не надо дохтура. Просто отжила раба Божия Наталья свой век. Как матушка наша родительница: её в сорок три года не стало. При братце бы хотелось. С ним проститься. Один он останется, один-одинёшенек.
— Слухам о Катерине Алексеевне веришь, царевна?
— А ты? Чай, куда больше моего знаешь, ты-то веришь?
— Да я, государыня царевна, что...
— Ты что! Молодая Катерина Алексеевна. На двенадцать лет братца государя моложе. Здоровая. Кровь в ней так и играет. На неё ни в чём ни усталости, ни удержу нет. Государь братец делами занят, а она... Пока невенчанной была — одна, после венца — уверенности понабралась.
— И то сказать, государыня царевна, государь Пётр Алексеевич тоже не её одну на Божьем свете видит. Чай, слухи-то до неё доходят. Да и государь с делами своими амурными не больно-то кроется, с обиды мало ли что бабе в голову втемяшится.
— Вот и думаю, без перестачи думаю, чтобы у братца государя огорчений поменьше было. А помирать без него придётся. Кроме него, родимого, никого на свете у меня нет.
— Бог милостив, государыня царевна, доживёшь.
— Как дожить, коли неизвестно, когда обратно путь держать будет.
— Так-таки ничего тебе и не поведал?
— Сама знаешь, ничего. Мол, как дела пойдут.
— Да ведь дела-то у него — сейчас нету, сейчас объявились.
— Всю жизнь так.
— Тебе бы, государыня царевна, ему перед выездом о недуге своём сказать. Аль теперь весточку послать, что так, мол, и так.
— Где-то он теперь. По депешам посмотреть. Писем писать не обещался. Мол, времени не будет. А вот отписки из депеш велел мне присылать. Вон гляди, Фимушка, 8 апреля, на преподобного Руфа, сыграли они в Данциге свадьбу, продали Катерину Иоанновну.
— Поди, рада царевна без памяти.
— Будет ли чему радоваться, время покажет. А вот государь наш на радостях пошёл колесить. Царицу свою в Данциге оставил, сам куда только не ездил. На Симеона вернулся, пару деньков в Данциге побыл и опять колесить принялся. И названий таких городов немецких отродясь не слыхивала. На память мученицы Арины, 5 мая, снова в Данциге оказался — именины крёстной своей, государыни царевны Ирины Михайловны, отметить, и опять в путь. Тут уж и вовсе не разобраться: то ли на суше государь братец, то ли на море. Нет, Фимушка, не видать мне родимого — не судьба. А на утро Аннушку ко мне пусти.
— А как же, государыня царевна, не пустить. Развлечёт тебя, от мыслей тяжёлых отвратит.
— Не про то я, Фимушка. Сама хочу, коли силы позволят, ей про крёстного своего рассказать.
— Про кира Иоакима? Так не любит его памяти государь Пётр Алексеевич.
— Потому и хочу сама рассказать. Аннушка запомнит. Ей до всего дело есть, всему она любопытная. Кабы Алёшенька таким был...
Боялась... Не тогда, когда выезжали из Петербурга. Что там! Государыня невеста! Без пяти минут герцогиня Мекленбургская! Наконец-то — двадцати пяти годков с плеч не скинешь. Засиделась в девках. Думала, государь дядюшка уж и не вспомнит. Век вековать на матушкиных нищенских доходах оставит.
Из дворца ихнего (прости, Господи, дворец!) выходила — не оглянулась. Знала, государыня-матушка, сестра, челядь вся на порог да на двор высыпала. Не оглянулась. В покоях простились. От матушки благословилась, и будет. В путь бы скорее.
О женихе ни разу не подумала. Что уж тут, какой достанется, и ладно. Думала, с каждым справится. Другие же живут — и она проживёт. Веселиться станет. Театр придворный, свой, получше, чем у царевны Натальи заведёт. Чай, не оплошает перед немцами.
И дорогу всю страха не было. Любопытство одно. Государь ещё двадцать седьмого января в путь пустился. Ему везде одно море да флот снились. Да всё равно дорогу проложил для супруги своей — Екатерина Алексеевна только одиннадцатого февраля тронулась. Обоз преогромный. Всё шутила: твоё, герцогинюшка, приданое никак не уложишь. Смех сказать, невесте-то приданого не показали. Торопились. А ей что, всё равно своего нету. Уж какова царская милость будет, на том и спасибо.
С царицей куда лучше. Весёлая. Остановки в пути любит. Чуть что и к чарке приложиться не откажется. Вот теперь поживёшь, герцогинюшка, смеётся. Что ни будет, а всё лучше Измайлова, правда?
Робость в Нарве закрадываться начала. О ней всегда со страхом говорили. Что народу нашего полегло в 1700-м, что людей в плен шведы позабирали! Толком царевича Милетинского Александра Арчиловича, что всей артиллерией командовал, и не помнила. Одно разве — первым красавцем при дворе слыл. Кто только на него не заглядывался. Любимец дядюшкин. Уж как дядюшка государь по его полону убивался, как выкупить любой ценой хотел, матушка рассказывала. Не отдали шведы. И Ивана Трубецкого не отдали. Мол, пусть у нас сгниют, русской земли больше не увидят.
Многие шепотком рассказывали: Милетинский царевич всему виною и стал. Крепость всю окопами земляными окружили. Две недели бомбардировали. И всё без толку. Будто бы батареи не там, где следует, расставили, пушек много непригодных оказалось, а там и снарядов не хватило. Государь кинулся в тыл обозы торопить, а тут шведский король Карл XII нежданно-негаданно налетел. И солдат у него будто бы меньше, и орудий всего ничего, да наши начальники смутились. Кого ранило, конница Бориса Петровича Шереметева в бегство ударилась. И не они одни: солдаты наши все некормленые, толком не одетые, начальников немецких своих стали убивать.
Кажется, семьи не осталось, чтобы кто-нибудь в плену не оказался. Государь строго-настрого запретил по погибшим панихиды служить, тем паче по пленённым. Будто и не случилось никакой беды. Матушка-государыня белее снега тогда делалась, как кто ненароком Нарву помянет. Всегда опасливой была, а тут...
Спросила нынче у офицеров, говорят, спустя четыре года государь Нарву взял. Народу положил что не мера. Тридцатого июня 1704-го бомбардирование начал, девятого августа на штурм пошёл. В те поры ему и Катерина Трубачёва подвернулась. Посчастливилось бабе.
В соборе обедню отстояли. Всего восемь лет назад, сказали, его из лютеранского в православный перевели. Сам государь на освящении был. Остановились в государевом дворце, что у самой крепостной стены. Свита в Персидском дворце разместилась — государь в нём склад персидских товаров решил устраивать.
Двенадцать лет со штурма прошло, а всё, кажется, порохом потягивает. На домах да городских стенах подпалины. Народ волком смотрит. В Юрьеве не лучше. Немцы Дерптом его называют. Тоже у шведов был — Борис Петрович со своим войском захватил в 1704-м.
С государем дядюшкой в Либаве съехались. Как только место это ни называется. Для немцев — Либоу, для местных — Лиепая, для наших — Либава. Курляндские владения. Государь наглядеться не мог: гавань торговая, военная, море почти что никогда не замерзает.
Племянницы вроде и не замечает. Один раз повернулся на каблуках. Кинул со злостью: вон какие богатства у твоей сестрицы были бы, кабы ума хватило в Измайлово не рваться, наседка безмозглая! И тебе, мол, урок, чтоб не дошлой герцогиней не стала, чтоб сообразила, как детей рожать да мужа в руках держать. Гляди, как наша государыня что ни год дитё приносит. И тебе поторопиться надо будет, да ещё девок не рожать — от них толку!
Вот когда страх подступать стал: одна! Совсем одна и всем должна. Всем угодишь, что самой себе-то останется? А жалиться некому. Государь даже камермедхен нашу взять не разрешил — супруга будущего не раздражать. Мол, в их обычаи входить с первого же дня надобно. Вспоминать нечего и незачем — на то старость есть, а ты, племянненка, в соку в самом, тебе жить да жить.
Четыре дня в Либаве погостили. У государя свои дела, у царевны Екатерины свои. В последнюю ночь крестную вспомнила. В августе 1706-го плохо ей стало. Меня позвала. Не государыню-матушку, хоть и благоволила к ней. Простить не могла, что государю прислуживается. Царского своего достоинства не помнит. Мне ничего не говорила — в теремах слышать пришлось.
Давно уж все дни на постели проводила. А тут в креслах встретила. Милостиво так. К коленям её припала: «Государыня царевна! Крёстненька!..» Голосу нету — словно слезами залило, такая-то она вся прозрачная, что свеча восковая, от дыхания клонится, от сквозного ветру к земле припадает.
«Что ты, что ты, Катеринушка! Господь с тобой, дитятко моё милое. У каждого свой час. В чужую могилку не ляжешь, своей не уступишь. Да и не знала я, что крёстную так любишь. Вишь, как поздно знатьё приходит. А то всё одна да одна...»
«Вот видишь, должна была твоей матушке отдать, себе задержала. Сестрица твоя. Мария Иоанновна. Три годика ей Господь белым светом полюбоваться дал. К тому времени, что ей уходить, и другая царевна, Феодосия Иоанновна, пришла на свет да и убралась, ты, крестница, народилась. Ты-то свет Божий в октябре го увидела, а Марьюшку Господь в феврале го призвал. Как сейчас помню, на память Алексея митрополита Московского. Ко мне всё льнула. Как её забирать из моих палат, слезами заходится, душу рвёт.
Мне на память всё баба наша, Великая Старица, приходила. Своих рожёных деток так не любила, как внучку старшую, царевну Ирину Михайловну. Всё в кельях своих её держала. Кукол внучке шила. За лоскутками в Мастерскую палату посылала».
Велела помочь к окошку подойти: «Кабы в Новом Иерусалиме дни свои скончать. Не дал Господь такой благодати. Может, грехом посчитал, как за патриарха Никона стояла».
Повернулась. В глаза строго-строго поглядела; «Как жить будешь, Катеринушка? Жениха в теремах можешь и не дождаться». В шестнадцать-то лет вроде и не страшно: что-нибудь да будет.
Снова поглядела: «Может и ничего не быть. Кому как не мне знать». На посох оперлась, несколько шагов через силу переступила: «Править бы тебе по характеру твоему, Катеринушка, править, как царевна Софья правила. Старшая ты из Иоанновичей. Старшая! Бог умом не обидел. Хваткая ты. С людьми ладишь».
Похолодело внутри: что говорит! «А царевич Алексей Петрович как же?» На меня долго смотрела. Молчала. Потом: «Младшие они в царском доме. От Нарышкиной. Нешто не видишь, как Пётр Алексеевич с немцами крутит, от немки своей полюбовницы не выходит». Не утерпела: «Государыня-царевна, да он уж, сказывали, другую нашёл. Тоже немку». Головой покачала: «Знаю. Софьюшка бы куда лучше была, кабы от князюшки своего в полное помрачение не пришла. Попомни слова мои, доченька, у простых людей, может, и иначе, а у нас, порфиророжденных, от любовных мечтаний одна беда бывает. Ничего, кроме беды. Берегись ты счастья этого, Катеринушка, пуще грозы-мулоньи берегись. За день один всею жизнью платиться будешь. Добрая память сотрётся, злая ни во веки веков тебя не оставит».
Больше всего об Амстердаме думал. Не то что дела какие особенные: по сердцу город пришёлся. Всё мечталось такую же столицу на Неве поднять. Такую, да ещё лучше. Больше. Просторнее. Да ведь надо же — не задалось чтой-то.
На Николу Зимнего день в день добрались. Без государыни. В Вестфалии оставить пришлось. В Безеле. Второго января того же года, 1717-го, сыночка родила. Павла Петровича. Обрадовался: Шишечке на подмогу. Теперь о престоле беспокоиться не приходится. Два сына — это ли не благословение Господне!
Рано благодарственный молебен оказалось заказывать. Дохтур здешний, немецкий, только головой покачал: тяжёлые роды, ваше величество, куда какие тяжёлые.
Это девятые-то тяжёлые? Плечами пожал: тут счёт не важен. Очень роженица намаялась. Не надо бы ей на сносях в путь пускаться.
Так ведь в пути уже понесла. Не в Петербург же возвращаться. Доносила — всё честь честью, а с родами, видно, не справилась. Помер сыночек на следующий день после родов. Сутки прожил — еле окрестить успели, и уж нет Павла Петровича.
Катя умница: толком и не всплакнула. Как, говорит, убиваться-то на чужой стороне. Вот только сыночка бы в Петербург отправить. Сама проводить в путь решила, да и прийти в себя ей надобно.
Так всё поначалу складно в Амстердаме пошло. Да через три недели лихорадка прихватила. Огневица. Как раз на первомученика и архидиакона Стефана. Вспомнилось, Михайла Чоглоков этого мученика в храме Покрова в Филях написал, государыня матушка так и ахнула: «Ты ж государя нашего Петра Алексеевича как живого представил!»
Не одна матушка Наталья Кирилловна — все, кто видел, сходству дивились. Москва далёкой-далёкой представилась, будто во сне каком.
Ничего доктора с лихорадкой поделать не могли. Два месяца трепала. Одни толковали, будто заморская какая, из Индий привезённая. Другие — будто поветрие моровое. О таком, верно, покойный Кир-Адриан говорил. Девятью мучениками спасался. В здешних местах нешто найдёшь.
Одна радость — письма Аннушкины. И как только грамоту одолела. Восемь годков всего-то, а разумница, каких поискать. Сыночка бы такого...
На Сретение Катя в Амстердам приехала. Не научилась ещё нашим праздникам — всё по подсказке. Спасибо камер-юнкер расторопный оказался. Уж на что Монсов поминать не любит, а тут Видима как могла хвалила. Угодлив. За всё с охотой берётся. Ничего не упустит. Видно, и Безель таким скушным не показался.
И то сказать, был когда-то городок крепкий. И крепость при впадении реки Липпе в Рейн. Начался в XIII веке с монастыря, который во времена нашего Ивана Васильевича Грозного сами же горожане и срыли. Город и в Ганзейский союз входил, и владычество испанцев, хоть и недолгое, пережил. Теперь у курфюрстов Бранденбургских. Приветили Катю, ничего не скажешь.
На вид государыня наша молодец молодцом, а съездили с ней всего-то на четыре дня в Саардам и Утрехт, с лица спала. Невмоготу, видно.
Может, годы уже не те. Так с Шишечкой, будь на то Господня воля, и останемся. На сердце тревожно.
Снова один в путь пустился. Пусть поживёт в Амстердаме. Через сколько месяцев дела окончать удастся, кто знает. С пустыми руками не вернусь, а пока договоришься да оглядишься — раньше лета не выйдет.
Ещё письмецо от Аннушки. Здоровья да благополучия желает. Буковки чистенькие, ровнёхонькие — что твой писарь. А подпись по-голландски поставила. Доченька...
В Митаве дом обер-гофмейстера П. М. Бестужева-Рюмина. Сынок младший Алексей Петрович места себе найти не может.
Вырываться, вырываться отсюда надобно. Засидишься — забудут. Как Бог свят, забудут. Батюшке оно, может, и сойдёт, мне — нет. Как быть? С герцогиней подружиться — в Петербурге не простят. От Аннушки в сторонке держаться — она не помилует. С её-то нравом! Лишь бы государь сюда пожаловал. По всей Европе колесить собирается, почему бы и сюда не заглянуть. А я бы своего не упустил, костьми лёг — не упустил.
О преосвященном Феодосии, помнится, рассказывали. Рано постриг принял. От отца ни кола, ни двора не получил. На воинскую службу и ту денег не набралось. Понятно, к духовникам подался. А тут с игуменом Новоспасского монастыря не поладил. Грамотеи тому не понадобились, коли сам в книгу раз в год по обещанию заглядывает, буквы, кажется, и те перезабыть успел.
Укротил молодого монаха — на скотный двор в Троице-Сергиев монастырь сослал. Только в первый же приезд государя Феодосий изловчился за спиной его во время службы в соборе оказаться. Ближе не подойдёшь — не допустят. И начал петь на всех языках. Одну молитву по-гречески, другую по-латыни, третью и вовсе на польском, а там и на немецком. Царь услышал, обернулся, подозвал. А там уж Феодосий охулки на руку не положил — государя своими прожектами так завлёк, что тот его распорядился тотчас ко двору направить. Место настоятельское где-то определил.
Неужели я бы не сумел? Первый раз не вышло, может, на обратном пути выйдет. А всё батюшка — совсем оттеснил, всё в первом ряду быть хотел. Герцогиню и ту застил.
Савка список с подённого журнала исхитрился прислать. Дорого заплатить пришлось — плевать, не в деньгах счастье. Значит, выехал государь со свитой из Петербурга в Гданьск на Перенесение мощей святителя Иоанна Златоуста, значит, 27 января 1716-го. Ещё говорили, надо бы в Успенском соборе государю службу торжественную отстоять — как-никак часть головы святителя там сохраняется.
Вот тут путь и лежал через Нарву, Дерпт, Ригу в Митаву. Здесь задерживаться не стал. Весёлый, шумливый. Анна Иоанновна заикнулась: ей бы на свадьбу сестры... Отмахнулся: сиди, где сидишь. Был бы герцог жив, другое дело, а так нечего измайловский курятник разводить. Зло сказал, обидно. Сколько дней она с опухшими глазами ходила. Батюшке докука — утешать да развлекать.
Государыня Екатерина Алексеевна с невестой выехали из Петербурга позже, отдельным поездом. Сёстры здесь едва обняться успели, надо было к месту встречи с государем — в Либаву спешить. Царевна Екатерина Иоанновна тоже не больно с сестрицей любезничала — мужа бы ей поскорее, герцогство собственное, корону. Анна Иоанновна расплакалась, а сестра через плечо при отъезде кинула: у каждого своя судьба. Значит, Господа не умолила.
Из Либавы всё наскоре: Мемель — Кёнигсберг — Гданьск. Государь Пётр Алексеевич будто книжку читал — страницы перекидывал: скорее, скорее. Ни одной толком не дочитывал. Глянул поверху и дальше поехал. На преподобного Иоанна Лествичника в Гданьск герцог Мекленбургский приехал, у бискупа Варминского, князя Потоцкого, ассамблея препышнейшая по этому поводу состоялась. Велено было представителя герцогини Курляндской прислать. 23 марта туда же в Гданьск король польский прибыл. Государю нашему и там неймётся: не дожидаясь свадьбы, решил в Кёнигсберг заглянуть. Еле отговорили, чтоб не опоздать.
Большую надежду имел, что представителем герцогини Курляндской меня пошлют. Где там! Не по чину. Батюшка поехал. Сиди гляди, как Анна Иоанновна только не волосы на себе рвёт. Одна мамка Василиса унять могла, да и то не каждый раз. Одно верно: не только государь — сестрица тоже видеть её не хотела. Разговор пустой — родная кровь. Каждому до себя.
В середине мая дважды побывал государь в Гамбурге — очень ему по душе пришёлся. Тогда же и двор принцессы Фрисландской в Алтонау посетил, в любезностях перед властительницей рассыпался. Похоже, и её высочеству по душе пришёлся. 23 мая имел встречу с курфюрстом Ганноверским, в десяти вёрстах от Ганновера, в Гамбурге верфи смотрел. Дважды ещё в Ганновер возвращался... Июль весь в Копенгагене провёл вместе с государыней Екатериной Алексеевной. Что ни день на корабли ездил. Нарадоваться, говорили, кораблестроительному делу не мог.
— Чего колдуешь, Алексей? Герцогиня о тебе спрашивала, неудовольствие высказывала, что никого из штата на глазах нет.
— Неужто Василиса куда-то запропастилась?
— Ты что, Алексей, ума решился? Что говоришь? Как смеешь?
— А что мне сметь? В лакеях не ходил и ходить не буду, тем более у такой, прости Господи, герцогини.
— Ой, Алёшка!
— Да не пугай меня, батюшка — не из пугливых. Лучше помоги выбраться отсюда. Нам с тобой вдвоём в этой берлоге всё равно тесно. Неверно, что ли?
— Как помочь-то? О чём думаешь?
— Когда государь собирается в Митаву быть? И будет ли, как думаешь?
— Кто за государя поручится? Но только лежит Митава у него на пути. Вот 6-го сентября, на Воспоминание чуда Архистратига Михаила в Хонех, прибыл в Магдебург. Супруг и Мекленбургские его принимали. Недоволен остался и очень.
— Что так? Обязательства какие разве были?
— Того я неизвестен, а только дня у них не задержался. Неделю в Берлине пробыл. Оттуда в Мемель и сушей в наши стороны двинулся. В Мемеле полагал быть на Преставление Сергия Радонежского.
— Выходит, 25-го.
— А оттуда до нас два дни езды. Вот и считай.