Часть IV ДОЧЬ МОЯ АННУШКА

Пётр I

Ждал ли бегства сына родного? Всего ждал — не бегства. За рубеж! В чужие государства! Прямо за посольством отцовским. Не постыдился. О собственной славе дурной не поразмыслил.

Катя, как всегда, успокаивать принялась: обойдётся, государь. Как-нибудь да обойдётся. Ей лишь бы кругом спокойствие. Да и то сказать — тяжёлая. Посерела вся. Силится улыбаться, а, видно, нелегко ей. Всё равно не удержался — прикрикнул. Что обойдётся, государыня царица? Как обойтись может?

Федос осторожненько намекал: не запугать бы царевича. От страху чего человек ни выкинет — хуже будет. Может, его ещё в пух завернуть, чтоб не обеспокоить? А?!

Это всё Кикин проклятый да Фёдор Дубровский подметнули царевичу. И Абрам Лопухин. Дядюшка любимый. Уж этот всё знал. Всё присоветовал.

Так ведь не один в бега пустился: немку пленную с собой прихватил; Евфросинью Фёдоровну. При живой супруге ни одной ночи без проклятой не обходился. Кронпринцесса родами маялась, а этот сукин сын развлекался. Стыда не имел.

Додуматься надо: через Данциг, где только что свадьбу Екатерины Иоанновны отгуляли, в Вену, прямо к канцлеру Шёнборну. Десятого ноября там оказался. О покровительстве римского императора Карла VI просить стал — шурина своего! После всех безобразий, что с кронпринцессой вытворял.

Другой бы сразу от ворот поворот ему дал, а императору в масть. Лишь бы России насолить. Планы царские расстроить. Путь царевичу открыл: через Тироль в замок Эренберг. Пять месяцев в Тироле отдохнул, а оттуда в мае 1717-го в неаполитанский замок Сент-Эльмо.

Не верил Петру Андреевичу, что сумеет дурака уломать да обломать. Уговорил! Уговорил, старая лиса. Александр Румянцев один бы не справился, а Толстой долго толковал, да своего добился.

Трусил царевич. Толстой так и сказал, только на том до согласия и дошёл, что гарантии женитьбы на немке дал. Со мной связаться не мог. На свой страх и риск действовал. Всё обещал. Без оговорок. С одним условием: будет тебе и женитьба, и венчание церковное — только в России. Как границу нашу переедем, так полная тебе воля, царевич.

Поверил дурак. Больше всего за Евфросинью хлопотал. Мол, на сносях, скоро родить. Чтобы, не приведи Господи, чего с немкой не случилось. Пошутить даже изволил. Мол, во всём батюшкиному примеру следую, даже жену из пленных выбрал. Толстой рассказывать не хотел. Потом решился.

Выехали в обратный путь 14 октября 1717-го. Пробирались потаённо, чтоб внимания на себя не обращать. За царевичем день и ночь следили. С немкой договорились. Много денег захотела — так ведь опять посулами на первых порах дело обошлось. Её больше всего опасались: у неё в руках царевич как воск.

В Москве встретились 3 февраля. На попразднество Сретения Господня. С Катей с утра и говорить не стал. Сжалась вся: что не решишь, мой государь, во всём меня обвинят, одну меня! А как мне между отцом и сыном становиться? Грех это, великий грех.

Грех! Вон и Стефан Яворский поторопился с утра о молитве денной напомнить: «Творец всяческих и Избавитель наш Материю Девою в церковь приносится, темже старец. Сего приём, с радостию взываше: ныне отпущаешт раба Твоего, Блаже, с миром, яко же изволил еси».

Мол, день сегодня такой, государь. Смягчи сердце своё. Вспомни: «Симеон, на руки от Девы приём прежде всех век Рождённого, Спаса видех, вопияше: просвещение Твоея славы концем: ныне отпущаеши раба Твоего, Блаже, с миром, яко видех Тя днесь.

Напоследок веков рождена на спасение человеков, Симеон, понесый на руках Спаса, радуяся, вопияше: видех свет языков и славу Израиля, ныне отпущаеши, якоже рекл еси, яко Бог, от сущих зде велением Твоим». Попамятуй, государь, о снисхождении к первенцу твоему.

Чужими встретились. Чужими. Не о прегрешениях своих говорить с первых слов стал — о Евфросинье. Что обещали ему венец с ней брачный. Жизнь безопасную. В тишине и достатке. И что тогда...


* * *
Пётр I, цесаревна Анна Петровна

— Ты что, Алексей Васильевич? Сказал не беспокоить, ты снова никак с докладом.

— Я не знал, как поступить, государь. Цесаревна Анна Петровна...

— Что ещё с Анной Петровной? Вчерась никак видел её — жива, здорова.

— Не о здоровье речь, государь. Просьба у неё к вам.

— Просьба? За столом бы и высказала.

— Говорит, там неуместно. Так как ответить прикажете, ваше величество?

— Ответить? А цесаревна здесь, что ли?

— Здесь, государь.

— Ну, что поделаешь, зови.

— Я отвлекла вас от важных дел, государь батюшка?

— Всех дел не переделаешь, да видно, у тебя что-то важное. Тогда говори скоренько, Аннушка, не тяни.

— Государь батюшка, я о крёстной...

— Крёстной? Хочешь чьей-то крёстной стать? Так что меня спрашивать? Сама и решай, цесаревна.

— Нет-нет, государь, я о моей крёстной. О государыне царевне Наталье Алексеевне.

— А здесь что за новости?

— Погребсти крёстную... Без погребения третий год пошёл лежит. Вот я и подумала — не забыли ли, государь.

— Не забыл ли...

— Мне ли не знать, сколько забот у вас. Но ведь это последний путь царевны тётеньки, государь. Отбыть бы его не прикажете ли.

— Отбыть надобно, твоя правда, Аннушка. Что говорить, виноват перед памятью сестрицы, ещё как виноват. Только знаю, она бы меня простила.

— Простила, заранее простила, государь батюшка. Я хоть и мала была, когда она скончалась, а сердцем всё поняла. Любила она вас, государь батюшка, больше жизни любила.

— Погоди, погоди, что же это у меня получилось. По числам не помню, а по схеме так выходит. Преставилась царевна сестрица...

— В июне 1716-го, государь.

— Вот-вот, я потом посчитал, мы тогда в Ростоке были, на галерной эскадре. О кончине-то я узнал в июле, когда эскадра к Копенгагену подошла.

— Курьера, мне сказывали, в день кончины крёстной к вам направили.

— Ну, оно понятно. Как же иначе. Толька в Копенгагене мы не более недели пробыли. Ещё государыня туда к нам приехала. Потом на кораблях я был, опять в Копенгаген вернулся. Да всего не перечесть: где что посмотреть, где чему поучиться, с кем встретиться.

— Вы себя, государь, совсем не жалели.

— Да ещё государыня на сносях была. А городов, городов сколько, Аннушка! Тебе бы поглядеть, цесаревна. Да ты у меня везде первой красавицей бы смотрелася. И ещё портретов сколько с меня писали разные живописцы. Тоже время терять пришлось. А иначе нельзя — порядок такой для монархов заведён.

— Государь...

— Ничего, Аннушка, придёт и твоё времечко — всего навидаешься.

— А теперь вы очень заняты, государь.

— Погоди, погоди, как же у нас так с похоронами получилось? В начале октября 1717-го вернулись мы в Петербург.

— Вы, государь батюшка, той поры что ни день с утра в Адмиралтейство ездили, а после обеда по петербургским постройкам.

— Верно. И тебя пару раз брал, цесаревна, чай, помнишь.

— Как не помнить, батюшка.

— Ты у меня умница — всё смотрела, обо всём расспрашивала. Да, а в середине декабря в Москву пришлось ехать.

— На Стефана Сурожского, государь.

— Ишь ты, как помнишь. Царевича мне дождаться надобно. Вот как привезут его Пётр Андреевич и Румянцев, и к погребению приступим.

— Но, может, государь, ещё до возвращения царевича Алексея Петровича, сколько дорога-то у них займёт.

— Не выйдет, Аннушка, никак не выйдет. Алексея мне здесь допрашивать надобно. Только здесь! И всех сообщников его, что в Москве угнездились. А Наталью Алексеевну погребсти в Петербурге следует. Что же это мне, да ещё зимним временем, взад-назад ездить? Сил на то нет, да и двор будоражить ни к чему. Ждала Натальюшка своего часу, ещё подождёт.


* * *
Пётр I, Г. И. Головкин

Ударил. Со всего маху. По лицу. Не сдержался. Обещали! Предателю и выродку! Кровь из носу потекла. А глаза что у волка — огнём загорелись: «Обещались! »

Бить не стал — руки слушаться перестали. «Пиши! Сей час пиши!» Замешкался. Покуда чернильницу да перо сыскали, на стол поставили:

«цареви... Алексея Петровича, каковой подал по изустном своём извинении Его Царскому Величеству в Столовой полате 3 февраля 1718 в Москве.

Пресветлейший государь батюшка.

Понеже, узнав своё согрешен... перед вами, яко родителем и государем... писал повинную и прислал оную из..., так ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушёл и отдался под протекцию цесарскую и просил ево о своём защищении. В чём прошу милостивого прощения и помилования.

Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сын Алексей

Февраля в 3 де. 1718 г.».


Макарову велел копию немедля снять и передать в Посольский приказ — для хранения на вечные времена.

Головкин подивился. Мол, на что тебе, государь? Что в такой цидульке — одни дела семейные. Тут всё по мелочи расписать надобно, коли хочешь... Ещё не знает, чего хочу. Да и говорить ему до поры до времени не стану.

Головкин спросил: что на мысли имеешь, государь? От престола отстранить Алексея Петровича хочешь, не так ли? Положим, что на первых порах так. Вот и надобна, говорит, мотивация обширная, всеубеждающая. Чтобы и для государств европских и для народу российского понятна была.

Повернулся: напишешь, Гаврила Иванович? Врать не стал: не справлюсь, государь. Почём мне знать, о чём хочешь сказать, про что промолчать пожелаешь. Сам рассчитай, государь. Хоша кабинет-секретарю продиктуй. Твоё это дело — семейное. Им на веки вечные и останется.

Манифест Петра I о лишении старшего сына Алексея прав наследования престола всероссийского и о назначении наследником малолетнего своего сына Петра, от 3 февраля 1718 года.

«Божиею милостию мы, Пётр Первый, царь и Самодержец Всероссийский и протчая и пр. и пр., объявляем духовного, военного, и гражданского и всех протчих чинов людем всероссийского народа, нашим верным подданным.

1. Мы уповаем, что болшой части из верных подданных наших, а особливо тем, которые в резиденциях наших и в службе обретаютца, ведомо, с каким прилежанием и попечение мы сына своего перворождённого, Алексея воспитать тщились. И от тово от детских ево лет учителей не токмо русского, но и чюжестранных языков придали и повелели его оным обучать, дабы не токмо в страхе божием, и в православной нашей вере греческого исповедания был возращён, не для лутчаго знания воинских и политических или гражданских дел и иностранных государств состояния и обхождения обучен был и иных языков, чтоб читанием на оных гисторий и всяких наук воинских и гражданских; достойному правителю государства принадлежащих, мог быть достойной наследник нашего всероссийского престола.

2. Но то наше всё вышеписанное старание о воспитании и обучении помянутого сына нашего видели мы вотще быти, ибо он всегда вне прямого послушания нам был и ни о чём, что довлеет доброму наследнику, не внимал, ни обучался и учителей своих от нас представленных, не слушал, и обхождение имел с такими непотребными людьми, от которых всякого худа, а не к ползе своей научитися мог. И хотя мы его многократно ласкою и сердцем, а иногда и наказанием отеческим к тому приводили, и для того и во многие компании воинские с собою брали, дабы обучить воинскому делу, яко первому из мирских дел, для обороны своего отечества, а от жестоких боев ево всегда удаляли, проча наследства ради, хотя во оных и своей особы не щадили; також иногда и в Москве оставляли, вруча ему некоторые в государстве управления, для предбудущего обучения; а потом и в чюжие края посылали, чая, что он, видя так регулярные государства, поревнует и склонится к добру и трудолюбию.

Но всё то наше радение ничто ползовало, но сие семя учения — на камени пало, пенеже не точию оному следовал, но и ненавидел и ни к воинским, ни к гражданским делам никакой склонности не являл, не упражнялся непрестанно во обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели.

3. И хотя мы, желая его от таких непостребств отвратить и ко обхождению с честными и знатными людьми склонить, увещевании своими возбудили, чтоб он избрал себе в супружество из знатных чюжестранных государей свойственницу, (как инде обыкновенно, тако и у предков наших росийских государей чинилоась, что и з другими гесудареми своились), дав ему на волю, где он излюбит. И он, у любя внуку тогда владеющего герцога Волфенбителского, а своячину родную Его Величества, ныне государствующего цесаря Римского, а племянницу короля Английского, просил нас, дабы скорую ему оную в жену исходатайствовали и позволили на ней женитца, что мы и учинили, не пожалел на сие супружество многих изждивений.

4. Но, по совершении того супружества (от которого мы чаяли особливого плода и перемены худых обычаев и поступков ево, сына нашего) усмотрели мы весма всё противное той надежды нашей, ибо, хотя оная супруга его, сколко мы усмотреть могли, была ума доволного и обхождения честного, и он её по своему избранию взял, но однакож он с нею жил в крайнем несогласии и ещё вяще умножил обхождения с непотребными людьми, на стыд дому нашему пред чюжестранными государи, с тою супругою его свойственными, в чём нам великие жалобы и нарекании были. И хотя мы его частыми напоминании и увещевании к поправлению приводить трудились, но всё то не успевало.

5. Напоследи он, ещё при оной жене своей, взял некакую безделную и работную девку и со оною жил явно беззаконно, оставя свою законную жену, которая потом вскоре и жизнь свою скончала, хотя и от болезни, однакож, не без мнения, что и сокрушение от непорядочного его жития с нею много к тому вспомогло.

6. И видя мы его упорность в тех непотребных его поступках, объявили ему на погребении помянутой жены его, что ежели он впред следовать нашей воли и обучатца тому, что наследнику государства пристойно, не будет, то его лишим наследства, несмотря на то, что он у меня один, (ибо тогда ещё другого сына не имел). И дабы он на то не надеялся, понеже мы лутче чюжого человека наследником назначим...»


* * *
Цесаревна Анна Петровна

Колокол в Александро-Невской лавре жидко звонит. Редко. Известно, погребение — какая радость. Государь никому не велел жалобного платья носить. Только на отпевание, да и то не всех обязал быть. Не к чему, сказал. Сам мыслями далеко. В первые же дни мартовские как в Петербург, уже с царевичем, приехал, обряд погребения сестры назначил.

Сам слезинки не пролил. Глаза сухие. Злым блеском блестят. Государыня матушка предупредила, ни словечка поперёк не говорите. А ещё лучше — на глаза государю не попадайтесь.

Во дворец как ни примчится, так к сынку в детские покои: сынком налюбоваться не может. Днями слова странные обронил. Вот тебе путь к престолу, царевич Пётр Петрович, и освободим. Мал ты больно, да я скоро помирать не собираюсь. Лишь бы ты, царевич, жил да благоденствовал.

Спросила у государыни матушки: как этот путь к престолу расчистить. Ведь есть уже объявленный наследник? У государыни на всё один сказ: Петру Алексеевичу виднее. Всё по его воле будет. И спрашивать не смейте.

...И гроб у крёстной простой. Сказывали, потому что тело набальзамировано, так один в другой вставлять надобно. Кто знает, как взаправду. Спросила, можно ли будет с крёстной попрощаться. Владыка Федос зло так взглянул: через три года-то? Только с гробом.

Покрывало богатое, царское. А регалий царских никаких. Служба недолгой показалась. Очень, сказывают, крёстная хотела, чтобы в Вознесенском монастыре в московском Кремле. Государь и слушать не стал. Лежать, мол, моей сестре в моей столице. Какая ещё Москва! Какие ещё дедовские гробы! Оно и верно, в Высокопетровский монастырь, где Нарышкины лежат, почти что никогда не заглядывал.

Владыка Федос слово прощальное сказал. О просвещении. О театре. О том, что была государыня царевна всем новшествам присильна — всё разумно принимала. Во всём брату царственному содействовала.

Слово отличное. Только книжное такое. Будто и родных никого у покойной нету.

Внуки отпевание не достояли. Что великая княжна Наталья, что великий князь Пётр Алексеевич заранее из церкви ушли с мамками своими. Может, государь распорядился. А только за ними и другие к выходу подбираться стали. День весенний. Радостный. Подморозило только чуть-чуть. Ледок повсюду блестит. На ветках по льдинкам птицы прыгают. Воробьи в первых проталинах верещат.

А лица кругом смурные. Озабоченные. Кому бы царевич Алексей Петрович заботы не прибавил. Каждый за себя опасается. Государь государем, а сразу видно, все боятся, мамка сказала.

После похорон батюшка подошёл, на руки поднял, расцеловал. «Ах ты моя печальница! Видно, любила тётку-то. Спасибо тебе, Аннушка».


* * *
Пётр I, А. Д. Меншиков

Частенько стал государь со светлейшим толковать, будто выговориться хочет.

— Нет больше царевича Алексея Петровича. Так тому и быть. А знаешь, Данилыч, что мне вдруг в голову пришло: сам я виноват в жизни его непутёвой. Знаю, когда упустил мальца, дал по кривой дорожке от отца в стан врагов государства российского уйти.

— Полно, государь, никогда ни в чём не были вы перед покойным виноваты. Он перед вами — без меры. И перед Россией тоже.

— Нет, нет, оставь, Данилыч, было такое в моей жизни. Ты-то помнить не можешь. Тебя при этом не было. С покойным Князь-Кесарем мы о первом иноземном учителе царевича толковали.

— Знал я его, Мартина-то, а как же.

— Мартина-то знал, а того, может, не знал, какую он кляузу сочинил на Россию.

— Книженку какую-то, что ли? Полно, государь.

— Да будет тебе с твоим утешением. Не доглядел я, недосуг было за царевичевым штатом глядеть. Авдотья в монастыре, да кабы и была — её это кумпанство. Не моё. Наталья Алексеевна покойница не больно мальцом заняться умела. Я Мартина велел к царевичу принять, а уж тут вся ватага над ним принялась всласть насмехаться да со свету сживать. Выгнать бы мне всех их тогда, оставить Алёшку с одним Мартином, вот дело бы и было.

— Что это вы, государь, так высоко этого учителишку оценили?

— Высоко, говоришь. Значит, не знаешь, как дело-то дальше повернулось. Написал он всю правду о своей жизни.

— Не иначе наврал!

— Скорее приврал, может быть. Только по его книжонке народ перестал охоту к русской службе проявлять.

— Ну, поопасились один, другой, а там опять гужом потянулись. Здесь ли им не житьё, здесь ли им не заработки. В Европе такие и не снятся.

— Помолчи, Данилыч! Хватит! Как баба на торгу разболтался. То важно, что книжёнку раз за разом перепечатывать стали. Тут Бюйзен и присоветовал антидот сочинить и там же, в немецких и саксонских краях напечатать. Сам писать вызвался. Раз именем своим назвался, раз имя у какого-то Симона Петерсона из Альтоны купил.

— Да верить только ему, государь! Поди, самому себе же в карман и другие деньги положил.

— Вот только денежки эти дорого ему достались. Нейгебауэр-то молчать не стал. Один свой антидот против шельмовства Петерсона из Альтоны выпустил, а второй напрямую против барона. Названия точно не повторю, а только обозвал он в нём барона всяческими поносными словами, лжецом и прохвостом.

— Вот молодец! Защитился, выходит.

— Защитился, да так ловко, что пригласили его на шведскую службу со всяческим почётом, назначили шведским посланником в Константинополь. Таких похвал дослужился, руками разведёшь.

— Посланник — это хорошо, да ненадолго.

— То-то и оно, Данилыч, что после службы дипломатической стал он нынче канцлером Померании, а это уж не шутки. Вот и говорю, многому бы покойный царевич у него научиться мог, по-иному жизнь увидеть.

— Кабы захотел.

— Да сколько ему лет-то было — всего тринадцать, как Нейгебауэра отослали.

— Э, государь, вы себя в такие годы вспомните. Никак уже потешными занимались. Сами говорили, царевна Софья Алексеевна какие козни вам строила, а вы и сами стояли и государыне родительнице опорой были.

— У Алексея характер иной.

— А я о чём говорю: кровь в нём дурная с вашей смешалась и верх взяла. Жалеть о его судьбе России нечего.


* * *
Вдовая царица Прасковья Фёдоровна,
царевна Екатерина Ивановна

Во дворце царицы Прасковьи Фёдоровны как в осаждённой крепости: двери изнутри брёвнами подпёрты, окна ставнями прикрыты да ещё и войлоками затянуты. В печах ветер воет — голосов человеческих не слыхать. Царица в образной лампадки велела всё как есть позажигать: не горят — гаснут. О свечах и разговору нету: в темноте приходится сидеть. В поварне огня в очаге не развести, да и дров сухих нету: на дворе все поленницы разметало и водой унесло.

Всякого навидались в ненавистном городе, а такого страху ещё не бывало. Одной Катерине Иоанновне, герцогине Мекленбургской, всё нипочём. То песню затянет. То шутить начнёт. Над царицей и то подтрунивать. Мол, уж коли крестное знамение не обережёт, то и стараться нечего. Что будет, то будет. А случиться всякое может. К царице с разговорами пристаёт. Любопытствует:

— Доведалась ли, матушка, что государь Пётр Алексеевич о герцоге толкует? Зря, что ли, в Петербург его со всей свитой пригласил.

— А чего тут доведоваться: гость и гость. Эка невидаль.

— Вот и невидаль, матушка-государыня. Не Прасковьюшкина ли судьба приехала?

— С чего взяла, Катеринушка? Услыхала что?

— Чего других слушать, когда своя голова есть. Сколько их принцев на памяти было, все за твоими дочками, государыня, приезжали, о супружестве с ними старались. Может, какого другого припомнишь?

— Припомнить, пожалуй, и не припомнишь. Да ведь теперь, Катеринушка, у Петра Алексеевича собственные дочери заневестились. Не до нашего семейства ему.

— Ну уж, государыня матушка, ты о другом лучше скажи, не задались у дочек твоих их супружества. Так оно вернее будет.

— Всё в руце Божьей, Катеринушка. Так бы счастья для вас всех хотелось, а вот на поди, нет его, счастья-то.

— А кто ж тут, государыня матушка, на судьбу свою жалуется? Уж не я ли?

— Ты! О тебе разговор особый, Катерина. Больно много воли ты взяла. Как бы молва дурная не пошла. Государь такого не простит, ой, не простит.

— Поймает на чём, тогда и печаловаться стану, а пока нечего.

— Вон Аннушка наша век целый одна кукует на чужбине, сердце-то за неё хочешь — не хочешь болит.

— А вот это лишнее, государыня матушка. За нашу Анну Иоанновну ты себя не круши. Если чего ей, бедняжке, и, не хватает, так только денег — наряды обновить, башмачки заказать, новый выезд устроить, карету французскую заиметь.

— Чтой-то не пойму тебя, Катеринушка. Намекаешь на что или кажется мне?

— Кажется, государыня матушка, кажется. Я к тому, что Анна Иоанновна сама себе хозяйка. Бедновато живёт, так и мы в Измайлове не больно-то широко размахнуться можем.

— Все прихоти твои, Катеринушка. Могла бы и потише жить. Поскромнее. Всего бы тебе и хватало.

— Ас чего это мне себя укорачивать? Жизнь одна, да и молодые годы, ой как быстро бегут. В твои лета войду, тогда и уняться можно будет.

— Господи, опять ветер завыл. Будто нечистая сила в дом рвётся. Того и гляди в море-окиян снесёт.

— Ты, государыня матушка, о нечистой силе не ко времени не думай. Сколько раз обходилось и теперь обойдётся. Порадовалась бы, в Москву скоро поедем. В Измайлове того гляди окажешься.

— Это с чего тебе в голову взбрело, сорока ты непутёвая?

— Ничего не взбрело. Вишь, как вода город крушит. Теперь его опять отстраивать придётся. А пока суд да дело, государь не иначе в Москву отправится.

— Неужто и впрямь?

— А как же иначе? Коли дворец так ломает, что с обывательскими-то лачугами да шалашами наделает. Уедет государь в Москву, как Бог свят, уедет.

— Прасковеюшка! Откуда ты, доченька? Я уж спосылать за тобой хотела. Мы тут с Катериной лясы точим, а тебя нет как нет.

— Да неужто не видишь, государыня матушка, спала наша Прасковеюшка, богатырским сном спала. Вон и сейчас еле глазыньки свои продрать может.

— Неужто и впрямь спала, Прасковеюшка? В такую-то жуть?

— Спала, государыня матушка. Во сне-то оно спокойнее. И мыслей никаких нет — отступают.

— И что за мысли тебя, доченька, гнетут? Никогда ты мне не говорила, не делилася.

— Да что ей делиться, государыня матушка, когда мы обе твоего разговору с государем дяденькой дожидалися. Чтоб сказал он тебе, чего здесь принц Голштинский искать приехал.

— И ты тоже, Прасковеюшка? Плохо ли тебе с матушкой?

— Плохо ли, хорошо ли, а порядок такой испокон заведён, чтобы девке бабой становиться. Чему же удивляться Прасковеюшке, государыня матушка. Дознаться надо, хотя не сомневаюся я, жених ли герцог Прасковеюшке ал и не жених.

— Прямо так государя и спросить? Ой, боязно как.

— А за дочку родную не боязно, государыня матушка? Что её-то томить. Соберись с силами да и спроси. Мы уж тогда с Прасковеюшкой изо всех сил постараемся.


* * *
Пётр I, Г.И. Головкин, герцог Голштинский,
цесаревна Анна Петровна

— Большую обузу на себя берёшь, великий государь. Не пожалеть бы пришлось. Оно на первых порах всё лёгким кажется, а на деле — поди-ка развяжи такой узелок с герцогом-то.

— Да что тебя страшит, Гаврила Иванович? Приехали голштинцы в Петербург, пусть гостят. Чай, не объедят.

— Не в еде дело, Пётр Алексеевич. С делами своими, как соринка в глазу, торчать будут. При каждом случае, удобном и неудобном, о себе печься, свои резоны выставлять. Герцог-то сам и молод, и к делам непривычен, а вот Бассевич — дело другое.

— Да, характеру в молодом человеке не видать. Мягок. Больно мягок.

— Скажите, нерешителен, государь. Он, может, что и сообразит, а на своём настоять нипочём не сумеет. Где это видано, трон упустить да в дорогу в Германию с пятьюдесятью тысячами талеров отправиться. Для обычного человека деньги большие, а для того, чтобы наследство герцогское вернуть?

— Побродил юноша, ничего не скажешь. И в Ростоке побывал, и у дядюшки, епископа Христиана-Августа, в Гамбурге пожил.

— Так оно и есть. Не на поле боя владения отеческие вернуть решился, а всё просьбами и поклонами. И в Берлине, и в Дрездене, и в Вене. Невелика разница, государь. Главное — хоть половину отеческих земель вернул, в Киль свой смог переехать. Как-никак столица.

— Гавань, главное, гавань преотличная.

— А уж дальше за него перед вашим величеством советник Штамбке ходатайствовать принялся. Вы ему и уступили.

— Хороша уступка — наследника шведской короны в карман посадить. Эдак-то лучше всякого договору получается. Не ворчи, не ворчи, канцлер. Вот мы сейчас нашего молодого человека с цесаревнами познакомим. Пусть повеселятся вместе. Ваше высочество!

— Вы хотели говорить со мной, ваше величество?

— Не столько говорить, сколько познакомить тебя, герцог, со старшей моей дочкой, принцессой Анной. Ступай-ка пригласи её на танец. Она у нас танцорка хоть куда.

— Ваше высочество, вы разрешите пригласить вас на танец?

— Конечно, герцог.

— Вы говорите по-немецки, ваше высочество! Какая приятная неожиданность. Я всегда чувствую себя стеснённым присутствием переводчика. Тем более при общении с дамой.

— Я слышала, вы предпочитаете шведский. Давайте перейдём на него, если это доставит вам удовольствие.

— Это сделает меня воистину счастливым. Но откуда, ваше величество, вам знаком мой родной язык? В Петербурге множество шведов, я знаю. Но моряки, офицеры, артиллеристы, купцы, наконец, не могут быть с вами знакомы.

— Конечно, нет. Но мой отец приглашает множество учёных, врачей, библиотекарей, архитекторов. Здесь всегда найдётся оказия для практики в шведском, да и многих других языках. Мы иногда говорим, что наш Петербург — истинный Вавилон по смешению языков.

— О, вы правы, принцесса. Это так чувствуется в местной жизни. Она такая оживлённая. И пёстрая.

— Неужели это для вас неожиданность, герцог? Я слышала, вы много путешествовали по Европе.

— Преимущественно по немецким землям и лишь отчасти австрийским. Но там всё уж давно устроено, налажено, а здесь кипит строительство, приходят и уходят корабли, обозы. Это восхитительно.

— Приятно слышать, что вам нравится. Я знаю иностранцев, которые тяготятся нашей сумятицей и сетуют на многие причиняемые им беспокойства.

— О, это, должно быть, люди в летах. Молодости здесь всё созвучно.

— Наш танец кончился, герцог.

— Неужели? Так быстро? Бог мой, вы разрешите пригласить вас на следующий, принцесса. С вами так интересно говорить.

— Вы хотите сделать мне комплимент, ваше высочество. Мы с вами ни о чём серьёзном не толковали.

— И слава Богу. Зато всё, что говорилось, было чрезвычайно занимательно. Для меня, во всяком случае. Так мы продолжим наш танец, принцесса?

— Если государь не будет возражать.

— О, вы такая послушная дочь?

— Право, не поручусь, что слишком послушная. Но государь лучше меня знает придворный протокол. И я не хотела бы иметь от него выговора.

— Вы разрешите мне самому испросить разрешение у императора?

— Прошу вас.

— Но вы сами согласны ли, принцесса?

— Зачем вы спрашиваете? Я уже ответила.

— Отлично. Ваше императорское величество, не разрешите ли вы мне повторить несказанное удовольствие танца с принцессой Анной?

— Вон как дело-то пошло, Гаврила Иванович. Нет, герцог, я не буду возражать против второго танца. Веселитесь с Богом.

— Принцесса, я счастлив и позвольте вашу руку.

— Охотно, герцог.

— Вы говорили, принцесса, что равнодушны к танцам, но вы превосходно танцуете.

— Благодарю вас за комплимент. Просто мне кажется, что особа царской фамилии всё должна делать достойным образом. Ведь далеко не всегда мы вправе потакать своим истинным желаниям, не правда ли?

— К тому же вы мудры, принцесса. Какое великолепное сочетание с внешностью первой красавицы.

— Вы преувеличиваете, герцог. К тому же вы ещё не успели меня толком рассмотреть. В таком табачном дыму, при свечах...

— Я должен сделать признание. Я видел ваш портрет уже раньше, и он произвёл на меня неизгладимое впечатление. Его показал мне граф Бассевич, мой добрый гений.

— Ах, граф не захотел терять времени...


* * *
Цесаревны Анна Петровна и Елизавета Петровна

Всем полегчало: отправился государь батюшка в поход к Каспию. Скучно без него, да не всем. Иным невмоготу совсем приходилось. Молебны благодарственные служили, что уехал, счастливого пути да нескорого возвращения желали.

Мая пятнадцатого из Москвы в путь пустился — на Нижний Новгород, Казань, Астрахань. Лизанька радости не скрывает. Всё боялась: а ну как государь батюшка с собой в поход возьмёт. Не взял. И разговору такого не было. Достаточно, что государыня матушка при нём безотлучно. Как на часах: а вдруг синь-порохом вспыхнет, а вдруг, не приведи, не дай, Господи, в припадке забьётся. Посещать его падучая всё чаще стала. Доктора руками разводят: беречься, ваше величество, надобно. Какое беречься — при его-то нраве!

Лизанька целыми днями от старшей сестрицы не отходит. Каждой мелочью делится. Без праздников да танцев скучает. Разговоры все — про амуры. Вот и опять:

— Аньхен, неужто нам и жить только по государевому выбору? А сами-то мы как же?

— Что сами, Лизанька! Порядок такой и не только у царственных особ положен. Нигде невесты царственные себе женихов не выбирают.

— А сердцу нетто прикажешь! Ты ему одно, оно тебе другое. И во дворце также.

— О чём ты, Лизьхен?

— Да отложи ты свою книжку учёную. Господь с ней, Аньхен! Часто ли вот так — с глазу на глаз говорить нам с тобой приходится. Хотя Маврушка Шепелева да есть кто-нибудь между нами. А тут благодать, чистая благодать. Все, кто мог, за царским поездом умчались. Днями по дворцам ходи, голоса человеческого не услышишь.

— Посекретничать хочешь, Лизанька?

— Ещё как хочу! Вот говоришь, сестрица, стремления сердечного во дворце, у членов семейства царского быть не может, а царевна Марья Алексеевна как же?

— Ты что — про преосвященного Федоса, что ли? Не надо, Лизанька! Бог с ними.

— Про какого Федоса? Он мне и на ум не пришёл. Ты слыхала, князь Иван Михайлыч Мещёрский помер?

— Слыхала.

— А кому всё состояние завещал?

— Родственникам поди аль в монастырь вложить велел?

— Родственникам! То-то и оно, что всё до последнего грошика отказал царевне Марье Алексеевне.

— И тётушка царевна...

— Взяла, взяла, не беспокойся. Такое богатство да не взять.

— Господи, а с чего бы?

— Вот и решай загадки сама, сестрица.

— Погоди, погоди, Лизанька, ведь всё ещё с комнатной боярышни Марьи Васильевны Мещёрской началось. Она при государыне правительнице Софье Алексеевне в любимицах ходила. А там и любимицей царицы Евдокии Фёдоровны Лопухиной стала.

— Да что ты их, сестрица, пересчитываешь! Ты другое вспомнила бы. Когда Марья Васильевна за Петра Алексеевича Головина выходила, правительница царевна Софья благословила её образом Казанской Божьей матери в золотом окладе с каменьями. А царевна Татьяна Михайловна невесту лаловыми серьгами с пречудными жемчужными подвесками одарила.

— Какое ж диво, когда мать Марьи Васильевны, старая княгиня Мещёрская, любимой комнатной боярыней её столько лет была. Срослись Мещёрские с Милославскими да Головиными — ничего не скажешь.

— А государь батюшка, сведём ли дружбы их?

— Более, чем мы, сестрица. Да и ещё — гравюру со своим портретом в царских регалиях и с семью добродетелями правительница царевна Петру Алексеевичу Головину собственноручно подарила. Уж не припомнить, кто сказывал, что у них в родовом Деденеве в церкви та гравюра за икону висит и панихиды по Софье Алексеевне служатся. Неужто бы соглядатаи про такое государю батюшке сообщить припозднились?

— Экое гнездо осиное! Истребить его следует.

— Наперёд на престол вступить, Лизанька, надо. А до времени командовать — всё равно никто не послушает, а неприятелей наживёшь.

— Всё-то ты, Аньхен, разумно так раскладываешь, прямо оторопь берёт. Откуда ты у нас мудрая такая?

— Какая мудрая, Лизанька. Присматриваюсь, может, более твоего. Помнишь, читали мы пиесу царевны-правительницы «Обручение Святой Екатерины». Так вот спектакль сей правительница сама и ставила, сама в нём и играла. А Марья Головина-Мещерская вместе с царевной Марьей Алексеевной прислужниц мудрой девы изображали.

— Вот тебе и неразлейвода!


* * *
Вдовая царица Прасковья Фёдоровна

От себя что скрываться: плохо. День ото дня хуже. И не то, что хворь какая, — силы уходят. Как вода в ладошке. Только-только пригоршня целая была, напиться можно было. Не успела ко рту поднести — сквозь пальцы ушла.

Днями вставать не хотела. Да нешто во дворце воли себе дать можно! Расспросы пойдут. От государя Петра Алексеевича нарочный примчится: что, дескать, случилось.

Не нужна деверю. Совсем не нужна. Порядок блюдёт. Помоложе была, сам жаловал. Дом Прасковьин стороной не обходил. А с больной да старой кому охота якшаться.

От дочек какая радость. Думала, Катюшка вернётся — заживём по-прежнему. Вернулась. С внучкой. Махонькой. Слабенькой. Думала, долго не протянет. Живёт, небога. Известно, гнилое дерево два века скрипит.

И никому-то дела до дитяти нету. Катюшка... Изменилась, у герцога своего побывавши. Не узнать. Резкая стала. Шумная. Слова не скажи, взорвётся. Лизабету[14] свою насмерть застращала. Накричать накричит, а приголубить, слово доброе сказать — нету герцогинюшки нашей.

Что ни день, в театре да на вечерах танцевальных вертится. Одних туфелек шёлковых воз извела. После каждого куртага менять надобно, а откуда деньги брать. Не напасёшься! Толстая, тяжёлая, а крутится как молодая.

Оно верно, в танцах ей девка позавидовать может. Мало что крутится, ещё и кавалерами занимается. Громче всех в зале хохочет. Начнёт — не остановишь.

Катюшка... Теперь вот князь Борис появился. Туркестанский. Упреждала. Как в народе говорится, скрытый грех наполовину прощён. Лишь бы до государя Петра Алексеевича слух не дошёл. Кто знает, что в гневе придумать может. А гневлив, ничего не скажешь. И смолоду добрым не был, а тут и вовсе.

Сказала Катюшке, смеяться принялась. Мол, кто он такой, чтобы герцогиней Мекленбургской командовать. Я нынче, говорит, персоной дипломатической заделалась. Меня не замай.

Может, оно и так, да деньги-то откуда брать? Всё от государя, от его воли. Закричала даже, как от его? Он-то при чём? В договоре брачном содержание моё прописано — пусть платит. Сполна! Да ещё батюшкино наследство мне положено. Выделишь мою долю, государыня царица, а там уж я сама соображу.

Выделишь! Это Прасковьюшка её научила, не иначе. Иначе мысли такие с чего взялись? Спросила: а мне самой как жить прикажешь? Повернулась. Глаза горят. А ты, государыня царица, с Юшкова спроси. Пусть краденым поделится. За столько-то лет, поди, горы целые нагрёб царицыного добра, так и раскошелиться не грех.

Спросить! Легко сказать. Добром не отдаст, государю кланяться ещё хуже. С Юшковым-то он справится. Засудит, в ссылку сошлёт. Человека не станет, а денежки всё равно не вернутся.

Плохо... Утром глаза раскроешь, пока раскачаешься. Девки одевать начнут. Куафёр волоса укладывать. А уж снова в сон клонит. Так и завалилась бы в постелю. Веки свинцовые. Зевота разбирает. Поясницу ломит.

Ввечеру во дворец ехать, уж который год в креслах ездишь. Самой шагу не ступить: коленки болят, пухнут. Ещё новая государыня лучше других. О здоровье спросит. Сладостей всяких велит с собой послать, в карету снести.

Государь Пётр Алексеевич — другое дело. Как заметит, что в креслах внесли, разочка единого не подойдёт. А и подойдёт — того хуже.

Последний раз так и спросил: сколько же лет-то тебе, Прасковья Фёдоровна? Поглядеть, в бабки мне годишься. Аж глаза застлало обидой. Говорю, тебя, государь Пётр Алексеевич, всего-навсего на восемь лет старше. Неужто я таким через восемь лет стану? Как тогда державой управлять?

Ему бы меня утешить, а тут я его принялась утешать. Каждому, государь, годы по-разному даются. Врёшь! Всему виной упрямство твоё. Не лечишься! Даже на мои воды не ездишь! Вон царевна Марья Алексеевна советами моими не пренебрегает, цветёт как маков цвет.

Владыка Федос пишет, большая царевне польза от вод немецких. Сам, мол, с ней там кур проходил. Как же! Не в первый, чай, раз. Марья Алексеевна и по воде в угоду государю ездит, даром что боится до смерти. А уж болеть николи ничем не болела: всё, чтобы батюшку государя распотешить.

Только что ей делать? Как припугнул её государь Пётр Алексеевич с Алёшкой покойником, в крепости для острастки подержал — да и за дело ли, неизвестно, — мягче воску сделалася. На всё согласная. Новой государыне и то кланяется, в глазки заглядывает. О, Господи, добра-то Екатерина Алексеевна, может, и добра, да нетто рождение её забыть можно.

Права была Катюшка, ох, и права. До венчания тише воды, ниже травы была. А нынче когда на куртаге заметит, когда и мимо пройдёт. Не со зла — от гордости. Всё примечать стали. Вот и теперь заехать бы ей, о здоровье царицы Прасковьи Фёдоровны осведомиться. Где там! Днями одна лежишь. Ждёшь не дождёшься, чтобы карета какая у крыльца остановилася.

Говорят, Катюшка с грузинским князем этим амурничать стала, что только-только из Грузии приехал. В службу к государю Петру Алексеевичу вступил. Туркестанов — фамилия-то какая. А по чину подполковник. Гулять горазд. Катюшка и не скрывает, что дом ему свой московский уступает. Так и сказала, чего, мол, двору пустым стоять — пусть Борюшка поразгуляется.

Хотела острастку дать: царская ведь дочь! При живом-то муже! Отмахнулася, как от мухи осенней: лежишь, государыня матушка, и лежи на доброе здоровье. Людям жить тоже не мешай.

Государю пожалиться? Как бы хуже не вышло.

Либо Катюшке какую беду сделает, а то и на меня цыкнет: не в своё дело суюсь.

Опять в глазах потемнело. Болью бок свело. За дохтуром послать? Ничем не поможет. Ничем. Так и сказал, в животе и смерти Бог волен, а мы что — люди мы простые.

Никак лампадка тухнуть стала. Быть того не может! С чего бы? Всегда горела, а тут... Лушка... Лушка... никого. Голосов не слышно. Худо мне. Худо. Испарина-то, испарина всю обливает. Лушка... Дохнуть не могу. Приподняться бы. На подушках немножечко хоть бы. Грудь расправить. Водички. Лушка...


* * *
Цесаревны Анна Петровна и Елизавета Петровна

Молодой Строгонов очень богат и умеет жить. Он имеет даже своих музыкантов. Император незадолго до своего отъезда в Олонец возвёл его со всем семейством в баронское достоинство и при этом случае прибавил ему по полукопейке на каждый пуд соли, которую Строгоновы взяли во всей России на откуп, но при том потерпели большой убыток. Он живёт здесь в большом каменном дворце, стоящем на горе, и оттуда такой чудный вид, какого не имеет ни один дом в Москве.

Из дневника камер-юнкера Берхгольца.

1722. Москва


— Ой, Лизанька, досада какая, что не могла ты с нами поехать к Строгоновым. Вот уж и впрямь досада!

— Это всего-то к Строгоновым? Да я и не жалею. Разве что танцы были, так, поди, Александр Григорьевич и кавалеров никаких не позвал. Скушный он какой-то.

— Это Строгонов-то скушный? Окстись, сестрица! Да занимательней его я и собеседника-то не видала.

— А, разговоры! Это он мастак, ничего не скажешь. А какие ж чудеса такие вы в его доме увидали? Гляжу, раскраснелась ты вся. Довольна, значит.

— До чрезвычайности, сестрица! Вообрази себе, дом преогромный. Может, поменее Воробьевского, зато и наряднее. На крутояре у Яузы. Сад на французский манер разбит.

— Ну, что там под снегом разглядеть можно.

— А вот и можно. Все дорожки расчищены, газоны прибраны, деревья искусно так рогожами укутаны, что твои статуи стоят. Со входа глядеть, не наглядишься. А слуг, слуг-то сколько! Веришь, сестра, толпами стоят. Все в ливреях богатых. В париках!

— Надо же! Откуда только деньги берутся?

— У Строгоновых их всегда не переводилось. А вот девки в русском платье. С косами. В косах да на головах ленты алые, широкие. В пояс кланяются.

— А девки-то, не пойму, к чему?

— У лакеев в дверях посуду принимали и новые блюда подавали, а ещё подблюдные пели. Таково-то стройно, ладно.

— Это что же и стол был?

— Да ты только послушай, Лизхен. Столов два хозяин выставил, один богаче другого. В зале, где танцы начались, буфет был устроен. Великолепнейший. Хрусталя, посуды серебряной — глаза разбегаются. А рядом стол преогромный с холодными кушаньями. Кто из гостей от танцев проголодается, перекусить на ходу может. Лакеи на лету тарелки подхватывают, потчивают.

— А Строгонов всё с государем батюшкой?

— Вовсе нет. Два раза меня о танце просил. Преотлично танцует. Легко. Почтительно.

— А говорили-то о чём?

— О сочинении господина Милтона, «Потерянный рай» называется. Александр Григорьевич за перевод его взялся, так отрывки некоторые мне прочитать потщился.

— Опять о книжках, вот напасть-то, Господи прости!

— Так мне же интересно было, сестрица.

— Верно, верно, Аньхен, это я всё на свой аршин прикидываю. Мне такие кавалеры не нужны. Со скуки завяну, а тебе... Да ты о покоях мне лучше расскажи, не поленись.

— Ой, сестрица, в соседней зале стол был накрыт. Голштинцы, на него глянув, так подрастерялись, что и в дверь входить не сразу стали — с порога все смотрели.

— И герцог Карл тоже?

— И герцог. Только он сразу нашёлся и поздравил Строгонова с таким великолепием и вкусом, который, по его словам, сделал бы честь любому европейскому королевскому или правящему дому. Александр Григорьевич очень изысканно его за комплимент на немецком языке поблагодарил.

— Выходит, в грязь лицом не ударил. А на столе-то что?

— Посередине серебряный поднос преогромный. Так думаю, несколько слуг нести его только смогут. Немецкой работы, герцог сказал. На подносе разного рода сладости. А весь стол уставлен серебряными тарелками. Приборы такие же диковинные. И знаешь, Лизанька, государь батюшка так странно пошутил. Мол, кабы не расчёты государственные, выдал бы свою дочку за такого хозяина. Да ещё спрашивает: а ты взял бы, барон, мою цесаревну.

— Подумать только! Так и сказал? При всех?

— При всех, Лизхен, при всех.

— И что Александр Григорьевич?

— Веришь, огнём-пламенем пошёл. Будто вся кровь в лицо ему бросилась, да и отвечает, что о таком счастье и во сне не решался помыслить. Что для такой супруги истинную сказку на земле создал, жизнь бы положил, не жалеючи.

— А говорят ещё, что барон к обхождению придворному равнодушен!

— Только веришь, сестрица, как-то мне показалося, что не батюшке Александр Григорьевич отвечал — мне говорил. Мне. Хотя быть такого не может. Не может!

— Это почему же? Потому что ты цесаревна, а он твой подданный? Пустяки какие? Нешто Купидон табель о рангах читает, прежде чем стрелу на тетиву наложить. А ты, ты-то, сестрица, что?

— Что я. На отходном руку ему для целования подала. А он и глаз не поднимает. Государь батюшка на обратном пути сказал: учёнейший и благороднейшей души человек, как только у отца-откупщика такие дети рождаться могут. Вот и всё, сестрица.


* * *
Пётр I, царица Прасковья Фёдоровна, врач

— Государь, царица Прасковья Фёдоровна кончается.

— Кто сказал?

— Челядник прискакал, сказывает, заслабла царица.

— Дохтура! Лошадей!

— Был дохтур, ваше величество. Надежды не оставил. Можете и не успеть. Больно плоха.

— Раньше упредить не могли ? Царевны что же? Им-то сказали?

— Сказать-то сказали...

— И что? Да говорите же толком! Чего воду в ступе толчёте?

— Пусть сама царица тебе скажет, государь, коли к сроку поспеешь.

— Ещё что за новости! Что там стряслось? Быстро!

— Да разгневалась государыня царица Прасковья Фёдоровна на дочек. Так разгневалась, что не велела в опочивальню свою пущать. Поп Иродион, духовник государынин, так и сказал, лишила, мол, государыня царевен своего материнского благословения.

— Иродион чего лишнего наболтал?

— Прислуга толкует, что вроде нет. Будто он государыню как мог уговаривал. Даже голос повысил. А она упёрлась и ни в какую.

— Да доедем мы, наконец, или нет!

— Доехали, доехали, государь. Вон Катерина Иоанновна на крыльце встречает. Никак жива ещё матушка-то — не плачет.

— Государь дядюшка...

— Не стой на пути! Не с тобой разговаривать приехал! Что царица?

— Плоха, ваше величество, совсем плоха.

Двери в доме настежь. Сквозняк кружит. Свечи на ветру стелятся. В опочивальне духмень. Полог у постели спущен. Откинуть заторопился — чуть не сорвал.

— Прасковьюшка! Невестушка! Что ты? Что удумала? С чего это в дорогу дальнюю, сказывают, собралась? Не смей! Слышь, невестушка, не смей!

Веки дрогнули. Пальцы по одеялу шевелятся, шевелятся...

— Тише, тише, государь, прибирается государыня царица. Вишь, прибирается. Час её пришёл — не поможешь.

— Пошла вон, дура старая, с приметами вашими! Вон!

— Какие ж приметы, государь батюшка. Это уж от Господа так положено — перед дорогой-то прибраться. Вот государыня и...

— Вон! Кому сказал?

На постелю сел. Руку взял. Влажная вся. Тихохонько вздрагивает. Снова веки дрогнули. Теперь и губы вроде...

— Государь...

— Говори, говори, невестушка. Что тебя заботит, всё сделаю. Жизнь мы с тобой целую бок о бок прожили. Ты мне после матушки да сестры...

— Государь...

— О дочках просить хочешь? Не тревожься, не оставлю, коли что.

— Нет, нет, государь, Петруша...

— Что, Прасковьюшка, что нет-то? Не угадал. Заслабла... Дохтур!

— Моя наука бессильна, ваше величество. Её высочество в агонии. Её сознание вряд ли вернётся.

— Государь...

— Слышь, зовёт? Наука твоя! Что, Прасковьюшка, что? Силёнки-то подсобери, неровен час не успеешь. Говори, говори, невестушка.

— Юшкова...

— А, не трону, не трону, не тревожься. Пусть с Богом век свой доживает.

— Аннушку... Аннушку одну...

— Не гневайся, великий государь, позволь мамке старой за государыню свою досказать. Вишь, не под силу ей. Припозднился ты, великий государь, всё тебя дожидалася...

— Дожидалася не дожидалася — говори скорей!

— Только Анне Иоанновне одной благословение своё материнское государыня дала. Последнее. Предсмертное. Ей одной, государь.

— Анне? С каких пор благоволить к ней стала? Верно это, невестушка?

— Гляди, гляди, великий государь, кивнуть хочет.

— Похоже... А чем же Катерина-любимица не угодила? Прасковья-тихоня чем в гнев ввести могла?

— Того, государь, несведома. Не холопье это дело...

— Вот-вот, не холопье! Всё знаешь, старая, всё. Ладно. Не обижу, Прасковьюшка, герцогини Курляндской — об этом, что ли, сказать хочешь? О милости для неё просить? А на дочек за что рассердилася, что имущество своё выделить пожелали? Не велик грех, невестушка, хотя... С чего бы эта блажь к ним пришла? Будто замуж выходить пособиралися. Да что уж теперь. А это что? На одеяле-то? Никак зеркало! С чего ему тут взяться? Гадали вы тут, что ли?

— Нетути, великий государь. Как можно! Это государыня царица приказала принести. Который день лежала да в зеркало смотрелася. Поглядит-поглядит, да и в слёзы. А забрать никому не давала. Вон видишь, снова пальчиками к ручке тянется.

— Это что значит, дохтур?

— Женский каприз, не более того, государь. Никак не более.

— Капризов у Прасковьи Фёдоровны отродясь не бывало. За то и любил невестку всю жизнь. Что это — никак...

— Вот теперь зеркальце её высочества и впрямь пригодиться может. Дыхание на стекле... Всё, ваше величество. Государыня царица Прасковья скончалась.

— Что ж, со святыми упокой. Макаров! Здесь ты? Похоронами распорядись. Хоронить по царскому обряду будем.

— А хоронить где? В Петропавловском соборе, государь?

— Да ты что! В лавре Александро-Невской. Скажем, в Благовещенской церкви. Пусть Федос займётся — его епархия.


* * *
Царевна Прасковья Алексеевна,
Екатерина Ивановна, герцогиня Мекленбургская, Пётр I

Повивальной бабки не хотела: разговоров прежде времени не оберёшься. У кормилицы спросила: справится ли. Перекрестилась: Господь милостив, голубонька моя. Ну и хорошо, ну и славно. Молчать строго-настрого приказала. Можно и не приказывать — кормилица больше неё ответу боялася. Один раз только не выдержала: ой, не спустит государь Пётр Алексеевич, ой, не спустит тебе, голубонька, тут уж и мне, старой, на орехи достанется.

Не то что сама боялась — опасалася. У государя дядюшки характер что синь-порох: неведомо когда взорвётся, неведомо кого в клочья разнесёт. Вроде бы всё рассчитала ночами долгими, бессонными, да кто его знает, может, где и промахнулася.

Имущество своё ещё при жизни матушки государыни Прасковьи Фёдоровны отделила. Непросто было, ой, непросто. Знала, просить надо не дядюшку — государыню Екатерину Алексеевну. Терпеть её не могла. Да ведь ей, немке приблудной, покрасоваться перед царским семейством куда как радостно.

Думала: не откажет. Не отказала. На всякий случай камер-фрау царицыной немало денег отсчитала. Чтоб походатайствовала. Чтоб в добрую минуту царице напомнила.

Удачно вышло. Матушка не простила — что ж теперь делать. Не с ней было заботами своими делиться, что решила Ивана Ильича в полюбовники взять, что о детях тоже позаботиться заранее предполагала.

Так Прасковья Фёдоровна против дочки младшей разошлась, что на смертном одре их с Катериной благословения родительского лишила. Уж на что Анну всю жизнь терпеть не могла, а тут им назло ей одной благословение материнское досталось.

Екатерина-то уж давно как из Мекленбурга вернулась, с князем Борисом Туркестанским сожительствовать стала. Не больно и крылась. Что ей, мужняя жена, герцогиня иноземная. А деньги всё равно нужны. Доказала ей: надобно у матушки свои доли выделить. Хватит Юшкову свою родню за их счёт кормить. Сами могут хозяйством заняться. Екатерина и спорить не стала. Обрадовалась.

Матушка государыня ни в какую: оказалось, чуть не всё по ветру с Юшковым пустила. Спасибо, спохватились. А уж сколько у царицы осталось, её печаль. В случае чего государь невестке поможет.

Видеть их с Катериной больше не хотела. Анну к себе требовала. Того в толк взять не могла покойница, что Анне Иоанновне с Петром Михайловичем Бестужевым-Рюминым расставаться никак нельзя. Прилепилась к нему душой и телом. Немолод, что говорить, а всё из себя видный. Сам государь Пётр Алексеевич доверенного своего боярина к герцогине Курляндской приставил — живи не хочу.

Знала, государь дядюшка за царицу Прасковью Фёдоровну заступаться не станет. Ему же дешевле, коли племянненки на свои хлеба отойдут. Матушка жаловаться попробовала, он только удивился: разве не их доли?

Чем ближе роды подступали, тем больше о каждой мелочи думалось. Верила, не станет государь дяденька с Иваном Ильичом ссориться. Нужен он ему, ещё как нужен. Не то что семья родовитая — такого не скажешь. Есть и знатнее. Куда знатнее. Зато в военном деле себя выказал. По придворному чину стольником начинал. В лейб-гвардии Семёновском полку служил. А подошла война со шведами, государь сам его заметил — больно горяч да отважен. Ранили — опять в строй вернулся.

Одно за одним пошло: тут тебе и капитан, тут тебе и гвардии майор. При Полтаве как отличился. О Лесной государь не один раз сам рассказывал. Хвалил: таких, мол, солдат в моей армии поискать.

В 1720-м бригадиром стал. Когда голштинцы прибыли в Петербург, генерал-майором. Тогда всё и началось. Глаз отвести от него не могла. Да и он как взглядом впился, так потом и искал на каждом куртаге. Первый заговорил, не оробел.

Государь его в персидский поход взял. Передовым отрядом при взятии Дербента командовать поставил. И снова не сплоховал.

Писем не писали. Знала, чем письма кончиться могут. На словах одних. Сестрица Катерина знала. Знай себе посмеивалась. Стерегись, мол, Прасковьюшка, лишних глаз да ушей, а скрытый грех, известно, наполовину прощён.

Да и греха ещё не было. Это уж после матушкиной кончины. А для себя сразу разочла: на всё пойду. Ни перед чем не постою. Тогда и имуществом занялась. Ваня бунтовал: без него обойдёмся, моего родового имения на всё хватит.

Храбр, храбр, а прост. Того в голову не взял, что царевнино имущество — царское. Значит, от царской семьи. От царского владения. Он-то хоть и генерал-майор, а всё подданный, а она — венчанного на царство государя родная дочь.

Иван Ильич отмахивался: не больно-то царевне-правительнице Софье Алексеевне кровь царская помогла. На всё государева воля.

Не помогла. Верно. Да только там о престоле дело пошло. О власти. Тут уж ни родства, ни обязательств не бывает и быть не может. Вспомнить, что государь дяденька с Алёшкой сделал, страх так и облетает. С собственным сыном-то!

А нам с Иваном Ильичом ни престола, ни власти не нужно. Нам бы свою жизнь по-людски прожить.

Схватки начались. Кормилица все ящики да дверцы во дворце пооткрывала — обычай такой. Свечи зажгла. Пока суд да дело, спросила: а ежели до государя дойдёт, отвечать как?

Дойдёт. Как не дойти. Сестрица Катерина приехала. Сказала, до конца останется. На всякий случай. Сама поговорит с государем, а каждого посланного взашей выставит. Ивану Ильичу распорядилась прочь уехать. От греха подальше. Челяди со двора выходить настрого запретила. Ворота да двери наружные на запор. Тоже от греха. Вон, говорит, крепость у нас с тобой, сестрица, какая. Любой штурм выдержит.

Иван Ильич своего человека у чёрного крыльца оставил, чтобы в случае чего весть ему подать. Сказал, спать ложиться не будет.

Варвара Михайловна, Александра Даниловича золовка, его лекаря в последнюю минуту подослала: пусть подежурит. Заботливая. Об Александре Даниловиче. Так всю жизнь надышаться на него горбунья не может. Умница. Посчастливилось ему.

Сам светлейший обещал в случае чего словечко перед государем замолвить. Только никому его словечко нужно не будет. Вышел светлейший из случая. Нынче ему Иван Ильич, а не он Ивану Ильичу нужен. Государь за его грешки крепко взялся. Не иначе кто наговорил. У кого грешков-то нету. Кто Богу не грешен, царю не виноват. Всё случай да обстоятельства.

Сам примчался. Государь примчался. Ехать от его дворца всего ничего, а кони в мыле. Храпят.

Из кареты на крыльцо — все двери перед ним настежь. «Где? Где именинница-то ваша?» Челядь врассыпную. Одна Катерина Иоанновна выступила: «В опочивальню, государь дядюшка, пожалуйте».

Шубы не скинул. Ботфортов не отряхнул. У постели остановился:

— Докладывай, племянненка, докладывай, роженица, какого сраму на двор царский приволокла.

Откуда силы взялись: на подушках приподнялась. Гневом зашлась:

— Откуда же сраму, государь?

— Приваляла дитё, приваляла!

— Приваляла бы, кабы не от законного родителя.

— Законного? Что несёшь, Прасковья?

— А то, что от супруга венчанного, церковью благословлённого.

— Венчанного? Где нашла? Кто посмел?

Катерина Иоанновна из угла выступила:

— Сам, государь дядюшка, хвалить его изволишь, сам что ни день с ним совещаешься.

— Кто, спрашиваю?!

— Кто, государь дядюшка, тебе «Воинский регламент» сочинял, кто тебе города в Персидском походе брал?

— Мамонов, что ли?!

— Генерал-майор Дмитриев-Мамонов Иван Ильич.

— Полюбовник твой, царевна, значит.

— Сказала, государь, супруг законный.

— Венчались где? Какой это поп такой отчаянный? Я с ним разберусь. Я ему мозги вправлю!

— В Москве венчались. В Старых Палачах. У отца Иродиона.

— Моего персонных дел мастера брата? Ивана Никитина брата?

— У него.

— Почему в Старых Палачах? В чужом приходе? Крыться решили?

— Зачем же, государь, отец Иродион в Измайлове больше не служит. Как мы с маменькой в Петербург перебрались, отпускную взял, в приход перешёл у Тверских ворот. И оглашение было.

— Вот как. А мне ни одна живая душа не донесла. Разберусь. Со всеми разберусь! Родила кого?

— Мальчика, государь.

— Жив?

— Благодарение Богу.

— Благодарение, говоришь. Имя выбрали?

— Иоанн. В честь родителя моего покойного государя Иоанна Алексеевича.

— Брат тут ни при чём. Его и поминать не смей. Бумага есть? Чернила? Сюда быстро тащите! Напишешь, что за себя и за младенца своего Ивана Дмитриева-Мамонова и всех последующих потомков навеки отрекаешься от российского престола и отношения к нему иметь не будешь. Ты, Катерина, напиши, она подпишет.

— Не трудись зазря, сестрица.

— Что ещё за зазря? О чём ты, строптивица?

— Отречения подписывать не стану. Хоть и далеко мне с детьми моими до престола, а подписывать не стану. Не ждите.

— Прасковьюшка, сестрица, да что ты?

— Прасковья!!! Сгною!!!

— Твоя воля, государь, а подписывать не стану. Сестёр моих отрекаться не заставлял, а меня одну выбрал? Нет на то моего согласия и не будет!

— Послать за Мамоновым немедля!

— И Мамонов тебе, государь, не поможет. Наше это дело — царское, семейное. Никакой супруг мне здесь ничего не прикажет. Нет!!!


* * *
Цесаревны Анна Петровна
и Елизавета Петровна, Маврушка

— Аньхен, Аньхен! Господи, да скорее же! Неужто ничего не слышишь?

— Что, Лизанька? Ты о чём?

— Крики! Крики — ровно бьют кого смертным боем. Мужик кричит, ой, как кричит-то! Я думала под окнами. Затаилась вся.

— Под окнами! У батюшки в покоях — вот тебе и окна!

— Поначалу голосов столько было. Громких. А потом...

— Меня Маврушка кликнула. Мы с ней в переходе стояли. К батюшке в покои кого-то повели.

— Да ведь никогда такого не было, чтобы во дворце. Ой, убивают... Маврушка-то где? Неужто ничего не вызнала?

— Я ей крикнула, чтобы к тебе, Аньхен, бежала, коли чего доведается. Услыхала ли, не знаю. А я к себе нипочём не пойду — страх какой.

— А государыня где? Ведь слышит же. Она всегда первой бежит батюшку умилостивлять, а тут... О, Господи...

— И к государыне не пойду — ещё под горячую руку попадёшь.

— Вчера вроде ничего такого с вечера не случалось. Государь на куртаге веселился. Даже танец один протанцевал. Курил много.

— Нет, Аньхен, это с утра кто-то с вестью к государю явился. Маврушка дозналась, будто Александра Даниловича велено было позвать.

— Так не его же... Он-то стерпит.

— Разговор с ним был. Государь батюшка даже денщика выгнал — на особности с ним толковать принялся. Потом уж и Ваську Поспелова позвали. Слуги слыхали — пока дверь не затворилась — в ноги батюшке кинулся, «Помилуй, государь», кричать принялся. Да вот и Маврушка. Говори же, говори скорее, что сталося!

— Государыни царевны, не знаю с чего и начинать.

— Ты-то не знаешь?

— Не случалось ещё во дворцах такой стыдобы, потому и не знаю.

— Стыдобы?!

— Да ты что, Маврушка, в себе ли?

— Сама толком не знаю, царевны, ничего больше не знаю. Царевна Прасковья Иоанновна — ох, язык не поворачивается!

— Прасковья? Что с ней?

— Государыни царевны, только меня не выдавайте, что вам рассказала. Со мной расправа государева куда какой короткой будет.

— Да скажешь, наконец, или нет?

— Царевна Прасковья Иоанновна, помните, на куртагах танцевать перестала, букой такой заделалася.

— Что тут помнить — никогда бойкой не бывала. А тут хворала.

— Хворала! Так только говорилось, а на самом деле на сносях была наша молчунья.

— Ты что, Маврушка?!

— Да как такое случиться могло?!

— Да вот взяло и случилося. Родила наша царевна. Родила! Сыночка! Живёхонького! Здоровёхонького! В ночь родила, а государь к утру и узнал.

— Господи, что ж теперь будет!

— А Александр Данилович при чём?

— Погоди, погоди, Лизанька. Ты, Маврушка, толком скажи, кого бьют-то у государя батюшки?

— Ой, Аньхен, кого сгоряча бьют, того и бьют. Лучше узнать, кто отец-то младенчику? Его, что ли, бьют?

— Ой, государыни царевны, как есть ум за разум заходит. Родитель-то робёночка Иван Ильич Дмитриев-Мамонов, его государь не бил и, сказывают, и к ответу не призывал.

— Иван Ильич? Старый такой? Ну, уж и придумала Прасковья!

— Как ты о глупостях таких, Лизанька! При чём тут старый — молодой. Откуда Прасковья Иоанновна смелости такой набралась?

— Правильно, государыня царевна! Не то что смелости набралась, а ещё и договориться умудрилась. Сбила старика с пути истинного, как есть сбила, скромница наша.

— И на сколько же лет наш боярин царевны старше будет? Вдовец ведь? Прямо как у царевны Софьи Алексеевны любимец-то её — князь Голицын.

— Вот и неправда! Голицын на двадцать с лишним лет правительницы старше был. Мало что седой, внуков полон двор. А Иван Ильич — я уж посчитала — на четырнадцать-то всего.

— Когда, Маврушка, успела!

— Во дворце каждая стенка ли, дверка ли все тайны вышёптывает. Тут никому не скрыться.

— Будет вам, как сороки застрекотали. О деле давайте. Говоришь, Дмитриева-Мамонова государь батюшка не распекал?

— Может, где ещё, а во дворце нет.

— А светлейшему за что досталося?

— За сводничество.

— И что он удумал?

— Чего удумал? И царевна к нему на двор, и Иван Ильич будто по делам к нему же. Вот дело-то и состоялося.

— И кто бы государю батюшке обо всём донёс?

— Полно тебе, Анна Петровна! Какая премудрость до всего дознаться, коли дитё в колыбели орёт. Один не донёс, другой бы постарался. Как на сквозном ветру.

— А Поспелов при чём?

— При том же. Сводничал по сговору со светлейшим. Похоже, государь обоих так накостылял, что любо-дорого. Вон как вопят. Поди, долгонько ни лечь, ни сесть не смогут.

— Аньхен, государь батюшка, поди, позже с родителями младенчика разберётся. Вот уж Прасковьюшке не позавидуешь!

— А ты, государыня царевна Елизавета Петровна, раньше времени за других не решай. Сказывают, государь уж с Прасковьей Иоанновной дискур имел. Будто бы сам к ней во дворец заехал, сам собственными глазами во всём убедился. Вот как!

— Вот страх-то! Прямо мороз по коже дерёт!

— Да полно тебе, сестрица, на себя-то всё примерять. Слава тебе, Господи, тебе такой стыд не грозит и никогда грозить не будет.

— Ты забыла, Аньхен, поговорку: грех да беда на кого ни живёт.

— Но не на нас же! Ты, Маврушка, скажи, сколько государь у царевны Прасковьи побыл.

— А Екатерина Иоанновна что? Поди, знала?

— То-то и оно, все говорят, не знала. А как дозналась, к сестрице помчалась, во всё горло смеётся.

— Это ещё и почему? Путаешь ты что-то, Маврушка?

— А что тут путать, Анна Петровна? Екатерина Иоанновна так и сказала, мол, поживёт сестрица как человек, и слава Богу.

— Бесстрашная.

— Да что ты, Аньхен, Катрин права. Уладится всё как-нибудь, а на всю жизнь будет что вспомнить.

— Слушать тебя, Лизанька, не хочу! Перестань! Перестань сейчас же! А ты, Маврушка, о государе не ответила.

— И впрямь заслушалась вас, государыни мои. Так вот, сказывают, государь не меньше часу у племянненки погостил. Вышел яростный весь. Желваки так и играют. Волосы растрепались. В карету только что не влетел — сам дверцу со всего маху захлопнул.

— Думать надо.

— Полно, Аньхен. О чём разговор-то был, никто не подслушал?

— Не удалось. Как государь ни гневался, а из-за притворенной двери услыхать не удалось.

— Каково-то сейчас Прасковьюшке. Поехать бы, да ещё хуже сделаешь.

— Кому хуже, Аньхен? Себе ведь. Государь дочке такого ни в жизнь не простит, а уж Прасковье что вышло, то вышло.

— Да я ещё, государыни мои, самого чуда-то вам не рассказала.

— Какого ещё чуда? Ты, Маврушка, и впрямь мешок новин притащила.

— Так и есть, Елизавета Петровна, мешок, да ещё с походом. Вы только послушайте да подивитесь. Государь умчался, и в те же поры царевна Прасковья Иоанновна из покоев своих вышла, прислугу да челядь собрала и велела — да не поверите вы мне, нипочём не поверите! — младенцу покой детский сделать.

— Где?!

— В своём дворце?!

— Так и есть, во дворце. Вроде она уже всё заранее в уме держала, а от государя то ли разрешение, то ли благословение получила.

— Господи, с нами сила крестная? Не обезумела ли царевна?

— Выходит, государь батюшка её ни в ссылку, ни в монастырь — никуда отправлять не думает? А с дитём, с дитём-то как?

— Погодите, погодите, государыни, не всё это чудеса. Главные впереди. Царевна Прасковья Иоанновна распорядилась половину Ивану Ильичу Дмитриеву-Мамонову убрать как положено, со всяческими удобствами.

— Ну, уж это наврали тебе, Мавра. Быть такого не могло!

— Так полагаете, Анна Петровна? А что скажете на то, что сам Иван Ильич в те поры во дворец царевнин приехал, с герцогиней Екатериной Иоанновной на крыльце столкнулся, по-родственному облобызался да плечико к плечику в дом-то и вошёл?

— Это что же, выходит, как хозяин?

— Как хозяин и есть, Елизавета Петровна. Поди, и к вам теперь с родинными пирогами приедет, принимать его будете.

— Зря смеёшься, Лизанька. Прикажет батюшка, значит, и примем. Он государь — ему виднее.


* * *
Пётр I, И. И. Мамонов

— Мамонова ко мне! Немедля!

— Государь, генерал-майор в антикаморе дожидается. Уж с час как приехал.

— Не трус, ничего не скажешь. Другой бы на его месте в стог сена в деревне зарылся, дышать перестал, а этот... Ну-ну! Входи, Мамонов, и что ты мне теперь сказать можешь?

— Виноват, государь. Всей жизни не хватит вину перед тобой заслужить.

— А раньше что думал? Год назад что думал, когда меня обманывал?

— Не обманывал тебя, государь. И в уме такого не имел.

— Что же тогда? Говори, говори, не стесняйся.

— Полюбил, государь.

— Ишь ты, и сразу царевну, царскую племянницу!

— О том не думал. Больно хороша Прасковья Иоанновна. А как ласково на меня поглядела, так и думать перестал.

— Хоть не врёшь, и то ладно. Где встречались, как, всё вызнал. Что дальше делать будем?

— Твоя воля, государь. Только не разлучай меня с супругой и с сыном. Не было у меня детей, сам знаешь.

— Знаю. И разлучать не стану. И на службе ты мне нужен.

— Как прикажешь, государь. Солдат я.

— Хороший солдат, тут ничего не скажу. Хороший... А Прасковья...

— Государь, моя во всём вина. Я старше, мне и думать надо было.

— И царевна не подросток. Никак тридцать минуло. Знала, что делала. С бабами у меня всю жизнь одна морока, да ещё Прасковья Иоанновна из норовистых оказалась. Кажется, откуда бы. Ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Подумать не мог.

— Хозяйка хорошая Прасковья Иоанновна. Дельная. Обо всём сама доведается, всем распорядится.

— Надо же. А мне и невдомёк, чего она с царицей покойной Прасковьей имущество делить стала. Наша государыня Екатерина Алексеевна меня за неё просила. Дивился, с чего бы, да тут же и забыл.

— Не знал об этом, государь. Слово чести, не знал.

— Верю, Мамонов. А сделать мы вот что сделаем. Брак я ваш признаю.

— Государь, вы делаете меня самым счастливым человеком...

— Погоди, погоди, Иван Ильич. Признать признаю, а объявлять не стану. Жить можете вместе, а на людях, при дворе показываться по-прежнему отдельно станете: одно дело — её высочество царевна, другое — лейтенант корпуса кавалергардов.

— Государь! Я не ослышался, государь? Господи!

— Не ослышался, не ослышался, Мамонов. Иначе нельзя — свойственник ты царский отныне. И честь тебе другая должна быть.

— Государь, всей своей службой тщиться буду заслужить вашу безмерную снисходительность и милость.

— Не беспокойся, долг с тебя сполна затребую. Ни землями, ни душами дарить не стану, чтоб другим неповадно было. И так проживёшь.

— Ни в чём у меня нужды нет, государь. И дети наши, коли Бог ещё пошлёт, ни в чём нужды терпеть не будут.

— Редко такие речи у нас услышишь. Сына-то как назвали? В честь царственного деда, слышал?

— Прости, великий государь, не столько о покойном Иоанне Алексеевиче думали, сколько обо мне. Пусть отцовское имя носит. Говорят, оно счастье приносит. Простые люди говорят.

— Разве у простых. А крёстных родителей сам тебе назначу. Цесаревне Анне Петровне поклонись да великому князю Петру Алексеевичу. Так и дитё твоё в семействе нашем останется.

— Государь, могу ли радостное известие царевне Прасковье Иоанновне сообщить? Поди, извелась вся. Слухом земля полнится, а от меня ничего нету.

— Прасковья Иоанновна не изведётся, не бойсь. Характер не тот. Нам бы у неё поучиться, вот что.


* * *
Пётр I, А. В. Макаров, цесаревна Анна Петровна

— Макаров, за цесаревной пошли старшей. Попросили бы Анну Петровну, коли во дворце, ко мне прийти.

— Что вы, ваше величество, её высочество цесаревна сколько раз спрашивалась, нельзя ли вас увидеть. Очень беспокоилась, нет ли у вас, государь, неприятности какой.

— Одной Аннушке во дворце до меня дела, знаю. Так что, послал ли? Перед тем как на Адмиралтейский двор ехать, с ней потолковать надобно.

— Государь батюшка! Ваше величество!

— Прибежала, Аннушка, вот и славно. Макаров, двери закрой. Никого не впускать. Занят я. Садись, садись, дочушка. Слыхала уже, какая конфузил при дворе разразилася? Какой сюрприз нам царевна Прасковья Иоанновна всем приготовила? Или давно знала да помалкивала?

— Нет, батюшка, до сего дня ни о чём не знала.

— А кабы знала, мне выдала?

— Государь, что в задний след вопросы задавать? То время прошло, как мне за него сегодня отвечать.

— Не выдала бы, значит. По бабьему вашему единомыслию.

— Да ведь никогда мы с царевнами Иоанновнами дружбы не водили, государь, сам вспомни. Они нас насколько старше.

— Поди, не один возраст.

— Трудно судить, государь. Мы для них девочками были. А так чтоб симпатия, не было симпатии. Правды не скроешь. Тётенька, государыня царевна Наталья Алексеевна, совсем другое. Иной раз и не поймёшь, кого больше любишь — государыню матушку, её ли.

— Ты от дела-то не отходи, Аннушка. Значит, сейчас уже знаешь, родила царевна сына.

— Знаю, батюшка.

— Так вот хочу, чтобы ты его крёстной матерью стала.

— Я, батюшка? Но ведь...

— Думаешь, привалянной младенец. Нет, Аннушка, они с Иваном Ильичом Дмитриевым-Мамоновым так исхитрились, что ещё год назад обвенчались, когда Прасковья в Москву ездила. Брат персонных дел мастера Ивана Никитина, поп Иродион их в своём приходе у Тверских ворот и обвенчал. Помнишь ли, он у Иоасафа Царевича Индийского в Измайлове настоятелем был, пока Прасковья Фёдоровна, вдовая царица, со всем хозяйством своим в Петербург не перебралась. Хотя где ж тебе помнить: мала была.

— Вот и слава Богу, значит, и стыда никакого нет.

— Для людей, может, и нет. Но объявлять сей брак не могу и не стану. Жить могут в супружестве, а при дворе каждый сам по себе.

— Твой приказ — закон, государь.

— Да не о том я. Был у царевны.

— Государь?!

— Был, был. Разобраться во всём сам хотел. Велел Порасковье отречение от престола Российского за себя и всех своих потомков написать, а она дубом встала: не подпишу, и весь сказ.

— А зачем отречение, государь?

— Меньше народу у престола толпиться будет, вот затем.

— Только, государь, ни Анна Иоанновна, ни Екатерина Иоанновна отречений таких не подписывали.

— Не подписывали. Так мне подманить их супругов надо было, разве непонятно? Им и так до престола нашего никогда не дойти, а без отречения всё что-то впереди мерещиться будет.

— Понять можно, батюшка, а Прасковья...

— Слушай, Аннушка, у тех двух потомства больше не будет. Елизавету Мекленбургскую, лютеранского исповедания, за какого-никакого владетельного графа или князя сосватаем — невелико дело. А Прасковья здесь, и родился у неё сын. Понимаешь, Аннушка, сын! Вот в чём загвоздка.

— Государь, но брак-то у неё, как в Европе говорят, морганатический. Какой уж тут у младенца престол может быть? Одни мечтания несбыточные.

— А ты про бастардов на престолах европейских никогда не слыхала? Бастардов? А тут дитя законное, да и у батюшки сторонники в наших краях бесперечь найдутся. В случае чего поддержат лучше стрельцов всяких.

— Батюшка, что сталося, то сталося.

— И то верно. Приказал я, чтоб брак всенародно не объявлять, царевне с Мамоновым в супружеской комитиве в её дворце проживать, а про младенца нигде тем паче не поминать. Мамонова лейтенантом корпуса кавалергардов назначу — пускай покрасуется, поймёт, что нет с моей стороны досады на него никакой. А тебя, цесаревна моя, прошу, чтобы новорождённого Ивана от купели приняла. А с тобой вместе племянник твой будет — великий князь Пётр Алексеевич. Спорить не станешь?

— Как бы я посмела, государь! Но только и впрямь лучше, кажется, и не придумать. Выходит, надо мне сегодня же ехать роженицу поздравлять.

— Умница! Всенепременно. И Лизаньку с собой захвати. Тогда и вовсе по-семейному получится.

— Ой, государь, камень с сердца свалился, что не гневаешься ты боле, себя не терзаешь.

— Не гневаюсь? Смеёшься, что ли? Алексашка их свёл. Алексашкины это нечистые дела. Их ему во веки веков не прощу и не забуду. Крал всю жизнь без меры, лихоимничал, теперь ещё и за сводничество принялся, голодранец проклятый. Нет ему больше веры ни в чём. Палка моя погуляла по его плечам, да он привычный. Перетерпит и опять за своё. Только теперь и заступничество Екатерины Алексеевны ему не поможет. Она всегда за него горой. Теперь-то что, интересно, скажет?

— Может, он и не так виноват, батюшка.

— Не виноват? Ты дворец его у Мясницких ворот в Москве знаешь? С церковью, что он выше Ивана Великого вывести решил — Архангела Гавриила? А бок о бок двор Ивана Ильича. Царевна ваша будто бы в гости к супруге да золовке светлейшего, а в саду через забор к вояке нашему. Что теперь скажешь? Перехитрили государя али нет?


* * *
Пётр I, цесаревна Анна Петровна

Который день с государем поговорить надо бы. Где там! Толкуют, снаряжением флота занят. Чистый метеор между верфями и Петербургом мелькает. Даром что лето в разгаре, ни праздниками, ни балами не интересуется. Потешных огней и тех пускать не стал. На всё один ответ: не ко времени. А ведь нездоровится батюшке. Крепко нездоровится. Один остаётся, сразу видно, перемогается. Губы в кровь закусит, а говорить начнёт будто ни в чём не бывало. Идёт — галька из-под ног во все стороны летит.

— Ты ли, Аннушка? Притаилась как. Ждёшь кого?

— Вас, государь. Да будто не ко времени. Я и подождать могу.

— Нет, Аннушка, твой черёд всегда первый. О чём потолковать хочешь? Говори, говори, не жмись, доченька.

— О герцоге я. Понять хочу...

— Для чего на моих хлебах который год живёт-поживает? Твоя правда, по здравому смыслу, делать ему тут нечего. Загостился, да и расходы на его непутёвую свиту немалые. Только здравый смысл в делах государственных на разную мету выходит.

— Государь, обманывать не хочу. Слухи пошли, сватать вы свою дочь хотите. Если бы не это...

— Не нравится? На сердце не ложится?

— Лизаньке ложится. Они с ним вон как веселиться умеют. Чисто дети малые. Да и герцогу с сестрицей легче, чем со мной.

— Веселиться, говоришь? Не о веселье здесь толк, что и тебе, умница моя, уразуметь нужно. Нездоровится мне, Аннушка. Больно нездоровиться стало. Иной раз белый свет не мил, а дел невпроворот. И потолковать по-людски не с кем. Мать только утешать умеет. Слов добрых с три короба наговорит, да и прочь пойдёт — не оглянется.

— Что ты, что ты, государь! Матушка...

— Знаю, тебе дай волю, всех бы со всеми в согласие привела. Доброе сердце государыни не первый год знаю, а о делах государственных ей бы век не слышать. Другие все, пожалуй, так рассчитывать станут, к какому новому хозяину прибиться. Больной государь и в расчёт не берётся. А я так всё устроить хочу, что, коли и не станет меня, дело бы всё равно само собой делалось.

— Тебе, тебе, государь, жить надо. Что там без тебя...

— Жизнь не спросит, кому сколько отвести. И не сбивай меня, Аннушка. Не хочу, чтоб разговор наш кому глаза колол. Вот ты о женихе спросила. Прямо спросила, прямо и отвечу. До сей поры ещё сам не знаю, подойдёт ли тебе герцог. Ты о правах его наследственных когда думала — на что рассчитывать может, кем стать?

— Что за трудность, государь. С герцогом всё просто.

— Значит, думала, умница. Вот мне и повтори.

— Что ж, по титулу он герцог Голштайн-Готторпский, сын единственный герцога Фридриха IV и старшей дочери короля шведского Гедвиги-Софьи.

— А ты не отмахивайся, цесаревна. Дочь дочерью, так ведь и сестра родная короля Карла XII, с которым под Полтавой сражаться пришлось.

— Самого заклятого врага вашего и российского, государь.

— Э, нет! В делах государственных врагов заклятых не бывает. Ты вспомни, во времена дедовские князь Юрий Долгорукий к себе в Москву князя Новгород-Северского звал. Обедом знатным угощал, подарками засыпал. Вместе сражаться стали, а году не прошло, князь-соратник к врагам Юрьевым переметнулся. Тут не о вражде да дружбе говорить надо — о расчёте. Племянник родной Карла XII! Значит, и прав у него на престол шведский предостаточно.

— Если случай будет.

— И снова не права ты, Аннушка. Случай самому делать надо. Ты о другом вспомни. Гость-то наш двух лет от роду осиротел — отец в битве при Классоне пал. Софья-Гедвига вдовая где жить стала?

— В Стокгольме, государь.

— Видишь, видишь! Значит, и шведы к нему привыкли — не чужой он для них, не посторонний. Мать через пару-другую лет померла, опять там же жить остался. Кто ему родителей заменил? Карл XII.

— Плохо заменил. Герцог образованием похвастать не может.

— Захочет — своё доберёт. Не захочет — умной супругой обойдётся. Тоже неплохо, а, Аннушка?

— Учителей да воспитателей добрых николи не знал, всё больше, сам говорил, среди низших придворных чинов время проводил. Одна радость: на дядюшку, как на икону святую, молился. Слова о нём плохого сказать не даст — так и вскидывается.

— Не то лыко ему в строку ставить надобно, Аннушка, совсем не то.

— Разрешите, государь, сама отгадаю.

— Почему бы и нет? Обо всём своим умом думать надо.

— Безвольный он, государь. На ходу спит. Языком иной раз болтать горазд, а вот как в деле будет?

— Твоя правда, никак. Кабы воля была, так бы уже сейчас на шведском троне сидел. Шлезвига сам не добивался — всё время ждал, когда дядюшка любимый на серебряном подносе отцовские владения ему предоставит. Ему бы самому с датчанами сражаться — не стал. Дядя слово сдержал, в 1716-м правление Шлезвига ему в руки передал, а герцог додумался собственными владениями из Швеции управлять.

— Видишь, государь, видишь!

— Так ведь и советчиков добрых у нашего герцога не видать было. И лет он твоих ещё был — шестнадцать годков не для всякого возраста.

— Так ведь когда двумя годами позже король преставился, все права на престол у герцога были. А он что — принял денег на дорогу и поехал по Европе скитаться, владения свои вымаливать.

— Ну, деньги не так уж и малы вышли — помнится, тысяч пятьдесят талеров. Шведский престол упустил, так ведь половину земель своих наследственных одними переговорами вернуть сумел. К двадцати годам резиденцию перенести в Киль смог. Где только не побывал — ив Ростоке, и у дяди своего, епископа Христиана-Августа, в Гамбурге, в Берлине, в Дрездене и у императора.

— Теперь и до Российской империи дело дошло. Глядишь, российский император сироте на бедность чего пожертвует.

— А вот так, Аннушка, цесаревне судить не след. Не дама ты простая придворная, чтобы пустяки болтать, веером прикрывшись. Не говорил я с тобой — мала была, а теперь вроде бы и самое время. Помнить ты о тех давних днях не можешь — мала была, только когда ты на свет пришла, у русского царя целый кошель невест набрался. Одна другой краше, коли не дурее.

— И всех пристраивать надобно.

— Пристраивать? С какой стати? Коли с толком, другое дело. Вот первой у нас Курляндия оказалась: через неё к морю выходить удобно. Герцогу ихнему так и сказал: любую выбирай из царевен-племянниц. Какая приглянется, та и твоя. Он, понятное дело, на Анну глаз положил. Хороша была, ох, и хороша. Косы до полу, глаза васильковые, кожа белая, крупичатая.

— Неужто было так, государь? Кто другой бы сказал, ни за что не поверила. Анна Иоанновна нынче...

— Что ж, тринадцать лет прошло — для девки срок немалый. Тела набрала, а сама привяла. А в те поры герцог Курляндский задурился совсем, со свадьбой торопиться стал не по правилам — лишь бы скорее супругу такую заполучить. Сразу после Полтавы дело было. Впереди поход Прутский. Никто с женихом спорить не стал. Окрутили царевну да и в дальнюю дорогу с Богом отправили. Только герцог, едва доехав до владений своих, Богу душу отдал. Толковали, перепил на радостях. А герцогинюшка наша вместо того, чтобы герцогство своё к рукам прибрать, порядки для нашей державы нужные завести, обратно в Измайлово, к маменьке любезной рваться стала. Спасибо ещё Пётр Михайлыч Бестужев-Рюмин при ней оказался. За имуществом доглядывать, за курляндцами следить, ну и ещё иное всякое. Старый лис, опытный. Сам наживается, но и наши интересы блюдёт.

— Говорите, наши интересы, государь. Остерман мне по карте показывал — залив там Рижский и море Балтийское, а ещё...

— Вот ты о главном и сказала. И крайняя нам нужда от шведов Курляндию отгородить. Сколько раз они на земли эти возвращались. Только после Полтавы вроде бы отступились.

— Так это, государь, во время войны Северной.

— Умница ты моя, Аннушка. С тобой лучше, чем с советниками моими толковать. Всё-то ты знаешь, до всего тебе дело. А Курляндию после этой войны Шереметев занял. Герцог Фридрих-Вильгельм в те поры ещё в возраст не вошёл. За него дядя его родной, герцог Фердинанд правил. Не то чтобы власть для племянника сберегал — о своих делах думал. У Фридриха-Вильгельма ума хватило: как вернулся после войны в 1710 году в Курляндию безо всякого опекуна, так и стал у нашей державы поддержки искать — на Анне Иоанновне женился. И всё бы ладно устроилось, кабы не смерть его ранняя. Январь 1711-го — что за такой срок сделать можно!

— Вот вы, государь, и заказали Анне Иоанновне в Россию возвращаться.

— Не то что заказал — строго-настрого и думать запретил. Власть-то к былому опекуну — герцогу Фердинанду перешла. Он в те поры в Данциге резиденцию имел. Там и остался: курляндских дворян побоялся. Не нужен он им был. А на такой раздрай глядючи, и Польша вмешиваться стала. В 1717-м порешили курляндцы на съезде в Митаве Фердинанда власти лишить, а всю власть высшим советникам герцогства передать. Это твёрдо помнить надо: где совет из многих, там как хошь воду мути. Кого на свою сторону переманить можно, кого купить. Вот Пётр Михайлыч и управляется, а надо бы нашей герцогине самой. Дел-то сколько — себе не поверишь.

— А в Данциге вам, государь, быть довелось?

— Как же. Там и свадьбу другой Иоанновны сыграли, ещё к морским просторам попротиснулись.

— Это с герцогом Мекленбургским?

— С ним самым. Тут ведь какой расчёт был. Мекленбургские владения все по балтийскому берегу лежат. Вспомнишь, какие земли округ?

— Прусские, государь. Померания, Бранденбург, Ганновер, Шлезвиг-Голштейн. Вот оно что!

— Догадалась, цесаревна? Ещё одну провинцию, Аннушка, пропустила — город Любек! Места благословенные. Если земли не так уж и богаты, зато озёр судоходных, каналов не счесть. Минеральных вод в избытке. Хороших гаваней множество.

— Вы, государь, о них как о российских говорите.

— Да ведь ежели с герцогом в дружестве жить, так бы оно и было. И снова не захотел Господь. Грешно так говорить, ан нет-нет да подумаешь: не угодны Иоанновны Богу.

— Что, не ужилась Катерина Иоанновна с супругом?

— Это ли одно! Подумать только, как замуж её выдавали. Едва не неделю весь Данциг с улиц не уходил: кругом фонтаны из вина, быки жареные, птицей всякой начиненные. Представления кругом, потешные огни. За одним столом император российский, короли польский да прусский. Это ли не почёт! Это ли не радость для молодых! Одного в толк не возьму, откуда у племянниц строптивость такая? Анна на своём стоит, возвращения добивается. Катерина мало того, дочку — не сына-наследника родила, против нрава мужниного взбунтовалась. И пьёт герцог, дескать, много, и в хмелю буен — иной раз и герцогинюшку прибьёт, и нравом злобен. Подхватила дитятко своё никому не нужное и в Измайлово. Поспорь тут с царицей Прасковьей: любимица. За свою Катерину в ногах валяться готова. Вот тебе и хитроумный план. Ровно на песке вычерчен.

— Так ведь у Лизаветы-маленькой всё равно права на престол Мекленбургский есть. По рождению.

— Хороши права! Для сына герцог бы всё сделал, а тут и развода с первой супругой устраивать не стал: нужды нет.

— А он будто женатым на Катерине Иоанновне женился? Как такое быть может? Не знал никто или как?

— Все знали, все бы и поддержали, кабы сына герцогиня наша измайловская спроворила. И на то её не хватило.

— Так в чём вы вините её, государь? Природа решила — не Катерина.

— Природа! А муж на что? Рожала бы, пока наследник не родился, тогда бы герцогиней жила — не приживальщицей на государевых хлебах да матушкиных просьбах.

— Герцог Карл...

— Вот и дошли мы до него, цесаревна. Он ведь к Российской державе с немалой просьбой обратился — и Шлезвиг, и всю Швецию ему вернуть пособить. В феврале 1721-го встретились мы с ним в Риге. Герцогу советники его уже тогда подсказали за царевен посвататься: иначе кто бы его просьбами заниматься стал. Вот тогда я его в Петербург пригласил. Подумал, что и вам с Лизанькой веселей станет. Герцог — человек молодой. Вокруг него почти одна молодёжь вьётся. Чем плохо? Он от Ништадтского мира решения всех своих дел ждал. Не получилось у нас — не с руки было. Это уж в следующем году наш посланник в Стокгольме схлопотал герцогу титул королевского высочества — притязания его закрепил.

— И ничего больше, государь?

— Да как тебе сказать, обещала Швеция на будущее поддержать права герцога на Шлезвиг. На будущее — после дождичка в четверг.

— Но средства, государь, какие же у герцога средства?

— Что ж, пока жалованье от нашего правительства получает. Коли породниться с ним согласимся, и жалованье увеличим, и штат придворный удвоим и дворец в Петербурге — для медового месяца! — дадим. Смеюсь, Аннушка, смеюсь. Пока никакого медового месяца не видать. Так что живи себе, доченька, и жизни радуйся, коли к нашему жениху сердце не лежит.


* * *
Пётр I, цесаревны Анна Петровна
и Елизавета Петровна, Мавруша

— Аннушка! Аньхен! Сестрица! Ты слыхала? Что же теперь будет, что будет, Боже мой!

— Тише, тише, Лизанька.

— Что теперь-то тише. Каждый воробей под застрехой всё знает.

— Бог с ними, с воробьями. Мы-то с тобой не воробьи.

— Да и здесь Маврушка на часах, а она побольше нас с тобой знает. Разве не так? Знает и по гроб молчать станет. Сестрица!

— Боже милостивый! Как я надеялась, что после коронации...[15] Такой почёт! Такая слава! И снова...

— И снова дом Матрёны[16]. Вот кто только донёс, о времени, убивец проклятый, доведался?

— Какая разница, Лизьхен. Каждый мог, народу во дворце предостаточно.

— Но до сих пор молчали!

— Молчали, потому что невыгодно было. А сегодня кому-то расчёт был государыню под обух подвести.

— Монса проклятого!

— Полно, сестрица, какой здесь Монс. Монса в чём угодно обвинить можно.

— И по делу! Все говорят, вор каких мало.

— Обвинить и из дворца на веки вечные убрать, а вот государыня. Ей-то каково теперь будет?

— Не снимает же с неё государь короны. Что сделано, то сделано. Рад бы отступиться, да ходу нету.

— Думаешь? У государя всё возможно. В гневе он, в страшном гневе. Ни с какими законами да обычаями не посчитается.

— Но разве такого не случалось с другими королевами?

— Случалось. Только никому с рук не сходило, а у нас, чтобы царица... О, Господи...

— А может, объяснится ещё всё? Мол, государыня случайно заехала. И Монсу почему бы у сестры не оказаться — родные всё-таки. Или ещё — всем имуществом государыни он управляет, так по делу потребовалось немедля разрешение али совет какой получить. Придумать, придумать надобно. Неужто государыня не сумеет?

— Тебе бы всё придумать, Лизанька.

— А коли выхода другого нету? Жить-то надо, и языки укоротить.

— Не станет государь об этом думать. Ни о ком не станет думать.

— Это верно, не умолишь его в гневе николи.

— Да и как умолить, когда кучера сей час в Тайную канцелярию забрали, в пытошную.

— О, Господи!..

— Как на дыбу разок поднимут, всё что было и чего не было порасскажет. Об Андрее Ивановиче какие страсти ходят, ночью не заснёшь.

— И что, сразу беднягу к Ушакову?

— И его. И прислугу Матрёнину. А там и до дворца дело дойдёт.

— Ещё хуже. А нас, думаешь, государь, спрашивать станет?

— Не знаю, Лизанька, ничего теперь не знаю.

— Надо было раньше государыню упредить, чтобы такой воли не брала. Чтобы поопасилась.

— И ты бы, сестрица, решилась?

— Я-то нет, а вот ты, Аньхен, ты бы могла...

— Не могла, Лизанька, никак не могла.

— Думаешь, матушка государю бы про тебя невесть чего наговорила?

— Не знаю и думать о таком не хочу.

— Ой, государыни цесаревны, сам Пётр Алексеевич сюда жалует!

— Бежим, Маврушка! Через чуланчик бежим. Лучше батюшке на глаза не попадаться. Да и ни к чему ему нас сегодня здесь всех вместе видеть. Скорее, Маврушка, скорее и дверку поплотнее притвори.

— Одна, Анна Петровна?

— Сейчас одна, государь.

— А раньше?

— Раньше? Сестрица Лизанька забегала. Маврушка Шепелева одеваться помогала. Вроде и всё.

— Герцог заходил?

— Государь, он с утра не имеет обыкновения меня навещать.

— Знаешь о делах дворцовых? О Монсе?

— Знаю, что плут он первостатейный, и вы, государь, его на плутнях поймали.

— Только и всего? Не мало ли, Анна Петровна?

— Государь, скажите, что вы хотели бы от меня услышать?

— Молчать, значит, умеешь. И то сказать, во дворце живёшь, среди козней придворных. Знала? Раньше, скажи, знала? И молчала?

— Государь, дворец полон недобрых разговоров. Если все слушать...

— Все да не все! Что мать к Матрёне Балк ездила? Каждую свободную минуту? Как только государь со двора, а того лучше из Петербурга? Что Матрёнин дом почти всегда пустым стоял?

— Конечно, знала, что Фёдор Николаевич московский губернатор, но где и когда находится его супруга, я не могла знать.

— Может быть, может быть... А теперь что делать присоветуешь?

— Я, государь?

— Да, да, ты! Тебя который год к государственным делам приучаю! Ты во всём разбираться стала. Молода — верно, но не беда — потщись, Анна Петровна, свой приговор вынести.

— Раз Вилим Монс оказался вором и плутом на государынином имуществе, его казнить и всё наворованное отобрать. В казну. А сверх того, государь, мне знать не надобно, прости меня.

— Что ж, может быть, и так. А с государыней...

— Государь, батюшка, здесь я буду вас умолять...

— О чём же, любопытно. О снисхождении?

— Я не знаю никакой вины моей родительницы, и не детям эти вины судить. Между супругами один Господь Вседержитель судья. Но вы сами говорили, как заботилась о вас государыня, сколько доброго для вас сделала, как себя ради вас никогда не жалела.

— И что же?

— Только то, что это хорошее уже было и никуда не исчезнет. От него невозможно так просто отмахнуться. К тому же вы только что надели на голову нашей родительницы императорскую корону — она должна была её заслужить, не правда ли? Хотя бы Прутский поход...

— Баснями хочешь меня накормить, цесаревна!

— Нет, нет, государь, на меня не похоже верить басням. Я не один час беседовала с бароном Галлардом. Он показался мне знающим и честным человеком.

— Он такой и есть. Его очень рекомендовал мне Август III.

— Барон рассказывал мне об обстоятельствах Прутского похода и о лагере у деревни с таким трудным названием, которое я еле сумела запомнить, — Станилешти.

— Умница ты моя. Неужто он сам взялся тебе всё объяснять?

— Конечно, нет. Это я вызвала барона на разговор, и он увлёкся им. Барон сказал, что решение о мире было принято великим визирем не из-за того, что его подкупила драгоценностями государыня.

— У неё тогда не было никаких драгоценностей, тем более в походном лагере.

— Это и мне было понятно. Великий визирь испугался вспыхнувшего внезапно бунта янычар, который мог вызвать слишком решительный отклик среди христиан — молдаван и поляков. Поэтому я просто хотела сказать, что государыня делила с вами все трудности походной жизни. И орден Святой Екатерины...

— Я установил только из-за неё. В дела государственные твоя родительница не мешалась никогда и ничего в них не понимала. Не то что ты, умница моя. Если бы с твоим умом у меня был бы сын.

— Мы все скорбим о кончине наследника, государь. Наш Шишечка был таким чудным ребёнком...

— Аннушка, теперь я не хочу обманывать себя.

Шишечка был похож скорее на покойного государя Иоанна Алексеевича.

— Как это возможно, государь! Иоанн Алексеевич был всего лишь вашим сводным братом.

— Я говорю о другом, Аннушка. Может, ты по молодости и не обращала внимания: Шишечка скончался, не дожив до четырёх лет. И он ещё не говорил. Мы могли как угодно представлять его народу, но он не мог научиться говорить.

— Какое несчастье, батюшка! Я и впрямь не задумывалась над этим. Какое горе вам приходилось изо дня в день переживать!

— В прошлом, Аннушка, хоть это горе в прошлом. Зато какой же умницей ты росла.

— Государь, не казните меня за мою настойчивость, но заслуги нашей родительницы...

— Мы кончили этот разговор, Аннушка. И навсегда. Ты, кажется, что-то хотела у меня спросить.

— Только одно. Почему барон Галлард с его знаниями и преданностью вам не бывает во дворце, не занимает придворных должностей?

— А вот в этом надо винить происки Алексашки Меншикова. Этот плут всю жизнь завидовал всему — богатству, образованию, царской милости. Только и с ним настала пора разобраться.


* * *
Цесаревна Анна Петровна, герцог Голштинский

— Принцесса, я хотел бы с вами поговорить, и немедленно.

— Что же вам мешает, герцог? Я вся внимание.

— Нет, нет, дворец не место для подобных разговоров.

— Что же вы предлагаете в эту отвратительную осеннюю погоду? Посмотрите, какой ледяной ветер метёт вдоль Невы, и окна не способны оберечь нас от холода. Право, около камина будет уютнее.

— Поверьте, принцесса, моё пожелание не относится к числу капризов. Я предлагаю вам прогулку верхами.

— Но об этом страшно и подумать!

— Вы можете одеться теплее, а я, как солдат, пренебрегаю холодом.

— Пусть будет по-вашему.

Конюхов на конюшне никаким приказом не удивишь. Да и во дворце такая сумятица, что любой приказ — не чудо. От казни Монсовой никто не оправился. Царица запёрлась в опочивальне. Государь во дворец и не заезжает. И то сказать, стыдоба на весь белый свет. А что цесаревна Анна Петровна решила с герцогом Голштинским куда-то ехать, так ни для кого не тайна — со дня на день женихом и невестой объявлять их будут. Самое время промеж собой потолковать.

— Ваше желание выполнено, герцог. Я вас слушаю. Вы так возбуждены, что, кажется, не находите слов.

— Да, не нахожу! И кто бы на моём месте их нашёл? Вы знаете, что его императорское величество наконец-то решился на объявление нашей помолвки?

— Мне государь не говорил ничего, а слухи, да ещё во дворце...

— Пусть пока только слухи. Но нет дыма без огня. И главное об идее помолвки мне сообщил сам Алексей Васильевич Макаров. Кому же, как не кабинет-секретарю, знать о планах его величества.

— Положим. Так что же вас волнует? Вас перестало устраивать это обручение?

— Вы настолько безразличны ко мне, принцесса?

— Я могла бы ответить, что до самых последних дней ваш выбор склонялся в сторону моей младшей сестры.

— Это неправда!

— Это правда, герцог, и я не вижу в этом никакой вашей вины.

— Я повторяю, это неправда, принцесса. Моё отношение к принцессе Елизавете было всего лишь поведением хорошо воспитанного человека — не более того. К тому же принцесса Елизавета любительница танцев, а вы часто отдаёте предпочтение умным разговорам, до которых я в женском обществе не большой охотник.

— Вот видите! Но ваше упорство отводит вас от главной темы разговора, а ветер, даже вдали от реки, пронзителен.

— Извините, принцесса. Но мне очень важно уверить вас в своих чувствах, тем более накануне помолвки.

— В этом нет нужды, герцог. Мы с вами оба знаем, что браки лиц царской крови основываются не на чувствах.

— Но наш...

— Если он состоится.

— В этом уже можно не сомневаться, будет полным исключением, если вы, принцесса, испытываете ко мне хоть каплю сердечности.

— Герцог, вы выбрали на редкость неудобную и холодную обстановку для пылких заверений.

— Бог мой, принцесса, в свои шестнадцать лет вы уже истинный дипломат.

— Скорее, просто дочь своего отца — Петра Великого.

— Так вот именно Пётр Великий, которого вы так боготворите, намерен лишить нас с вами всяких надежд на российский престол.

— А вы рассчитывали на него, герцог?

— Что значит, рассчитывал ли я? Это вы имеете все права на него.

— Я хочу вам напомнить, ваше высочество. Ваши планы, когда вы приехали в Петербург — и об этом мне говорил мой родитель, — не простирались так далеко.

— Да, да, не сомневаюсь, вашего родителя привлекала моя родственная связь со шведским престолом — как-никак родной племянник столь ненавистного русскому царю Карла XII, сын его родной сестры. Родной внук короля Карла XI! Мне есть чем гордиться!

— Я не думаю, чтобы нам стоило начинать перечислять наших предков.

— Вы имеете в виду вашу родительницу, принцесса? Но я бы никогда не позволил себе никаких намёков!

— На что именно, ваше высочество? Я не могу сказать, что хорошо разбираюсь в генеалогии царствующих домов Европы, но ещё совсем недавно, немногим больше ста лет назад, царь Борис собирался выдать свою дочь царевну Ксению за принца Густава, сына Эрика XIV и Катарины Монсдоттер, насколько я помню, дочери простого солдата, ставшей шведской королевой. Я ошибаюсь?

— Конечно, нет! Как вы с вашими знаниями и вашей скрупулёзностью, принцесса, можете ошибаться. Но вы меня обвиняете в бестактности, которой я не совершал.

— Тем лучше, герцог.

— Да, да, тем лучше. Но сейчас государь решил лишить вашу родительницу прав на российский престол.

— Вы так в этом уверены?

— Ни минуты не сомневаюсь. Казнь этого прощелыги Вилима Монса тому порукой.

— Вы ещё недавно очень благосклонно о нём отзывались, герцог.

— Я не знал его истинного лица, тем более его сомнительных похождений. Но как бы там ни было, эта ситуация открывает перед вами, как старшей дочерью царя, новые возможности, и их не следует упускать.

— Всё находится в воле государя.

— Неправда, принцесса! Все знают, как его величество считается с вашим мнением, как вас ценит, и вообще ходят разговоры...

— Мне не хотелось бы повторять, герцог, что я не люблю разговоров. Если у моего родителя появится необходимость что-то мне сообщить, он сделает это сам.

— Вы готовы покорно ждать этой минуты, при том, что она может оказаться для вас совершенно неблагоприятной.

— Я всего лишь дочь, уважающая своего отца.

— Я иногда думаю, принцесса, сколько в вас действительной кротости и сколько нежелания делиться своими знаниями. Между тем эти знания могли бы оказаться чрезвычайно полезными нам обоим.

— Нам, принц? Но ведь обручение ещё не состоялось.

— Между тем принцесса Елизавета куда щедрее делится своими новостями и не придаёт им особого значения. Она никогда не бывает так закована в броню неприступности, как вы.

— Что делать, герцог, у каждого свой характер.

— И ваш не из лёгких! Так вот, чтобы разбить эту броню, я всё же скажу о слухах. Его величество предполагает внести условием в брачный контракт отказ ваш за вас самих и за ваших будущих потомков от притязаний на российский престол. Вы считаете это справедливым?

— Но на предварительных переговорах вы приняли это условие?

— Это было до казни Монса.

— Но вы не договариваете, герцог.

— Не договариваю? Что именно вы имеете в виду, принцесса?

— Секретный параграф. Государь знакомил вас с ним, как, впрочем, и меня. Параграф о сукцессии.

— Ну, да. Но это всё так неопределённо.

— Согласна. И тем не менее. Государь оставляет за собой право призвать на российский престол одного из наших детей.

— Но эти дети ещё должны родиться, а вы знаете, сколько в вашей семье умирает детей ещё в младенческом возрасте. Мне сказали, что у вашей родительницы их было двенадцать, но пользуетесь добрым здравием — и надеюсь, будете пользоваться многие счастливые лета — только вы и принцесса Елизавета.

— Принц, я поворачиваю лошадь. Метель становится невыносимой, а наш разговор, право же, не имеет никакого смысла.

— Повернуть к дворцу мы, конечно, можем. Но умоляю вас, принцесса, постарайтесь поговорить с вашим родителем. У вас все права, да и кого его царское величество может ещё выбрать в качестве наследника?

— Вы говорите так, как будто век государя определён.

— Этого никто не может знать. И теперь, подумайте сами, государя не станет — на всё воля Божья! — до рождения нашего сына или до назначения его наследником короны. Тогда что?

— Тогда мне, если я стану вашей супругой, придётся остаться герцогиней Голштейн-Готторпской до конца моих дней.

— Но я считаю безумием при всех обстоятельствах уезжать из Петербурга в Голштинию. Настоящим безумием!

— Но почему же? Это ваши владения, и только на них вы вправе действительно рассчитывать.

— Голштиния и Петербург! Сразу видно, вы не выезжали из России. Повторяю, надо бороться за то, чтобы оставаться поблизости трона. На всякий случай.

— Вы даже предвидите такой случай, герцог?

— Да, неужели вы думаете, что светлейший князь Меншиков добровольно согласится со своей отставкой, отстранением от власти и источников доходов? Казнь Монса, при том, что он был его протектором, это казнь Меншикова.

— Какое соотношение между властью государя и хотя бы даже Меншикова? Как вы можете их сравнивать!

— Это не сравнение, принцесса, а просто предположение в отношении возможного и, скажем так, неблагоприятного развития событий. Вам не удастся меня переубедить: мы должны быть в Петербурге, а вам необходимо переубедить вашего родителя. Необходимо! Пока не поздно.


* * *
Цесаревны Анна Петровна и Елизавета Петровна,
Маврушка, герцог Голштинский

Вот и всё. Нет больше красавца Вилима Монса[17]. С детства слышала о казни стрельцов. Сотен. И о том, что сам батюшка государь не брезговал топор в руки брать, а уж о Александре Даниловиче и говорить нечего: изо всех сил трудился. Так забрызганные кровью во дворец вместе возвращались. За стол садились. Во Всешутейшем соборе участие принимали.

Но это было так давно. Ещё до её рождения. А теперь. Ей восемь лет исполнилось, когда Видим всем хозяйством государыниным заправлять начал. Орлом смотрелся. Ни перед кем главы не наклонял. Из государевых адъютантов отличия такого удостоился. И под Полтавой воевал. И в Прутском походе отличился.

Только ли поэтому государь его к себе приблизил? Спросила Петра Андреевича — глаза отвёл. Мол, у монархов свои соображения бывают. Нам, грешным, не всегда и понять можно.

Анне Ивановне выйти замуж разрешил и братца её к себе взял. Как на память. Похожи были. Смолоду так очень.

Как в чёртовом колесе всё завертелось. Празднества по случаю матушкиной коронации. В Москве. В Успенском соборе. Матушка не хотела, смущалась. Государь настоял. Да что там настоял — приказал. Досадливо так. В совокупном манифесте Сената и Синода велел написать, что удостоена Екатерина Алексеевна коронации и миропомазания за её к Российскому государству мужественные труды.

Седьмое мая. День светлый. Радостный. На Воспоминание явления на небе Креста Господня в Иерусалиме. Солнце. Небо лёгкое. Синее-синее. Благовест во всех церквях. Вечер фейерверки, будто вся Москва светом взорвалась.

Сейчас вдруг вспомнилось: и тогда Вилим при всех обок государыни держался. Чуть что руку предлагал. Всех кавалеров оттеснял. И матушка будто помолодела, что твоя девица-красавица. От волнения русский забывать стала. С немецкими словами путалась. Прощения у всех просила.

Седьмое мая, а 16 ноября нет больше Вилима. На государыню страшно посмотреть. Лицом почернела. Ссутулилась. Государь приказал, чтоб впереди всех на казнь смотрела. Глаза чуть прикрыла, прикрикнул. Ни на кого не посмотрел. Мол, глядите, глядите, ваше величество, императрица всероссийская, как вора да мошенника, ваше же имущество покравшего, на тот свет отправляют!

И тут же день обручения с герцогом Голштинским назначил: 21-го, на Собор Архистратига Михаила и прочих небесных сил бесплотных. Сказал, в тот день сам на клиросе петь станет: «Архангели, Ангели, Начала, Престоли, Господьствия и Серафими шестикрилатии, и многоочитии Херувими божественнии, мудрости органи: Силы, и Власти божественнейшиии, Христу молитеся, даровати душам нашим мир и велию милость». Слышишь, цесаревна, каковую молитву творити нам надобно?

— Ой, Аньхен, только что от Маврушки узнала. Неужто и впрямь через пять дней обручение твоё? Что за спех такой после всех страстей? Да не о том я, не о том. Не знаю, как сказать. Пусть лучше Маврушка. Она у нас бесстрашная.

— Неужто новая беда?

— Да как сказать, государыня цесаревна? Сама не знаю. Только с Вилимом Ивановичем...

— Что ещё с ним?

— Голову-то ему отрубили.

— Знаю. Хватит об этом, Маврушка, хватит!

— Да вот не хватило, государыня цесаревна. Головушку-то его победную в банку со спиритусом поместили.

— Неужто и впрямь? И в Кунсткамеру отдали? Или лекарям для науки?

— Ничего толком не знаю, цесаревна. Истопники толковали, а правда, нет ли, кто их знает.

— Что истопники?

— Банку-то эту треклятую государь велел в спальню государыни поставить. Обок постели. Их, мужиков нетёсаных, и то оторопь взяла.

— Нешто может такое быть, Аньхен? Ни за что больше мимо матушкиной опочивальни и проходить не стану, с нами сила крестная!

— Не знаю. Ничего не знаю, Лизанька. Мимо опочивальни можешь не ходить, только государю и вида не подавай, что такой разговор до нас дошёл. Молчание всегда золотом было, а уж тут...

— Ваше высочество! Я никого не нашёл в вашей антикаморе и потому взял на себя смелость пройти дальше. О, я, кажется, помешал.

— Нисколько, герцог. Мы с Маврушкой и так собрались уходить. Вы можете спокойно и без помех толковать с вашей невестой.

— Благодарю вас, принцесса Элизабет. Вы всегда так снисходительны, что я просто не нахожу слов признательности.

— Да что уж, свои люди. Без пяти минут родственники. Пошли мы, сестрица.

— Ваше высочество, после всех разыгравшихся ужасов мне показалось несколько неуместным такое поспешение с нашим обручением. Хотя, с другой стороны, я счастлив, что этот миг наконец-то наступит. Ожидание слишком затянулось.

— Я не очень понимаю, о каких ужасах вы говорите, герцог. Вершить правосудие — одна из обязанностей монарха, и он осуществляет её, когда находит нужным. Это не может касаться обстоятельств царственной семьи.

— Но я намеревался задать вам совсем иной вопрос, ваше высочество. Изменившиеся обстоятельства, по всей вероятности, не могут не сказаться на последней воле вашего родителя.

— Но мой родитель и государь жив, и говорить о его последней воле неуместно.

— Напротив, для монарха это всегда уместно. Тем более что содержание завещания наверняка изменится.

— Я не знаю содержания уже существующего.

— Разве оно не предполагало передачу престола императрице Екатерине?

— Не знаю.

— Но чему же тогда могла служить её коронация?

— Мне не кажется разумным высказывать вслух свои догадки или какие бы то ни было соображения. Они наверняка окажутся далеки от истины.

— Но разве вы не можете прямо задать вопрос вашему родителю?

— Я не стану этого делать. Достаточно того, что государь обладает полной свободой решения.

— Вы имеете в виду «Правду воли монаршьей», подписанную в 1722 году. Но ведь для её осуществления не было необходимости короновать императрицу. Государь явно имел в виду что-то иное, каких-то иных наследников.

— Я понимаю вашу любознательность в этом вопросе, герцог, но, к сожалению, не сумею её удовлетворить.

— В момент подписания указа у его императорского величества было не так много кандидатур.

— Но почему же? Это и его внук — царевич Пётр Алексеевич. Ему тогда исполнилось семь лет. Был жив его собственный сын, Пётр Петрович младший — царевича не стало в октябре следующего года. Наконец, это мы с цесаревной Елизаветой, наша младшая сестра Наталья Петровна и внучка императора — царевна Наталья Алексеевна, уже вышедшая из младенческого возраста — ей исполнилось восемь лет.

— Боже, какая бесконечная литания женских имён! Ваше высочество, нам необходимо, совершенно необходимо узнать мысли императора. И по возможности — до обручения.


* * *
Цесаревна Анна Петровна, Маврушка

— Государыня цесаревна! О, Господи, страх какой! Анна Петровна!

— Чего расшумелась, Маврушка? И потом, перестань меня называть цесаревной. Сама знаешь, как матушка стала гневаться за этот титул. Мол, не мой он, так нечего и людей с толку сбивать. Герцогиня, и весь разговор.

— Да Бог с ней, с герцогиней! Цесаревной ты на веки вечные останешься. Российской — не то что Голштинской.

— Маврушка! Рассердить меня хочешь?

— Ну, не буду, не буду, коль такой твой приказ. Ты лучше, цесаревна, послушай, о чём во дворце-то толкуют.

— Опять!

— Да нет здесь никого. Одни мы, одни! Иначе нетто с новостью такой к тебе бы побежала.

— С какой?

— Уж не знаю, с какого конца начинать. Помнишь ли, Анна Петровна, как скончалась принцесса Шарлотта-София?

— Что тут помнить! Родила великого князя Петра Алексеевича — родильной горячкой и сгорела.

— Дней-то после родов сколько прошло?

— Недели полторы, помнится.

— То-то и оно — полторы! А какого дохтура ни спроси, каждый скажет: родильной горячке срок всего несколько дней.

— Откуда мне знать. Да и ты вроде у нас ещё не рожала, а уж от докторов сведений понабралась.

— Да не я, не я, государыня цесаревна. Слухом земля полнится. От мамок всяких и доведалась: больно долго принцесса в горячке горела. Антонов огонь[18] — он ведь спуску не даёт. Едва успел прикинуться, уже нет человека. А тут промедление такое...

— И что же?

— Да уж ты не погневайся, разреши мне тебе ещё один вопрос задать: ты-то сама была ли в те дни у принцессы?

— Окстись, Маврушка! Каким же манером мне тогда у принцессы быть было мочно, когда лет-то мне едва семь набежало.

— Верно, верно, царевна. Значит, сама ты не бывала. Покойница государыня царевна Наталья Алексеевна тебя к ней не водила.

— Никогда лишнего разу на половину принцессы государыня тётушка не захаживала, а тут ещё болезнь такая, кто знает, может, и прилипчивая.

— Прилипчивая там, не прилипчивая, а только свидетелей нам с тобой днём с огнём, выходит, не сыскать.

— А если и так, на что они нам?

— Погоди, погоди, царевна, каждому овощу своё время. На похоронах ты была ли?

— Нет, только сейчас подумала, не была. Не упомню, кто запрет такой наложил. Не государь ли батюшка?

— Да и то сказать, царевна, какие там похороны. Принцесса люторкой оставалась, правда?

— Веры не меняла, знаю. Так и в брачном договоре, государь батюшка рассказывал, указано было.

— А коли отпевали её по люторскому обряду, так в церкви открытый гроб с покойницей не выставляли и прощаться с ней не прощались.

— Господи, Маврушка, к чему ты клонишь?

— Мне бы тебя не напугать, государыня цесаревна.

— Что полагают — отравили принцессу-то? Потому и не показали?

— Про отраву никто никогда не толковал.

— Тогда что? Что ты мне, Маврушка, с утра пораньше загадки загадывать принялась. День сегодня какой шутейный у тебя выдался?

— Как хошь, государыня цесаревна, назови, а что необычный — тут и спору нет. Я вот всё умом раскидываю: глупость мне сказали али нет. Одно знаю, нет дыму без огня.

— Ладно, что сидела скучала, а то бы бесперечь на тебя осердилась.

— Может, и сейчас рассердишься, почему мне знать. Ещё тебя, государыня цесаревна, вопросом донять хочу: почему бы твой покойный государь батюшка, как наследник овдовел, не стал ему другую супругу искать.

— Может быть, и стал бы, да вскоре в западные страны поехал.

— Вот-вот, матушка моя, поехал! Замуж Катерину Иоанновну выдавать, со всеми королями да герцогами встречаться, договариваться. Тут бы самое время и сынку жёнушку присмотреть. Союзы-то со всякими государствами ему, ой, как нужны были.

— Твоя правда. Может, рукой на покойного наследника махнул, раз у братца уже сынок народился.

— Народился! Мало ли деток твоя родительница за свой век рожала, а ни один сынок жить не остался. Кабы хоть маленько подрос великий князь, в какой-никакой возраст вошёл, а тут младенец в колыбели. На таком расчёт плохой. Твой-то братец в те же дни народился. Уж, кажется, какие пылинки с него ни сдували, как за ним ни следили, а не жилец оказался.

— И впрямь, государь батюшка сам мне говорил, что с царевичем Алексеем Петровичем одна надежда у него на супругу была. У принцессы характер мягкий, деликатный оказался. Где ей было Алексея Петровича к рукам прибрать.

— Нужна была супруга наследнику, тут и толковать нечего. А если так рассудить, что нельзя ему было жениться?

— Это ещё почему нельзя? Вдовцу-то?

— Вдовцу! А если не вдовцу?

— Как это? Похоронивши супругу-то? Совсем ты мне голову закружила.

— Похоронивши! Все знали, что в спальне наследник Алексей Петрович ни разу не побывал. На отпевание в церковь и то идти не пожелал. Государь Пётр Алексеевич какую ему выволочку, Господи прости, устроил. Да сих пор денщики вспоминают, как палкой сыночка охаживал, а тот упёрся и ни в какую. Стыдоба одна! И то сказать, по люторскому обычаю у гроба закрытого на стуле полчаса посидеть — невеликое дело. Так больно покойницы не жаловал. Да и сынку не обрадовался.

— Государь батюшка вспоминал, как родители принцессины убивалися. Приехать не могли, а всё просили, чтобы дочь им в Бланкенбург отослали — в семейном склепе похоронить.

— А чего ж не отдал государь Пётр Алексеевич?

— Да ты что, Маврушка! Может, её деткам ещё на престоле российском быть придётся, а праха матери здесь не будет. Не с руки получится.

— Вот теперь, государыня цесаревна, новость-то свою и могу рассказать. Один из голштинцев проговорился, из придворных твоих. Весточку какую получил. Будто принцесса наша София-Шарлотта вовсе и не помирала!

— Полно тебе, Маврушка! Сказки это одни!

— Наверно, сказки. А только по всем странам европейским будто бы слух прошёл, что принцесса после родов из Петербурга нашего сбежала. Помогли ей!

— Господи!

— Вот-вот, только и остаётся крестным знамением себя осенять. И сбежать ей будто бы сам государь помог.

— Быть того не может!

— Почему же это? Не нужна ведь она уже стала, разве не так? У государя на руках сынок оказался собственный, вымоленный да вымечтанный. Вот он и прикрыл глаза на бегство-то это. Ты с меня, государыня цесаревна, строго не спрашивай: за что купила, за то продаю.

— Ну, а дальше, дальше-то что?

— А то, что встретила наша принцесса какого-то офицера из-за океана, туда и переправилась. Графиней стала называться и живёт себе с мужем-французом припеваючи. Да уж какой бы муж ей ни достался, после нашего царевича любой сокровищем покажется. Вот какие слухи, государыня цесаревна.


* * *
Пётр I, Макаров А. В.

— Вот теперь, кажется, с внутренними изменниками разобрались. Надобно народу обо всём объявить.

— Вы о чём, ваше императорское величество? О чём объявить?

— Думаешь, Макаров, до людей ничто не доходит,— никакие слухи и пересуды? Так вот, пустой болтовне надо противопоставить правду. Я имею в виду НАШУ ПРАВДУ. Это тебе понятно?

— Приказывайте, ваше величество.

— Прежде всего в календарь следующего, 1725 года внести имена цесаревен Анны Петровны и Елизаветы Петровны.

— Это впервые, ваше величество.

— Да, впервые, но так теперь будет всегда. Только именовать обеих моих дочерей следует не цесаревнами, а отныне только великими княжнами. И без указания права первенства.

— Но, ваше величество, великая княжна Анна Петровна уже обручена с Голштинским герцогом, и после её свадьбы её имя не сможет оставаться в числе лиц императорской фамилии.

— Ты сам ответил на собственный вопрос: после свадьбы. А когда состоится свадьба, мы ещё увидим. Теперь следующее. Из календаря изъять имена детей покойного царевича Алексея Петровича.

— Обоих? И Петра Алексеевича тоже?

— Тем более его. Они более не потребуются, раз их отец отрёкся от престола, некогда ему предназначавшегося. Поэтому и трактовать их следует как лиц партикулярных, без упоминания в календаре.

— Ваше величество, я сознаю, что мои настойчивые расспросы могут вызывать ваше неудовольствие, но...

— Что ещё?

— Ваша третья дочь — царевна Наталья Петровна. Как вы распорядитесь в отношении неё? Царевне уже семь лет.

— И за её права тут же примется хлопотать наша Анна Петровна.

— На правах крёстной матери царевны, ваше величество.

— Помню, помню. У нашей царевны к тому же такой воинственный крёстный отец — генерал-адмирал Фёдор Матвеевич Апраксин. Правда, я остановил свой выбор на Фёдоре Матвеевиче из-за его родства с нашей царствующей фамилией.

— Родной брат покойной государыни царицы Марфы Матвеевны[19]! Вы сочли нужным, ваше величество, оказать и самой царице высокие почести, похоронив её в Петропавловском соборе.

— Да, это было перед самым нашим отъездом в заграничную поездку. Очень некстати, но смерти никто ещё и никогда не отдавал приказаний. Если бы не её болезнь, царица Марфа могла стать украшением нашего двора с её красотой, повадкой, характером.

— Помнится, царевны Иоанновны очень досадовали, что их родительнице царице Прасковье Фёдоровне не было оказано такой чести.

— Их досада мне безразлична, но тебе могу сказать причину: у царицы Марфы Матвеевны не было никаких связей с иностранными правящими семьями. И никаких потомков. В том числе мужского пола.

— Так всё-таки, государь, как прикажете поступить с именем царевны Натальи Петровны?

— Пожалуй... Пожалуй, мы пока обойдёмся без неё. До сих пор не могу отделаться от чувства, что мы слишком поспешили с Шишечкой. Слишком поспешили.

— Но в чём же, государь? Вы объявили его наследником. Соответственно с 1718 года внесли в календари дни рождения и Ангела, а такие дни в отношении особ царствующих фамилий всегда отмечаются торжественными обедами и фейерверками.

— Я становлюсь суеверным, Макаров.

— Ваше величество, это всего лишь минутная слабость, никак вам не присущая. А тогда кто же сомневался в необходимости ставить в заголовках всех напечатанных книг: «Напечатано при наследственном благороднейшем государе-царевиче Петре Петровиче»? И Феофан Прокопович был прав, сочиняя царевичу превосходные похвальные слова.

— Когда мы все видели, что на четвёртом году он ещё не может ходить и говорить.

— Но доктора вселяли надежду...

— Доктора! Если бы ты знал, как нелегко мне было принять решение похоронить Шишечку в Александро-Невской лавре. Как трудно...


* * *
Цесаревна Анна Петровна, герцог Голштинский

— Принцесса, надеюсь, вам что-то удалось выяснить у вашего родителя? У нас совсем не остаётся времени. Счёт идёт не на недели — на дни, а может быть, и часы. Вы так невозмутимы, что остаётся только удивляться.

— У меня не было возможности объясниться с государем. Его величество так занят последние дни.

— Ещё бы, дело о воровстве Меншикова куда важнее судьбы старшей дочери!

— Может быть, и так.

— Но добивайтесь же, принцесса, настаивайте. В конце концов, это ваши законные права по рождению. Почему вы должны начинать свою замужнюю жизнь с их ограничения, почему?

— Герцог, мне неприятна ваша ажитация. И в нынешних условиях она кажется неуместной.

— Неужели, принцесса? Все эти местные обстоятельства вас просто не должны касаться. Какое дело герцогине Голштинской до перипетий в коридорах петербургского двора! Это здешнее, вполне домашнее дело.

— Это всё ещё мой дом, герцог.

— И вы явно страшитесь с ним расстаться. Или просто не хотите намеченного брачного союза. Не знаю, что лучше. Почему вы не хотите довериться мне. Так или иначе, я на целых восемь лет старше вас. Двадцать четыре года и шестнадцать — немалая разница.

— Я не хочу вас обижать, герцог, но из этих лет вы почти четыре провели в России и могли успеть почувствовать себя частью царского дома.

— Мог бы, но его величество ни в коей мере этому не способствовал. Моё положение до последних дней оставалось совершенно неопределённым.

— Вы несправедливы, герцог. Разве вы не получили два года назад чина капитана лейб-гвардии Преображенского полка? Со всеми преимуществами этого звания.

— Племянник великого короля Карла XII на русской службе! И это вы считаете достойным меня?

— Государь говорил, что это временный статус.

— Надеюсь! Но этот статус слишком затянулся. А теперь, перед самым его окончанием, я лишаюсь всего того, на что мог рассчитывать. Я жду от вас решительных действий, принцесса. Решительных!

— Я ничего не могу обещать вам, герцог.

— Опять старая песня! Но я пришёл за вами, чтобы проводить вас на куртаг, где я сам найду способ свести вас с его императорским величеством, раз у вас самой не хватает решимости.

— Я вынуждена ответить вам отказом, герцог.

— Это ещё почему?

— Есть некоторые обстоятельства, которые мне хотелось бы проверить по старым законодательным распоряжениям.

— О, вы настоящий государственный сановник.

— Что вы, это простая попытка, которая может пригодиться и моему родителю.

— Она касается вопроса о престолонаследии? Неужели?

— Да, принц. Этих сведений я ни у кого не смогу получить.

— А если и получите, то у вас нет оснований им верить, не правда ли, принцесса? О, я беру свои слова обратно. Как я был неправ перед вами. И всё по причине, чтобы видеть вас и наших будущих детей счастливыми и обеспеченными. Если бы вы знали, как часто я о них думаю.

— Вы растрогали меня, принц.

— Вы говорите это серьёзно?

— Вполне.

— О, тогда тем более не буду отнимать у вас золотого времени. Если хотите, я объясню ваше отсутствие головной болью или лёгким недомоганием, чтобы на него никто не обратил внимания.

— Думаю, будет ещё лучше, если вы просто Станете всё время танцевать. И не с одной Елизаветой.


* * *
Цесаревна Анна Петровна, П. А. Толстой

Ушёл. Своему счастью не поверишь. Всего хотеть и ничего для этого не делать. Гаврила Иванович — сама слышала — говорил государю. Государь только отмахнулся.

Не хочу с ним быть. Если бы батюшка передумал. Пусть бы уж Лизанька. И нравятся они друг другу — только и делают, что смеются. Деньги герцогу нужны. Права.

Если бы с Монсом ничего не случилось, может, и передумал бы государь. А почему теперь торопится. Почему? Милославских опасается, а им же дорогу и открывает.

Спросила между делом у Бориса Петровича, как оно допреж сего с наследниками бывало. По завещанию, по договору или как? Шереметев удивился: по какому завещанию, цесаревна? Наследника каждый государь при жизни объявлял. Обряд был такой. В Успенском соборе. Волю людишки станут исполнять, пока завещатель жив, а коли преставится, волей его каждый по своему разумению пренебрежёт. Не грех ли? Рассмеялся: власть она всегда с грехом в паре ходит. Со смертным грехом. Так уж испокон веку положено.

Борис Петрович посоветовал с Петром Андреевичем потолковать. Толстой просто объяснил. Скажем, государь Михаил Фёдорович тридцать два года на престоле пробыл, сына единственного — государя, будущего Алексея Михайловича имел, а всё равно провозглашение нового царя проволочки не терпело. Хоть и многие за Романовых стояли, а другие? В 1613 году побороть их удалось. Так побороть — не уничтожить. Такие всегда головы поднять могут. Разве мало от таких бунтовщиков государю Петру Алексеевичу претерпеть довелось?

Удивилась: разве не все за Романовых тогда были? Пётр Андреевич усмехнулся: где там все? Ты у нас, цесаревна, многое в науках исторических достигла. Уж тем более московские обстоятельства знать должна.

На престол-то кто только тогда ни зарился — всех не сочтёшь. Выборщикам нелегко пришлось. Поначалу ото всяких иноземных правителей да королей отказались. Потом и от крещёных казанских царевичей — многим они лучше других казались. А у тех, кто за Романовых стоял, трудность какая была: Фёдор Никитич Романов, иначе — патриарх Филарет, в польском плену который год находился.

Без главного да опытного много в таких делах не навоюешь.

Почему в польском плену, цесаревна? Так это с Бориса Годунова начинать надобно. Помер Фёдор Иоаннович — выбирать государя в первый раз пришлось. Прямых наследников нет. Рюриковичей кругом хоть отбавляй. Удельных князей тем паче. Тут тебе и Трубецкие, тут тебе и Мстиславские, тут тебе и Одоевские — всех не перечтёшь. И права на престол у каждого.

У Романовых дело хуже обстояло — не Рюриковичи, не удельные. Предок ваш Гланда-Камбила Дивонович из Литвы в последней четверти XIII столетия в Московию выехал, тогда же и крестился Иваном. Сын у Ивана — Андрей прозвище носил Кобыла и сыновей имел пятерых, каждого со своим прозвищем — обычай такой держался.

Твой-то прадед, Анна Петровна, — Фёдор Кошка сыну своему Ивану уже фамилию Кошкиных передал. А внук Фёдора Кошки — Захарий Иванович стал именоваться Кошкиным-Захарьиным, правнук — Юрием Захарьевичем Захарьиным-Юрьевым.

Много их, родственников-то было. И держались друг за друга крепко. В случае чего друг друга нипочём не оставляли. Силой при царском дворе стали. Постоять за себя перед любыми Рюриковичами могли.

Не по рождению, значит? Пётр Андреевич усмехнулся: рождение, цесаревна, хорошо, а за себя постоять тоже неплохо. Ты дальше послушай, коли интерес есть. Есть, ещё какой есть! Государь никогда об этом не говорил.

Так вот, у Юрия Захарьевича сын был Роман Юрьевич. А у Романа Юрьевича детки: сынок Никита Романович и дочка Анастасия Романовна. Захарьины-Юрьевы. Дочка-то и стала первой любимейшей супругой государя Ивана Васильевича Грозного.

При ней государь и Грозным ещё не прозывался. Унять его царица умела. За каждого от гнева царского упросить. Души в ней не чаял. Как на образ святой смотрел. И то сказать, государю семнадцать лет едва исполнилось, как поженили их. Рано он осиротел-то, Грозный государь. А тут жена красавица, умница, всё поймёт, во всём поможет. Где приголубит, где похвалит. Сыновей ему родила троих. Только что первенец несчастным случаем в реке Шексне утонул — нянька будто на руках не удержала. А может, и другое что.

Бог с ними, с детьми, Пётр Андреевич. С властью-то как же было? Опять усмехнулся: тут узелок и завязался. Фёдора Иоанновича не стало, а родственников его по матери полно — Захарьиных-Юрьевых. Им бы самое время престол занять. Ан не сообразили — Годунов ловчее оказался. На престол вступил, хоть Боярская дума его не избрала. Он перед Захарьиными извиняться стал волей народа. Будто народ его на улицах выкликнул.

Ещё важнее — патриарх Иов его поддержал. Друг его ближайший. Годунов затем и патриаршество установил, чтобы на Иова опереться.

Не просчитался. Сумел и подписей Романовых под избирательной грамотой добиться. Как это, спрашиваешь? Как — обещал Фёдору Никитичу место первого советника в государстве. И прадед поверил? Выходит, поверил. А может, план какой задумал, только ничего у Фёдора Никитича не получилось.

Главное для царя Бориса стало — Романовых на корню всех как есть изничтожить. Лихо за дело взялся, ничего не скажешь. Каждому из братьев досталось, дальше некуда.

Александр Никитич, наместник Каширский, в походе против хана Казы-Гирея прославился ещё при Фёдоре Иоанновиче. Сан боярина получил. В одночасье и сана лишился, и должности. В ссылку, кажись в Усолье-Луду, отправлен был. Там и порешили боярина.

Михайле Никитичу поначалу чин окольничего достался, а через три года и его ссылка ждала — в Ныроб. Голодом его там уморили.

Василия Никитича тоже стольником наградили. И через три года сослали в Яренск, а оттуда в Пелым — страшнее некуда. Годунову и того мало показалося. Приковали Василия Никитича к стене, так на цепях и дух испустил.

Ивану Никитичу, по прозвищу Каша, больше повезло. В Пелыме оказался, да не с такими суровостями. Выжил.

Порушить Годунов романовское гнездо порушил. Да только главным врагом для него Фёдор Никитич оставался. Крутой нравом. Лихой. Смелый — каких поискать. С таким и в самой жестокой ссылке не сладишь. Додумался злодей, детоубийца — постричь твоего прадеда, цесаревна. Чтобы не было больше Фёдору Никитичу дороги к престолу — ни во веки веков.

Так и оказался Фёдор Никитич на озере Святом в Холмогорском уезде и Антониевом Сийском монастыре. Молодой тогда ещё этот монастырь был — при государе Иване Грозном заложен. Не монахи кругом — лихие тюремщики.

Только и пострига разбойнику мало показалося. Весь род решил повывести. Супругу Фёдора Никитича, Ксению Ивановну, тоже под клобук подвёл. Место для неё ещё глуше придумал. В Заонежье есть волость Толвуйская, а там уж и вовсе глухой Егорьевский погост. Туда и свезли боярыню.

С детьми? Какими детьми! Одну-одинёшеньку. Нрав Ксении Ивановны Годунов знал. От сестрицы своей, царицы Ирины Фёдоровны. В теремах что ни день встречались.

Дивилась тогда Москва, как это Фёдор Никитич, щёголь на столице первый, красавец, молодец, первый жених, а такую невесту себе выискал. Приданого никакого. Ну, тут Романовы и так богаты были. А вот что виду никакого, все руками разводили. Хороша собой никому не казалась. Зато нравом супругу под стать. Крутая. Ума не занимать. Развлечений не любила. Не то что домоседка — гостей с превеликой охотой принимала. Обхождение, ничего не скажешь, знала. А ведь всего-то навсего, прости, цесаревна, дворяночка костромская, из самых захудалых. Такой Фёдор Никитич и во сне присниться не мог, а на-поди.

Кто сосватал Ксению Ивановну? Того не скажу, цесаревна. И разговоров таких слышать не приходилось. Может, и сам жених сыскал — и такое во все времена случалось. А уж коли сам выбрал — никто Фёдору Никитичу по пути бы не стал. С любым бы справился.

Недолго пожили. Совсем недолго. Сына и дочь родили — и постриг. Ксению Ивановну сестрой Марфой в обители поселили.

Ах, ты о детях, цесаревна. Детей с сестрой Фёдора Никитича, княгиней Марфой Никитичной Черкасской, на Белоозеро отпустили.

Два года маялись, покуда разрешение пришло и тётку с племянниками, и Великую старицу в родовое имение Романовых под Клином перевести. А встречи с Фёдором Никитичем — монахом Филаретом ещё сколько лет ждать пришлось!

Не тому дивись, цесаревна, сколько людям вынести пришлось — на русской земле испытаний всем хватает. Тому дивись, что не смирились супруги. Лжедмитрий разрешил им вместе жить, детей растить. А толку-то — монашеский обет силком ли, доброй ли волей даденный, всё едино обетом остаётся. Кто бы нарушить его посмел. Может, им ещё горше рядом-то было оказаться.

Слыхал, Великая старица всё о былом супруге пеклась. И о постели его, и о рухляди всякой, что надеть, что есть. А Филарет как окаменел — ни на какую заботу не откликался.

Лжедмитрий его по вымышленному родству в сан митрополита Ростовского возвёл. Тревожить не тревожил. Уважение всяческое оказывал.

Другое дело — Лжедмитрия порешили, на престол выбранный царь Василий Шуйский вступил. Выбирали ли его, спрашиваешь, цесаревна? Выбирали, а как же! По всем правилам. С Боярской думой.

Василий Шуйский твоего прадеда, по первому сану Ростовского митрополита, отправил в Углич — мощи царевича Дмитрия открывать. Почему, говоришь, новому царю подчинился твой предок? А как же иначе? Власть царская она всегда власть. Ей подчиняться следует, иначе держава в прах рассыпется.

Помню, помню, цесаревна, что ты про плен польский знать хотела. Так к нему иначе не подойдёшь. Фёдора-Филарета в Ростове Великом Тушинский вор захватил. Вернее сказать, войска его. И доставили Ростовского митрополита в Тушино.

Нет, никаким мукам не предавали. Зачем бы? Тушинский вор рад-радёхонек был тоже родство своё придуманное с митрополитом подтвердить — рукоположить его в сан патриарха Всея Руси. Не знаю, как бы тебе, цесаревна, об этом рассказать, но прадед твой верно служить тушинскому вору стал. За своей подписью стал по всему Московскому государству рассылать грамоты, чтобы признать вора за истинного царя.

Поверить не можешь? Почему же, цесаревна? От Тушинского вора и следа нет, а сан при твоём прадеде так до конца и остался.

Чем же плохо? Когда Тушинский вор с Маринкой-ворихой в Калугу бежал, патриарх Филарет одним из первых переговоры начал с польским королём, чтобы самому ли королю, сыну ли его на престол русский вступить.

А с пленом вот как вышло. Как только боярского царя Василия Шуйского свергли, гетман Жолкевский — в Москве он тогда с войском стоял — захотел из первопрестольной всех видных людей выслать. Понятно, боялся, что они москвичей против него бунтовать начнут. Тут прадед твой первым и оказался да ещё с патриаршьим саном.

Посольство тогда придумали послать к польскому королю Сигизмунду, чтобы согласие дал королевича Владислава на московский престол посадить. Ехать пришлось патриарху Филарету вместе с князем Голицыным.

До Варшавы они не доехали. Под Смоленском с переговорщиками встретились в октябре 1610 года. До апреля столковаться ни на чём не могли. А к тому времени к Москве подошли отряды первого ополчения, которым Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий командовали. Вот тогда-то у поляков причина появилась русских послов, арестовавши, в Польшу отвезти. Одно верно, с полным почётом. Патриарху Филарету целый дворец Сапеги в Варшаве отвели. Там он восемь лет и прожил.

Без него, значит, сына на престол избрали, говоришь? Конечно, без него. Всему головой Великая старица стала. Она одна и Романовых снова собрала, даром что под монашеским одеянием. Разве без своих людей дела такие делаются? Сторонники нужны, цесаревна, сторонники! Людей к себе приманить — кого посулами, кого родством, кого и просто деньгами. Большая тут ловкость нужна.

Какие сторонники? Да Господь с тобой, Анна Петровна, на что тебе, да ещё в твои-то годы в круговерти дворцовой разбираться? Неужто и впрямь любопытствуешь? Я-то готов со всяческим моим желанием, тебя бы не утомить.

Лизанька, как вихрь, ворвалась. Ой, Аннушка, да ты и не убрана к куртагу-то! Неужто впрямь не пойдёшь? Как бы разговоров лишних не пошло. Да и кавалер у тебя здесь, хоть и видный, да староват, больно староват. Соскучишься, сестрица! Ты уж не обижайся на меня, Пётр Андреевич! С чего бы удовольствие-то себе портить.

Еле отправила сестрицу. На отходном шепнула, чтобы никому не говорила о Петре Андреевиче. Она, сколько бы ни щебетала, молчать умеет. Лишнего слова нипочём не скажет.

Вернулась к Толстому: так что же за партия тогда романовская устроилась. Смеётся, а отвечает. Мол, всё вокруг Марфы Никитичны Черкасской завертелось. Морозовы — свойственниками ей приходились, Фёдор Иванович Шереметев зятем — на дочери Ирине женился.

Годуновская расправа и Фёдора Ивановича коснулась. Он и части поместий своих лишился, и из Москвы в Тобольск, хоть и главным воеводой, отправлен был. Вместе они с Фёдором Никитичем сторону Лжедмитрия приняли — тот Шереметеву сан боярина дал.

Одна тут загвоздка вышла — по сей день никто не разгадал. Ввёл Шереметев в Москву войска, которые то ли приняли участие в убийстве Лжедмитрия, то ли поспособствовали в том другим.

Фёдор Иванович и боярскому царю Василию Шуйскому верно служил — вошёл в состав Семибоярщины. А вот дальше, как и патриарх Филарет, на сторону поляков склонился.

Как так можно, говоришь, цесаревна? Учитель я плохой, государыня моя. Рассказываю, о чём слышал, а уж судить — сама суди. Рыба ищет где глубже, а человек где лучше. Ошибается, частенько ошибается. Тут дело государя всё наперёд рассчитать да угадать, чтобы собственную пользу соблюсти и державе помочь.

Вот и у Фёдора Шереметева получилось: сначала на стороне патриарха Гермогена был, который только русского царя на московском престоле видеть хотел — за то мученически и погиб, царствие ему небесное. А там стал интерес королевича Владислава отстаивать. Оборону Москвы вместе с поляками против нашего ополчения держал. Из первопрестольной вышел только, когда освободил её князь Пожарский со своим войском.

Говоришь, цесаревна, про измену? Это как судить. Ведь всё время Фёдор Иванович с патриархом Филаретом, что в Варшаве находился, переписывался. Новости все узнику сообщал. Первым за избрание Михаила Фёдоровича выступил — всё они с патриархом Филаретом оговорили, во всём к согласию пришли.

Знаешь ли, какую штуку Фёдор Иванович на выборах удумал? Чем всех к согласию привёл? Расскажу — удивишься. Будто молод Михаил Фёдорович, ума средственного да и воли никогда никакой не возьмёт — нрава тихого. Бояре и решили слабого государя себе выбрать, чтобы свою волю творить. А на деле Фёдор Иванович о патриархе Филарете думал — как бы ему власть сохранить да в целости оставить.

Оно так и вышло. Вернулся патриарх из Варшавы в 1618 году и с того времени стали все бумаги государственные двойным именем подписывать — двух великих государей Михаила и Филарета.

А как Михаил Фёдорович, спрашиваешь? Впрямь ли таким тихим да покорным был? Снова с чужих слов сказать могу, не был. Да не дано ему было до кончины отцовской разгуляться. За ним не только патриарх — Великая старица не меньше догляд держала.

Помнится, в 1621 году разъяснение для всех Приказов вышло: «каков он, государь, таков и отец его государев, святейший патриарх, и их государево величество нераздельно». Оно и так и не так на деле было. Государь без патриарха ни одного решения не принимал, а патриарх без государя любые государственные дела рассматривал.

Как патриарх с Фёдором Шереметевым ни дружил, а по возвращении из плена тут же из дворца убрал. Не верил, видно, а главное, не желал, чтобы у сына советчики иные, кроме него самого, появлялись. Один за всё отвечать, всем ведать желал.

По смерти патриарха государь Михаил Фёдорович тут же Фёдора Шереметева приблизил, хотя больше привязался к его зятю — в 1622 году Евдокия Фёдоровна Шереметева замуж пошла за князя Никиту Ивановича Одоевского. Им-то государь Михаил Фёдорович как никем иным дорожил.

Одно скажу, Анна Петровна, может, тебе по молодости и непросто будет понять. Нет людей злых, нет и добрых. Обстоятельства есть, цесаревна. Из них исходить правителю и надо. Своего человечьего сердца ни во что не вкладывать. Толку не будет.


* * *
Цесаревна Анна Петровна

Что-то не складывалось во дворце. Видела. Чувствовала. Даже Лизанька нет-нет да и удивлялась: ты ничего не замечаешь, сестрица? Может, всё дело в батюшкином нездоровье?

Государь и в самом деле ровно боролся с собой. Перед коронацией государыни в третий раз на Олонецкие воды поехал. В феврале. Уж чего, кажется, зимой-то от вод ждать. Никаких уговоров не слушал. Простыть-то легче лёгкого в февральские метели, а там ещё горше станет.

Вернулся хмурый. Раз один старшей дочери проговорился: думать о престолонаследии пора. Ахнула: как вы можете, государь? В ваши-то годы! Покривился: годы-то при чём.

Едва конца коронационных торжеств дождался и на Миллеровы воды в мае же уехал, до 16 июня ими пользовался. Вернулся недовольный: толку никакого. Времяпрепровождение пустое, больше ничего.

И всё-таки сил, видать, поднабрался. Дня больше на месте усидеть не мог. Какие там придворные церемонии да празднества. Ото всего отмахнулся. Осенью в Шлиссельбурге побывал. Ладожский канал осмотрел, Олонецкие заводы. А там уж Новгород и Старая Русса — соляным промыслом озабочен был. Старшей цесаревне сказал: кабы тебе здесь оставаться, с собой бы брал. В хозяйство государственное обязательно самому входить надо. От управляющих добра не жди: не там, так здесь непременно обманут.

Только когда по Ильменю судоходство за осенней непогодой прекратилось, в Петербург вернулся. Будто нехотя. На преподобного Нестора летописца. 27 октября. А уже на следующий день у Ягужинского обедать решил. Не сиделось ему на месте, ой, не сиделось.

С Ягужинского всё и началось. От него на пожар, что на Васильевском острове случился, помчался. Пожарным помогал.

Двадцать девятого отправился водой в Сестербек. На пути шлюпку встретил на мели. С солдатами. А из солдат никто плавать не умеет. Сам, по пояс в воде ледяной, помогал их снимать. Спасти всех спасли, а у государя жар да лихорадка начались. Ехать дальше не смог. Три дня провалялся да будто бы оправился. Второго ноября в Петербурге объявился, пятого сам себя на свадьбу к немецкому булочнику пригласил. До утра веселился. В последний раз. От души.

Сказывали, всех гостей уморил. Они вповалку лежат, а государь ещё с дамами как молоденький отплясывает. По двое немочек за талии поднимал да вокруг себя кружил. Спросила позже, кивнул согласно: было, цесаревна, душу отвести хотел. От чего? Не поделился.

Тогда-то ему о Монсе доложили. С Лизанькой говорить не хотела, а про себя думала неотступно: кто? Кому на руку правда такая была? Как ни крути, смысл один, чтоб государь завещание изменил. Что государыня может на престол вступить, ни разу словечком не заикнулся. Посмеивался: куда ей!

Только не в государыне дело. Не в ней! В тех, кто с ней вместе мог бы к власти прийти. А тогда Александр Данилыч. Он — главный. Дело прошлое, а, видно, помнился он государыне. Лизанька не раз подмечала, как меж собой словами перебрасываются. Государыня вроде перед ним и теперь робеет. Чуть что защищать принимается. Иной раз страшно становилось: не прогневала бы государя, на подозрение какое не навела. Сама слышала: при всех её императорским величеством называет, а в саду, в боскетах, не то что Катей — иной раз и за талию возьмёт, смеётся.

Без государыни Александру Даниловичу делать нечего. Гнев против него государь батюшка ещё с Прутского похода копил. Не выказал себя там светлейший, того хуже — отчёт по провианту концы с концами свести не сумел. Все знают, жадный. Забористый. Что плохо лежит, всё себе загребёт, а надо — ото всего отопрётся.

Сколько раз государь хотел следствие по растратам светлейшего до конца довести, государыня мешала. Так просила, так просила — отказать не мог. Последний раз из-за похорон царевича Петра Петровича младшего.

Светлейший... Один раз решилась — Петра Андреевича спросила, не меншиковских ли врагов дело. Посмотрел: сколько раз говорил, державой бы тебе, цесаревна, управлять. Значит, согласился.

Декабрь весь тихо промёл. Государь с бумагами отчётными разбирался. Нет-нет к себе звал: сама посмотри, как что делается.


* * *
Цесаревны Анна Петровна, Елизавета Петровна,
П. А. Толстой, герцог Голштинский

Болезнь подкралась неожиданно. Первая. И последняя. Никогда не лежал в постели. Никогда всерьёз не принимал врачей. Всё походя. Всё между прочим. От любой лихорадки лечился солёными огурцами. Бог весть, по чьему совету приказывал привязывать к голым подошвам нарезанные пластами солёные огурцы. Жар спадал, а с ним и болезнь отступала. От головной боли привязывал к сгибу кистей рук тёртый чеснок пополам с солью в скорлупе грецкого ореха. Через десять минут приказывал отвязывать: боль утихала.

Матушка рассказывала о рецептах, потому что когда-то сама всё делала государю. Позже пришли врачи. Что было на этот раз, не знала. Государыне вход в отцовскую опочивальню был закрыт. Её видеть батюшка не хотел. Лизанька боялась всех больных. Старшую цесаревну не звали. Приходила сама, отговаривались сном государя.

— Аньхен, ты слышала, государь батюшка третий день не встаёт с постели, Маврушка доведалась — боли у батюшки начались.

— Я пойду к врачу. Немедля!

— Тебя не пустят, сестрица. Маврушка видела, как они плотно прикрывают к государю батюшке дверь.

— Но мы же должны. Нельзя так, Лизьхен, нельзя!

— Государыня цесаревна, шёл мимо, осмелился обеспокоить своим визитом.

— Пётр Андреевич, сам Бог вас послал. Вы от государя? Как он? Что с ним? Говорите же, Пётр Андреевич, говорите!

— Сказать-то нечего, Анна Петровна. Врачи полагают, приступ каменной болезни.

— Но ведь у него уже так бывало, не правда ли? И проходило. Проходило же, Пётр Андреевич? Но почему вы молчите?

— Мне трудно вас утешить, государыня цесаревна. Не то что приступ силён. День ото дня сильнее становится.

— Это необычно, Пётр Андреевич?

— Дохтур говорит, по-разному бывает.

Добилась своего — вошла. Задух тяжкий. Свечей много — окошки занавешены. Спросила потом, почему? Отвечали, как приступ начнётся, стоны на улице через двойные рамы слышны. Вот окна войлоками и законопатили.

Мостовую перед дворцом соломой устлали — больного бы шагами да экипажами не тревожить. Макаров плечами пожал: сами поймут, что ходить им под окнами ни к чему.

К постели подойти не разрешили — всё равно, мол, в забытье государь. Не согласилась: хоть руку поцеловать. А государь глаза приоткрыл. Губами бескровными чуть пошевелил: «Аннушка...»

— Здесь я, здесь, государь батюшка. Прикажешь, ни на минуту не отойду. На полу спать буду. Только кивни, никто меня отсюда не выгонит. Только кивни!

Глаза закрыл. А губы опять: «Аннушка...» Сказать что хочет, помощи какой ищет. Владыка Федос под руку прихватил: «Ступай с Богом, государыня цесаревна. Благословил тебя родитель, государыня цесаревна. Благословил тебя родитель, а больше не мешай ему. Ступай».

Рука большая. Сильная. Глаза что твои льдинки. «Негоже тебе тут оставаться. Государю и без тебя трудно».

Вышла. К притолоке прислонилася. Слёзы кипят, кипят, глаза обжигают. Руки не поднять.

— Ваше высочество, вы разрешите проводить вас в ваши покои. Герцог! А он-то здесь к чему. Со всеми поклонами обменивается, перешёптывается.

— Вы узнали что-нибудь о завещании, ваше высочество? Самое время добиться ответа.

Опять. За горло схватило. И с таким всю жизнь прожить? Господи!

— Неужели и эта попытка оказалась бесполезной? Боюсь, если так пойдёт, инициатива перейдёт к Меншикову и тогда...


* * *
Цесаревна Анна Петровна,
Пётр I, А. Д. Меншиков, И. Н. Никитин

Рухнула как подкошенная. На пол. Ледяной. Воском закапанный.

«Государь!! Батюшка! Родимый ты мой...» Пальцы в простыню впились. Измятую. В пятнах.

Рука перед глазами. Огромная. Набухшая. Жилы синие напряглись — того гляди лопнут. Волоски чёрные. Редкие. По коже. Ногти синие. С ободочком белым. Губами бы припасть... Не дотянуться. Силы оставили — на колени не встать.

«Звал, государь? Видеть хотел?» Восковое лицо на подушке расплылось. Усы торчком. Глазницы запали. Чёрные. В уголке рта пузырёк. Искрится. То ли от дыхания. То ли от слёз — глаза застит, рассмотреть не даёт. Дышит же! Дышит, батюшка. «Государь...» Приподняться бы. Приподняться. Ртом воздуха не словишь. Вроде и нет его — дохнуть нечем. Всё равно встать надо.

«Батюшка, родимый ты мой...» — «Где была, цесаревна? Сколько искать тебя пришлось...» — Светлейший! Быть не может. Сколько времени к государю подхода не имел. От одного имени государь в ярость приходил. А уж после казни Монсовой и подавно.

— «Будто не знаешь, как его императорскому величеству нехорошо».

Выговаривает! Как хозяин в опочивальне царской стоит. — «Искали, искали тебя. А теперь что уж. Теперь отходит. Не до тебя ему». — «Где была?» Где? Смеётся? В покое своём с Лизанькой. Матушка строго-настрого выходить запретила. На врачей сослалась. Раскраснелась вся — не видала никогда такой.

«Вон видишь, цесаревна, покуда тебя ждал, даже доску грифельную распорядился подать, писать начал...» Макаров. Так и есть кабинет-секретарь. Ему-то что?

На одеяле доска откинута, ровно на обозрение выложена: «Всё отдать» и росчерк. Будто рука вниз скользнула — мелом без смыслу прошлась. «Видишь, видишь, цесаревна?..»

В голове молнией: ждали позвать. Ждали! Воли государевой выполнять не стали — к чему, когда конец близко. Да Господь с ней, с волей. Может, помочь ещё можно было. Снадобье какое... Полотенце мокрое личико потное обтереть. Губы запёкшиеся смочить.

Лекарств у постели ровно и не бывало: в угол покоя сдвинуты. Ни одного дохтура нет. Государыни тоже. Она-то, она как могла уйти? Злыдней проклятых у смертного ложа оставить? Мог бы ещё жить государь. Мог! Сам твердил: справится. Себя лучше всяких лекарей знал. И к боли ему не привыкать. Известно, каменная болезнь у кого хошь всю душу вымотает. Только здесь не то.

«О чём задумалась, цесаревна? Нехорошо тебе здесь оставаться. Когда всё кончится, позовём». — Знает. Всё знает светлейший. — «Никуда не уйду! Это ты прочь поди! Прочь! Неугоден ты стал государю. Прочь, сказала!»

Отступился. Доска. Почему доска? Коли в памяти был, мог кабинет-секретарю сказать — записал бы: свидетелей предостаточно. Николи на грифельной не писывал. Да и зачем? Больно стереть легко. Было — не было — поди докажи.

И буквы. Круглые. Ровные. Лёжа не написать. А уж коли боль займётся, и вовсе. На самое видное место пристроили. Макаров...

Недели не прошло, как при нём да при владыке Феодосии батюшка о престоле толковал. Не о кончине думал — о порядке в государстве. Сам сказал: спешить с браком Анны не станем. Помыслить ещё надобно. Будто над словами её задумался: о другом женихе просила. А батюшка: чем плохо, коли разом с ним державой управлять станешь. Мало ли королев да императриц бывало — ни в чём мужескому полу не уступали. И ты, Аннушка, не уступишь. Молода, так я ещё моложе на престол вступил. Справился же. Ты и вовсе к делам государственным приучена. Скучать над ними не станешь. А герцог — что ж, он тебе мешать не станет. Где ему! Справишься, да и мы с Макаровым всё оговорим.

Отмахнулась тогда: был бы ты жив, государь. Рассмеялся: помирать не собираюсь, а всё спокойней, коли дела в порядке. Больно всё в семействе нашем наперекосяк пошло. К старому не вернуться. Потом помрачнел: которую ночь матушку с сестрицей вижу. В Красном селе на берегу пруда стоят. Смеются. Мне руками машут. Зовут, будто торопят. — «Так не уходишь же с ними!» — Пока нет, сказал, а там, может, и уйду. Окроме тебя, никого в жизни у меня дороже них не бывало.

Спустя несколько дней мастера в соборе Петропавловском встретила. В печальном платье. Голова опущена. Губы дрожат. Не удержалась:

— Иван Никитич, мастер, тогда, у батюшки... Ведь обычай европейский покойных на смертном ложе писать, а государь...

Головой замотал. Сжался весь:

— Не надо, государыня цесаревна. Художник — человек подневольный.

— Непорядок, порядок-то какой. Ведь умерших писать надо... в последний раз... как парсуну надгробную... вон они в соборе Успенском в Москве.

— Не знаю я порядков таких. Не слышал о них никогда при русском дворе.

— А при иностранных?

— Тем более. Был когда-то. В древности. Теперь не бывает.

— Кто же послал вас государя ещё живым писать? Кто?

— Посыльный из дворца, государыня цесаревна. Кто же ещё.

— Чьим же именем? Кто приказ дал? Меншиков? Я не проговорюсь, Иван Никитич, ни за что не проговорюсь. Ты не говори вслух, только головой кивни. Меншиков, да?

— Никто бы по меншиковскому приказу во дворце с места не сдвинулся.

— Верно, верно, Иван Никитич. А алтарь перед батюшкиным смертным покоем — разве не светлейший распорядился соорудить? Чтобы никто туда входить не мог, тем паче особы полу женского?

— Не мог Меншиков алтарём распоряжаться. Эта домена владыки Федоса и, так полагаю, государыни.

— И ты согласился живого мёртвым изобразить, неужели согласился, Иван Никитич?

— Зря вы так, государыня цесаревна. Вы на картину самую посмотрите — её в кладовые дворцовые сразу же и унесли. К живому государю я пришёл, живого и написал. Может, и последний вздох его принял. Кроме нас с живописцем Таннауэром, в покое никого не оставалось. А мы с господином Готфридом ни словечком не перемолвились.


* * *
Цесаревны Анна Петровна,
Елизавета Петровна, М. Е. Шепелева

Новая императрица! Двор притаился: с чего начнёт — кого осудит, кого оправдает. После того что промеж государыни и государя случилося, не станет императрица всё по-старому оставлять. В том и сомнений ни у кого не было.

— Слышала, слышала, Аннушка, всех осуждённых по делу Вилима Ивановича велела государыня матушка помиловать! Всех до единого!

— Ну, головы-то Вилиму Ивановичу, уж как бы хороша ни была, не приставишь.

— Господи, Маврушка! Да будет тебе страсти-то все эти поминать. Было — прошло.

— Известно, прошло. Сам Вилим Иванович в общей скудельнице...

— Вынут его оттуда, вынут! Уже объявлено, что похороны самые торжественные состоятся.

— Из скудельницы, известно, кого-нибудь раздостать — не велик труд, а вот голову из Кунсткамеры...

— Маврушка, сколько раз повторять!

— Не сердись, не сердись, Елизавета Петровна. Вон гляди, как наша старшая цесаревна задумалась. С чего бы?

— И впрямь, Аннушка, о чём это ты?

— О превратностях жизни человеческой, да на что тебе это, сестрица. Ты и без этих мыслей проживёшь.

— И в голове не держи, проживу. Я уж у государыни родительницы выпросила, чтобы Егора Столетова ко мне в штат назначить.

— Егора? Того, что для Вилима Ивановича письма любовные сочинял, а тот за свои собственные выдавал? Так его же кнутом, беднягу, били и в Рогервик на каторжные работы сослали.

— Э, Рогервик там — не Бог весть какой дальний край. Вернуть сочинителя нашего оттудова ровным счётом ничего не стоит. Уже и нарочный выслан.

— Ишь, как обернулась ты быстро, сестрица.

— А чего ждать? Ещё, не приведи, не дай, Господи, какую новую вину для человека удумают. Под моим крылом ему надёжней будет.

— А о шуте Балакиреве не похлопотала, Елизавета Петровна?

— Да полно тебе, Маврушка! Шут-то мне на что нужен. Сочинять я и сама пробую. Глядишь, чему у Столетова-то и поднаучусь.

— И то правда, ему меньше других досталося от государя. Всего-то навсего батоги да ссылка на три года в Рогервик.

— Вот и прихватила бы, цесаревна, бедолагу. Что тебе стоит! А государыня императрица на радостях всё разрешит.

— Семейство какое Монсов странное — никогда для фамилии нашей полезным не было. Поначалу всё лучше некуда, зато потом...

— О чём ты, Аннушка?

— Сама посуди, сестрица, каково Матрёне ото всех этих перипетий — что с сестрицей, что с братцем.

— Ой, нашла кого жалеть! Да твоя Матрёна Ивановна уже статс-дамой к государыне императрице назначена и семейство её всё, все Балки, ко двору взяты. Ведь случайные же люди...

— Какие же случайные, Лизанька? Вовсе нет. Прадед ихний, майор шведской службы, в войска дедушки нашего, государя Алексея Михайловича ещё когда перешёл и помер перед тем, как государю батюшке в Великое посольство ехать. С двадцати четырёх лет в нашей армии служил. И сын его Фёдор Николаевич здесь остался, генерал-поручиком стал, орден Александра Невского получил и, как знак особого благоволения государя батюшки, его портрет, бриллиантами осыпанный. Не всем государь батюшка такие награды жаловал.

— Чтой-то фамилия у них будто бы иная была, коли память мне не изменяет.

— Тебе, Маврушка, николи ещё память не изменяла. Первого майора звали Балкеном, а внука уже Балком. Тоже до орденов всяких дослужился, чин генерал-поручика получил, а по первой жене к шведскому имени русское присоединил. Вот и стали они Балк-Полевы.

— И откуда у тебя подробности такие, Аннушка? Будто специально семейством ихним интересовалась.

— Не семейством. Покойный государь батюшка про учебные полки рассказывал и про то, сколько пользы от Балк-Полева было.

— А ты всё и слушала? И от скуки не заснула? Господи, мученица ты наша!

— Вовсе нет, Лизанька, мне интересно было. Когда государь батюшка из Великого посольства вернулся, Николай Николаевич Балк стал вместе с другими офицерами готовить учебные солдатские полки. Один — в темно-красных кафтанах, другой — в тёмно-зелёных. Вот с тёмно-зелёными он и занимался перед самым началом Северной войны. Из них-то и образовались тысячные солдатские полки, которыми позже генерал Вейде в составе своей дивизии командовал.

— Господи, спаси и помилуй! Да ты, сестрица, скучнее голштинцев твоих рассуждаешь. Голштинцы твои тебя, поди, разинув рты слушали.

— А им про то слушать незачем. Это дела российской армии.

— Ну, а коли ты с герцогом Карлом обвенчаешься, тогда всё ему рассказать сможешь.

— Не смогу и не стану, Лизанька. Супруг супругом, а наша держава всегда мне ближе и дороже останется. Да ты хоть раз послушай, Лизанька. Увидишь, как оно всё любопытно складывается. Точно не помню, но, кажется, государь батюшка говорил, что в 1700 году Балк собственный полк организовал и им же под Нарвой командовал, а позже в Ингерманландии и в Эстляндии. А ты толкуешь, случайные люди? Нельзя так, сестрица, не разобравшись, людей судить.

— Ну, чистый государь батюшка, правда, Маврушка?

— Да хватит тебе, Лизанька, я только сейчас к самому интересному подошла. Сынок Балка, Фёдор Николаевич, как и отец, получил в командование самостоятельный полк. Где только не воевал: и под Нарвой, и под Полтавой, и в Померании, и Штеттин штурмовал, и с флотом в Стокгольмскую сторону в 1719 году ходил.

— А всё равно никто бы так его отличать не стал, кабы не изловчился наш герой на Матрёне Монсовой жениться. Вот уж тут ему счастье-то и привалило.

— Не удержалась, Маврушка!

— А чего удерживаться, когда чуть-чуть генералу вашему головы вместе с Монсом не отрубили. Вот тебе и заслуги, государыня.


* * *
Цесаревна Анна Петровна, П. А. Толстой

Торопился. По всему было видно, как торопился светлейший. Ни на кого не смотрел. Ни с кем не совещался. Государыню матушку и то не всегда оповещал.

Заметила ему. Удивился: ты что, государыня цесаревна? Забыла, что гостья у нас? Что до венчания твоего недолго, а там и поезжай в свои владения с Богом. Кабы нужна была государыне, поди, её императорское величество тебя в первый черёд за собой поставила. Так нету этого. И не будет! Привыкай с Иоанновнами в одном ряду сидеть — если они согласятся.

Слезами подавилась. А Лизанька хоть бы что. Сама, мол, сестрица, виновата. С такой прытью и до монастыря недалеко. С кончины батюшкиной повзрослела. Посерьёзнела. А на людях виду не подаёт.

Одна надежда с Петром Андреевичем втайности потолковать, хотя и он не то что прежде — опаситься стал.

— Откуда, Пётр Андреевич, племянника-то опять взяли? Пошто? Нет ведь у него сторонников, нет.

— Позволь с тобой, цесаревна, не согласиться. Сторонников у царевича-младшего, может, и нет, а вот у светлейшего их предостаточно. Чтобы от Алексашки избавиться, за младшим царевичем пойдут.

— А мы как же? Мы с Лизанькой?

— Тут, цесаревна, никакого «мы» уже не осталося. Ты — отрезанный ломоть, а вот насчёт Елизаветы Петровны Остерман прямо предложил выдать её замуж за Петра Алексеевича.

— За мальчишку?

— Какая разница. Сегодня мальчишка, завтра в мужика вымахает.

— Так он Лизаньки на шесть лет младше.

— Велико дело. Вон у поляков тридцатилетнего короля на шестидесятилетней королеве женили, и ничего.

— Как ничего? Как же жили они?

— А так и жили: он в Кракове, она в Варшаве. И всё-то у них ладно получалось. Помнится, она его и в глаза не видала. Да и не хотела видеть. Главное — престол в надёжных руках оказался.

— И что же с Лизанькой будет?

— А ничего не будет, цесаревна.

— Уставы церковные не позволят.

— Ой, цесаревна, не смеши старика. Уставы! Благословение у Синода на всё получить можно — была бы монаршья воля. Тут всё куда сложнее: светлейшему такой расклад не по душе пришёлся. Вот он с Венским двором и столковался. По их задумке датский дипломат Вестфален придумал за великого князя дочь Меншикова отдать.

— Которую, Пётр Андреевич? Да и зачем?

— Которую — всё равно. А в таком случае светлейший при двух молодых некоронованным правителем России станет. Уразумела его хитрость-то, цесаревна?

— Погоди, погоди, Пётр Андреевич, дай с мыслями собраться.

— Какие ж тут мысли, Анна Петровна? Гляди-ка, как всё ладно да складно у Александра Данилыча выходит. Преставилась твоя родительница шестого мая.

— На Иова Многострадального. В ночи ещё скончалась. До утра не дожила. Не простились мы с ней. Не благословились.

— Какое уж тут благословение, когда без памяти государыня сколько часов лежала. Хрипела всё. Страшно хрипела. Пена изо рта ключом била. Известно...

— Погоди, погоди, Пётр Андреевич, не говори. Не ровен час кто услышит. Тебе же не поздоровится.

— Твоя правда, цесаревна. Да это так — к слову пришлось. Ты другое вспомни. Седьмого мая читать завещание стали.

— А у батюшки — государь ещё жив был: так торопились.

— Здесь-то никому бояться было нечего. Я о другом. Данилыч при этом объявлен был адмиралом. Мало показалося, так через пять дней сам себя в генералиссимусы произвёл всех сухопутных и морских сил. Сынка Андреевским орденом наградил, обер-камергером назначил.

— И всё до матушкиного погребения.

— А как же. Так Александру Даниловичу под опекой покойной способнее казалося. На девятый день императрицу погребли, и прямо с погребения светлейший нового императора в свой дворец перевёз. Забыла, цесаревна? Ни ходу, ни подходу к новому монарху не стало. Ну, а двадцать пятого мая, сама знаешь, обручение Марии Александровны с государем Петром Алексеевичем состоялось.

— Полно, Пётр Андреевич, полно!

— Сказать хочешь, государыня цесаревна, обручение не твоему чета? Не уважила тебя родная матушка так, как светлейший старшую свою княжну уважил? Верно. Накрадено у светлейшего сверх всякой меры и понятия, потому и обручальные перстни молодым по двадцать тысяч рублёв каждый надели. На руке не удержишь. Прокопович, известно, проповедь произнёс, будто такой ангельской пары на русской земле со дня сотворения мира не бывало. Чад их всех будущих благословил и прославил.

— О Прокоповиче говоришь, Пётр Андреевич. А Федос — от батюшки государя не отходил, все мысли его предугадать умел, а как последнюю волю предал?

— Полно, цесаревна, покойника злом поминать. Эдакой смерти лютой злейшему врагу не пожелаешь: в каменном мешке безысходном, на лютом холоде да в голоде. Он за свои прегрешения уже заплатил.

— Слыхала я, какой штат у государыни невесты необычайный.

— А как же. Двадцать пять придворных, певчих, служителей без малого сотня. Лошадей не перечесть. Вроде бы две дюжины цуговых, что Бирон для покойной государыни императрицы родительницы твоей в Германии отбирал, столько же верховых, да из судов штрахоут, баржа да верейка под её собственным штандартом.

— А сделать с ним ничего нельзя?

— Со светлейшим-то? На Господа Бога надеяться. Потому как у каждой верёвки кончик бывает, а уж у людской удачи тем паче.


* * *
Цесаревны Анна Петровна,
Елизавета Петровна, М. Е. Шепелева

В дворце что ни день, то праздник. О печальном платье государыня и думать не стала — не к лицу ей. Да и дочерей не понуждала: ни к чему скорбь безмерная. Во всём следует разумный предел соблюдать. Что это за государство в трауре! Так и сказала. Где там в церквах отстаивать, жить надобно! Дела государственные делать тоже. Цесаревна Анна Петровна заикнулась было. Только что не прикрикнула — хватит! И чтоб я более разговоров таких не слышала.

Откуда только кавалеры взялись. Все молодые. Статные. Расфранчённые. Вокруг государыни так и вьются, а она громче всех смеётся. От души веселится.

— Бирона не заметила ли, Аннушка?

— Это что — курляндского дворянина-то? Который лошадьми занимается?

— Вот-вот. Только он себе, кажись, лошадьми широкую дорогу прокладывает. Мы уж с Маврушкой приметили.

— Чего бы вы только не приметили. А что за дорога?

— Расскажу, не поверишь. Он, оказывается, ещё в стародавние времена к покойной кронпринцессе Шарлотте в камер-юнкеры набивался.

— Неужто ещё тогда? А выглядит молодым.

— Выглядит — не выглядит, а от ворот поворот получил. Государю батюшке, сказывают, не показался. Так он в Курляндию вернулся. Вот тут уж ему Курляндия не показалась. Так, веришь, он на какую хитрость пустился? Коня верхового самого что ни на есть дорогого выбрал да на все свои последние деньжонки купил и герцогине-то нашей Курляндской и преподнёс. В подарок.

— Иоанновне? И она приняла?

— Чего ж не принять, когда конь как из сказки, а она сама в конях толк знает. Кто видел, сказывают, обомлела герцогиня наша да и растаяла. Согласилась уважить просьбу Биронову, чтобы ему вместе с представителями дворянства курляндского ехать государыню родительницу с восшествием на престол поздравлять.

— Только ради этого и тратился?

— Только! Ты, Аннушка, на его расчёт иначе взгляни. Верил, что ко двору придётся. Крепко верил. Только осечка вышла. Герцогиня-то послать его согласилась, а дворяне курляндские принять Бирона в делегацию свою наотрез отказались. Мол, и безродный-то он, и будто бы убил кого в драке, что пришлось ему из студентов университета в Курляндию бежать.

— Выходит, зря кавалер потратился.

— Помолчи, помолчи, Маврушка. Рассказа мне не порти. Скорая какая! Договорить не успеешь, непременно своё словечко вставит.

— Молчу, молчу, государыня цесаревна Елизавета Петровна.

— Вот и молчи. Кавалер Бирон сам по себе одновременно с курляндцами приехал и, вообрази себе, сестрица, государыне какую-то там цидульку от герцогини передал.

— Ну и упрямец!

— Так оно и есть. И даже в око государыне родительнице впал. Очень милостиво она с ним обошлась, да только на отсечь Левенвольд с Александром Данилычем кинулись. Так что пришлось кавалеру несолоно хлебавши в Митаву возвращаться.

— Елизавета Петровна, цесаревна моя ненаглядная, разреши непутёвой Маврушке хоть словечко вставить. Ведь не утерплю, как Бог свят, не утерплю!

— Говори, говори, Маврушка, иначе захвораешь от нетерпения.

— Так и есть, Анна Петровна. Не забылся Бирон в Петербурге-то. Государыня велела Петру Михайловичу Бестужеву, чтоб он — никто другой! — лошадей ей подобрал. И имя запомнила, а там уж как Господь даст. Может, и потанцуете ещё с кавалером на куртагах-то.


* * *
П. Матюшкин, сержант Воронин,
барон Мардефельд

Ветер над заледенелыми колеями. Ветер на раскатанных поворотах. Ветер в порывах острого мёрзлого снега. И одинокая фигура, согнувшаяся под суконной полостью саней.

Быстрей, ещё быстрей! Без ночлегов, без роздыха, с едой на ходу как придётся. Пока перепрягают клубящихся мутным паром лошадей.

«Объявитель сего курьер Прокофий Матюшкин, что объявит указом Её Императорского Величества, и то вам исполнить без прекословия и о том обще с ним в Кабинет Её Императорского Величества письменно рапортовать, и чтоб это было тайно, дабы другие никто не ведали. Подписал кабинет-секретарь Алексей Макаров».

Что предстояло делать, знал на память — кто бы рискнул доверить действительно важные дела бумаге! А вот с чьей помощью, этого не знал и он сам, личный курьер недавно оказавшейся на престоле государыни Екатерины Алексеевны.

Секретная инструкция предписывала начиная с Ладоги в направлении Архангельска высматривать обоз: четыре подводы, урядник, двое солдат-преображенцев и поклажа — ящик «с некоторыми вещьми».

О том, чтобы разминуться, пропустить, не узнать, — не могло быть и речи. Такой промах немыслим для доверенного лица императрицы, к тому же из той знатной семьи, которая особыми заслугами вскоре добьётся графского титула. И появится дворец в Москве, кареты с гербами, лучшие художники для семейных портретов, а пока только бы не уснуть, не забыться и... уберечь тайну.

В шестидесяти вёрстах от Каргополя — они! Преображенцы не расположены к объяснениям. Их ждёт Петербург, и тоже как можно скорее. Всякие разговоры в пути строжайше запрещены. Но невнятно, не для посторонних ушей, сказанная фраза. Вынутый и тут же спрятанный полотняный пакет. И обоз сворачивает к крайнему строению первой же деревни — то ли рига, то ли овин. Запираются ворота. Зажигаются свечи. Топор поддевает одну доску ящика, другую. Совсем нелегко преображенцам подчиниться приказу Прокофия Матюшкина, но на пакете, показанном урядником, стояло: «Указ Её Императорского Величества из Кабинета обретающемуся обер-офицеру при мёртвом теле монаха Федосия»[20].

В грубо сколоченном ящике — холст скрывал густой слой залившей щели смолы, — под видом «некоторых вещей» преображенцы спешно везли в столицу труп. Матюшкину предстояло произвести самый тщательный осмотр — нет ли на трупе повреждений и язв. Иначе — можно ли его представить на всеобщее обозрение.

Но доверие даже к курьеру не было полным. Кабинет требовал, чтобы результаты осмотра подтвердили своими подписями все присутствовавшие. При том же неверном свете свечи. На передке брошенной хозяевами замызганной осенней ещё грязью телеге.

Снова перестук забивающих гвозди топоров. Растопленная смола. Холст. Вязь верёвок. Ящик готов в путь. И, опережая преображенцев, растворяются в снежной дымке дороги на столицу сани кабинет-курьера. Рапорт, который увозил Прокофий Матюшкин, утверждал, что язв на мёртвом теле не обнаружено.

Первый раз за десять суток бешеной езды можно позволить себе заснуть. Поручение выполнено, а до Петербурга далеко.

Только откуда Матюшкину знать, что его верная служба давно перестала быть нужна. Что той же ночью, в облаке густой позёмки, его сани разминутся с санями другого курьера — из Тайной Канцелярии, как и он, напряжённо высматривающего направляющийся в столицу обоз: четыре подводы, солдаты-преображенцы, ящик...

Сержант Воронин далёк от царского двора. Но приказ, полученный им от самой Тайной канцелярии, вынуждал хоть кое в чём приобщить солдата к таинственному делу:

«Здесь тебе секретно объявляем: урядник и солдаты везут мёртвое чернеца Федосово тело, и тебе о сём, для чего ты посылаешься, никому под жестоким штрафом отнюдь не сказывать... Буде же что с небрежением и с оплошностью сделаешь, не по силе сей инструкции, и за то жестоко истяжешься».

Угроза явно была излишней. Кто в России тех лет не знал порядков Тайной канцелярии, неукротимого нрава руководивших ею Петра Андреевича Толстого и Андрея Ивановича Ушакова! Да разве бы обошлось тут дело штрафом!

Воронин встречает преображенцев на следующий день после Прокофия Матюшкина. Теперь всё зависит от его решительности. Ближайший на пути монастырь — Кирилло-Белозерский. Воронин во весь опор гонит обоз туда. Следующий отчёт составлен с точностью до четверти часа.

1726 года марта 12 дня в «5 часу, в последней четверти» приехали в монастырь и объявили игумену указ о немедленном захоронении «поклажи». В «9 часов, во второй четверти» того же дня — трёх часов хватило, чтобы выдолбить в промерзшей земле могилу! — ящик, превратившийся, по церковным ведомостям, в тело чернеца Федоса, погребён «безвестно» около Евфимиевской церкви. Настоящее имя, возраст, происхождение покойного — всё останется неизвестным, как и место могилы.

Ни молитвы, ни отпевания — груда звонкой мёрзлой земли в едва забрезжившем свете морозного утра. Участники последнего акта подписывают последнее обязательство — о неразглашении обстоятельств произошедшего. Чернец Федос перестал существовать.

...Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король — он же как-никак пишет лично ему! — чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь. Тем более такое громкое дело, как дело Федоса.

«Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалёкого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было сделаться незаметным образом патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран, императрица не может противостоять церкви, а следовательно дошла до него теперь очередь сделаться председателем Синода».

Дальше в донесении барона похвалы верноподданническим чувствам Синода, конечно же, с негодованием отвергшего притязания архиепископа. Заверения в преданности синодальных членов царице Екатерине: «чем был император, тем теперь же императрица» — таковы слова князей православной церкви.

В заключение приписка, что архиепископ Новгородский уже в крепости, раскаивается в своём поступке, но, надо надеяться, прощения не получит. Да и какая может быть надежда, когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.

Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра Великого, — это ли не событие в государственной жизни! И конечно же, опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчётов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду важно подчеркнуть — с Екатериной Алексеевной всё в порядке. Возмущения против неё нет. Правительство решительно расправляется с любыми бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак Анны Петровны с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь всё понятно.


* * *
Екатерина I

Государыня Екатерина Алексеевна удивилась: который день подряд Александр Данилович приходит делами донимать. Объяснений не даёт. Говорит, говорит: будто бы объясняет. А на самом деле разве путаницу ихнюю поймёшь. Волнуется князь. Иной раз голос повышать начинает. Аннушка и то заменила — удивлённо так смотрит. А как его остановить? Ещё пуще сердиться станет.

Ну, обещали мы перед венчанием герцогу Карлу перед датским королём походатайствовать — Шлезвиг ему вернуть. Александр Данилович вскинулся: не ходатайствовать — требовать вы, государыня, должны. Вы теперь великую державу представляете.

Нетто спорить с князем станешь. Пусть нужную бумагу на подпись принесёт. Принёс. Послали. Со всяческими угрозами. Так ведь время иное. Ответ такой получили, что Александр Данилович и тот отступился. Отказал датский король. Начисто отказал.

Члены совета посовещались, сказали: надобно теперь к австрийскому императору присоединяться. Так и сказали: к Венскому союзу. Удивилась: так ведь австрийский император помощь царевичу Алексею Петровичу оказывал. Великий князь-малолеток с ним в прямом родстве состоит.

Александр Данилович, как от мухи назойливой, отмахнулся: при чём здесь царевич, коли его в живых давно нету. Так ведь родственники — обиду помнить могут. Рассмеялся: в политике и делах государственных родственников не считают. О том надо думать, что австрийский император и с испанским королём в дружбе, который пролив и крепость Гибралтар вернуть себе хочет, и королём прусским Фридрихом Вильгельмом I. Они-то все вместе и пообещали права герцога Голштинского поддержать. Чего, кажется, больше? Герцогу не терпится, и его понять можно, да только дело это, Александр Данилович объяснил, долгое, в неделю-другую не решается. Терпения набраться нужно, да ещё и военные действия всякие предпринимать. Господи, спаси и помилуй!

А граф Левенвольд, хоть в государственные дела мешаться и не охотник — всё время меня в том уверяет, — а предупредить решил, что у Александра Даниловича и свои особые интересы во всех этих делах есть. Курляндская корона ему запонадобилась.

Легко сказать, корона! Оно верно, что сватовство графа Морица Саксонского к Анне Иоанновне расстроить сумел, да ещё ловко так. А Анна, сказывают, от графа совсем обеспамятела. Да и не она первая. Сколько о нём по странам европейским разговоров ходит. Больно собой хорош да до женщин охоч. Почему бы и нет, коли средства есть. А вот у него достаточно ли, неизвестно.

Александр Данилович оставил нашу Иоанновну в её вдовстве. Очень она закручинилась. Теперь новые хитрости придумывает. Левенвольд так и сказал: дайте, государыня, светлейшему волю, он и императором станет, и все окрестные герцогства и княжества немецкие себе заберёт. Сама знаю, ненасытная душа. А что делать?

Вот и теперь Верховный Тайный Совет Александр Данилович велел учредить. Надо ли? Аньхен толковать стала, что покойный государь всего выше Сенат ставил, а тут Сенат стал Совету подчиняться. Вот уж и впрямь мужчиной бы ей родиться. А так, какая разница, кто кому подчиняться станет, лишь бы императорская власть нерушимой была. Вот и Александр Данилович так полагает.

Спасибо Александру Даниловичу, ни в чём графу Левенвольду не препятствует. Папаша его, барон Герхард-Иоганн, был государевым уполномоченным в Лифляндии и Эстляндии. Это ещё до Прутского похода. А как женили царевича Алексея Петровича, назначен был обер-гофмейстером его супруги, принцессы Шарлотты.

Родителя ещё в 1721 году не стало, а сыновьям всем трём его это уж государыня Екатерина I графский титул подарила. Как приятно не по имени Левенвольда называть — просто графом. Как в книжке какой, что Аньхен пересказывала. И благодарность чувствует. И — сам сказал — без сана и титула также бы вас, государыня, обожал, потому что нет на земле таких красавиц. Верить — не верить, а всё на сердце радостно, всё праздник.

А с герцогом Голштинским — Бог с ним. Живёт на всём готовом, на даровых хлебах, со всею своею свитою, и пусть живёт. Лишь бы Аньхен спокойна была. Мне больше ничего и не надо.


* * *
Цесаревна Анна Петровна, II. А. Толстой

— Пётр Андреевич!

— Спасибо, что жалуешь меня вниманием своим, государыня цесаревна.

— Не я жалую, Пётр Андреевич, вы тратите на меня своё время.

— А я, Анна Петровна, уже всё своё время потратил — в долг живу. Как старый гриб. И время у меня не считанное и не мерянное: что Господь ни отпустит, всё подарок. Узнать что хотела, государыня цесаревна?

— Не знаю, как и подступиться. Слухи всякие до меня доходили. Может, глупости, а может...

— Говори, говори смело. Тебе-то, окромя меня, и спросить-то по-настоящему некого.

— Я об Иване Мусине-Пушкине.

— Ах, это. Что же тебе любопытно, государыня цесаревна?

— Знаю, служит он давно.

— Ещё бы не давно. Только правительница царевна Софья Алексеевна к власти пришла, тут же его воеводой в Смоленск, а там и в Астрахань назначила. Он ведь на племяннице патриарха нашего Иоакима женился — большую силу при дворе приобрести мог.

— Только поэтому?

— А чего ж ты хочешь, государыня цесаревна. Править умел, тут уж ничего не скажешь. Всю Северную войну в походах провёл. За Полтавскую битву графский титул получил.

— Но ведь он сколько лет и сенатором состоял, и Монастырским приказом ведал. А как же так — и Милославские ему мирволили, и государь батюшка против него никогда будто бы ничего не имел.

— Хочешь сказать, и теперь государыня родительница его своим докладчиком назначила.

— Оттуда и сомнения мои. Ведь, сколько мне известно, в интригах дворцовых граф не замешан.

— А зачем ему, государыня цесаревна. Разное ведь о графе толкуют. Ты ничего о происхождении графа не слыхала?

— Что, может, дядюшка он нам с Лизанькой родной? Батюшкин сводный брат? Вот к тому и весь разговор веду, Пётр Андреевич.

— Мне бы, старику, сразу догадаться. Да вот, видишь, сколько тебя, государыня цесаревна, зря промаял. Толковали такое при дворе. Будто побочный он сын дедушки твоего, Анна Петровна, великого государя Алексея Михайловича. Только как тут правду вызнаешь. Со свечой ведь никто в ногах не стоял, прости на грубом слове.

— А Иван Иванович Бутурлин тут при чём?

— Да как же. У патриарха Иоакима, из рода Савеловых, две племянницы замуж вышли. Мавра — за Мусина-Пушкина, Марфа — за Ивана Ивановича Бутурлина.

— Бутурлину кто же дорогу при дворе прокладывал?

— С патриарха началось. Да Иван Иванович и сам не промах. Совсем юнцом под Кожуховом командовал потешными и великую для Петра Алексеевича, государя нашего покойного, победу одержал над стрельцами — ими Фёдор Юрьевич Ромодановский верховодил. Сражение-то манёврами должно было стать, а обернулось битвой настоящей. Сколько солдат да стрельцов поубивало, покалечило, никто никогда и не говорил. Зато обоих главнокомандующих государь покойный всеми знаками царской власти наделил, почёт соответственный оказывать при дворе велел. Оба на всех празднествах являлись в платье царском.

— Как государь император легко со знаками власти своей расставался!

— Не расставался, государыня цесаревна, не расставался. Я бы так сказал, людей проверял. А настоящей-то власти покойный император никогда никому не уступал.

— Мне так показалося, что государь батюшка Ивану Ивановичу больше других военачальников доверял. Будто никогда в нём не сомневался.

— Э, государыня цесаревна! Чужая душа и для царственной особы потёмки. Кто в ней разберётся, кто за неё по-настоящему поручится. Но служить Иван Иванович и впрямь умел. Ещё до Северной войны государь его произвёл в премьер-майоры вновь образованного Преображенского полка — великая честь, как ни посмотри. А уж в чине генерал-майора приводит он под Нарву Преображенский, Семёновский и четыре пехотных полка.

— Привести привёл, но ведь ничего не выиграл, не правда ли?

— Тогда, государыня цесаревна, никто не выиграл. Каролус король предательством наших в плен захватил и Ивана Ивановича тоже. Бежать Ивану Ивановичу не удалось, а не один раз пробовал. Целых десять лет в плену просидел в Швеции, и столько же лет покойный государь о нём помнил. Как случай в 1710 году подвернулся, так сразу и освободил Бутурлина, а тот с ходу сражаться против шведов стал, даже в морском сражении при Гангуте поучаствовал.

— Но графа не было при дворе, сколько я помню.

— А как бы ему быть, когда против него Александр Данилович интриговать принялся.

— Да, но государь батюшка говорил мне о другом. Будто он Бутурлину поручил дела меньшиковские проверять: сколько тот где украсть исхитрился.

— Распорядиться-то государь покойный распорядился, а дела до конца не довёл: кончина помешала. Вот и остался Иван Иванович, как его смолоду государь называл, «царь Иван Семёновский», не то что не у дел, так ещё и с врагом лютым. Светлейший обид никогда не прощал, а уж по части денег расхищенных кто бы простить смог. А дальше и мы с ним в ссору вступили. При избрании наследника престола не хотел Иван Иванович государыню императрицей видеть. Даже команду гвардейцам дал дворец окружить. Только не вышло у него ничего.

— Но государыня родительница, кажется, зла на него держать не стала.

— Не стала, говоришь. А вот как заговор супротив Меншикова организовывать начал, тут же на безвыездное житьё в свои поместья отправила. Ещё что со мной станет, не знаю. Может, и годы мои преклонные не помогут.


* * *
Екатерина I, А. Д. Меншиков

Все знали: Александру Даниловичу вход в личные покои императрицы всегда дозволен. И когда одна бывает, и когда... Да что там говорить, светлейший не то что на развлечения вдовствующей императрицы внимания не обращает, похоже, поддержать её хочет. Прислуга не раз слыхала: ты, мол, государыня, самодержица наша, нет над тобой ничьей власти. Что, мол, решишь, тому и быть.

Пётр Андреевич сразу отмахнулся: слова! Меншиковские слова — за ними никогда правды не стояло. Это для Левенвольда у государыни свобода, а до дел государственных так бы её светлейший и допустил! Уж на что проста государыня, а и то примечать стала: к своей цели Александр Данилович идёт. Подчас и донимать государыню начинает. Ей бы за столом посидеть. Покушать плотно. Лишний стакан поднять. В покои с Левенвольдом уединиться. Так нет же — ровно земля у него под ногами горит!

— Донял ты меня, Александр Данилович, сил моих больше нету.

— Не я донял, государыня, люди донимают, обстоятельства. О твоей же пользе, безопасности пекусь. Спасибо бы сказала Алексашке, а ты досадуешь. Обещал я тебе, что на престоле будешь, нешто обманул? Вот и теперь хочу, чтобы дольше ты на нём оставалась.

— А это уж от Господа Бога, Александр Данилович. Сколько проживу.

— Неправильно судишь, государыня. Жизнь — одно, престол — другое. С ним мало ли оказий случиться может. Случайно, что ли, тебе твержу: много у внука твоего названного Петра Алексеевича, сторонников, ой, много, и сложа руки никто из них не сидит. Толкуют, пересуживают.

— Но как это говорится, на чужой роток...

— Не накинешь платок, что ли?

— Вот-вот, нельзя же всех переслушать, я так думаю. Сколько обо мне говорено было — страх вспомнить.

— А ты и не вспоминай, государыня. Ни к чему такая память. Другое дело, когда в Архангельском монастыре Нижегородской губернии архиерей Исайя поминал нашего младшего царевича — как ты думаешь? — благоверным государем! Понимаешь — нет?

— А как надо, Александр Данилович?

— Не понимаешь, матушка? Благоверным великим князем надобно — вот что! А коли государь, значит, тебе вровень, а цесаревен наших куда выше.

— Так запретить ему надобно, Данилыч. Ты и запрети.

— Запретить! А он, вишь, такую волю взял, что прилюдно, с амвона объявил — казнь готов принять, а иначе царевича поминать не станет. Да если б он один. Царевича на престоле многие наши князья да бояре ждут не дождутся.

— Что же делать, Александр Данилыч? Мне-то откуда знать?

— Не знаешь сама, тогда и не говори, что Меншиков тебя делами своими нудными достаёт. Один выход есть, чтобы врагов твоих замирить, — царевича наследником престола объявить, и немедля.

— Как царевича? Чужого мальчишку? Как можно? У меня же дочери есть. Почему не их?

— А потому, что тогда уж и вовсе врагов своих разъяришь. Цесаревен упомянуть можно после Петра Алексеевича. Ежели у него потомства не окажется.

— Значит, не видать им престола? Ни Аннушке, ни Лизхен?

— Там видно будет. Что ты, государыня, о цесаревнах печёшься, когда тебя, слышь, тебя самою с престола стряхнуть могут. А уж тогда цесаревнам и вовсе ни во веки веков ходу не будет.

— Но если ты объявишь царевича, то тогда и бабку его...

— Из монастырского заключения в столицу везти придётся? Об этом думаешь? Ну, тут мы и повременить можем. Главнее, чтобы права мальца признать.

— Но, Данилыч, его отец... и ты сам...

— Что его отец? Казнил его покойный государь. Значит, на то его воля была — не нам его сегодня судить. Да и забыла, что ли, без малого сто тридцать вельмож приговор смертный подписали — не один Меншиков. А с таким объявлением и казнь, глядишь, позабудется. Не будет костью в горле торчать.


* * *
Цесаревна Анна Петровна

Двор изменился. И говорить нечего: изменился. Людишек новых толпа. Где тут разобраться, кто откуда. Государыня матушка вдруг роднёй обеспокоилась, а родни оказалось видимо-невидимо. Неотёсанные. Полуголодные. До всего жадные. Два братца государыниных с семействами да ещё сестрицы две с семействами.

Мало что из своих краёв в Петербург понаехали — места во дворце требуют. Ни обихода, ни порядков не знают. Одеться толком не могут — ни один моднейший портной не поможет. В зале танцевальной отдельно стоят, всех рассматривают, перешёптываются.

Лизанька сказала: государыне бы подсказать, чтобы поучили их. Ведь перед нашей знатью неловко. А кто скажет? Кто решится. Государыня на молодого Левенвольда как на образ святой смотрит, глаз отвести не может. Родные из Лифляндии тоже дивятся.

Разве это двор Великого Петра! Ещё немного, о нём никто и не вспомнит. Родственники лифляндские больше всего герцога удивляют, его придворных. Как есть мужичьё. Герцог осмелился как-то сказать — на полуслове оборвала: чем вы, ваше высочество, их лучше? А на сердце тоска.

Старые придворные разошлись вне всякой меры. Один Девиер чего стоит. Ведь скороходом всего-навсего у батюшки был. Кое-как в денщики выбился. Зато изловчился на Анисье Меншиковой жениться.

Уж так-то она нехороша, так нехороша, а он на первых порах вьюном вился, комплименты сыпал, подарки возил. У Анисьи он первый, да и Данилычу сестру с рук сбыть некрасивую да необразованную куда как по мысли пришлось.

Сосватались. Свадьбу сыграли. А у Анисьи братнин нрав возьми да объявись. Недолго выходки муженька терпела, хоть и получил Девиер на женитьбе своей должность преотличную — как-никак первый обер-полицмейстер петербургский!

Порядку не навёл, а безобразничать стал, как только государь батюшка терпел. Взяток брал сверх всякой меры. Над гарнизоном своим и то издевался. Анисья Даниловна поглядела-поглядела, намучилась да и ушла от супруга богоданного. Светлейший её сторону принял — как бы иначе. А сделать с Девиером уже ничего не смог. Сам у государя в подозрении находился. Государь батюшка как-то сказал: с Прутского похода противу светлейшего следствие вести велел. Только государыня родительница все разные резоны ему представляла, чтобы повременить с судом окончательным. Всегда от Данилыча в зависимости была.

Вот и теперь Девиер во дворце что у себя дама. Надысь маленькому великому князю сказал, мол, поедем со мной в коляске, тебе же лучше будет — воля вольная делать что заблагорассудится».

К Софье Скавронской, кузине нашей богоданной, подлетел, в танцах её закружил. Комплименты говорить стал: не гляди что в летах: «за меня выйдешь, царицей всего Петербурга станешь».

Молчит государыня. Молчат и остальные. А там и ко мне с бокалом вина подошёл — с ним выпить. Наотрез отказала. Удивился: «ты, мол, что, цесаревна, не в своём королевстве, не в Голштинии своей, если ещё туда доберёшься. Так что Девиером, пока суд да дело, не пренебрегай: себе дороже».

Лизанька на всё смеётся. Что это ты, сестрица, никак всерьёз принимать их всех решила? Подожди, Аньхен, подожди. Если будет на нашей улице праздник, тогда за всё сочтёмся. Ты запоминай, запоминай лучше, сестрица, а виду не показывай — так больше о людях узнаешь. Так они перед тобой во всю ширь подлости своей развернутся. Мажет, и права Лизанька. На вид болтушка-веселушка, а на деле умница и характер твёрдый. Неуступчивая.

А родственники — Карл да Фёдор Самойловичи Скавронские — им государыня графский титул изволила дать. Не сразу. На второй год правления своего. Может быть, завещанием за титул ихний заплатила. Иначе бы светлейший ходу её желаниям не дал. Государыне давно надоело с роднёй прятаться. При государе батюшке и речи о них быть не могло, разве что денег понемногу им давала, а тут... У всех детей множество, особенно у Христины, сестрицы государыниной. Ей фамилию придумали — Гендриковы, по имени её супруга Симона Гендрика. Герцог смотрит, только губы кривит...

Загрузка...