После возвращения моего, после
девятнадцатилетнего странствия, в моё
отечество, мною овладело желание увидеть
чужие страны, народы и нравы в такой
степени, что я решился немедленно же
исполнить данное мною обещание читателю
в предисловии к первому путешествию,
совершить новое путешествие через Московию
в Индию и Персию. ...Главная же цель моя
была осмотреть уцелевшие древности,
подвергнуть их обыску и сообщить о них свои
замечания, с тем вместе обращать также
внимание на одежду, нравы, богослужение,
политику, управление, образ жизни...
И всё-таки он и сам не слишком понимал, как оказался в Московии. Та странная встреча в Лондоне, в мастерской его друга, модного портретиста Георга Кнеллера[10]. Мужчина в простой одежде, который на холсте приобретал латы, рыцарское вооружение, все знаки королевской власти.
Натурщик? Но Кнеллер относился к нему с полным подобострастием, как и все спутники непонятного незнакомца. Русский десятник Пётр Михайлов! О нём уже ходили легенды: русский царь, инкогнито работавший простым плотником на корабельных верфях, в то время как его посольство, соответственно дипломатическому протоколу, наносило визиты и принимало визиты, ездило на роскошнейших лошадях и в самых дорогих каретах.
Десятник обратил на него внимание после слов Кнеллера. Ещё бы! Прославленный путешественник. Автор вышедшей в Дельфте книги с описаниями и изображениями. Ни одним изданием современники так не зачитывались, ни об одном столько не толковали. Малая Азия, Египет, острова Греческого архипелага, и это после успешных занятий у модного венецианского живописца Карло Лотти.
Восемь лет в Венеции рядом с таким мастером позволили открыть собственную мастерскую, приобрести собственных заказчиков и толпы поклонниц. Остроумный рассказчик, любезный кавалер — и прозвище «Прекрасный Адонис». Очередь заказчиков и заказчиц на портреты его кисти не знала конца.
Десятник меньше всего был похож на выходца из далёкой и, как многие говорили, полудикой страны. Он свободно говорил по-голландски, всем интересовался, но и только. Прямого приглашения известному путешественнику посетить Московию не последовало. Это позже Кнеллер передал, что русский царь был бы рад видеть «Прекрасного Адониса» в своих владениях. Когда сам в них вернётся. И когда сложатся для того благоприятные обстоятельства.
Совместить путешествие в давно привлекавшую его Персию и острова Индийского океана с проездом через Московию — эта мысль приходит спустя два года. Совершенно неожиданно. И также стремительно де Брюин оказывается на палубе отплывающего в Московию торгового корабля. Без официального приглашения и обычного для русской страны запроса. «Прекрасный Адонис» всегда верил в свою звезду.
Первое впечатление — множество судов на рейде города Архангельска. Одиннадцать голландских, восемь английских и два гамбургских. 3 сентября 1701 года. В огромном каменном гостином дворе — «Палате» хранятся и продаются товары — и иностранных и русских купцов. Множество иностранцев, в том числе успевших обзавестись собственными домами. Архангельск растянут по берегу реки на три-четыре часа ходьбы. Все дома построены из дерева и обшиты изнутри тонкими красивыми дощечками. В каждой комнате своя печь, которая топится снаружи. И повсюду лавки и магазины, переполненные товарами.
Никто не препятствует гостю сразу же выехать в Москву, но ему кажется невозможным так быстро покинуть эти северные края. Ему понадобится четыре месяца, чтобы разобраться в покрое одежды местных жителей, конструкции детских люлек, оленьих упряжек, впервые увиденных де Брюином лыж, которые он опишет как обтянутые кожей широкие деревянные коньки. А ещё беседы с шаманами, купцами, знающими север вплоть до юкагиров и чукчей. Наконец, надо подготовиться и самому к далёкому путешествию. Это лошадей можно брать на перегонах, сани же должны быть собственными — в виде ящика, набитого соломой, прикрытого меховыми полостями, в которых путешественнику приходится лежать, отбивая себе бока на лихих ухабах, а потом отпариваясь в бане.
В Европе говорили о неприязненности ортодоксальных священников к представителям любой другой веры. Но в Холмогорах местный архиепископ Афанасий устраивает в честь «Прекрасного Адониса» пышнейший приём. Он разбирается в искусствах, любит их и готов позировать приезжему художнику. Только ли это! Архиепископ рассказывает, что у Де Брюина есть настоящая соперница по мастерству — старая царевна Татьяна[11] и, по местному обычаю, он добавляет имя её отца — покойного русского государя, Михайловна. Царевна всю жизнь занимается живописью, пишет портреты, и никто в царской семье или в церкви ей в этом не препятствует.
С ней можно увидеться? Архиепископ смеётся: почему же нет. Царевна сама непременно заинтересуется гостем. Ему лишь надо вовремя ввернуть похвалы её талантам. Царевна это любит, и тогда «Прекрасному Адонису» откроется дорога и в царские терема.
А библиотека архиепископа! Старинные рукописные и новейшего издания европейские книги, особенно о путешествиях, нравах и обычаях народов. И разговор с высоким князем православной церкви отличается непринуждённостью и живостью: Афанасию знаком голландский язык — а как же иначе бок о бок с Архангельским портом! — и он свободно изъясняется по-латыни. Этому учат в московских школах.
На пиру в архиепископском доме можно позавидовать редкому выбору вин и — певчих. Какие голоса и в каких сложнейших песнопениях сопровождают стол! Правда, только мужские — от малолеток до убелённых сединами артистов.
Афанасий не хочет отпускать гостя и под конец спрашивает, что произвело на него наибольшее впечатление. Де Брюин не колеблется: торговля домами. Оказывается, в России их строят разборными, в таком виде продают, а потом за несколько дней полностью собирают на новом месте.
«Относительно зданий ничто не показалось мне так удивительным, как постройка домов, которые продаются на торгу совершенно готовые, так же как покои и отдельные комнаты. Дома эти строятся из брёвен или из древесных стволов, сложенных и сплочённых вместе так, что их можно разобрать, перенести по частям куда угодно и потом опять сложить в очень короткое время».
В русских деревянных домах теплее в любые морозы, а о прочности — архиепископ смеётся, — вспомните, кремль в Архангельске сложен из брёвен и превосходно защищает город.
Чудо! Он повторит это слово множество раз: настоящее чудо — во всём, с чем приходится сталкиваться. Чего стоит одна каменная и деревянная Вологда с собором, построенным одним из итальянских мастеров, сооружавших соборы в московском Кремле.
Де Брюин ещё не увидел по-настоящему Московии, но уверен: Вологда — её жемчужина. И останавливается он в доме у одного из многочисленных обосновавшихся здесь голландских купцов. Родные обычаи, родные порядки и даже одежды, против которых не возражает никто из местных. А какими взглядами дарят «Прекрасного Адониса» красавицы-незнакомки на улицах. С ними невозможно познакомиться, но зато легко наглядеться вдоволь.
Путешественнику рассказывают, рассказывают, рассказывают. Без переводчика: всегда находится под рукой человек, которому знаком один из доступных художнику языков. И ещё — сплошной ряд возов по всей дороге на Москву. Днём и ночью. С хлебом. Прежде всего с хлебом. Им есть чем торговать и есть чем угощать гостей.
А потом ещё красавец Ярославль. Неописуема живописная Сергиева деревня — художника поправляют: посад — у знаменитого на всю Московию монастыря, где монахи становятся воинами и сражаются лучше всяких солдат. Всего дорога из Архангельска в Москву занимает полмесяца. «Если бы я захотел придумать себе самое фантастическое путешествие с приключениями, то не мог бы сделать этого лучше». Сразу по наступлении нового 1702 года «Прекрасный Адонис» въезжает в Москву.
Никакие восточные сказки не сравнятся с яркостью, пестротой и многообразием московской жизни.
Кажется, москвичи не уходят со своих улиц — так много на них дел, забав и приключений. Обряды, связанные с празднеством Крещения Господня, — московские совершенно неповторимы, и Де Брюин смешивается с толпой, чтобы всё как есть рассмотреть.
«В столичном городе Москве, на реке Яузе, подле самой стены Кремля, во льду была сделана четырёхугольная прорубь, каждая сторона которой была в 13 футов, а всего, следовательно, в окружности прорубь эта имела 52 фута. Прорубь эта по окраинам своим обведена чрезвычайно красивой деревянной постройкой, имевшей в каждом углу такую же колонну, которую поддерживал род карниза, над которым были видны четыре филёнки, расписанные дугами... Самую красивую часть этой постройки, на востоке реки, составляло изображение Крещения...»
Спустя ещё несколько дней по приезде «Прекрасного Адониса» приходит известие о победе русских войск над шведским генералом Шлиппенбахом. Это повод для очередного праздника, но уже совсем особого — представления из живописи и иллюминации. Путешественник видел достаточно всякого рода праздников, но здесь иное: наглядный урок и пояснение зрителям, что если пока ещё не всё благополучно складывается в войне со шведами, победят всё же русская правда и русское оружие.
«...Около шести часов вечера зажгли потешные огни, продолжавшиеся до 9 часов. Изображение поставлено было на трёх огромных деревянных станках, весьма высоких, и на них установлено множество фигур, прибитых гвоздями и расписанных тёмною краскою. Рисунок этого потешного огненного увеселения был вновь изобретённый, совсем непохожий на все те, которые я до сих пор видел.
Посередине, с правой стороны, изображено было Время, вдвое более натурального роста человека; в правой руке оно держало песочные часы, а в левой пальмовую ветвь, которую также держала и Фортуна, изображённая с другой стороны, с следующею надписью на русском языке: «Напред поблагодарим Бог!»
На левой стороне, к ложе его величества, представлено было изображение бобра, грызущего древесный пень, с надписью: «Грызя постоянно, искоренит пень!»
На третьем станке, опять с другой стороны, представлен ещё древесный ствол, из которого выходит молодая ветвь, а подле этого изображения совершенно спокойное море и над ним полусолнце, которое, будучи освещено, казалось красноватым и было со следующей надписью: «Надежда возрождается»...
Кроме того, посреди этой площади представлен был огромный Нептун, сидящий на дельфине, и около него множество разных родов потешных огней на земле, окружённых колышками с ракетами, которые производили прекрасное зрелище, частью рассыпаясь золотым дождём, частью взлетая вверх яркими искрами».
А музыка! Бог мой, какая в Москве музыка! Как требовательны к ней москвичи и какие совершенные музыканты услаждают их слух даже на уличных празднествах! Гобоисты, валторнисты, литаврщики — их можно видеть и в военном строю, и во время торжественных шествий. Целые оркестры из самых разнообразных духовых инструментов вплоть до органов выстраиваются у триумфальных ворот, на улицах. Но без них не обходится и ни один праздник в домах. Удивительно только, что москвичи явно равнодушны к струнным. Здесь одинаковая редкость скрипотчики и мандолинисты.
Жильё — но ему могли бы позавидовать самые богатые и титулованные лица в Европе. Первый домохозяин художника — прижившийся в Москве голландский купец, и это ему приходится накрывать столы на триста человек гостей. И он не исключение. Московские застолья непременно объединяют по несколько сотен человек. Понятно, что при таком размахе приходится держать целые толпы челяди, еле справляющейся с кухней и приведением в порядок покоев.
Де Брюин мечтает быть представленным «десятнику Михайлову», и это оказывается совсем простым. Через какой-нибудь день художник встречает царя у очередного голландского купца. Пётр не признается в той давней, лондонской, встрече, Де Брюин не осмеливается о ней напомнить. Но никаких протокольных условностей царь не признает. Разговор начинается самый живой, и Пётр, именно сам Пётр, служит переводчиком с голландского языка, который не представляет для него никаких трудностей. На первых порах это расспросы о Египте, Каире, разливах Нила, разнице между портами Александрия и Александретта: Пётр и его окружение достаточно сильны в географии. Им достаточно знакома и история.
В дверях комнаты показывается высокая статная женщина. Царь обращается к ней, также по-голландски: «Сестра, разреши тебе представить художника Де Брюина — он будет нашим гостем. И надеюсь, ты найдёшь для него хотя немного свободного времени...»
Величавая красавица с широко обнажёнными белоснежными плечами поворачивается к гостю: «Если вы нуждаетесь в моей опеке...»
— Я не смею надеяться на такое счастье.
Длинное с тонкими чертами лицо. Свободный разлёт бровей. Шапка рассыпающихся по плечам пышных кудрей. Парик? Смелый взгляд умных глаз с оттенком восхищения...
— Почему же. Мы всегда рады гостям.
Протянутая для поцелуя рука подтверждает благожелательность слов. Художник опускается на колено. На длинных пальцах ни золота, ни камней. Может быть, он чуть горячее касается губами руки, выдающей возраст принцессы: Наталье около тридцати. Художники не ошибаются.
— И вы посетите меня в моём Воробьёвом дворце. Завтра же. С утра.
Потом «Прекрасный Адонис» начнёт расспрашивать своих новых московских знакомых. Она замужем? Конечно, нет. Часто бывает при дворе? Почти каждый день, но много принимает и сама. Чем принцесса занимается? Что будоражит её любопытство? Театр и только театр.
— Бог мой, она участвует в любительских постановках? Это невероятно! После всех рассказов о Московии!
— Нет. Она — нет. Этим занимались дочери покойного государя, её сводные сёстры, в прошлом.
— Почему в прошлом?
— Они почти все заточены в монастыри. Ничего не поделаешь, борьба за власть. Без жертв она не обходилась никогда. Царевна Наталья держит актёров и сама сочиняет драматические произведения.
— Она писательница?!
— И считается, с немалыми способностями. Её пьесы пользуются немалым успехом. Она же сама их и ставит.
— И государь не возражает?
— Принцесса Наталья его любимая и единственная единоутробная сестра.
Из Лефортовой слободы на Воробьёвы горы — возница только головой покачал: вёрст пятнадцать набежит. От мороза марево над городом. Поседело всё — что ограды, деревья, что люди. Солнца не видать. Лошади белым кружевом закучерявились. В возке под медвежьей полостью и то до костей пробирает.
— Не рано ли едем к принцессе?
— Так приглашала же с утра. Сама время назначила.
— Утро и позже может быть.
— В Москве не может — позже день начинается. К полудню, почитай, половина его кончается.
— Не обеспокоить бы.
— Так царевна уж обедни, поди, отстояла — что раннюю, что позднюю.
— Принцесса так богомольна?
— Порядок, господин, соблюдать надо. Уж на что государь наш Всепьянейший да Всешутейший собор разводит, а что ни день и на службе Божьей бывает, и по вечерам с певчими концерты поёт. Духовные.
— Вы сказали, Всешутейший и Всепьянейший собор?
— А, выходит, ещё о нашем диве московском не слыхали. Коли с государем подружитесь, своими глазами увидите — дал бы вам лишь Господь целым и здоровым оттуда уйти. Не всем удаётся.
— Не понимаю. Это развлечение такое?
— Может, и развлечение, да кому как оборачивается. Дело тут такое шутейное. Вроде бы все церковные чины есть — разные бояре их изображают. Обряды тоже вроде как церковные — и снова шутейные.
— Смеяться над церковью? Вы ничего не путаете?
— Трудно тут объяснить. Оно и церковь и не церковь. Похоже и не похоже — всё на шутовство да пьянство поворачивает.
— С шутами? Шутам такое позволено?
— Какими шутами! Там главный-то Князь-Кесарь, как его государь называет, сам боярин князь Фёдор Юрьевич Ромодановский. Он и в походах военных себя выказал, и когда государь с Великим посольством по европам ездил, на государстве за него оставался. Все дела вершил. Государь к нему завсегда с самым что ни на есть великим почтением. Иначе как стоя и говорить не говорит. А князь Фёдор Юрьевич перед ним как царь настоящий сидит да ещё и выговаривает. Государь, сказывали, и письмо ему писывает словно царскому величеству, а подпись ставит иностранную — одним именем: мол, Питер, и ничего больше.
— Но должна же быть тому какая-то причина?
— Откуда нам-то про ту причину знать. Захотел государь, и всё тут. Кто бы это спорить с царём стал на Руси-то!
— А Всепьянейший, как вы сказали, собор?
— А что собор? Объявляет Князь-Кесарь когда ему быть, все съезжаются в Преображенское, и пошла потеха. Господи прости! Уж таково-то наши бояре чудят, что и на поди.
— И кто же эти господа? Я ещё не знаю, но надеюсь узнать.
— Узнаете, беспременно узнаете. Скажем, первым патриархом собора-то шутейного был двоюродный дед самого государя Матвей Филимонович Нарышкин. Что росту, что силушки был богатырской — помер в одночасье, царство ему небесное. Бородища лопатой. Волосы седые до плеч. Глаза что у ястреба. Глянет, так страх и пробирает. Патриархом Милакой его на соборе-то звали. А ещё один — архиепископ Прешпурский. Всея Яузы и всея Кокуя патриарх так это первый учитель, что государя в младенчестве грамоте учил — Никита Зотов. Этот и веком помоложе и подобрее. А кличут его — «святейший и всешутейший Аникита». Очень государь ему доверяет, всю канцелярию свою передал. Сказывают, выдумщик, каких сроду никто не видывал. Что почуднее в соборе-то случается — всё он присоветовал. У государя тоже свой чин имеется, только самый махонький: протодьякон Питирим. Вот как у нас. Гляди-ка, сударь, за разговором не заметили, как приехали.
— Вот эта улица?
— Какая ж тут улица, сударь! Это дворец Воробьевский так протянулся — конца не видать, а уж в тумане и вовсе. Очень его государыня царевна любит. Пожалуй, больше всех остальных на Москве, что ей предоставил братец.
— Ваше высочество, я не мог не воспользоваться вашим милостивым разрешением вновь оказаться перед вами и выразить своё величайшее уважение и восхищение...
— Уважение — понятно, а восхищение, милостивый кавалер, чем же?
— Ваше высочество, я в затруднении ответить в двух словах. Простите мою невоспитанность человека, не знакомого с московскими обычаями, но я никогда представить себе не мог, чтобы московские женщины были так прекрасны. Но и среди такого цветника вы, ваше высочество, не знаете соперниц.
— Вы решили говорить мне комплимент, Де Брюин?
— Это не комплимент, ваше высочество. Это, если позволите, заключение художника, написавшего на своём веку многие десятки портретов. Многие коронованные особы дарили меня своей благосклонностью, заказывая свои портреты. Я имел возможность присмотреться к их внешности, но уверяю вас, ваше высочество, ни у кого я не видел такой царственной осанки и...
— Короче говоря, вы хотите, чтобы я заказала вам свой портрет. Я была бы не прочь, но мне нужно сначала узнать планы моего царственного брата. В конце концов, мой портрет — это всего лишь каприз, а у государя есть какие-то государственные планы, связанные с вашим мастерством и вашей славой.
— О, нет, ваше высочество, я меньше всего думал о заказе и никогда не унизился бы до того, чтобы выпрашивать его у царственной особы таким образом. Нет, нет, принцесса, всё, что я говорил, я говорил от сердца.
— Не вижу ничего обидного для художника в получении заказа. Это же ваша профессия, Де Брюин.
— Вы правы, принцесса. Но я уже давно освободился от необходимости заказов. Моё небольшое состояние позволяет мне удовлетворять свои прихоти в отношении странствий по разным землям.
— Я обидела вас, Де Брюин? Я этого, поверьте, никак не хотела.
— Я слишком преклоняюсь перед вами, принцесса, чтобы воспринять любое высказанное вами слово за обиду.
— И всё равно я предпочитаю повторить, что не хотела обидеть вас. А ваше восхищение...
— Оно вызвано ещё и беседой с вами, ваше высочество.
— Мой Бог, чем же?
— Вас одинаково интересуют история, география. Вы много читали.
— Это такая редкость?
— Даже среди европейских принцесс. Кажется в порядке вещей, когда прекрасные царственные особы больше внимание уделяют туалетам, причёскам, особенностям поведения женщин в других странах.
— Почему же, я тоже интересуюсь туалетами и трачу время на причёску, особенно для ассамблей.
— О, это видно по безукоризненному вкусу ваших платьев, ваше высочество. Я снова позволяю себе дерзость судить как художник.
— Дерзость? Я вам её разрешаю.
— Но занимаясь необходимым туалетом, вы думаете совсем о другом. Или я не прав, принцесса? Я узнал, что вы увлекаетесь театром и сами пишете пьесы.
— Оказывается, наш двор — это двор сплетен.
— Приятных сплетен, ваше высочество. Если бы мне посчастливилось увидеть хоть один спектакль вашего театра!
— Вы серьёзно этого хотите? Хотя это естественное любопытство путешественника. Вам это понадобится, чтобы потом описывать свои впечатления, не правда ли?
— И да, и нет, ваше высочество. Описание, книги — всё это дело достаточно далёкого будущего. Я думаю сейчас не о них — только о том чуде, которое открывается моим глазам.
— О, Де Брюин, давайте продолжим московское чудо и всё-таки пройдёмся по моему дворцу, который я обещала вам показать. Надеюсь, он тоже вас не разочарует.
— Но этому дворцу нет конца!
— Зависит от того, что считать концом, Де Брюин. В нём по 120 комнат на каждом этаже.
— И целых три этажа!
— Нет, нет, всего два на каменном, как у нас говорят, подклете, или основании. То, что вы называете третьим этажом, имеет совершенно особое назначение — любоваться Москвой. Оденьте же шубу, и мы выйдем на открытое гульбище. Кроме него, здесь только маленькие помещеньица — чердаки и переходы — сени.
— Боже, но так наверняка чувствуют себя птицы, взмывая над землёй. Это восхитительное, ни с чем не сравнимое ощущение. И вот там вдали с этими золотыми главками...
— Москва, де Брюин. Там Москва. Но ветер может нас снести отсюда. Давайте спрячемся в сенях.
— О, позвольте, ваше высочество, мне ещё немного задержаться. Я должен сохранить в памяти это впечатление. А вон там внизу, за рекой, эти бескрайние поля.
— Они не бескрайние и они относятся к увеселительной усадьбе фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Если бы вы знали, как они хороши весной и летом.
— Это нетрудно себе представить.
— Пойдёмте, пойдёмте, Де Брюин. Вы непривычны к нашим морозам и ветрам. Я не хочу стать причиной вашего нездоровья.
— Ваше высочество, я подчиняюсь вашему приказу. Но, ваше высочество, я хочу молить вас об одной величайшей милости. Мне бы так хотелось нарисовать общий вид Москвы. Без него все мои словесные рассказы не будут иметь смысла. И здесь, я убеждён, лучшее место для художника.
— Так в чём же дело? Я буду только рада, если вы станете сюда приезжать — при мне или без меня. Я отдам приказ прислуге в любое время пускать вас и выполнять каждое ваше желание.
— И, может быть, я получу тем самым возможность видеть вас, ваше высочество.
— Может быть.
Дорога и впрямь недалёкая. Оглянуться не успели — уже в ворота каменные возок въезжает. Измайлово... Перед ними то ли речка, то ли ров крепостной. Собор огромный. Пятиглавый. Другие церкви поменьше. Кругом лес стеной. Заснеженный. Сине-белый. Господи, неужели олени? Олени и есть. На опушке остановились. Воздух ноздрями тянут.
— Чему удивились, господин художник? Тут в лесу зверья всякого полно. От деда-прадеда государева ведётся: зверинец.
— Для охоты царской?
— Зачем? Можно и для охоты. Только государям московским надобно, чтобы побольше разного зверья да птицы в московских угодьях развелось. Откуда только послы иноземные их сюда не привозили. Даже из тёплых земель. Ничего, приживаются. Вот мы и на месте. Сейчас слуги всю вашу кладь в покои заберут.
Покои низенькие. Тёмные. На полу красное сукно. Пороги высокие. Без привычки как есть зацепишься. От печей жаром пышет. Кафельки все голландские. Весёлые.
Вошла в комнату женщина. Немолодая. Высокая. Полная. Глаза тёмные. В причёске жемчуга крупные заделаны. На плечах накидка соболевал. Слов не надо, царственная особа.
Меншиков до полу поклонился. Быстро-быстро говорить стал. Государя поминать. Женщина согласно кивнула. Руку протягивает — для поцелуя.
— Рада знакомству, господин Де Брюин. От государя много о тебе добрых слов слышала. Гостем будешь.
— Бесконечно признателен за благожелательный приём...
Меншиков с голландского на русский быстро-быстро переводит. Наверно, что-то и от себя говорит. Царица Прасковья улыбнулась:
— Без фриштыка тебя Меншиков к нам привёз. Не годится так, сударь.
— О, еда это после работы.
— Нет уж, голубчик, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Девица вошла. Поднос в руках. На подносе чарка водки, оковалок буженины, огурчики солёные.
— Закуси, голубчик. Хозяйке всегда радость, когда гость до конца всё ест, на затравку не оставляет.
Меншиков согласно кивает: надо есть. И при царице. Еле с собой справился, да ещё стоя. Девица так и застыла с подносом. Всё съел — в пояс поклонилась, вышла.
— Вот теперь не грех тебе, господин живописец, и за работу приняться. Пойдём-ка в другую палату. Там моих дочек и увидишь.
Вошли — на лавках три красавицы. Не стесняются. Глаз не опускают. На поклон улыбнулись. Ручки для поцелуя протянули. Таких писать — одна радость. Спросили, как Москва — по душе ли пришлась. Морозы не докучают ли. Маленькие, а этикет знают. И красота у них разная. Старшая и младшая смуглянки, средняя — белокурая с васильковыми глазами, кожа белая-белая, глаз не оторвёшь.
Меншиков подсказывает: принцесса Анна Иоанновна. Дольше всех молчала, а потом возьми да по-немецки и заговори. Шутит, а глаза суровые. Может, грустные. Царица ни разу с ней и словом не перекинулась. Сразу видно, старшую — Екатерину отличает. Та и впрямь шутница, хохотушка.
— О, принцесса, вы с сёстрами составляете целый цветник.
— А цветник мог быть и ещё больше. У нашей матушки все дочки родились. Было пятеро, а теперь только трое осталось.
Принцесса Анна присмотрелась:
— Вы нас очень красивыми представьте, господин художник. От вас зависит, чтобы мы замуж вышли за прекрасных и богатых принцев.
— Вы будете скучать по своей прекрасной Московии, принцесса.
Губы сжала. Волчонком смотрит:
— Не буду. Ни за что не буду. Уехать бы скорее.
На этот раз царевна Наталья Алексеевна приказала — быть художнику в Преображенском дворце. Согласилась на свой портрет — государь Пётр Алексеевич захотел его иметь. Может, сам его величество захочет поглядеть на работу.
— Я видел государя в русской одежде, ваше высочество. Какое это удивительное зрелище. Величественное и...
— Вы подбираете слова?
— Да, ваше высочество, не знаю, как сказать точнее. Может быть, я ошибаюсь, но мне показалось, царь на коне, тем более таком огромном и вороном, должен вызывать у простолюдинов страх.
— Что же вас в этом смущает, Де Брюин. Не знаю, как в других государствах, но в Московии это обязательно. Мне думается, то же впечатление царский выезд произвёл и на посла французского короля. Кстати, вы были во Франции, Де Брюин?
— Нет, ваше высочество, и, к великому сожалению, не видел раньше короля-солнце, как зовут французы Людовика XIV.
— Почему раньше?
— Потому что ни одна страна не сравнится с великолепием Московии. Мне не удастся ощутить свежести впечатления.
— Жаль, вы не сможете мне описать Франции.
— Эта страна особенно вас интересует, принцесса?
— У государя в отношении неё есть свои планы. Скорее всего один из портретов моих племянниц, написанный вами, поедет в Париж.
— Я так понимаю, в матримониальных целях.
— В целях сватовства.
— Но Франция так далеко от Московии.
— Тем не менее у неё могут быть общие с нашими интересы. Шведы, с одной стороны, и турки — с другой, также, мне кажется, далеки от Франции, не правда ли?
— Я стараюсь держаться вдалеке от политических интриг, принцесса. Участие в них далеко не всегда выходит на пользу простому человеку. У меня есть моя профессия и моё дело.
— Наверно, вы правы. И всё же мне чуть-чуть досадно, что предполагаемое сватовство коснётся только моих племянниц, тем более они ещё так молоды и имеют перед собой целую жизнь.
— Я понимаю, ваше высочество, государь слишком привязан к вашему высочеству, чтобы согласиться расстаться с вами.
— В царских семьях об этом не думают. Расчёт, простой расчёт — вот что главное. А я в этот расчёт входить уже не могу.
— Вы не хотите покидать Московии, ваше высочество?
— Не притворяйтесь же, Де Брюин, чтобы сделать мне приятное. Я не собираюсь скрывать: мне много лет, и любой монарх предпочтёт юную супругу.
— О, как вы неправы, ваше высочество! Годы не отложили на вас никакого отпечатка, поверьте художнику, постоянно пишущему портреты. А кроме того, у монархов, насколько мне довелось их видеть и даже общаться с ними, возраст вообще не принимается в расчёт. Во Франции есть такая весёлая песенка, если её можно назвать весёлой, что королям доступно всё, кроме женитьбы по выбору сердца. Они всегда приносят себя в жертву обстоятельствам и государству.
— Поэтому мой брат представляет исключение. Вы уже наверняка слышали: женатый по воле нашей матушки, он расстался со своей супругой, которая теперь коротает свою жизнь в монастыре.
— У них не было потомства?
— У них двенадцатилетний сын, и вы не могли его не видеть в моём дворце. Брат доверил мне наблюдение за его воспитанием. Но сын не удержал моего брата.
— Но, простите меня, ваше высочество, за бесцеремонность, я видел редкую красавицу, по слухам, пользующуюся симпатиями его величества. У монарха не может быть безвыходного положения, и двор — не монастырь.
— Ах, вы об Анне Монс. И вы находите, что она так хороша?
— В меру своего происхождения, ваше высочество.
— Да, она дочь виноторговца, но больше десяти лет не теряет расположения брата.
— У меня на родине говорят: любовь не выбирает.
— Так говорят?
— И ещё: любовь всегда права. Её бесполезно оспаривать.
— В народных поговорках есть много мудрости.
— Опыта поколений, ваше высочество.
— Я рада, что вы об этом сказали. Любовь не выбирает — это почти девиз нашей семьи и во многих поколениях.
Апрель выдался на редкость тёплым. Всегда этот месяц уносит остатки зимы, а тут и вовсе: талые воды хлынули на слободы московские — чистый потоп. В Лефортовой слободе, как ни чистили улицы, а всё вода поднялась лошадям по брюхо. В возки захлёстывает. Норовит на полу остаться.
Деревья будто в сказке зеленью опушаться стали. Птицы запели. Благовест церковный громче стал, звончее — так и несётся над городом. Люди улыбаются. Никуда не спешат.
— И всё-таки этот день настал: вы уезжаете, Де Брюин.
— Если бы вы знали, ваше величество, с каким тяжёлым сердцем.
— Вы даже ошиблись в моём титуле. Я готова поверить, что рассеянность ваша порождена вашей растерянностью. После такой покойной жизни снова все неудобства дальней дороги.
— Я привык к ним, принцесса, и если бы меня что и могло смутить, то только холод. А он, слава Богу, выпустил меня из своих цепких объятий.
— Вы так и не привыкли к нему, Де Брюин?
— Откуда бы, ваше высочество. В моей родной Голландии, тем более в Италии, морозы в диковинку, а путешествовал я только по тёплым краям.
— Куда спешите и теперь. Никакие соблазны не могут вас удержать.
— У меня есть цель. И обязанности перед моими читателями.
— Если бы я могла вам предложить место придворного живописца...
— О, я благодарю вас за такую великую честь, ваше высочество!
— Я сказала, если бы, Де Брюин. Но у меня по-настоящему нет своего двора, и я не могу распоряжаться своим штатом.
— Я не понимаю вас, ваше высочество.
— Всё, что существует в царском доме, принадлежит моему брату. Только он выделяет деньги на содержание двора каждого из членов царской семьи, а нас очень много, поверьте мне.
— Но вы, ваше высочество, вы единственная, и его величество относится к вам с величайшим почтением.
— Да, единственная родная сестра. Это и много и немного. Всё зависит от того, насколько точно я буду угадывать и выполнять желания его величества. А так... Вообразите себе, у его величества есть шесть тёток по отцу, и ни одна не пожелала променять теремную жизнь на монастырскую. Вы познакомились с вдовой брата государя?
— И очарован обходительностью и простотой обращения царицы Прасковьи, как и красотой её юных дочерей.
— Вы умеете быть любезным, Де Брюин.
— Это моя обязанность, и притом непременная, ваше высочество.
— Не думаю, чтобы царица Прасковья понравилась вам своим обращением, и вряд ли вам пришлась по вкусу простота нравов её двора. Они заставляют вспомнить о недавнем прошлом Московии, закрытой для моды и порядков Европы. Но Бог с ней. Насколько я знаю, после окончания портретов вы ни разу не посетили Измайлово.
— Вы правы, ваше высочество, но не почему-нибудь...
— Оно показалось вам бедным и непохожим на жилище государей, не правда ли? Между тем вы, вероятно, заметили, рядом со старым дворцом брат строит для невестки новый. Это будут брусчатые хоромы, которые государь решил покрасить под кирпич. На самом деле государь очень благоволит к невестке.
— Но мне и старые хоромы показались очень представительными.
— Вы очень любезны, Де Брюин, но вы уезжаете, и это главное.
— Со стеснённым сердцем, ваше высочество.
— Вы повторяетесь.
— И буду повторяться, пока вновь не окажусь в вашей столице, ваше высочество.
— Вы рассчитываете снова оказаться у нас?
— Я говорил вам, ваше высочество, мой обратный путь я вижу только через Москву.
— Когда же это случится?
— Года через полтора-два.
— Боже, как долго.
— Но ведь и путь мой далёк и нелёгок, принцесса.
— Могу себе представить.
— Я хочу взять на себя смелость обеспокоить вас просьбой, принцесса. Если она обременительна, ради Бога, так и скажите. Я сумею понять.
— О чём вы, Де Брюин?
— На обратном пути я хотел бы задержаться в Москве. Хотя бы ненадолго. Но государь не выразил никакого желания меня вновь здесь видеть. Я в растерянности.
— Государь мог быть занят иными мыслями. Я, это я вас приглашаю задержаться в Москве. Вы будете моим гостем.
— О, ваше высочество, я так тронут!
— Для этого есть полное основание: вам надо ещё поправить ваш вид Москвы из Воробьевского дворца, не правда ли?
— Вот оно как с иноземцами-то, государь, получается. Ты к ним всей душой, а они к тебе всей спиной.
— Что это на тебя нашло, Князь-Кесарь?
— На меня, говоришь, государь, нашло. А может, на кого другого, кто тебе Мартина Нейгебауэра воспитателем царевича сосватал?
— Так ведь нет уже Мартина. Выжили его Вяземские да Нарышкины. Кто только вокруг Алёшки не старался немцу досадить да помешать. А жаль. Мог бы полезным царевичу быть.
— Да ты что, государь, новостей последних не знаешь?
— Новостей крутом предостаточно, Нейгебауэр-то здесь к чему?
— Так вот, ваше величество, в Берлине книжечка такая вышла. Без автора. Только написать её никто, кроме Мартина, не сумел бы. Всё подлец расписал — и какое жестокое у нас обращение с иноземцами, и как не умеют в России офицеров, принятых на службу, уважать, какие насмешки да издевательства над ними чинят. А главное — чтобы никто ни под каким видом не давал себя сманить на российскую службу.
— Ты что, Фёдор Юрьевич, всерьёз?
— Ещё как всерьёз. Перевели мне, как книжечка называется. Сейчас цидульку найду. Вот — «Записки принятого на службу немецкого офицера к высокопоставленной особе о том, каким избиениям и унижениям иностранные офицеры подвергаются на службе у московитов».
— Значит, так оно и было на самом деле. А ещё жалобам Мартина значения не придавал. Думал, много о себе возомнил, капризничать стал.
— Государь, сам посуди, так оно было или не так, только книжечку эту уже несколько раз печатать принимались — спрос на неё велик больно. А теперь делать-то уж и нечего.
— Во первых статьях компанию вокруг царевича разогнать. А с сочинением-то этим... Фридриху королю и королю саксонскому отписать придётся, чтобы в своих землях язву эту пресекли. И объяснить посланникам нашим: дело, мол, деликатное, но неотложное. Иначе, мол, досада будет государю Петру, и коли дружить с ним хотят, сами бы средства для пресечения изыскали. И барона Гюйсена ко мне немедля пригласить. Видел я его недавно, поди, ещё уехать не успел. С ним посоветоваться надобно.
— Барон Гюйсен, ваше величество.
— Видишь, барон, сам не знал, что так скоро мне запонадобишься.
— Я весь к вашим услугам, государь.
— Книжечку Нейгебауэра видал?
— К величайшему моему сожалению, ваше величество.
— Сожалеть уже нечего. Обезвредить мне её по возможности надо. Люди учёные, офицеры, солдаты опытные державе нужны, а кто после такого пасквиля сюда поедет. Охотников не найдётся.
— Не так всё плохо обстоит, ваше величество. Европа полна подобных взаимных пасквилей...
— Значит, и средства какие против них есть?
— Есть, конечно, ваше величество. Едва ли не лучшее — издать опровержение на положения господина Нейгебауэра. Обвинить его во лжи и клевете. Раскрыть неприглядные стороны его собственной жизни в России. Это может быть пьянство, распутная жизнь, воровство, в конце концов. О, не смотрите на меня так, государь, всякое действие рождает противодействие. Такова жизнь, нравится нам это или нет.
— А где же охотника книжку такую сочинить найти?
— Его не надо искать, ваше величество, он перед вами.
— Возьмёшься, барон?
— Почему же нет? Я состою на службе у вас, государь. Но если хотите большого успеха в нашем предприятии, следует выпустить ещё одно сочинение — в поддержку.
— Кого же возьмёшь себе в поддержку?
— Опять-таки самого себя, ваше величество. Одно сочинение может выйти под моим собственным именем, второе — под вымышленным. Это может быть даже вполне реальный человек, которому придётся заплатить за его имя. Как принято во всех цивилизованных странах.
— Никак новости у тебя какие, Варварушка. Раскраснелась вся, сама не своя.
— Да уж не знаю, как и сказать, государыня-царевна. Девки-сороки на хвосте принесли. То ли верить, то ли нет.
— И где ж эти сороки побывать успели?
— Да всего-то, государыня царевна, до Лефортовой слободы съездили — сама ж велела аграманту на шубейку достать, а у нас весь вышел.
— Насчёт аграманту верно, а ещё что.
— Мимо дому Анны Ивановны проходили. Веришь, государыня, таково-то им любопытно показалося: опять у крыльца карета посланникова стоит — ровно привязал её там кто на веки вечные.
— Час-то который был?
— С утра пораньше, государыня, когда добрые люди ещё кофий пьют аль и вовсе в постели нежутся. И кучера, государыня, нету. Видно, в доме давно. Лошадей попонами прикрыл и, поди, чаи гоняет.
— Попонами, говоришь?
— То-то и оно, государыня царевна. И лошади вроде как дремлют, а торбы у них привязаны.
— Ишь ты, прокурат какой, этот граф прусской. То ли чего через Анну Ивановну добиться собирается...
— То ли, государыня царевна, от самой Анны Ивановны чего уже добился.
— А что в прошлый-то раз было?
— Это недели три назад-то? Семён из слободы на ночь глядя ворочался. Позднёхонько. Уж во всех домах свет погасили. А во дворе Анны Ивановны карета посланникова. И тоже без лакеев, без кучера. И в окнах свет.
— Может, гости припозднились.
— Гости, государыня царевна! Когда свет-то не во всех окнах, а в двух только на втором этаже. Семён даже лошадей придержал — присмотреться, в каком бы это покое.
— Сестре-то Дарье говорила?
— А как же, государыня царевна! Любопытно ведь.
— И сегодня тоже?
— Сегодня не успела ещё.
— И не говори. Ни словечка никому не говори, Варварушка. Добра из этого для тебя же первой нипочём не будет. Мне скажешь, пусть промеж нас всё и остаётся.
— Поняла, государыня царевна. Только вот государь...
— Со стороны, хочешь сказать, узнает. Тем хуже для того, кто каким словом подозрительным об Анне Ивановне обмолвится.
— А может, государыня царевна, поразведать побольше? На всякий-то случай. Всякие ведь разговоры ходят, не мне вам пересказывать. Чуть что не царицей иные иноземцы Анну Ивановну видят.
— Да ты что, Варварушка, несёшь без колёс. Как только подумать такое могла!
— Не я подумала — людишки болтают. Слободские. Им на каждый день оно виднее.
— Им виднее, а нам, слава тебе Господи, не видно. Забыла пословицу: от дурной птицы дурные вести. Государь сам разберётся.
— А если поздно будет? А если прознает Пётр Алексеевич, что сведомы мы были разговоров-то слободских, тогда, государыня царевна, как быть? Страшен государь наш во гневе, ой, страшен!
— Пугать-то ты меня не пугай. А дознаться до правды, может, и не мешало бы.
— Ведь нужды нет, государыня царевна, самой-то братца огорчать. Другим ненароком подсказать можно. И государю стыда не будет, и птица дурная в ваш дворец не залетит.
— Что ж, Варвара, дознавайся. Не хочу, чтобы братцу позор от немки проклятой был.
— О чём и речь, государыня царевна. Да вы себя не тревожьте. Время не торопит. Мы потихоньку, полегоньку всё и разведаем. Может, и впрямь видимость одна. Всяко бывает.
Господи, так сердце порой и сжимается, на сестёр Арсеньевых глядючи. Только, кажется, своим Данилычем и живут, только о нём и толкуют. Слова насмешливого сказать не позволят — все писем ждут, все подарки готовят.
Какие такие у сирот деньги — во всём ужиматься надобно. Так нет, что ни есть, всё на Данилыча тратят. То о штанах толк идёт. Мерку припасли, лишь бы портной потрафил. Мастерская царицына палата им плоха. Кого-то в слободе сыскали. К себе зазывают, кажется, каждую пуговку обсуждают.
Другие бы сказали, непристойно девицам. А им нужды нет. Ни на кого не смотрят. Никаких сплетен не слушают.
Отписал им Данилыч, что потрафили со штанами, за камзол схватилися. Дарьюшка ещё жмётся, а Варвара бойкая: и совету попросит, и мелочи всякие дорогие возьмёт, коли разрешишь.
Сказала ей, лучше бы одеваться надобно. Горбунья горбуньей, а в новомодном платье всё лучше на небогу смотреть. Отмахнулась. Не женихов, государыня царевна, искать. Коли какой охотник на приданое моё сыщется, всё равно возьмёт, разбираться не станет.
Посмеялась: а где приданое-то? Строго так поглядела: Александр Данилович, как разживётся, своей милостью, поди, не оставит. Этот голодранец-то. Откуда заявился, какого роду-племени, и не спрашивай. Государю всё равно, а уж сестре государевой и вовсе ни к чему разговоры такие разводить.
Одно доподлинно известно, родители меншиковские в подмосковном селе Семёновском век свой окончили. У церкви приходской там погребены. И сестра Катерина тоже.
У девиц Арсеньевых спросила — руками замахали. Наветы всё, государыня царевна! Происхождения Александр Данилович самого что ни на есть дворянского, только захудал род его. Будет у Александра Даниловича время, во всём сам доподлинно разберётся.
Чисто околдовал государев любимчик девок. Писать письма не горазд. С грамотой едва справляется. А подарков не жалеет. Каких никаких, а за каждым разом привозит. Девки потом хвастаются, наглядеться на обновки не могут. Дешёвенькие. Зато твердят: не дорог подарок — дорога память.
Позавчера от государя братца письмо пришло. Мол, приедет Александра Меншиков, да не один. С гостьей. И ту бы гостью принять и при дворе царевнином приютить — не обижал бы её никто.
Кто б это был? Лучше кругом не спрашивать. Сплётки пойдут, братец разгневается. Одно братец помянул: пленная это. Веры не нашей. И языка нашего толком не знает, хоть худо-бедно изъясниться может. То ли вдова по солдате, то ли мужняя жена. Выходит, происхождения самого простого.
Шум во дворе. Девицы со всех ног бегут:
— Государыня царевна, Александр Данилович приехал. До вашей милости, видно.
— Пусть зайдёт.
— Да не один он, государыня. — Варварушка всё доглядела. Может, вызнать успела: — В возке с Александром Даниловичем особа женского полу. Высокая. Статная. Мороз морозом, а грудь не запахнула. И руки в рукава прятать не стала. Будто холода не чует.
— Молода ли?
— Да в молодых летах, только в каких, не разглядишь. Ой, Александра Данилович, наконец-то!
— Ваше высочество, государыня царевна, приношу свои поклоны и наинижайшее верноподданническое усердие. Простить прошу, что в виде дорожном, неподобающем осмеливаюсь явиться перед вами. Только строжайший приказ вашего братца, а нашего великого государя заставил меня преступить правила приличия.
— Вон какой ты у нас иноземец, Меншиков. Не узнать! Разве что галстух — Дарья да Варвара Михайловны его выбирали.
— Премного вашим фрейлинам, ваше высочество, благодарен за знаки дружества и расположения.
— Вот им самим об этом и скажешь. А теперь о государевом деле.
— Его царское величество велел доставить к вам на двор пленную.
— Кто такая?
— Катерина Трубачёва.
— Выходит, русская, по фамилии судя.
— Прозвище это, государыня царевна, только и всего. А история её простая. Литвинка она. Из литовских крестьян. Родилась в Лифляндии.
— Лет-то ей сколько?
— Говорит, двадцать только-только исполнилось.
— Ну, и откуда взялась?
— Государь просил, чтобы ваша милость попридержали её. До поры что сам в Москву вернётся.
— Я с тобой в загадки, Александр Данилыч, играть не буду.
— Да загадок особых нет, государыня царевна. Сирота она. Как отца потеряли, мать девчонку в услужение отдала пастору одному. От пастора Катерина к суперинтенданту перешла. У того дочери были, так она много от них переняла. Грамоте научилась, рукодельничать, хозяйство вести.
— Да это мне зачем? Не о служанке говорим.
— Простите, государыня, заболтался.
— Так что — у суперинтенданта её и взяли в плен?
— Ни Боже мой! Суперинтендант из Лифляндии в Ливонию переехал, там и жених ей сыскался — шведский драгун. Обвенчались они, а на следующий день после свадьбы драгуна в полк забрали. Катерине опять пришлось в услужение идти, благо пастор нашёлся.
— Больно подробно жизнь ты её знаешь, Александр Данилович.
— Да разговорчива Катерина больно. Не хочешь знать, так узнаешь.
— С кем разговорчива? С тобой, что ли?
— И со мной, государыня царевна.
— Как это и с тобой?
— Тут так оно вышло, государыня царевна. Катерину в плен взяли. От пастора, а фельдмаршал Борис Петрович Шереметев её в услужение к себе взял. Справная. Добрая. Весёлая.
— А ты?
— А я у фельдмаршала Катерину занял.
— Глаз положил, значит.
— Без женской руки, государыня царевна, в походной жизни никак нельзя.
— А что девицы мои Арсеньевы к тебе рвутся, этого мало?
— Гостьям дорогим за доброе внимание и радение завсегда благодарность и признательность. Так они как приехали, так и уедут. Походное житьё не для них.
— Им о Катерине расскажешь ли?
— Как можно, государыня царевна! Я о государевых делах ни с кем толка не веду.
— Вот оно что. Значит, Катерина...
— Государю последнее время услужала. Очень его величество доволен был. Потому и просил вас, государыня царевна, её, покуда суд да дело, приютить.
— Что ж, зови свою пленную, а сам к девицам своим поспешай. А то, не дай Господь, ревновать начнут, одна Дарьюшка нас в слезах утопит. Ступай с Богом.
Покои девиц от царевниных всего-то два шага. Только в переход вышел — Варвара из темноты, словно дожидалась.
— Александр Данилович!
— Варвара Михайловна, разговор у меня к тебе.
— Знаю, потому и решила встретить. О бабе, что привёз.
— О ней. От государя.
— Поняла.
— Вы уж пообходительней с ней. Катерина покладистая, ссор не ищет. Сама своего места ещё не знает. А государю нужна.
— Взамест Монсихи? Так с досады долго ли заниматься ею станет. С Монсихой, гляди, без малого десять лет — не шутки.
— О том и речь. Чтоб ему с Катериной, лучше показалося. Она ловкая. Может, и придёт конец Анне Ивановне.
— Пора бы. А то...
— Ох, Варвара Михайловна, дурных мыслей и в голове не держи, не то что вслух не говори. Сам слышал, государь ей говорил: «В нашу столицу вскоре поедем. Тебе по душе придётся. Всё на голландский лад сделаем».
— Плохо. Ещё хуже, всем места под дворцы отводит, а о Монсихе ни полслова. Что хошь, то и думай. Может, жребий ей высокий уготован. Ведь государь наш...
— Может, и во дворце её приютить, хочешь сказать. Да нет, Варвара Михайловна, на мой разум обратного пути уже не будет. Обидела Монсиха государя, так обидела. Поспешила, ничего не скажешь — предусмотрительная.
— Думаешь, не на шутку государь разгневался?
— А чтоб на шутку не сошло, о Катерине позаботиться надо. Очень государю в злую минуту по сердцу пришлась. Только бы Дарья Михайловна чего не подумала...
— О тебе-то, Александр Данилович? Не подумает. Сама всё объясню. А теперь уж к нам милости просим, гость дорогой. Сколько дожидались! Глазыньки все проглядели.
— И это правда? Это правда, Алексашка? Ты жизни, подлец, не обрадуешься, если соврал? Лучше сразу признавайся: по злобе да по расчёту на Анну Ивановну наклепал. Изобью до полусмерти, но не убью. А так пощады не жди! Говори, соврал?
— Никак нет, государь. Правда, чистейшая правда. Можете на месте убить, измордовать, как вашей душеньке угодно, только правда останется правдой.
— Какая правда? Всё говори. Всё — до мельчайших подробностей. Откуда вызнал? Откуда, собачья твоя душа? Анна Ивановна в сговоре с прусским посланником! Это придумать такое надо! Чем докажешь, чем?
— Чем доказывать! Да вся Лефортова слобода о том только и толкует. У любой бабы спросите, человека дворового. Который месяц карета посланникова с утра до ночи, а может, и с ночи до утра, во дворе Анны Ивановны простаивает.
— Не кроется человек со своими визитами, только и всего.
— А чего ему крыться, когда господа о свадьбе сговариваются. Кайзерлинг уже и среди других посланников хвастался: будет Анна Ивановна его супругой. Так-то, государь!
— Он говорит, не она.
— А вот её-то вы напрямую и спросите, да не по простоте душевной, а с подходцем. Мол, всё и так от Кайзерлинга знаете. Что-то она тогда запоёт.
— А если отречётся?
— А вы ей про карету, про свет, что только в её опочивальне во всей слободе одно всю ночь светится, когда карета посланникова во дворе ночует. Людей-то кругом пруд пруди: обо всём расскажут, всё до мелочи донесут.
— Чего же раньше молчал, пёс смердящий?
— Обмануться боялся, напраслины не взвести да вас, Пётр Алексеевич, зазря не растревожить. Считайте, государь, труса Алексашка праздновал. С кем не бывает.
— А царевна Наталья Алексеевна знает?
— Наверняка не скажу, а сдаётся, знает. Очень она к Катерине благоволит.
— Хватит о Катерине! Иди сестру сюда пригласи. Быстро! Никаких слуг — сам слетай. Мигом!
Поверить? Чует сердце, придётся поверить. Придётся! Не посмел бы Алексашка врать. Значит, весь двор знает. Все знают. И Наталья...
— Ты, сестра? Пошёл вон, Алексашка, слышь, и под дверями не стой — насмерть зашибу.
— Братец...
— Значит, правда. Значит, знала и молчала. И ты туда же!
— Государь братец, не верила. Поверить не могла. Столько лет в ладу да миру.
— Кто донёс? Кто?
— Что тебе, государь братец, от имён? Верные люди. Сто раз всё проверить заставила — ошибиться хотела...
— Значит, правда. И давно это?
— Что давно-то?
— Продала меня Анна Ивановна? Замену мне подобрала?
— Кто ж об этом скажет, Петруша, если сама не признается. Мало ли что люди болтают.
— Ты-то, Наталья, ты как считаешь?
— Что я! Дворовые сороки, поди, года полтора как про посланника начали стрекотать. То первым приедет, последним уйдёт — люди примечают. То на подарки не скупится — один другого богаче.
— Подарки?! Она у него подарки?
— Ты-то не больно щедр, государь братец, а любой бабе подарок в радость. Посланник и бриллиантов не жалел, и с золотишком не жался.
— И она брала? При всех?
— Чего же не брать, когда то на рождение, то на праздник какой, то на именины. Случай всегда найдётся, была бы рука широкой.
— Ещё что?
— В церковь в его карете стала ездить. Там и сидели вместе.
— Господи! И никто словом не обмолвился?
— Государь, кто бы решился? А я своими глазами ничего не видела. Знаю, как матушку родительницу нашу обносили. Разве нет?
— А она-то, она что говорила? Ведь толковали же твои сороки.
— Толковали. Будто измены твоей бояться стала — что у тебя баб там в армии-то много завелось.
— И всегда много было.
— И что, коли тебе надоест, на бобах оставаться придётся. Пока молода, надобно и о своей судьбе подумать, а посланник прусский — кто бы в слободе не знал, — света Божьего за ней давно не видит. Так уж лучше на тот случай, коли отставка ей выйдет, сразу под венец пойти.
— Всё рассчитала! Всё как есть рассчитала, дура немецкая! А ведь я жениться на ней, сестра, хотел. Думал в новую столицу с новой царицей перееду. Думал...
До знакомого дома верхом домчался. Поводья кинул, прислужника дожидаться не стал. Двери ногой распахнул. В прихожей никого — будто вымерли. Испугались? Шорох за спиной. Обернулся — она. Нарядная. Как на ассамблею вырядилась. Куафюра уложена. Декольт самый что ни на есть глубокий.
— Либлинг! Наконец-то. Я уж думала, не дождусь.
— Чего не дождёшься, Анна Ивановна?
На шею кинулась — так и повисла. Дышит горячо. Смеётся.
— Чего? Будто не знаешь, либлинг!
— А кого ждала?
— Кого же мне ждать? Что с тобой, либлинг? Ты нездоров?
— Со мной что? А с тобой что, Анна Ивановна? Ты лучше о себе расскажи, госпожа Кейзерлинг недошлая. Всё выкладывай, слышь, всё как есть. И без того всё знаю.
— А раз знаешь, зачем мне рассказывать?
— Ах ты вот как? Смелости какой набралась, подлая! Всё выкладывай, что с господином Кайзерлингом задумала! Как смела!
— Я не вижу за собой никакой вины. Господин прусский посланник Кайзерлинг давно вошёл в число моих адорантов, и вы это отлично знали, ваше величество. И пользовались этим. Разве не так?
— Я что, сватал тебя за него, что ли?
— Не сватали, но сами хотели, чтобы я ему куры строила.
— Греха в том великого нет. Раз сам тебе сказал.
— И я так считаю, государь.
— А вот ночи у тебя коротать!
— Кто рассказал вам такую сплетню, государь? Не иначе девицы Арсеньевы. Горбунья тут всё время крутилась: то туда, то обратно проедет. Из возка выглядывает — того гляди вывалиться может.
— Она ли, кто другой — разница какая. Было или не было?
— Что было, государь? Что визиты господина Кайзерлинга затягивались? Но я никогда не ложилась спать с курами. Пусть это делают амантки господина Меншикова. Тем более что их две на него одного — каково ему, бедняжке.
— Алексашку брось. Что с Кайзерлингом? Будешь отвечать или нет?
— Я и так отвечаю, ваше величество. Наши отношения никогда не переходили дозволенных границ. Но вы завели себе амантку и изволили привезти её в Москву. Но и этого вам показалось мало. Вы устроили её в доме вашей сестры, её высочества Натальи Алексеевны.
— В доме Натальи?
— Не делайте вида, ваше величество, что этого не знаете. Господин Меншиков открыто провёз эту женщину через всю Москву и поручил заботам царевны Натальи. Он сказал, что эта женщина дорога вам и все должны о ней заботиться. Он что-нибудь перепутал?
— Не в этом дело. Я пользовался услугами этой женщины, но мне рекомендовал её Меншиков.
— Бог мой! Какое мне дело до этих подробностей. Я ничего не хочу о них знать.
— И ты не написала мне? Ничем не поинтересовалась? Неужели ты думаешь, что кроме тебя...
— Не продолжайте! Да, вы знали других женщин, но вы не привозили их в Москву и не селили во дворце.
— Я ничего не поручал Меншикову.
— Очень может быть. Вы всегда его хвалили за то, что он умеет читать ваши мысли. Разве не так?
— Я не поручал ему устраивать Катерину.
— Ах, Катерину! Между тем её имя Марта.
— Успела узнать!
— Почему же нет? Она не скрывает своего имени и с соотечественниками достаточно откровенно говорит о своих бедах. Прислуга должна это делать, чтобы оправдаться в глазах своих будущих нанимателей. Муж на одну ночь — драгун, а потом... Впрочем, эту литанию имён, через чьи руки она прошла, вы должны, ваше величество, знать куда лучше меня.
— Это не имеет отношения к Кайзерлингу.
— Имеет, и самое большое. Вся свита царевны Натальи говорит о вашей привязанности к этой женщине.
— Да уж, они, видно, постарались.
— Для этого и не нужно было никаких стараний. Я готова была забыть об этой женщине, если бы вы мне писали, если бы вы, как обычно, сразу по приезде приехали ко мне. Но ничего этого не случилось.
— Это моё дело. Когда ты начала торг с посланником?
— Торг с посланником? Вы несправедливы, ваше величество. Я просто сказала господину Кайзерлингу, что, возможно, отвечу на его чувство, если... если увижу, что лишилась своего места в вашем сердце.
— Вот так вот? Если уйду с этой государевой службы, перейду на другую? Только-то и всего?
— Да, господин Кайзерлинг с радостью согласился ждать решения моей судьбы. У него не было никаких претензий.
— Ещё бы! У него претензии, коли соглашается на такое дело!
— Я ничего не держала в тайне. Я посоветовалась с родителями и сестрой, представила им своё положение, если вы обратите внимание на другую избранницу, и они признали мою правоту.
— Да сердце-то у тебя было иль нет?
— Сердце? Я столько лет ждала вас. Я была настолько наивна, что думала, всё дело в вашей супруге. Но от супруги вы избавились, а моё положение осталось тем же. Вы делали всяческие намёки о перемене моей судьбы, и снова вы ничего не сделали. Я не стала богатой, не получила ни поместий, ни титула. У меня по-прежнему нет официального положения при вашем дворе. Кто я, вы не хотите ответить на этот вопрос? Не можете? Тогда в чём вы меня упрекаете? Какую вину на мне видите? Я была вам верна столько лет. Чем же вы отплатили мне за мою верность?
— Значит, в цене не столковались.
— И конец наших отношений — каким он станет? Вы не можете меня отправить в монастырь, как вашу супругу. Я даже не ваша подданная. Господин Кайзерлинг мне объяснил, что я совершенно свободна и вольна делать, что мне заблагорассудится. Я предпочла брак сомнительному положению и я...
— А вот и ничего ты не можешь. Много тебе посланник разъяснил! Больше ты его не увидишь. Никогда! Будешь сидеть в доме, со двора ни ногой!
— Вы не можете меня арестовать!
— Могу и арестую! В кирху тоже больше ходить не будешь. Чтобы все окна в доме были завешены. Гостей не принимать. Родне отказать.
— Вы сошли с ума, государь!
— Может быть, но государь здесь один я!
Его величество государь Московский быстр на решения, скор на ногу. Александр Меншиков ему под стать. Примчался к купцу Ван Балену, на хозяина и внимания не обратил. Шуба нараспашку. Голова без шапки. Снег с ботфортов и то отряхивать не стал.
— Где Де Брюин?
— Ещё не выходил из своего покоя. Завтракать не изволил.
— Звать! Звать немедля!
— Вы ко мне, ваше превосходительство?
— К вам, господин художник. Собирайтесь! Едем к царице Прасковье Фёдоровне в Измайлово.
Краски, кисти, всё, что для работы требуется, с собой берите.
— Для какой работы, ваше сиятельство, чтобы мне не ошибиться с выбором материалов?
— Портреты маленькие требуются трёх принцесс.
— Вы хотите, чтобы я сегодня начал первый из них?
— Как начал? Государь хочет, чтобы все три были за день готовы. Времени у нас нет, надо послу передать, который в Вену едет. Не ждать же ему, покуда вы соберётесь.
— Но, ваше сиятельство, я не говорю о самой работе — краска должна просохнуть, а это потребует нескольких недель.
— Вы шутите, господин художник! Не нам, и не вам нарушать государеву волю. И не будем тратить времени на пустые препирательства. Лошади у крыльца — едем.
Над Новодевичьим монастырём облака кипят. Тёмные. Словно изморозью опушённые. Июль в разгаре. Ночи светлые. Душистые. Небо высокое. Лёгкое. Заря с зарей уж не сходятся, а всё равно во втором часу ночи день занимается. А тут облака...
Мать-привратница загляделась. Не захочешь, крестным знамением себя осенишь: к чему бы? От келейки царевниной послушница бежит. Запыхалась вся. К покоям матери-настоятельницы свернула. В дверь застучала. Дробь по всей округе отозвалась.
Не иначе случилось что. Опять стучит. Видно, заспали в покоях.
— К матери-настоятельнице мне скореича... к матери-настоятельнице.
— Переполоху не устраивай. Входи, входи, Анфиса. Что у тебя?
— О, Господи, царевна посхимленья требует.
— Сколькот раз говорено: нету царевны. Никакой царевны в обители нашей нету! Сестра Сусанна, так и говори. Захворала, что ли?
— Нет, матушка, не то. Задыхаться стала. Вся пятнами багровыми пошла. Воздух ртом хватает. Так и сказала: конец мне приходит. Схиму, мол, мне! Сей час схиму!
— Схиму, говоришь? О Господи, нет того чтобы во сне помереть, шуму не устраивать. Куда теперь посылать за разрешением? Кто знает, можно ли посхимить сестру, али государь прогневается, не приведи, не дай, господи!
— Матушка-настоятельница, да. вот и отец Вонифатий спешит.
— Откуда узнал, отче?
— Черничка прибегла. Как же духовнику-то при таком деле не быть.
— Как думаешь, можно ли посхимленье разрешить?
— Ой, матушка, не моего ума дело. Тут повыше меня сан да ум надобны. А я — что я...
— К князю боярину Фёдору Юрьевичу бы спослать.
— Да что ты, матушка, не поспеть, нипочём не поспеть. Плоха царевна-то, совсем плоха.
— Тогда хоть к Савве Освящённому, к отцу Никите Никитину — ему государь доверил за сестрой Сусанной приглядывать. Каждый, поди, день наведывается.
— К Савве Освящённому — это можно. Если конюха какого верхом отправить. Быстро обернуться должен.
— Эй, кто там! Конюха ко мне, какой под руку подвернётся. И коня ему седлать.
— А сама, матушка-настоятельница, в келейку-то царевнину не пойдёшь ли?
— Пусть отец Вонифатий идёт. А коли час ещё есть, лучше отец Никита, а то ведь всё равно ни одному слову не поверит. Всех переспрашивать станет.
— Твоя правда, матушка, обожду я лучше. Не лекарь, чай. А в грехах царевниных лучше и слушателем не быть. Господь с ней.
— Анфиса-то куда делась?
— Никак обратно в келейку побежала. Там никого при царевне не осталося. Без призору оставлять тоже негоже. Господь силён, а сатана умён. За всё ответ держать придётся. А сестре-вратарнице велеть ворота немедля на запор закрыть. Никого не впускать, не выпускать. До царского приказу.
— Ты уж, матушка-настоятельница, прости, только и в Преображенское спосылать человека надобно. Может, и с провожатым. Ночным временем оно вернее.
— Спасибо тебе, отец Вонифатий, а то совсем растерялася. А ну как тревога ложная, тогда как ответ держать будем?
— Господь такого не допустит. Пора, пора сестре Сусанне государя от такой тяготы ослобонить. Своё пожила. Кутерьмы вон какой наделала. Без малого пятьдесят годков землю грешную топтала, исход один остался. Такого конца никто не минует.
Знойко в келейке. Куда как знойко. Окошки не открыть. Двери железные, тяжёлые, ровно в погребе. С воли войдёшь, плесенью охватывает. Обстановки никакой. В первом покое — лавка для послушницы. За ним, в царевнином, — другая лавка. Вроде бы пошире. С накатничком. Подушка пропотевшая вся.
Была зелёная — почернела. Кресло резное. Зелёного бархата, до белизны истёртого. Налоец для книг. Вон их сколько на столе — горкой лежат. В поставце деревянном — тарель, кружка, ложка с вилкой. Деревянные. У вилки зубец обломался, как зуб гнилой торчит. Сундучок под ковром.
Мечется царевна. Мечется. Не то что жаром — судорогой пробирает. Знает, не поможет никто. Ждут все. Ждут её конца. Вон и сейчас воды бы хоть подать. Некому.
Петли железные завизжали. Никак келейница воротилася. Одна. По шагам слышно — одна. Кувшином железным загремела. Наконец-то!
— Государыня царевна, потерпи маленько. Потерпи. Время-то ночное. Глухое. Пока людей с постели подымут.
— Священника мне... Схиму...
— Сказала. Матери-настоятельнице всё сказала. Гонцов она во все концы разослала. Теперь уж скоро.
— Гонцов... зачем...
— Поди, велено ей так. Откуда мне знать. Отец Вонифатий пришёл. С матерью-настоятельницей толкуют.
— Схиму мне...
— Ой ты, Господи! Я-то, матушка, что поделать могу. Я стараюся...
— И сестёр... Марфу... Марфу позвать...
— Матушка царевна, какая ж тут Марфа Алексеевна. В обители она, сама знаешь. Оттуда, поди, неделя пути будет. Да и государь...
— Если заслабну, пока придут, скажи — Софьей пусть нарекут...» Софьей, слышишь... На гробнице напишут: София Алексеевна... Никакая не Сусанна... слышишь... Бог наградит...
— Да вот и они никак идут. Из покоев матушки-настоятельницы выходят. Отец Никита. Архиерей какой-то. Незнакомый. Дьякон наш соборный. Господи, да это никак дохтур. Может, оклемаешься ещё, государыня царевна. Плохо тебе тут, ой, как плохо, а всё едино жизнь — другой не будет.
— Не надо... другой... Анфисушка...
— Здесь, здесь я, царевна-матушка. Сделать чего надобно?
— В подголовнике... вынь... деньги там... осталися... себе рубль возьми... серебром... Рубль...
— Да что ты, матушка-царевна!
— Скорее... не успеешь… остальные князю... Василию Васильевичу... Голицыну... На похороны мои сёстры приедут... Царевне Марье... передай... скажи... скорее...
— Всё, всё исполню, царевна-матушка.
— На кресте поклянись... князю... Василию... в ссылку...
Келейница еле успела к стенке прижаться — дверь настежь. Отец Никита Никитин — глаза тёмные, шустрые. Всё оглядел:
— Поди прочь, сестра. Из келейки-то прочь выйди.
Выскочила. А сама под окошком замерла. Голоса еле слышны, а всё разобрать можно. Дохтур заговорил:
— Не жилица, нет.
— Надежды не оставляете, господин дохтур?
— Никакой, господа. Разрешите откланяться.
Царевна пить никак просит. Не загремел кувшин — не дали. Слова какие-то богослужебные заговорили. Подпевают. Ладаном потянуло. Как им про Софью-то сказать? А надобно. Обещалась ведь. Дверь приоткрыла — сердце в пятки ушло, а они уже с посхимленьем поздравляют — мать Софию. Слава тебе, Господи, хоть тут над царевной сжалился. Что это? Никак отходную читать стали, новопреставленной рабы твоея Софии...
А дни-то, дни какие стоят. Покойница как Андрея-наливу любила. Озими в наливе. Овёс до половины дорос. Греча на всходе... Всё в поле хотела. В Александрову слободу доехать. С сестрицами на последах повидаться...
— Родила, что ли, Амос Карлович?
— Благополучно разрешилась от бремени ваша служанка, ваше высочество. При складе её организма так и должно было быть.
— Не служанка она, Амос Карлович. Какая там служанка. Потому и беспокоюся, чтобы государю братцу доложить.
— Понимаю, ваше высочество. Но вот обрадовать не смогу.
— Как так? Кого родила-то Марта? Девочку, что ли?
— Нет, ваше высочество. Младенец был мужеского полу.
— Был? Как это был?
— Он родился очень слабым, ваше высочество. Так что госпожа Арсеньева распорядилась тот же час послать за священником для обряда крещения. Простые люди верят, что иногда обряд этот возвращает к жизни. Хотя, мне думается, что суеверие это...
— Не интересуют меня суеверия твои. Крестили, говоришь. В какую веру? Имя какое нарекли?
— В православную, ваше высочество. И нарекли именем Петра.
— Петра... Сколько прожил Пётр-то?
— Всего несколько часов. Я неотлучно при нём находился. Госпожа Арсеньева сказала, что такова ваша воля.
— Всё правда. А ко мне сама не собралася.
— Госпожа Арсеньева занята при родильнице. Та очень плачет.
— Ну, это ещё неизвестно, плакать или радоваться ей надо.
— Это её первенец, ваше высочество. Женщины очень сильно переживают именно первенцев. Потом для многих роды входят в привычку. Конечно, каждый младенец матери дорог, но самый первый!
— Значит, скончался Пётр Петрович. А Марта, говоришь, в порядке?
— Роженица больше всего убивалась, сможет ли она ещё иметь деток.
— Вот уж и впрямь в её-то положении причина убиваться. Однако пойду навещу её. А что ты ответил ей, Амос Карлович, на вопрос её? Будет ещё рожать, нет ли?
— На всё воля Божья, но с точки зрения медицины — почему бы и нет. Она здоровая, крепкая, телосложения мускулистого. Ей родить — не такой уж большой труд. Если понадобится.
— Понадобится ли, не понадобится, не знаю. Опять-таки слова ваши государю Петру Алексеевичу передать должна. А ну полюбопытствует.
— О, вы вполне можете, ваше высочество, успокоить государя. Но я обязан вам передать, ваше высочество, ещё одну странность. Роженица, оплакивая младенца, сказала, что надо было ей принять ортодоксальную веру, тогда её сын остался бы жив.
— Домысел больной!
— Она несколько раз возвращалась к этой мысли. И мы говорили с ней по-немецки, так что я не смог спутать смысл сказанного. Мне было странно и, не скрою, не совсем приятно слышать эти неразумные слова — ведь мы принадлежим с роженицей к одной конфессии, и даже сам государь говорил, более разумной и взвешенной, чем позиция ортодоксальной церкви. Я даже попенял ей, но роженица не обратила никакого внимания на мои доводы.
— У неё свои доводы, Аммос Карлович. И планы тоже. Но сказать и об этом я государю непременно скажу. Я и не думала, что они так серьёзны. К тому же Марта так некрасива, не правда ли?
— О, я не знаток по части того, что называют женской красотой. И не думал с кем бы то ни было роженицу сравнивать.
— Да чего ж её сравнивать — жизнь сравнит. Мне, Амос Карлович, бывшая царица Евдокия Фёдоровна вспомнилась. Разве не красавица была даже по вашим понятии лекарским?
— И не только лекарским. Знаю, русские считают таких красавицами.
— Русские! Высокая. Стройная. Подбористая. Лоб высокий. Брови соболиные вразлёт. Глаза ясные, большие. Улыбаться смолоду любила. Да ведь вы же, Амос Карлович, царевича Алексея Петровича принимали, разве нет? И крестничка моего царевича Александра Петровича — Господь ему всего-то полвеку отпустил. И царевича Павла Петровича, что при родах скончался.
— Но ведь Евдокия Фёдоровна была царицей...
— Вы правы, а сходить к роженице всё равно надо.
Бушует в Москве лето. Зною настоящего ещё не видали. К августу ближе о себе знать даст. А теплынь редкостная. Ровная. Изо дня в день парится земля. От зелени дух идёт — голова кружится. Под вечер цветами так и обдаёт. Сады не сады, а в каждом дворе на грядках снопы целые. Яркие. В пчелином жужжании. Не успеют на солнце обсохнуть — снова дождичком крупным, тёплым взбрызнет. Благодать...
На дворе Князь-Кесаря Фёдора Юрьевича снова высокий гость. Раз за разом государя хозяин принимает. Радуется. А тут вроде насупился, в глаза не глядит. Государь сразу приметил:
— Погоди, погоди, давай-ка на вольном воздухе останемся. Пусть твои слуги здесь нам угощение спроворят.
— Как велишь, великий государь.
— Никак смурной ты, Фёдор Юрьевич. Один ко мне вышел. Супруги не зовёшь.
— Велишь, позову.
— Я велю! А ты-то что? Что тебе, князь-кесарь, не показалося? Или опять толковать примешься, мол, не твоё дело, не тебе государевы дела обсуждать?
— Как с языка у меня снял, государь. Так и скажу.
— Ан нет, не получится. Не получится, князь-кесарь. Хоть далеко протодиакону Питириму до сана твоего высокого, а иной раз может и он от тебя ответа потребовать. Говори, о чём мысли твои? Не о Марте ли моей? Так нет больше Марты — есть Катерина Алексеевна. Чего ж тебе ещё?
— Правды хочешь, государь? Что ж, будет тебе и правда. Крестилась ли пленная прачка в нашу веру, в своей люторской ли осталась — разницы для меня никакой. Да и для других тоже. А вот то, кого ты, государь, крёстными родителями ей выбрал, тут уж...
— Погоди, погоди, а ты знаешь, что Катерина Алексеевна только-только сына мне родила? Петра Петровича?
— Прости на смелом слове, Пётр Алексеевич, да мало ли у тебя таких-то сынков по всему белому свету посеяно? Не счесть? Бык до бойни бык, мужик до гроба мужик. Не я так придумал — предки испокон веков говорили. Не слыхал и слыхивать не желаю, брался ли ты за дам наших придворных. Может, и такого примеру в странах европейских нагляделся.
— А что, Князь-Кесарь, может, и у нас обычай такой ввести, как думаешь?
— Тьфу, мерзость какая. Да и то сказать, доброму делу люди всю жизнь учатся, а мерзостное с ходу постигают. Не чудо. Да ты меня, государь, от главного дела не отводи.
— Так что тебе Катерина Алексеевна далась? Чем дорогу перешла?
— Ничем. Не видел я её в глаза. Бог даст, никогда и не увижу.
— А зря. Куда как хороша. Есть на что поглядеть.
— А кто тебе запретить, государь, может. Вот в потёмках и гляди, благо ночным временем все кошки серы. У царевны ты её поселил — плохо. Очень плохо. Ещё куда ни шло прислугой. А то, прости Господи, настоящей полюбовницей.
— Ну, и распалился ты, Князь-Кесарь. Того гляди в страх меня вгонишь. Заикаться твой великий государь начнёт.
— Такого Господь Бог не допустит, а вот с обиходом полюбовницы твоей тебе крепко подумать надобно. Родила от тебя. А как же бабе не родить? Порядок такой Господом Богом установлен, чтобы по каждому соитию дитя зачиналося. Державе твоей, делу твоему главному от того ни в чём не лучше; Только полюбовница твоя хитрой бестией оказалася: креститься в нашу веру пожелала.
— Хитрость-то тут какая? Привязалася она ко мне, быть рядом всё время хочет. И чтоб не попрекали меня немкою, как с Анною Ивановной. Вот и все дела.
— Спорить не стану. Сами разберётесь. А только как ты мог, государь, крёстными родителями государыню царевну Екатерину Алексеевну и сына своего законного, наследником державы Российской объявленного Алексея Петровича пригласить? Как, скажи?
— Так согласились же, не противились.
— Кто? Царевич? Мальчоночке-то всего четырнадцатый годок пошёл! Как это ему отказаться? За мать боится.
— Ах, вот что! О матери, значит, вспоминает!
— Уймись, государь. Господа Бога ради, уймись. Заповеди наши забыл? Чти отца своего и матерь свою, и да благо будет ти на земли. Державу свою по разумению своему переделывать можешь, заповедей Господних никто тебе переписывать не даст. Преступить их ради воли своей государской собрался? Знаешь ли, какая смута, раздор и разорение на всей твоей земле начнётся? Должен царевич о матери каждодневно вспоминать, молиться за неё должен.
— А я сказал, не должен! Хочет моим наследником стать, память о Евдокии всякую стереть обязан, иначе нет ему здесь пути-дороги. Никакой. Его счастье, что слова противного мне не сказал. С первого слова согласился восприемником от купели стать.
— Кого? Полюбовницы отцовской?
— Хватит, Князь-Кесарь! Из себя собрался меня вывести?
— А мне всё равно, великий государь. Одно знаю, кроме Ромодановского, никто тебе правды не скажет. И рта мне из-за своей же пользы не затыкай.
— Ладно, кончай.
— Кончать? Так вот я о Екатерине Алексеевне[12], государыне царевне. Ей-то каково твою полюбовницу из купели принимать, подумал? Ты новокрещённой дорожишь, твоё дело. А для всех? Для пребывающей в девичестве царевны каково это? Вся челядь иначе, как блудной девкой, твою полюбовницу не называет. Зачем же старшую сестрицу свою так бесчестишь?
Или ты с Милославскими счёты сводишь? Не так, государь, такое дело делать надобно, не так. И полюбовниц никаких сюда привязывать не след.
— Разговорился ты! Не иначе к непогоде. Наболтал с три короба. А теперь я скажу. Много лет ты со мной, Князь-Кесарь, а всё в расчётах моих разобраться не можешь.
— Скажешь, государь, и здесь расчёты государственные?
— Марта о крещении первая заговорила. Я и подумал: после такого Анне Ивановне рассчитывать не на что.
— Всё об Анне...
— Погоди, Фёдор Юрьевич. Анна Анной. Ты и то в расчёт возьми, тринадцать лет мы с ней в любви и согласии прожили. Не шутка.
— В грехе и согласии греховном.
— Пусть греховном. Но тем же надо было и Евдокии показать, что ждать ей нечего и воду мутить незачем.
— Да что тут мутить, коли пострижена она.
— Э, там! Постриг всегда насильственным признать можно. Думаешь, до меня слухи об её братце бунташном не доходят? Будто все кругом воды в рот набрали? Не набрали! Вон как боярство московское его слушает, хороводы вокруг него водит.
— Так и укоротил бы его, государь.
— Укоротил, говоришь. Совет хороший, да не с руки мне со всей Москвой из-за одной Евдокии воевать. Не стоит того одна постылая жена. Нешто примеров таких в прошлом не бывало?
— Бывало, бывало, только и там хвастаться было нечем что Василию III Ивановичу, что сынку его Ивану Васильевичу Грозному, что внуку, царевичу Ивану Ивановичу.
— Иные времена, Фёдор Юрьевич. А с Екатериной Алексеевной вот что тебе скажу. Никогда она супротив матушки и меня не выступала. Всегда от сестёр особняком держалась. Одна у неё радость — покои свои украшать да чем богаче да чуднее, тем лучше. Её бы воля, все живописцы Оружейной палаты у неё бы одной трудились рук не покладая.
— Да ведь она только что сестрицу Софью Алексеевну земле предала.
— Сам знаешь, и не подумала. Опять в сторонке держалась. Одна царевна Марья Алексеевна убивалась по Софье — тут и сомнений нет. А Екатерина Алексеевна снова доказала мне свою верность: не только крёстной согласилась стать — имя своё крестнице пожаловала. Вот и родилась из Марты Екатерина по крёстному отцу царевичу — Алексеевна. И кончили разговор. Обсуждать тут нечего.
— Мало было шведов, так ещё и стрельцы проклятые подоспели. Просчитался. Теперь-то понимал — просчитался. Тех, что в 1682-м в Кремле московском бунтовали, казалось, куда дальше — в Астрахань отправил. Туда же и тех, что в 1698-м за Софьей пошли.
Много набралось бунтовщиков. Не утерпели. Тридцатого июля, в ночь на Иоанна Воина, в набат ударили. Вместе с горожанами на воевод набросились. Всех порешили. А там и за полковников взялись. Начальных людей никого не пропустили. Три сотни голов полетели. Не нужен им царь Пётр Алексеевич. Антихристом — иначе не называли. Себя — вольницей русской. На Москву стали собираться.
Усмирять? Чьими руками? Армию брать с иноземными военачальниками, бунт расплескается ещё шире. Свой нужен. Чтобы знал, где силой взять, где договориться, когда и подкупить.
О Борисе Петровиче Шереметеве подумал. В стрелецких розысках участия не принимал. Сторонился, а уж сам охоты к делу такому никогда не выказывал. Спросил, когда из Италии вернулся, что о бунтовщиках думает. Плечами пожал: ты, государь, в деле, ты один и в ответе. Что мне поручишь, за то и ответ держать буду.
За спиной шёпот услышал: за Катю на Алексашку обиду затаил. Больно по сердцу пришлась. Сам виду не подал. Теперь-то и вовсе: одно слово — государева воля.
Преобразованиями тоже не занимался. То ли соглашался, то ли нет. Лишнего слова не вытянешь, а по своей охоте никогда не рассуждал.
За советами к нему хоть не обращайся. От Кати наслышан: никогда о государе слова не говорил. Разве имя к случаю помянет — и только.
Нельзя его из армии брать: со шведами воевать научился. Другие генералы на равных, а он и победить потщится. А куда денешься? И дворянство его почитает. Придётся в Астрахань посылать.
В канун Рождества Богородицы указ подписал. Передал фельдмаршалу. Объявил: собираться станет. Известно, торопиться не любит. Или расчёт такой имеет. Повторяет: поспешишь — людей насмешишь. Ты, государь, задачу задал, а уж как справлюсь, сам увидишь. Когда время придёт.
До Москвы только на Артемия добрался. Двадцатое октября — зима на пороге, а фельдмаршалу всё ничто. До середины ноября в столице задержался. Любит с родными повидаться. Гробы родительские посетить. Распоряжения по хозяйству отдать. Что правда, то правда: хозяин, каких поискать.
В конце ноября до Нижнего Новгорода добрался — смотр своим войскам устроил. Поил — кормил не жалеючи. 18 декабря, на преподобного Севастьяна Пошехонского, в Казань вступил. С великою неохотою. Добивался, чтобы зиму в Москве с войсками переждать.
Наотрез отказал. Гневом пригрозил. Сержанта Михаилу Ивановича Щепотьева приставил — для понуждения и наблюдения. Озлился боярин, но смолчал. Царский приказ — не воевать со стрельцами, пригрозить и миром уладить. Что за победа на своей-то собственной земле над своими же подданными? Такое только от великой нужды допустить можно.
Щепотьев доносил: бунтует фельдмаршал астраханцев, чтобы противу него с оружием выступили. Чтобы непременно усмирять народ пришлось. Кажется, и так, куда ни кинь, кровь рекой.
Добился своего. Усмирил народ. Награждать пришлось. Две тысячи четыреста крестьянских дворов — мало ли! Поклонился в пояс. Слова нужные сказал — не больше. Спросил: можно ли к настоящему делу — к шведам ворочаться. Разрешил.
В дверях Алексашка. На себя непохож. Бледный. Лицо в поту:
— Государь, не хотел тебе весть такую сообщать. Да потом подумал, лучше уж мне сказать, чем постороннему какому...
— Дурная весть? От кого? Кто привёз?
— Не то, государь. Лев Кириллович...
— Дядюшка? Что с ним?
— Долго жить приказал, государь.
— Лев Кириллович? Да ему лет-то всего ничего было. Четырёх десятков не отсчитал. Господи! Как такое случилось? Да говори ты толком, душу не мотай!
— Что я знаю, государь. Слуга примчался. Что он сказать мог. Заслаб-де боярин за столом. Сидел со всем семейством, кушал, в добром здравии был и враз заслаб. На стол завалился. Покуда добежали, покуда приподнимать стали, а он уж и дух испустил, упокой, Господи, его душу.
— Кончился, значит. На него да на Фёдор Юрьевича только и полагаться мог. Им одним верил. Льву Кирилловичу, пожалуй, безоглядно. Кабы не он, никуда бы с Великим посольством не поехал. За ним как за каменной стеной.
— Известно, государь, при Фёдоре Юрьевиче супруга-то из Салтыковых. Через царицу Прасковью Фёдоровну к Милославским потянуть может.
— Что плетёшь, очнись! А тётка Анна Петровна, вдова новопреставленного, не из Салтыковых? Я Прасковье Фёдоровне больше чем тебе поверю.
— Государь!
— Вот тебе и государь. Дна у неё второго нету, а у тебя — кто их считал, да коли и считал, наверняка ошибся.
— За что ж напраслина такая, государь?
— О напраслине время скажет. А вот теперь нового начальника Посольского приказа искать надобно. Вот где загадка-то — сразу и не решишь.
А дел всё равно всех не переделать. Не быть в Москве столице. Не быть! Так этого в одночасье не сделать. Пока и о первопрестольной тревожиться надо. Улицы мостить. Иначе — в грязи тонуть до скончания века. От деревянных мостовых какой прок — за два года как есть все сгнивают. Камнем мостить. Только камнем.
И никаких резонов, мол, трудно. Налог натуральный установить. Как это прибыльщик наш главный, Курбатов, делал: способ изыскать. Для начала каждый, кто в город въезжает, по три камня с собой привозил. Не больно-то накладно, а глядишь, и набежит сколько надо.
На деньги людишки не больно тароваты, а тут всего-то камни. Коли не хватит, в небольших проездах можно разрешить и деревянные настилы.
О московских дворцах думать нечего. И сады тут разбивать — тратиться резону нет. Катю спросил — жмётся, а всё больше Петербургом интересуется. Про Летний сад расспрашивала. Мол, гулянья там. Веселье. Празднества.
Оно верно, что празднества, да на каждый день всех пускать, порядку не будет. Разрешил по воскресеньям. И для чистой публики. Чернь всякую и солдат не пускать. Главное сейчас — фонтаны устроить. Архитектору Ивану Матвееву поручил сделать колесо великое — для подъёма воды в фонтаны.
Кикин, адмиралтейский советник, заранее побеспокоился: нужны ему к фонтанному делу люди и отдельно те, которые умеют трубы лить. На такое дело и денег не жалко, не то что людей.
Дал же им указ, чтоб беглых солдат кнутом бить и ссылать на каторгу в новопостроенный город Санкт-петербург, чтоб и впредь иным таким с службы и из полков бегать было неповадно.
А кроме каторжных на каждый год по сорок тысяч человек высылать на строительные работы туда же изо всех губерний. С девяти дворов одного человека. Что из того, что пешком добираться должны. Не лошадей же на них тратить. И всего-то по два месяца отрабатывать — невелико дело, а для новой столицы какое подспорье.
— Алексашка! Это нам ещё совет с Борисом Петровичем, фельдмаршалом нашим, совет держать придётся. Не всегда-то он моих приказов слушает. Тянет.
— Староват, государь. Годы — с ними не повоюешь.
— Староват, говоришь? А нашему Фёдору Юрьевичу на целый десяток лет больше, так за ним иной молодой не угонится.
— Это уж от Господа Бога, государь. Как кому какой склад достанется. Может, фельдмаршала и на покой отпустить пора.
— Ишь ты, спорый какой! На покой! А с кем воевать буду? Кто, кроме Бориса Петровича, управу на шведов нашёл, ну-ка назови? Какая там старость, когда голова на плечах, а опыту весь генеральский совет позавидовать может. Мало ли что ходить трудно, встаёт да кряхтит. Тут и поддержать можно. И на руках донести. И без крайней нужды не гонять. Ну так что, есть у тебя какой другой толковый совет?
— Подумать надо, Пётр Алексеевич.
— Подумать! А я уже придумал. Женить его, Алексашка, надо, и немедля.
— Женить?! Господи, помилуй душу грешную. На носилках его, что ли, на кровать супружескую носить али как?
— На носилках! А как насчёт нашей Катерины Алексеевны? Сам же говорил, каким молодцом фельдмаршал, на неё глядя, становится. Так это в палатке, после боя да перед боем. Выходит, кровь-то у фельдмаршала нашего не совсем остыла, а?
— Может, и ваша правда, государь.
— Правда всегда у государя, на носу себе заруби.
— Не иначе и невеста у вас на примете появилася?
— А как же, появилася, да ещё какая. От такого богатства наш фельдмаршал и вовсе арабским жеребцом взовьётся.
— Кто, государь, кто?
— Вдова Льва Кирилловича Нарышкина. И тётку пристрою, и около фельдмаршала свой человек появится. Вот и давай зови сюда жениха. С невестой я в одночасье столкуюсь.
— Кто ещё там?
— От государыни царевны Натальи Алексеевны штафет, государь.
— Давай, поглядим. Слышь, Алексашка, что ж ты, подлец, словом не обмолвился, что Катерине рожать пришло?
— Просчитаться боялся, государь. Да потом, роды-то, они и затянуться могут.
— Не у Катерины Алексеевны. Она у нас как солдат на штурме — уже управилась. Сестра пишет, всё обошлось.
— И с кем же поздравлять вас, ваше величество?
— С сыном, Алексашка, с сыном. Молодец Катерина. Может, и права была, что в нашу веру крестилась. Младенец живой, здоровый. Бог даст, долгий век проживёт.
— Родильница-то как?
— Царевна пишет, что рада-радёхонька. Дела кончим, поеду сына поглядеть.
— Как назовёте, ваше величество, новорождённого?
— Павлом, пожалуй. С Петром незадача вышла, может, Павел поможет.
— Вот и ушла государыня царевна Татьяна Михайловна, ушла голубушка, защитница наша. Совсем без неё осиротели. И так живёшь, каждой тени боишься, а тут одна надежда была....
— Помилуй, государыня царица, что тебе от неё? Старая — кажись, всех в семье пережила. Да и кто с ней считался? Будто нужна она была государю Петру Алексеевичу!
— А вот и не права ты, Настасьюшка, ой как не права. Государь милостью своею вдовую царицу Прасковью, может, и дарит. Да откуда узнаешь, как дела у нас с новой его полюбовницей пойдут. Немка, она и есть немка. Да и на что ей семейство такое — одни нахлебники.
— Не ей судить. По мне Монсиха куда лучше была, Прасковьюшка.
— Э, сестрица, ночная кукушка завсегда денную перекукует. Уж, кажется, чего только государь Пётр Алексеевич о ней не знает, а ни на что и смотреть не хочет. Вроде как невесту из доброго дома взял, по всем правилам высватал.
— Так-то оно так, а от покойной царевны какой тебе прок?
— Тот, Настасьюшка, что ндравная царевна покойница, царство ей небесное, была. Никого не боялася. Никто ей в теремах не указ. Расположением патриарха Никона дарила, и трава не расти — никто с ней не справился. Из всего семейства супруга моего покойного жаловала. Всё нас опекала — троих дочек моих крестила.
— Так и с государем Петром Алексеевичем ладила.
— Не она с ним, он с ней ладил. Уважением дарил. Ты-то помнить не можешь, как покойную царицу Наталью Кирилловну укоротила.
— Да ты что, сестрица? И царица того не запомнила? На государыне царевне не отыгралась, как сынок к власти пришёл?
— То-то и оно, что не вспоминала. А царевна Татьяна Михайловна её при всём семействе отчитала, что Петра Алексеевича — мальчоночкой ещё был — с отпевания государя Фёдора Алексеевича увела.
— Решительная!
— Да ещё какая! Слышала, поди, как царевна-правительница Софья Алексеевна спор о вере с Никитой Пустосвятом в Грановитой палате устроила, чтобы расколу церкви нашей православной предел положить. Так вот Татьяна Михайловна об руку с правительницей села, выше царицы Натальи Кирилловны и их всех царевен. Не просто сидела — слово брала, не хуже правительницы толковала.
— Хворала, говорят.
— Разве что от тоски. Очень после кончины царевны правительницы Софьи Алексеевны по любимице и крестнице своей Марфе Алексеевне печаловалася. В Александрову слободу съездить порывалась. Да ведь на всё государева воля, а Пётр Алексеевич и слышать о таком богомолье не хотел. Посылочки-то узницам-сестрицам строго-настрого запретил передавать. Они там, Господи, спаси и помилуй, червивую рыбу едят, чтобы голодом не примереть, а помочь никак нельзя. О дохтуре для них сколько раз государю говорила, что об стенку горох. Ни тебе помощи, ни снисхождения. Как тут не захворать!
— А разве не хотела покойница с государем мир и лад устроить? Ведь крестила же наследника.
— Не она сама того хотела: патриарх Иоаким уговорил, Мира искал — для царской семьи. Покойница и согласилась. А всё равно и царевича-наследника не больно жаловала. Только нас — Милославских по корню.
Вчерась себе не поверил. Посланника прусского будто в шутку про Анну Ивановну спросил. Посуровел Кайзерлинг. Окаменел весь: давно, мол, не имел чести и что без вечеров у Анны Ивановны в слободе куда скушнее стало.
При всех. Не смутился. Все глядят, любопытствуют. А посланник голос поднял, чтобы всем слышно было: вина госпожи Монс никому не известна, потому и наказание её непонятным для всех остаётся.
Кровь в голову бросилась. Не удержался бы, кабы не Князь-Кесарь. Откуда только взялся: государь, дело у меня срочное, благоволи сей же час выслушать доклад.
Все отступились. Посланник откланялся. А дела у Ромодановского никакого нет. Только головой качает. Молчит.
— Осуждаешь, Князь-Кесарь?
— Не моё это дело, государь.
— А ты от ответа не уходи! Не крути, Фёдор Юрьевич! Так своей прямотой кичишься, а тут хуже царедворца. Не только за Анну Ивановну осуждаешь. Слухи дошли, что и за Катерину не милуешь.
— Не обижай, Пётр Алексеевич. Царедворцем князь Ромодановский николи не был и вовеки не будет. Свой род помнит — чай, Стародубские мы, Рюриковичи. Честь для Рюриковичей превыше всего.
— Вон оно как! Романов пусть грешит, а мы, Рюриковичи, даже суда над ним худородным не снизойдём.
— Не то говоришь, государь, не то! И родов наших сравнивать ни к чему. Ты на престоле — значит, на то Божья воля. Распорядок такой от Господа Бога положен.
— Так люди ведь деда выбирали. Могли Михаила Фёдоровича, могли и кого другого. Вон о князе Дмитрии Михайловиче Пожарском по сей день говорить не перестают, да и не о нём одном.
— Выходит, не могли — на всё Господне произволение. А о неправоте твоей так скажу. Для тебя, государь, и для меня, государева слуги, какими титулами ты меня по воле своей неограниченной ни величай, каких поклонов мне ни клади...
— Соратника, Князь-Кесарь, дорогого соратника. Мне без тебя...
— Погоди, государь, дай договорить. Что соратник, что слуга — не о том сейчас речь. Ответ у тебя, царя Всея Руси Петра Алексеевича, и меня, князя Фёдора Юрьевича Ромодановского со всеми предками моими славными, перед Господним престолом разный. Ты за державу в ответе. Каждому в жизни его предел положен. Вон баба за свою печку да хлев в ответе, мне за свои приказы отвечать, а тебе за всю державу! То, что бабе в грех поставится, мне не каждым разом зачтётся, а царскому величеству и вовсе не заметится.
— И какой же это поп с тобой, князь, согласится?
— Не то что у грехов перед Господом смысл разный. Вес, скажем так, иной. Битву проиграешь, жизни солдатские не путём положишь — одно. А коли против какой заповеди согрешишь — не нам тебя судить. Один у государя судия — Всевышний. Умолишь ли его, нет ли — от наших советов пользы всё едино не будет. Ты вон с какого крутояра на округу государственную глядеть должен, а мы — каждый на своей высоте.
— Разгрешить меня хочешь, Фёдор Юрьевич.
— Разгрешить! Эко слово сказал. Не поп я и не молитвенник твой. Тебе, государь, самому решать. Только с тебя за весь народ православный вперёд спросится.
— За каждую душу христианскую, сказать хочешь.
— За каждую тварь живую, что дыханием своим хвалит Господа — так-то будет вернее.
— Государыня царевна, матушка, художник наш вернулся, право слово, вернулся!
— Какой художник, Варварушка?
— Господи, да этот самый, голландец, что портреты царевен племянниц и ваш писал, ну, Корнелий-то этот? Неужто забыли?
— Де Брюин? С чего взяла?
— Да как с чего? Вся слобода гудит: целым обозом приехал. К ван Балену на двор прямо завернул.
— Вот уж и впрямь неожиданность какая. Может, ошиблась, Варварушка? Мало ли у нас тут приезжих.
— Нет и нет, государыня царевна, никакой ошибки. Не то что разгружаться у Валена стал, а сразу о тебе спросил.
— Обо мне? А это откуда известно?
— Так мальчишка с ихнего двора прибежал. Ему хозяин велел упредить. Мало ли что. Я мальчишке грош дала.
— Де Брюин... Обещался через полтора-два года вернуться, а вон сколько времени прошло. Четыре года... Думала, и в живых его уж нет, аль другой дорогой добираться решил.
— Государыня царевна, что там годы считать. Ведь вернулся же! Вернулся! Может, прикажешь послать его к нам позвать. Чего время-то зря тянуть. Разреши, матушка?
— Пусть сам заявится.
— Да мало ли, как дела у него сложатся. Ещё кто что прикажет, а уж раз ты велела, и разговоров не будет.
— Разве что...
— Разреши, матушка. Я вмиг спроворю. Парня к Балену будто о новом товаре спроситься пошлю, а как он художника-то увидит, так и твой приказ передаст.
— Быть по-твоему, Варварушка, посылай.
Вернулся. Живой. Братец ничего не говорил, что ждёт. Интересу к нему больше нет. Или за всеми другими делами недосуг. Задержать не удастся. Как братец посмотрит, а с ним теперь не сговоришь. При Монсихе сам о неудовольствии сестры думал, иной раз слушал её. А при Катерине разошёлся. Никто ему не указ. Катерина при нём собачонкой вьётся. В глаза засматривает. Ластится. Не знает, как угодить. Иной раз не выдержишь, скажешь, мол, что уж ты так-то, а она: всем, мол, государю нашему обязана. Всем. И жизнью самой. А что характер у него, так только рукой машет. Оглянуться не успели, во всём ему нужной стала. Да что там нужной — удобной. Никак прислужник ворочается. С чем бы...
— Государыня царевна, за час здесь будет. Только сказал, пыль дорожную стряхнёт да костюм какой положено наденет. Таково-то обрадовался! Парню попервоначалу не поверил.
— А парня ты какого послала?
— Да немца пленного — как бы им иначе без хозяина договориться?
— Обо всём ты, Варварушка, подумать успеваешь.
— Мне бы тебе, государыня царевна, угодить, сама знаешь.
— Спасибо тебе. Да стол прикажи накрыть. Человек с дороги.
— Приказала, приказала уже, матушка. Дарьюшка за всем присмотрит, а Аннушка меншиковская на кухне командует. Оглянуться не успеешь, скатерть-самобранка развернётся.
— Какой-то он стал...
— А каким ему стать? Был из себя видный, красавец писаный, таким и остался. Велико ли дело — четыре года. Ой, никак подъехал.
— Ваше высочество, как я ждал этой минуты. И как верил, что она наступит.
— Рада вас видеть, Де Брюин. Очень рада.
— Вы всё так же милостивы, принцесса. Бог мой, вы прекрасны, как никогда. Годы увеличивают богатство венца вашей красоты.
— Не надо, Де Брюин, годы ни к кому не бывают милостивыми.
— Как бесконечно вы отличаетесь от всех принцесс мира, ваше высочество! Любая женщина восприняла бы восхищение ею как нечто естественное, вы же подобны древнему философу. Вы препарируете всё, что происходит вокруг вас.
— Такая я есть, Де Брюин.
— Как ваша жизнь, ваше высочество? Я был уверен, что вы забудете вашего преданного слугу. По крайней мере, за всеми теми развлечениями, которыми так богат московский двор.
— Да, развлечений здесь по-прежнему много. Но государь посвящает своё время военным действиям. И сегодня Москва находится в прямой опасности. Есть предположения, что шведский король Карл XII направит свои полки на нашу столицу. Вы увидите, как строятся новые укрепления, земляные бастионы. И у нас уже есть воевода боярин Михаила Черкасский. Вам будет любопытно увидеть этого благородного человека.
— Вы верите в благородство при дворе, ваше высочество?
— Это исключение я делаю для одного боярина Черкасского. Когда мой брат был провозглашён царём, а это случилось двадцать пять лет назад, князь своим телом прикрывал брата и нашу матушку. Между тем многие считали его достойным самому занять царский престол. За него было и всё наше войско — стрельцы, которых теперь уже нет. Он и слышать не хотел о собственном возвышении.
— Но Бог с ними, с государственными делами. Как ваша жизнь, ваше высочество? Это единственное, что меня по-настоящему интересует.
— Я всё время при дворе.
— И у вас не возникает желания хотя бы время от времени удалиться в ваши родовые владения, почувствовать себя независимой и свободной?
— Вы так и не узнали Московии, Де Брюин. Это невозможно.
— Почему же? Неужели ваш брат государь так настаивает на вашем постоянном присутствии?
— У меня нет родовых владений. А выехать одной в любую государеву подмосковную слишком сложно и вызовет ненужные толки. К тому же обратили ли вы внимание, что у нас женский двор и в то же время нет женской особы рядом с государем. Брат по-прежнему не женат. Поэтому официальные обязанности царицы выполняет вдовеющая царица Прасковья, которую вы посещали в Измайлове. Но она представляет иную ветвь царствующего дома.
— И государю спокойнее, когда рядом находится его любимая сестра.
— Вы так догадливы, Де Брюин, что вам вряд ли стоит вообще задавать вопросы.
— Вы по-прежнему опекаете наследника престола, ваше высочество?
— О нет, те времена прошли. Царевич Алексей достаточно взрослый, чтобы жить отдельно ото всех со своим придворным штатом. Государь уже начинает подыскивать ему невесту среди европейских принцесс.
— А та очаровательная немка в слободе, которая собирала вокруг себя столь шумное общество?
— Вы имеете в виду Анну Монс. Забудьте о ней. Она уже три года находится под домашним арестом и не имеет права посещать даже церковь. Так решил государь.
— Я не спрашиваю причины столь сурового решения.
— Здесь нет тайн. Она пожелала выйти замуж за прусского посланника, ещё пользуясь расположением государя.
— Достаточно опрометчивый шаг. И посланник, естественно, уехал.
— Вы так думаете? Как раз наоборот. Он продолжает выполнять свои обязанности и, по слухам, ждёт освобождения своей невесты, чтобы вступить с ней в брак.
— В самом деле неслыханная история.
Не дождался приглашения к царю. Не дождался... Почему бы, сразу и не поймёшь. Всю Москву изъездил. Всё порассмотрел. Ждал. Пока Александр Данилович не передал, чтобы быть ему во дворце Преображенском. Государь там не живёт — только царевна Наталья. У неё и ассамблея состоится.
А ведь торопился. Думал, может, и на пару лет задержаться. Приустал, да и пока книгу станешь писать, доход постоянный пригодился бы. Царевна говорила о должности придворного художника. Тогда. Теперь и она словом не обмолвилась.
Государь по-прежнему всего любопытен. Расспрашивал, как к Астрахани плыть довелось. Как у села Мячкова, за Коломенским, на судно армянских купцов погрузился, а ехал — стал перечислять пристани, как их рисовать довелось. Белоомут, Шилово, Дединово, Рязань, Касимов, Муром, а там уж по Волге.
Альбомы рассматривал. Каждой мелочью интересовался. Потом о Персии всё вызнал. Даже о Персеполисе слышал, что, мол, Де Брюин первым его описал. Народ какой, обычаи, города. Только в конце проговорился, сам поход задумал в низовья Волги, на берега Каспия. Только-то и всего.
О Москве спрашивал: заметил ли какие перемены. Как не заметить! Государь порадовался и будто экзаменовать стал. А потом встал и, слова не сказавши, к другим гостям вышел. Царевна Наталья глаза отвела. Зато царица Прасковья совсем заговорила. В Измайлово к себе стала звать. Мол, дворца не узнать. Не стыдно гостей принимать. Оглянуться не успел, и царевна вышла. Словом не перемолвились. Понял, уезжать придётся. Уезжать... В голове одна мысль: в Голландии покровителя найти, с его помощью книгу издать. Не найдётся больше сил в дальнюю дорогу ехать. Шестой десяток за плечами. Волосы сединой припорошило.
Москва и впрямь удивить может. На Курьем торгу здание аптеки выросло — всю армию лекарствами и снадобьями снабжать. Поинтересовался: восемь в ней аптекарей, пять подмастерьев да ещё сорок работников. Государь денег не пожалел. За лекарственными травами людей по всей стране посылают, даже до самого Китая.
На Яузе городская больница появилась без малого на сто больных. Врачей не так много — один хирург, один просто доктор, ещё аптекарь, так всё бесплатно, за всё город должен платить.
Рядом с больницей суконная фабрика. Царь Пётр рабочих и мастеров из Голландии вызвал — целое поселение голландское. Родной язык с русским мешают.
У Новодевичьего монастыря — стекольный завод зеркала по три аршина с лишним в высоту выделывает.
Китайгородскую стену вычинили. Кремль подновили. На Красной площади театр городской возвели. За четыре-то года! Спектакли идут день за днём.
И ещё — из Голландии латинский шрифт для Печатного двора привезли, книги на нём печатать стали.
Узнал и о царе Петре. Новая у него амантка — литвинка. Крестьянка. С лица, говорят, ничего. А так коренастая, сильная. Одной рукой полупудовый сосуд удержать может, не дрогнет. Дома своего не имеет. У принцессы Натальи живёт. Прячется. Обхождения не знает.
От принцессы Натальи приглашение пришло — в Воробьевский дворец. И снова зима. Снова всё в морозном тумане. Будто и не было четырёх лет. Мебели побольше стало. А обои поновлять пора. Сама принцесса говорила, что дворцу уж тридцать лет, и строить его начал её старший покойный брат — царь Фёдор. На свой вкус. Достроить не успел — двадцати лет умер.
Рассказывать о нём не стала. Обмолвилась только, что подростком под карету попал, колесо по груди проехало. Выжить на первых порах выжил, да захирел.
— Задумались, Де Брюин?
— Я невольно вернулся на четыре года назад, ваше высочество.
— Тогда всё вам показалось лучше.
— Нисколько, ваше высочество. Я пожалел о том, что не подумал всерьёз о возможности просить о службе при московском дворе.
— Тогда вы не стремились к этому.
— Я чувствовал себя в растерянности от множества впечатлений.
— И не знали, на чём остановиться.
— Ваше высочество, если быть совершенно откровенным...
— Почему же нет, мы с вами старые знакомые.
— Я испугался самого себя. То, что мне мерещилось, не могло стать явью, но могло отвлечь меня от моего действительного предназначения — быть писателем и описателем.
— Мне трудно поддерживать разговор, Де Брюин. В Москве не принято говорить на такие темы. Скажу одно: тогда государь, пожалуй, мог предложить вам место в придворном штате. Сегодня его мысли заняты другим. Мой брат меньше всего думает о дворе, разве что о вещах самых необходимых.
— Но вы всё также занимаетесь театром, ваше высочество?
— Ода.
— Вы не разрешите мне стать зрителем хотя бы одного вашего спектакля?
— Разрешу, если вы не окажетесь слишком суровым судьёй. Вы видели немало театров, и у вас есть возможность сравнить мои пробы с настоящими артистами.
— Ваше высочество, поверьте, я не театрал, и потом я буду прежде всего воспринимать сочинителя и его мысль, а не тех, кто эту мысль станет воплощать.
— Это случится только через месяц. Вы не торопитесь с отъездом?
— Нет, ваше высочество, и признаюсь, буду рад любому промедлению.
— Вы по-прежнему любезны, Де Брюин. И, кстати, вы же хотели закончить ваш вид Москвы. Пользуйтесь этой возможностью — я вам её предоставляю. Если хотите, вы можете и поселиться здесь. Прислуги и удобств здесь не меньше, чем в Преображенском дворце, а лошади для поездок в город всегда будут в вашем распоряжении.
— Ваше высочество, я не премину воспользоваться такой пропозицией. Москва столько раз снилась мне с этого удивительного места. Благодарю вас, от всей души благодарю.
— Я почти узнаю прежнего Де Брюина.
Знал, с Лопухиными не так просто справиться. Евдокия не больше полугода монашеское платье носила. В мирском по Суздалю разъезжает. Притворялся несведомым.
В Москве хуже. Не угадала покойная родительница нрава невестки. На красоту её польстилась да повадливость. А Евдокия поначалу сумела молодого мужа завлечь. Отца её Фёдора Аврамовича тогда подмосковным Ясеневым подарил. Ездили к нему с молодой супругой. Сады там куда как хороши. Яблоневые. У пруда Церковь Знамения с шатровым верхом. Ему не нравилась — деревянная. Тёсом крытая. Зато с лестницы всходной такой простор округ — душа поёт.
Ещё — дубов много. Всегда эту породу любил. А тут могучие. В два обхвата. У одного скамья круговая. Сидели с Евдокией. Она к нему всё ластилась. Оторваться не могла. Надоедная.
В дарственной оговорка была, коли род Лопухиных кончится, вернуть Ясенево во Дворцовый приказ. Евдокию в монастырь отправил, словом своим поступился: оставил село былому тестю, да ненадолго. Фёдор Аврамович в год-два так одряхлел, ослеп, что водить его под руки водили. Говорят, по дочери убивался.
Снова обижать старика не захотел: Ясенево сыну Авраму передал, пользоваться разрешил. Толковым на первых порах ему показался. В Европу со всеми ездил кораблестроению учиться. А работать не пожелал. От службы всякой наотрез отказался. Около племянника увиваться стал.
Чтобы письма сестрины сыну передавал — в том не замечен, а в остальном поздно спохватились: только ему одному Алексей доверять стал. Где бы с родителем поговорить, к дядьке тянулся.
Никогда Лопухины в чести особой не были. Зато теперь к Авраму все, кто с царём не согласен был, прибиваться стали. О Софье Алексеевне сразу забыли, а тут без малого десять лет хороводы свои московские водят.
Может, подмётное дело помогло последнее слово сказать. Всем немедля в новую столицу собираться.
Из Москвы старого духу плесенного нипочём не выкуришь.
С деньгами туго — вот что плохо. Если разобраться, в 1701 году армия обходилась в 982 000 рублей, нынче вдвое дороже. Известно, сто тысяч солдат вместо сорока дешевле не обойдутся.
Да ещё за первые полтора года войны со шведами королям польскому и прусскому субсидий, ни много ни мало, полтора миллиона выдать пришлось. А во что расходы на флот, на артиллерию, на то, чтобы дипломатов во всех странах содержать, обошлись? Опять в полтора раза больше, чем при начале военных действий. Тогда два с небольшим миллиона, теперь три с небольшим.
А с народа получить всего-то около полутора миллионов можно. Поначалу не думалось о том. Приказывал со старых учреждений государственных остатки брать. Только позже понятно стало: дела государственные порасстроились. И опять хватать перестало. Вот тут и ломай голову как хочешь. Нет расходов важнее военных, а как их покроешь?
Начинали с того, что армию содержали на главные доходы государства — таможенные и кабацкие пошлины. Новую кавалерию в 1701-м набрали — пришлось новый налог назначить: драгунские деньги. Для содержания флота — корабельные.
Петербург принялись строить — объявили сбор денег рекрутных и подводных. Столько налогов оказалось, что объединили их в один — окладные деньги.
Мало, всё равно мало. Того хуже — недоимки. В них большая часть сбора оставаться стала. Тогда и пришлось на порчу серебряной монеты идти. Всю её перечеканили, чтобы низшего достоинства была, а ходила по прежней цене.
За порчу монеты, поначалу казалось, все дыры прикрыть удастся. В первые три года едва не по миллиону получали — с субсидиями иностранными расплачиваться стали. Ан на четвёртый год доходу в три раза поубавилось, и так уж и пошло — по триста тысяч.
С субсидиями справились, а беды себе ещё горшей наделали. Монета в обращении по цене упала до старой цены. Все поступления казны ровно настолько же приупали.
Самому бы во всём разобраться, до всего дойти. Да не любил никогда денежных дел. Головы для них не имел. Да и к войне готовиться приходилось — не до того.
Чиновники переобручку придумали. Обложили оброком все бани, все владельческие рыбные ловли, мельницы, постоялые дворы. Казне передали продажу соли, табаку. Лишь бы время тяжкое пережить. Лишь бы войну со шведами закончить.
А чтобы денежное управление государством упростить и армии целиком подчинить, решено было поборы с отдельных местностей прямо в руки командующих генералов передавать, минуя всякий учёт и проволочку. На первых порах на таких условиях получил Меншиков Ингерманландию, другие командующие — Киев и Смоленск, чтобы привести их в оборонительное относительно шведского короля положение, Казань — для усмирения волнений, Воронеж и Азов — для строительства флоту.
Так дошло до того, чтобы все города дальше чем в ста вёрстах от Москвы расписать частьми к Киеву, Смоленску, Казани, Азову и Архангельскому. Коли Господь даст войну выиграть, тогда разберёмся.
Изо всех сил крепилась: не закричать бы, не дай Господь, обеспокоить. Проситься хотела, чтобы из дворца на время родов в деревушку какую отпустили — всем бы легче было. Государыня-царевна плечами пожала: выдумываешь, Катерина. Где такое видано! Да и разговоров поменьше. Своим приказать можно, а так по всему городу разнесётся. Царевне виднее.
Бабка повивальная — немка. Слова лишнего не скажет. Отмалчивается. Иной раз глянет, будто посочувствует. И то сказать, что с дитём делать. Царское, а незаконное. С голоду не умрёт, пока государь жив. А если что — костей не соберёшь.
Плакала ночами, когда государь не приходил. Горько плакала. Хотелось как у всех. С родными. С соседями. С родильным столом. Младенец в кружевах да лентах. Уж как ни бедны семьи были, а на такое торжество хватало. Пастор в дом приходил. С напутственным словом. Полы после родов добела мыли. Двери настежь отворяли, чтобы широкая была младенцу дорога.
Так это в деревне. Лифляндской. И Марты нет — есть Катерина. К имени вроде бы и привыкла, а часом и забудешь откликнуться: Катеринушка. Государь Катей кличет. Сама не своя.
Боялась, не отдали бы младенца. Спросить не решалась. Да и кого спросить? Государыня царевна сама в государевой воле, а государь — почём знать, какой стих найдёт, что удумает.
Бабка сказала, дочь будет. Хорошо ли, плохо ли? Никакой ребёнок здесь не нужен. Ни у одного судьбы никакой нет. Царица Прасковья проговорилась: не было такой стыдобы в царском доме, никогда не было. Прижитой младенец — такого и не придумаешь! Не то что бранила — удивлялась. Да и к чему прижитые младенцы, когда первая супруга государева родителя, царица Марья Ильинична, тринадцать раз рожала. Год за годом младенцев в царский дом приносила. Сначала столы пышные ставили, потом пирогами обходиться стали — чтоб рождение царевича ли, царевны отметить.
Кабы с ней такое случилось, давно бы государю надоела. Он и на последнем месяце нетерпеливился: скоро ли опростаешься, не надоело тебе тяжёлой ходить?
Шутки шутками, а обида горькая: хоть бы пожалел когда. Не было такого. Не было, и всё тут. Катя улыбаться да веселиться должна. Наряжаться, да не тратиться. Денег не давал. Это уж государыня царевна втихомолку совала.
Один раз деревеньку решил отписать, махонькую. На двенадцать дворов. Раздумал. Мол, рваться туда будешь, обо мне забывать. Сама тогда подтвердила: ничего мне, государь, от вашей милости не надобно. Катя вами жива, вами весела, вами всем довольна. Улыбнулся: ты у меня умница, не жадная.
Об отдельном домике тоже не побеспокоился. Чтобы двор у неё свой. Плохо ли? Хоть там сама себе хозяйкой была бы. Царица Прасковья сказала, после Монсихи нипочём верить не станет. Любил её крепко, да вот обманула его. Мол, твоё счастье, Катерина, что вовремя на глаза государю попалась. Теперь пользуйся да себя построже соблюдай. Не любит. Слова добрые говорит, а не любит. Сразу видно. А принцессы её за версту обходят. Не замечают. Только Аннушка, Анна Иоанновна лучше других. Поласковее. Может, потому что у матушки не любимая. Там всех главнее старшая, Катерина.
Никто не обижал, это правда. Да разве в одной обиде дело? Вон Борис Петрович какой обходительный был. Всё по-доброму, всё с улыбкой. Иной раз как дочку приласкает. Не грусти, Марта, ты молодая, красивая, покладистая. Устроим твою судьбу, вот увидишь, устроим. За плечи возьмёт — руки большие, тёплые, в синих жилах все, а ещё сильные.
Устроили! Не успел Александр Данилович глаз положить, тут же от Марты старик отказался. Прощаться не пожелал. Слова последнего не высказал. Была — хорошо, нету — того лучше.
Господи! И чего мысли такие в голову лезут. Неуместные! Государыня царевна после бабкиных слов спросила: а ну коли и вправду дочка будет, как назовёшь, Катеринушка? Да разве мне решать! Как прикажут.
Царевна поглядела и улыбнулась: а знаешь что, Анной назови. Вскинулась тогда вся: как же Анной, когда Монсиха... Царевна головой кивает: как раз потому. Государь к новой Аннушке сердцем прилепится, о старой поминать перестанет. В нашем царском доме это имя особое. Им не шутят. Подумай, Катерина, подумай.
Мне думать! Мне как прикажут. Может, и права царевна. Только если дочка по сердцу государю придётся, а может, и взглянуть не захочет. Вон сынка, наследника, и то не больно жалует, а тут... А коли сын — что бабке стоит ошибиться? С сыном как?
Царевна Наталья про имя для девочки толковала: Анна, мол, особое оно, не простое. У государя Ивана Васильевича Грозного бабка так прозывалась — Глинская Анна, из князей литовских. В Москве, что правда, не больно её жаловали. В колдовстве винили. Будто сердца у живых людей вынимала, кровью город кропила, оттого и пожары по Москве шли страшные. Страшнее быть не могло — за два часа все улицы выгорали.
А сам государь Грозный дочку хотел — непременно царевну Аннушку. Вторая супруга ему восьмерых дочек будто родила, всех Аннами нарекали, ни одна до году не дожила. Так все в рядок под собором в Александровой слободе и легли. Жил там государь Грозный не один год...
Потом будто, когда супруга тяжёлая ходила, в завещании неродившуюся дочку имением наделил. Так и написал, царевне Анне, когда родится. Принцессе Наталье лучше знать, как оно было. Только зачем государю тот давнишний-то? Зачем ему? Вот если Монсиха, другое дело. Сказывали, государь её из-под ареста домашнего освободил. Разрешил на люди в кирхе показываться, а чтобы в гости ни-ни. До церкви и обратно. Один брат её провожает. Ещё в лета не вошёл, а красавчик сестре под стать. Вилим Монс.
Что, если государь ей милость вернёт? Что тогда? Одно счастье — прусский посланник словно на посту около Монсихи стоит. В кирхе каждый раз подходит. Слова любезные говорит. Все заметили. Варвара Михайловна рассказывала. Следит. Следит неотступно. Не хочет Александр Данилович, чтобы Монсиха снова в силу вошла, ой не хочет. Он её запутал, не иначе. Уж так ловок, так ловок.
Опять боли подступили. Повитуха руку даёт, чтоб держаться за неё. То же твердит: терпеть надо, фрейлен. Теперь уж что — теперь только терпеть. Поторопиться надо. Вы, фрейлен, сильная, молодая, в двадцать четыре года только и рожать. Государь велел, чтоб к его возвращению всё кончить. Покои убрать. Постарайтесь, фрейлен.
Царевна Наталья Алексеевна заглянула. Своими мыслями занята. Слова ласковые, а глаза тёмные, неулыбчивые.
— Каково справляешься, Катя?
Надо справиться. Мысли-то у царевны далеко. Что ни день в Воробьёво ездит. Художник там Москву изображает. Сказывали, красота неописуемая.
Может, и так. Только у царевны своя забота — догадаться нетрудно. Ждала художника. Сколько лет ждала. А вот, поди ж ты, не складывается всё по её желанию. Сама хотела государю напомнить, может, оставит голландца при дворе. Отмахнулся: у нас теперь свои художники есть. Вон один Иван Никитин чего стоит. Надобно, чтоб твой портрет списал. Второй раз с тем же делом не подступишься. Не то и вовсе беды наделаешь.
В семье у них, видно, так — художники в чести. Старая царевна Татьяна Михайловна, государю тётка родная. Горой за патриарха опального встала. С братом не посчиталась. По благословению патриаршьему живописному делу училась. Такой портрет самого патриарха с клиром написала, что лучше и не сделать. Некрасивые все. Обрюзгшие. Бороды растрёпанные. Глаза заплыли. А как живые. Для царевны, видно, никого другого и не надо.
Патриарха, Никоном его звали, от двора отрешили, в монастырь сослали. А она за ним. В монастыре себе покои особые выстроила. После его кончины почти всё время там проводит. Вспоминает.
Не любит она государя. Сердцем чую, не любит. Государь к ней со всем почтением — первенца ведь его, царевича Алексея Петровича, крестила. А она лишь бы государя лишний раз не встретить.
Сестрицу государеву Марфу, что теперь в монастыре заточена, больше всех из своих крестников любит. Простить её муку государю не может. Гордая, а просила его о милости. Наотрез отказал. Царевна и отошла от него сердцем. Даже словом перекинуться, видно, трудно.
Тоже хотела государя просить: нешто можно старую женщину в монастырской тюрьме держать. Можно сослать куда подальше. Так глянул — обомлела вся: не твоё дело. Раз и навсегда запомни: не твоё!
— Ну, ты и молодец. Катя! Настоящий солдат!
— Почему солдат, мой государь? Вы хотите напомнить о моём неудачном браке? Но я даже не знаю, жив ли Иоганн Крузе, и, наверно, не узнала бы его, если встретила. Столько лет, столько перемен!
— О драгуне можешь забыть. Погиб. Ещё под Мариенбургом погиб. Знаем наверняка. Нечего и поминать. Я о другом, Катя. Велено было тебе до моего приезда родить, ты и родила. Приказ есть приказ.
— О, ваше величество, фрейлен Катрин, очень старалась. Фрейлен так хотелось вас порадовать счастливым исходом.
— Вижу. Всё вижу. Ценю. Дай-ка расцелую, Катя.
— Я огорчила вас, мой государь.
— Огорчила? Это чем же?
— Девочка. Вы вряд ли хотели девочку.
— По правде, никого не хотел. Одна ты мне, Катя, нужна. А коли дочка родилась, то пусть будет дочка.
— Сынкам моим Бог веку не дал. Дочке тоже... Хворает Катрин...
— Не судьба, значит. У нас говорят, Бог дал, Бог и взял. А эту непременно тебе в утешение оставит. Красавицу вырастишь, умницу.
— Мне бы так хотелось, чтобы вы её полюбили, мой государь.
— А уж это какую вырастишь, Катя. Ты мастерица мне угождать, вот и постарайся, слышишь?
— Я так мало могу, мой государь.
— Зато я могу всё. Как дочку-то назовёшь?
— Ваша воля, государь.
— А у тебя-то никаких желаний?
— Есть одно. Но, может быть, это глупость и вам не понравится.
— И что же?
— Анной... Аньхен, мой государь.
— Вот как. Аньхен... Что же, пусть Аньхен. Где она? Покажите-ка мне её.
В Измайловском дворце шёпоты. От поварен и людских до царицыных покоев. Вслух кто бы решился, а так — будто ветер шелестит. Родила. Опять родила немка государева. Нет на бабу угомону. Что ни год по младенцу в подоле тащит. Добро бы мужняя жена. Законная. Перед святым алтарём венчанная. А так — приблудная девка.
В Лефортову слободу Меншиков привёз в 1704-м году тяжёлую. Еле царевне Наталье Алексеевне доставил, по дороге не растерял. В дороге порастрясло — чуть не на следующий день родила. Петром окрестили. Мальчика-то.
Недолго пожил. Через год прибрался. А немка в сентябре 1705-го нового притащила. Павлом нарекли. Не то чтобы государь радовался, а доволен был. Все заметили.
В 1706-м, в декабре, дочка Катерина на свет появилась. Эта полтора годика, поди, дотягивает. Тут ей и сестричку принесли. Анной назвали. Вдовой царице Прасковье Фёдоровне так объяснили, будто хочет немка своих дочек в честь её царевен назвать. Появилась Катерина, за Катериной Анна. Одна Прасковья осталась. Да у немки не задолжится. Оглянуться не успеешь — новый младенчик орёт.
Сама не кормит — все знают. Кормилиц берёт, будто боярыня какая. Себя не утрудит. Хотя и обходительная, правда сказать. Никого злым словом не обидит. Сплетен не плетёт. Всё норовит каждому улыбнуться. Поговорить-то не всякий с ней и станет, а на поклон как не ответить. Да и государя лучше не гневать. В чести у него немка. Слов нет, в чести.
В покоях царских царевна Екатерина Иоанновна к вдовой государыне прибежала. Запыхалась. Личико, что твой маков цвет.
— Государыня матушка, слыхала, честь-то немке какая!
— Катеринушка, в который раз остерегать тебя надобно: о немке ни полслова. Не приведи, не дай Господи, до государя Петра Алексеевича дойдёт. Что те за труд по имени-отчеству величать?
— Немку-то? Да ты что, государыня матушка! Я-то царевна рождённая, а она, она — как только тётка Наталья такую покрывать может!
— Сказала, перестань! Гневу моего дождаться хочешь? Дождёшься, как Бог свят, дождёшься. Сколько раз говорено: во всём мы от государя зависимые, от милости его, от щедрот несказанных.
— Несказанных! Откуда, государыня матушка, такие слова у вас берутся! Это наши-то два задрипанных учителишки — за них, что ли, благодарить до скончания века надобно? Или за дворец — от избы не отличишь? Или за женихов — который год государь их для нас ищет, сыскать не может? За что?!
— Что на тебя, Катерина, нашло? Грибов поганых объелась? Где только зимним временем сыскала.
— Нашло, государыня матушка? А то, что восприемниками от купели новорождённой-то этой Аннушки, знаете ли, кто будет?
— Ну, уж это кто государю под руку подвернётся.
— Ну, уж и подвернётся. Государыня царевна Наталья Алексеевна да сам объявленный наследник — царевич Алексей Петрович. Видали ли честь такую для выпорков, хоть и царских?
— Точно ли, Катеринушка?
— Точнее некуда. Девицы Арсеньевы на всю Москву раззвонили, чтобы народ служивый, выходит, с подарками да поздравлениями спешил.
— Выходит, и нам, царевна, поспешать придётся.
— К немке? Быть того не может.
— В семнадцатый год вошла ты, Катерина Иоанновна, а ни на волос не поумнела. Коли такая воля государя, расстараться надо.
— Матушка!
— Что — матушка? Ты то в толк возьми, мог Пётр Алексеевич нас куда хошь на неисходное житьё сослать. Так ведь не сослал. Сама знаешь, нет такого посланника, чтобы матери твоей чести не отдал, подарков не передал.
— А ты, матушка, те подарки Петру Алексеевичу.
— Верно. Так и что из того? И нам с тобой немало перепадает.
— Без его ведома.
— А при дворе царском всегда так — изворачиваться надобно. Сейчас пойдём подарки Катерине Алексеевне по причине благополучного разрешения от бремени Анной Петровной готовить. Угодить бы только!
Варварушка Арсеньева и тут первая: не смотри, что росточком мала, спина колесом — всё в землю смотрит. Добежала до роженицы Катерины Трубачёвой — подарки свои да сестрины уж раньше снесла — с вестью: вдовая царица Прасковья идёт. С поздравлением.
Катерина разволновалась, раскраснелась вся. Не было ещё такого. Может, и впрямь лучше дела её пойдут. Царица Прасковья приветливая, да куда какая расчётливая. Шагу без прикидки не ступит.
— Катерина Алексеевна!
— Что уж вы так меня величаете, моя государыня. От вас мне и имя одно в честь.
— Полно, полно, Катя. Сама знаешь, я к тебе всем сердцем.
— Как благодарить мне вас, моя государыня?
— Это нам тебя благодарить надобно, что порадовала нашего государя Петра Алексеевича дитём. Дитё — всегда радость в доме.
— Да ведь девочка, моя государыня.
— А у меня что? Одни девки и есть. Они мне всю судьбу перекорёжили. Кабы царевич был...
— Но ведь у вас был, моя государыня. Мне говорили.
— Был, Катя, первенец мой. Супруг мой захотел, чтобы в честь прадеда его по матушке, царице Марье Ильишне, назвали. Очень почитал Илью Даниловича Милославского. А может, и сестрицы царевны подсказали — пророк Илья на колеснице огненной.
— Хворал, моя государыня?
— Почём мне знать, Катеринушка? Я в горячке родильной маялась. А он-то, голубь мой, всего десять дён прожил и долго жить приказал. Бабка-ведунья мне потом толковала: не надо бы имени такого давать.
— Имени, моя государыня?
— Ну, да, имени. Не показали мне его. Не показали.
— Как вам было больно, моя государыня.
— Ещё больнее, Катя стало, когда вторую дочку — царевну Марью Иоанновну родила. О Илье толковали, не доносила я его. Кто знает. А Марьюшка моя такая раскрасавица родилась. Повитухи только руками развели. Крестить её всё равно заторопились. Честь-то, честь какая, Катеринушка. Восприемниками сам патриарх кир Иоаким и государыня царевна Татьяна Михайловна быть вызвались. В Чудовом монастыре крестили. Да ты ещё толком нашего здешнего уклада не знаешь — что для нас Чудов монастырь.
— Мне говорили, моя государыня, что это великая святыня.
— Вот-вот, великая. Три годика я на звёздочку мою радовалась. Уж такая, веришь, весёлая, такая утешная. Всё к отцу государю Иоанну Алексеевичу тянулася. И он ей одной улыбался. На руки не брал, упаси Господи, а улыбался, светло так, радошно.
— Моя государыня, вы раните своё сердце.
— Как не ранить. Вот царевна государыня Татьяна Михайловна, как не стало Марьюшки, персону её во успении написать потщилась. Писала и плакала, девки говорили. Так плакала. Царевну Федосью Иоанновну я к тому времени родила. Годок ей уж был. И за сестрицей ушла. Сороковины отплакали, и ушла Федосья Иоанновна. Её-то архимандрит Чудова монастыря крестил и снова государыня царевна Татьяна Михайловна.
— Какое несчастье, моя государыня.
— Спасибо, Господь мне Катерину Иоанновну послал. То же ещё Марья Иоанновна жива была. Господи, никак я со счёту сбилася, кого когда рожала, когда хоронила. Помню только, на Епифания да Германа в мае Феодосию Иоанновну схоронили, а Катериной Иоанновной я в тот же год в октябре на Анастасию Овечницу разрешилась. Роды лёгкие были, что твой праздник. Вот и у тебя всё как славно обошлось. И день хороший для Аннушки ты выбрала.
— Вы полагаете хороший, моя государыня?
— А как же — на перенесение мощей святителя Иоанна Златоуста. Ведь часть головы святителя покоится у нас, в Успенском соборе. Помяни моё слово, Катя, умница она у тебя будет редкая.
— О, была бы хоть немножко счастливая, моя государыня. Большего я для неё у Бога просить не могу. Счастливая бы.
— Ты нашей веры. Катя, вот доброго совета и послушай. Надобно новорождённой нашей молитву Иоанну Златоустому записать да с собой носить, как подрастёт. Молитву ту в Успенском соборе освятить, чтобы крепка была. Я уж позаботилась, вот она.
— О, моя государыня, вы так добры!
— О младенце как не позаботиться. Да и для тебя сделать всегда сделаю. Ты чуть что, ко мне обращайся, Катя.
— Как можно, моя государыня!
— А так и можно. Все мы о государе нашем, дай ему Господь долгие лета и всяческого процветания, печёмся. Его ведь Аннушка кровиночка, что ни толкуй.
— Моя государыня, вы принесли мне весну!
— Весна в свой черёд придёт — так уж Господом Богом положено. А молитву-то сберегательную я тебе сейчас прочту. Коли запомнишь, да творить её почаще будешь, дочке лучше будет. «Уст твоих, яко же светлость огня, возсиявши благодать, вселенную просвети: не сребролюбия мирови сокровища списка, высоту нам смиренномудрия показа, на твои словесы наказуя, отче Иоанне Златоусте, моли Слова Христа Бога спастися душам нашим.
Возвеселися таинственно честная церковь, возвращением честных твоих мощей, и сия сокрывши яко злато многоценное, поющим тя неоскудно подавает молитвами твоими исцелений благодать, Иоанне Златоусте». Крещению-то когда быть назначено?
— Не знаю, моя государыня. Как прикажут.
— А родителев крёстных уже знаешь? Правда, что ли, что государыня царевна Наталья Алексеевна?
— И царевич наследник Алексей Петрович, моя государыня. Так сказал государь.
— Вишь, какая дочка-то у тебя счастливая. Кто бы не позавидовал.
— О, мой государь, вы сделали меня такой счастливой!
— Я тебя, Катеринушка? Да чем же? Я ничего тебе давненько не даривал.
— И не надо, мой государь.
— Как не надо? А чем же тебе ещё развлечься?
— Мне не надо ничем развлекаться, лишь бы вы были недалеко, мой государь. Лишь бы я могла ваше величество не слишком редко видеть. Вы заняты государством — я это понимаю. Но когда вы здесь, так трудно ждать вас, пока кончатся придворные празднества.
— Тебе бы хотелось бывать на них, правда?
— О, как я смею о таком думать. Каждый должен знать своё место в жизни, тогда будет порядок, и жизнь станет спокойней.
— Так тебя учили с детства?
— Так говорила моя матушка. Она была очень хорошая женщина, и её все соседи уважали. Не её вина, что мой батюшка так рано скончался и оставил её без средств к существованию.
— Не сомневаюсь, Катеринушка. Но времени-то у меня не больно много. Раскрой секрет, поведай, чем это я тебя сегодня осчастливил.
— Вы никогда не догадаетесь, мой государь: вы пожелали посмотреть на Аньхен. Первый раз после её рождения! И она, кажется, понравилась вам.
— А знаешь ли, почему?
— Как я могу знать, мой государь, но я вся внимание.
— Я сам удивился. Я вдруг понял, что вместе с её рождением произошёл перелом в нашей войне. Может, это так совпало, а может, Аньхен оказалась нашим талисманом.
— Правда? Правда, мой государь? Но если вы даже просто подумали так, это замечательно.
— Я не больно люблю младенцев.
— Но вы же государь и солдат.
— Верно. Но Аньхен так заулыбалась мне.
— Так потянулась к вам, мой государь. Она сердцем поняла, кто вы.
— Не знаю. Но смотреть на неё было приятно.
— О, как я надеюсь, что дальше вы будете ещё получать больше удовольствия. Аньхен непременно похорошеет — так говорят все и сама государыня царевна Наталия.
— А кто, кроме сестры, заглядывал к тебе, Катерина, из нашей семьи? Царица Прасковья Фёдоровна? Царевны Иоанновны?
— О, мой государь, это была бы слишком большая честь для Аньхен.
— Значит, не удосужились.
— Но, мой государь, её высочество царевна Екатерина Алексеевна два раза присылала подарки Аньхен.
— Она — крёстная мать. Это другое. А сама заходила?
— Но разве это имеет такое значение, мой государь? Если бы знали, сколько подарков Аньхен получает от фрейлен Варвары и фрейлен Дарьи. И с ней приходит даже играть фрейлен Анисья, сестра самого господина Меншикова. Они так добры.
— Они добры? А какими же ещё они могли бы быть!
— Мой государь, вы так строги к людям, так многого от них требуете. Но это, наверное, обязанность монарха. Вы не можете иначе.
— Тебе бы хотелось всех оправдать, добрая твоя душа.
— Но я живу среди них каждый день, государь, и как я могу не благодарить их за их снисходительность и внимание. Перед ними я их не заслужила. И вот теперь с Катериной Петровной...
— Да, жаль, что Господь не дал первой моей дочке веку.
— Господь дал знак с самого её рождения, мой государь. Она была так слаба и так часто болела, что я старалась не напоминать вам о ней. Предсказание повивальной бабки сбылось: она прожила всего полтора года.
— Не обижайся, Катя, что не был на похоронах. Дел много.
— Я всё понимаю, мой государь. И потом обречённое дитя.
— Вот видишь, а у самой глаза в слезах. Не смей, слышишь! Не люблю бабьих причитаний.
— Нет, нет, мой государь. Вам просто показалось.
— А Аньхен береги, крепко береги.
— Мой государь, а я хотела обратиться к вам, если вы разрешите, с просьбой и очень боюсь, что вы в ней мне откажете.
— Напротив, я её непременно исполню — вместо подарка. Говори, говори!
— Государь, вы опять отправляетесь в поход и будете жить в лагере вместе с солдатами?
— А как же иначе?
— Позвольте мне стать вашей маркитанткой.
— Ты собираешься вести лагерную жизнь?! Полно, Катя.
— О, подождите мне отказывать, мой государь. Я буду проводить целые дни безвыходно в вашей или любой вами назначенной палатке. Я буду заботиться о вашем белье, постели, еде. И — мне не будет так страшно за вас, мой государь. Я умоляю вас!
— Нет! А впрочем... Ладно подумаю.
— И всё-таки это всего лишь мальчишка, которому случайный успех ударил в голову. Не больше того.
— Государь, даже страшась твоего гнева, не могу с тобой согласиться. Всё верно, Карл на десять лет моложе тебя, и он пришёл к власти, когда ты находился в Великом посольстве, но...
— Какие ещё «но»? Всем известна его беспечность, любовь к забавам и придворным развлечениям. Он не может быть настоящим полководцем.
— И снова, государь, я только частично соглашусь с тобой. Ты прав, у Карла не хватило ума понять, сколь опасен для него наш секретный договор с Данией и Полыней о внезапном нападении на его государство с трёх сторон. Но он мог о нём и не знать. И если бы условия договора осуществились, шведский король неминуемо пошёл бы на большие уступки земель.
— Вот-вот, война началась, и первый же его приказ взять Ригу ни к чему не привёл.
— Ты, государь, забыл, что польский король приказал одному саксонскому отряду вторгнуться в Ливонию и захватить Ригу, а шведский губернатор Эрик Дальберг все королевские планы порушил.
— Любую крепость можно с ходу и не взять. Тут обстоятельства складываются по-разному.
— То, что Августу захватить Ригу не удалось, можно любыми обстоятельствами объяснять. А вот то, что как раз после Риги Карл всякие забавы забросил и за дело всерьёз взялся, с этим, государь, не поспоришь.
— Удача к нему повернулась.
— Скажем, удача. Как это он одним ударом Данию-то от нас отделил и Фридриха Датского к миру с ним склонил в Травендале? Он, доносчики говорят, и с Польшей так полагал разделаться — только тут ему наше вторжение в Ингерманландию карты маленько спутало.
— Что ж, в быстроте решений Карлусу не откажешь.
— И в точности, государь, тоже. Вспоминать не хочется, только для дела непременно нужно.
— Не красные девки, можем и полынной настоечки хлебнуть. Быстро это Карлус в Пернове высадился и к Нарве подошёл. И себя в бою отменно показал.
— Да уж куда лучше, коли дважды под ним лошади убиты были.
— Сам знаю, и об отваге его солдатской слова плохого никому сказать не позволю.
— А ведь мог бы, тогда же мог войну миром окончить. Англия с Голландией посредниками быть вызывались. Наотрез отказался.
— Иной расчёт имел. Ведь те державы хотели его на свою сторону склонить в разделе испанского наследства поучаствовать, а ему оно ни к чему было. Вот и отказался.
— Еле начала 1702 года дождался — на Польшу накинулся. Куда тебе — и Варшаву, и Краков одним махом взял.
— Ну, уж тут не военные его заслуги. Исхитрился с конфедератами в дружбу войти. Уговорил их короля Августа низложить, а Станислава Лещинского, себе удобного да угодного, избрать.
— Себе, может быть. А поляки с новым королём никак в комитиву войти не могли. Зря, что ли, Карлус столько времени в Польше провёл — всё ставленника своего поддерживал, польские страсти унимал. С поляками ведь ухо востро всегда держать надобно.
— Так ведь в 1705-м мир с поляками заключил.
Торговались с ним, торговались, а напоследок сдались. И выторговал он у них немало.
— Ты то, государь, в расчёт возьми, что свободу вероисповедания он у конфедератов выторговал. У них же и о помощи против России договорился. А Август-то в своей Саксонии и править, и воевать с ним продолжал. И это, по-твоему, успех, Пётр Алексеевич?
— Успех, да ещё какой. Карлус и в Саксонии успешно воевал. Заставил Августа от польского престола отречься, да, кстати, и от союза с нами. Альтранштедтский мир — долго он нам помниться будет.
— И ещё год в Саксонии провёл. Любит успехи свои закреплять да подкреплять. Осмотрительный какой стал.
— А что — не закрепил, что ли? С римским императором договор заключил, чтобы имела Швеция в его владениях и делах особые преимущества. И стала Швеция ни много ни мало членом имперского союза. Вот в какие герои наш Карлус-то вышел.
— А всё сестрица его ненаглядная, Гедвига София. Она его всю жизнь на ратные подвиги подзуживает.
— Полно тебе, не столько она, сколько супруг её Фридрих Гольштейн-Готторпский. Ему только бы чужими руками воевать да с чужой славы сливки снимать.
— А как перед Карлусом европейские державы стелиться стали! Тут тебе и Франция дружбы искать стала, и Англия не у дел остаться побоялась.
— Вот и говорю, тут ему слава в голову ударила: Саксонию бросил, решил походом на нас идти.
— Да, пришлось нам отступать. Благо он, Неман перейдя, решил у Вильны войскам роздых дать.
— И что ему, казалось, ещё нужно. Предложил я ему мир. Почётный. Ведь из-за одного Петербурга раздор вышел. Не захотел его мне уступить. Один Петербург.
— Вот теперь рассчитать надобно, какой путь в наши края выберет: то ли на Москву двинется...
— А куда же ещё. К обороне столицы старой готовиться надобно. Бастионы дополнительные возводить. И к осаде, и к штурму готовыми быть. Тут и наследнику дело найдётся. Пусть себя выкажет. Коли есть что выказывать.
Кто бы не разобрался: нужна была шведскому королю Москва. Только Москва. Планы свои составил. В успехе не сомневался. Если бы не пожары. Такого ему видеть не доводилось: перед ним горела земля. Армия сжигала всё, что могло пригодиться чужой армии. Горел хлеб. Горел провиант. Когда приходилось, то и деревни. Идти по пустыне в преддверии зимы? Король сам знал, что такое морозы, снежные заносы, бездорожье. Решил ждать.
Борис Петрович усмехнулся: с удобствами не воюют. На войне на удобства не рассчитывают. Ишь, какой победитель выискался. Король и на самом деле повернул на юго-восток. Украина показалась куда доступнее и приветливей. Тут тебе и союзник Мазепа, и запорожские казаки, готовые насолить московскому царю.
Казалось, лучших союзников поискать. Это они свои земли знали. Уверили — лучший путь на Полтаву. Укрепления в городе небольшие. Армии всего-то четыре тысячи с небольшим солдат. Из обывателей под ружьё встать могли от силы тысячи две. Неужто препятствие для королевской армии?
Зато склады в городе большие, да и денег немало хранится. Верил и не верил. Колебался. Но передышка была нужна. Пока турки согласятся с Россией войну начать или хотя бы польский король, всем шведам обязанный, Станислав помощь подошлёт. Всё медлили, всё не торопились. Ждали, чья чаша на весах времени перетянет. Одно дело — дворцы Европы, подписание соглашений, другое — бескрайние украинские степи.
Отряд генерала Шпара получил приказ начать осадные работы у Полтавы, и снова одни проволочки. Работы пришлось запорожцам поручить, а те отродясь не торопились. Только и у гарнизона полтавского провиант и амуниция должны были в конце концов истощиться. Может, промедление Шпару и на руку выходило.
Не вышло! За Меншиковым мало кто угнаться мог. Как вести дошли о затруднениях гарнизона, по левому берегу реки Ворсклы к городу направился. Одного не рассчитал Алексашка — болота! Болота при впадении в Ворсклу ручейка неприметного Коломака.
Так в них завязли, что до города всего девятьсот человек переправить удалось — гарнизон пополнить. Тут уж бригадир Головин исхитрился — его заслуга.
Борис Петрович плечами пожимал: с одного наскоку такие дела не делаются. Людей положить — не велика заслуга. Не любил Александра Даниловича. Так и считал: выслужиться ему надобно изо всех сил — не служить верой и правдой. На то ни ума, ни благоразумия нету. Только на государевой снисходительности и держится.
Шпар 30 апреля к Полтаве подошёл, 26 мая к Меншикову на выручку шереметевские части подоспели. Вся армия русская на левом берегу Ворсклы в четырёх-пяти вёрстах от города, близ деревни Крутой берег расположилась.
Запорожцы перед шведским королём завинились — не больно прытко на осадных работах трудились. Да и гарнизон наш своё дело делал. От его вылазок сколько раз многое заново начинать приходилось.
Положим, штурмы шведские что 25 мая, что 1 июня не удались. Четвёртого июня государь к войскам подоспел, сам увидел: во всём полтавский гарнизон нужду терпел лютую. Хочешь не хочешь надо город освобождать. Вот только как?
О битве и думать не хотелось. Попервоначалу решили перебраться на правый берег Ворсклы. В одном месте стали переправу готовить, в другом — для отвлечения шведов — отряды генералов Ренне и Аларта с ходу переправили, чтобы стали окапываться. У деревни Петровки. До Полтавы всего восемь-десять вёрст.
Попался на приманку Каролус — отправился эти позиции осматривать. Тут его в ногу и ранило — дальше на носилках носили. Но от осадных работ шведский король и не подумал отказываться. Шведы от нападений казаков да небольших русских отрядов, как от назойливых мух, отмахивались. Толку никакого.
Только и ещё один просчёт определился — с главной переправой. В таких топях болотных у слияния Коломака с Ворсклой завязли, что и не выбраться. Оставалось иное место для переправы искать, казакам не верить — на своих полагаться. А сражение всё равно шведам давать — больше полтавский гарнизон выдержать не мог.
Каждую деревеньку государь изучил. Каждую пядь земли на всю жизнь, кажется, запомнил. Дотошно воевали, иного слова не подберёшь. Дотошно. День за днём. Но тут сложилось всё куда как удачно. У шведов во всём недостаток. В строю не более тридцати тысяч. У наших снабжение полное, да под ружьём пятьдесят тысяч.
Ворсклу перешли, где Ренне и Аларт переходили. В лагере укреплённом расположились у той же деревни Петровки. Передохнули — ещё версты на три к Полтаве продвинулись и снова окопались.
Каролус заволновался. Узнал, что государь русский ещё и новых подкреплений ждёт. Снова своих на штурм Полтавы кинул. Уж на что люди измотались, изголодались — устояли! День целый отбивались. Одного уразуметь не могли, почему русская армия вдали держалась. Три версты — не бросок: могли на помощь прийти. Не пришли.
Зато шведский король ещё раз просчитался. В окопах около Полтавы оставил самую небольшую часть войск. А все остальные с севера Полтавы в два часа ночи 27 июня двинул против русских. Всего солдат тысяч двадцать пять при четырёх орудиях. Конница вроде бы и прорвалась, да сильным огнём русских была смята. К утру освободили Полтаву, а в девять утра государь двинул вперёд всю армию.
Схватились по всему фронту жарко, да коротко. В одиннадцать утра от шведской армии и помину не осталось: толпой бежали напролом, неизвестно куда, неизвестно зачем. И то сказать, оба монарха себя щадить не стали. Под Каролусом носилки ядром вдребезги разбило. Все драбанты вокруг короля были перебиты. Государю три пули досталось: одна шляпу пробила, другая в крест на груди попала, третью в арчаке седла нашли.
Потери — без них на войне не обходится. Наших полегло четыре с половиной тысячи, шведов в три раза больше — если с пленными считать.
А шведов гнали до деревни Переволочны. Тут уж конец их военной славе окончательно положили. Одолели!
Время бы в Воробьёве пожить, да как государыне царевне сказать. Сама туда частенько ездит. Одна любит оставаться, а нахлебниц своих и не думает с места подымать. И то сказать, тут тебе и девицы Арсеньевы который год неотлучно при Наталье Алексеевне. Тут тебе и сестра меншиковская. О себе Катерина и не поминает. Умеет быть тише воды, ниже травы.
Ей бы хоть в Красное село из Преображенского выбраться. Нравится там — на Литву похоже. Дома весёлые. С крыльцами затейливыми. Ворота везде отбором стоят — народ друг к другу в гости ездит. Прислуга да челядь целыми днями туда-сюда снуют. Разносчики со всяким товаром мелькают...
— По воскресеньям и вовсе гулянье целое — из Москвы приезжают семьями. Пруд огромный — что твоё озеро. Деревья кругом раскидистые. Шалаши с товарами раскинуты. Музыканты бродячие. Потешники. На праздники балаганы просторные.
У государыни царевны свой двор. У господина Меншикова тоже. Говорят, государь Пётр Алексеевич эти места смолоду жаловал. Под парусом на лодках хаживал. Так то детская потеха. Теперь не то.
— Никак посмурнела, Катеринушка? Обидел кто?
— О, нет, фрейлен Барбара, вовсе нет. Просто подумалось, как там наш государь, как господин Меншиков. Война ведь там.
— Верно, что война, да дело это такое мужское. Что себя крушитъ без толку. Будет минутка свободная, может, весточку о себе подадут. Ты-то писала ли государю?
— Как можно, фрейлен Барбара! Кто я такая, чтобы обращаться к самому государю. Я так признательна государыне царевне, что разрешает дописать несколько слов в своих письмах государю. Её высочество так снисходительна.
— А всё равно, Катеринушка, напоминать о себе надобно. Знаешь, как оно в походной-то жизни — мало ли что подвернётся, какие обстоятельства случатся. Пусть вспоминает — это тебе на пользу.
— Вы, конечно, правы, фрейлен Барбара, только я не могу преодолеть робость. Да и кому я могу передать письмо, кроме её высочества?
— Да мы сегодня с Дарьюшкой грамотку Александру Даниловичу будем сочинять. Вот носки да галстухи ему у торговцев в Лефортовой слободе самые добрые сыскали — тоже пошлём. Не хочешь ли и своё письмецо присочинить?
— С превеликим удовольствием, фрейлен Барбара. Я так вам признательна. Вы так заботитесь обо мне. Я этого ничем не заслужила.
— Заслужила, заслужила, нравом своим добрым заслужила, Катеринушка. Послушай, а чтой-то круги у тебя под глазами залегли? Не тяжёлая ты часом?
— Мне стыдно признаться...
— Какой стыд. Радость эта. Глядишь, к возвращению государя сынка ему здоровенького подаришь.
— Зачем он ему, фрейлен Барбара? Если бы даже родился сын...
— Опять твердить примешься, что бастард. А я тебе, Катеринушка, так скажу, никто судьбы своей не знает. Наследник наследником, а ведь не любит его государь. Не сложилось у него с царевичем, как есть не сложилось.
— Но почему? Царевич никогда государю не перечит. Разве не так? Всегда всё делает, как прикажет отец.
— Э, Катеринушка, не о том говоришь. Одно дело делать. Другое — что на сердце иметь. Уж как хотелось государю его на свой лад переделать, ан не вышло.
— Но царевич ещё так молод.
— Молод! Для царственных особ возрасту иной счёт, чем нам, грешным. Вон батюшка нашего государя, царь Алексей Михайлович, шестнадцати лет на царствование вступил. А его родитель Михаил Фёдорович того раньше. А для нашего государя у времени и вовсе приспешённый счёт. В прошлом году война со шведом в самом разгаре, а наследник царевич, всё за книжками с учителями сидит, наук самых что ни на есть простых — государь Александру Даниловичу жаловался — одолеть не может. Да ведь что зубрит! Четыре части цифири, склонения и падежи, географию читает да историю.
— О, я ничего не знаю из этих наук. Ну, может быть, цифирь, ещё читать и писать, но это по-немецки. Русскому я никогда не научусь — он такой трудный! Но география, история! Принц должен быть очень учёный, если ему и этого мало.
— Вот и говори с тобой потом! Тебе-то зачем все эти науки знать, а ему государством управлять — тут уж спроста ничего не сделаешь.
— Но фрейлен Барбара, государь недоволен занятиями принца, а сам ищет ему невесту. Значит, хочет его женить, не правда ли?
— И государь с тобой об этом не толковал?
— Никогда! О, никогда! Это же семейные царские дела — какое я могу иметь к ним отношение.
— Вот как! Это ещё два года назад барон Гюйсен сыскал царевичу подходящую невесту. Государю понравилась. Значит, так тому и быть.
— Я слышала, это очень знатная принцесса.
— Ещё бы — Шарлотта Вольфенбютельская. Дочь герцога Людвига — сразу и не выговоришь — Брауншвейг-Вольфенбютельского.
— И скоро должна быть их свадьба?
— Как тут сказать? Вот государь отправляет царевича в Дрезден языкам подучиться, в военных и политических делах поднатореть. А там, поди, и до свидания с невестой дело дойдёт. Может, и до обручения.
— Какая же разница, кого мне Господь приведёт родить в канун Нового года?
— На своём стоишь, Фёдор Юрьевич.
— Стою и стоять буду, государь. Не может быть держава без объявленного наследника. А уж коли наследник объявлен, то не враждовать с ним следует — учить да заботиться.
— Мне с Алёшкой враждовать? Ты часом умом не тронулся, Князь-Кесарь? Не много ли юнцу чести?
— Твоя же кровь, государь. Твой первенец. Недоволен ты им — твоё родительское право. Но и то в расчёт возьми, много ли ты о нём заботился. Отрешил от себя Евдокию Фёдоровну — снова твоё дело. Только к чему царевичу за мать всю жизнь платиться?
— Толку от него, сам видишь, нет и не будет, помяни моё слово.
— А как бы тому толку быть? Прости меня на правдивом слове, не досмотрела за ним царевна Наталья Алексеевна. Да и то сказать, не её это девичье дело.
— Хотел же я его сразу после Великого посольства в Дрезден учиться отослать, может, дело бы и было.
— Так чего ж не отослал? От одного, что генерал Карлович долго жить приказал, а ты его царевичу в наставники выбрал? Неужели другого бы не сыскалось, была б только на то твоя государева воля. Гюйсену поверил! Да такого льстеца и пройдохи свет не видывал. Тебе-то он угождать умел, а царевичу от него какой толк?
— Как-никак невесту Алёшке сыскал.
— Невесту! Да нешто таких принцесс в Европе искать надобно. Навалом их в каждом герцогстве. Не иначе взятку с герцога-родителя получил.
— Да уймись ты, Фёдор Юрьевич. Партия, как ни посмотри, отличная.
— Это для наследника российской державы да ещё после победы нашей под Полтавой? Окстись, Пётр Алексеевич! Одно дело годом раньше, другое — нынче.
— В самый раз Алёшке.
— В самый раз! Эко слово какое сказал. Нешто не исправился царевич за последние-то годы? Нешто ты сам не был им доволен, когда он тебе прошлым годом статьи об укреплении московской фортеции представил? Ведь обо всём для обороны московской позаботился: и как гарнизон исправить, и как несколько пехотных полков составить, и как сыскать да обучать начать недорослей. Неправда, что ли?
— Ну, это-то...
— Что это-то, государь? А нешто не царевич Алексей Петрович набирал полки при Смоленске? Не он отсылал в Петербург шведских полоняников? Извещал тебя о военных действиях против донских казаков да их разбойника-атамана Булавина?
— Невелико дело. Старался, видно.
— Да что ж ты такой, Пётр Алексеевич, к правде отпорный! В этом году царевич Алексей Петрович приводил тебе полки в Сумы, магазины в Вязьме осматривал.
— О другом забываешь, Князь-Кесарь, что Алёшкина «собор да компания» о царе Петре говорила. Не скрываясь, на всех углах толковала. Они-то Алёшкины слова повторяли, что желает он скорейшей отцу смерти. Это как?
— Смерти желает, а изо всех сил на пользу отца трудится? Ты, государь, все соборы да компании не переслушаешь. Обнесут и обоврут кого хочешь, и концов не сыщешь.
— Велишь не слушать, Князь-Кесарь?
— Зачем не слушать? Вот их-то всех к ногтю и прижать, от царевича немедля удалить, в Тайной канцелярии расправиться. Ты мне другое, государь, скажи. Уразуметь не могу, обо всём ты знаешь, а будто нарочно ничего делать не хочешь. План у тебя, Пётр Алексеевич, что ли, супротив сына такой? Себя оправдать, если от престола ему отказать решишься?
— Далеко больно замахнулся, Князь-Кесарь.
— Далеко, да ведь и ты, Пётр Алексеевич, только вдаль и глядишь. За тобой угнаться не всякому дано. Так что же с царевичем Алексеем Петровичем станет?
— А уж это от него одного зависит.
— Угодит он тебе или не угодит? Ты же всё заранее знаешь.
— Угодит ли, говоришь. Вот пусть годика два-три за границей поживёт. Ума поднаберётся, обхождения. Я потому и Александра Головкина ему в товарищи назначил — в пример и для присмотру.
— Не покажется молодой Головкин царевичу.
— Видишь, сам сомневаешься.
— В чём сомневаюся — в дружбе-то ихней? Невеликое дело. Могут и не подружиться. Главное, чтобы дело не стояло.
— Как-никак Гаврила Иванович мне родственником доводится. Уж лучше на его сына положиться.
— И ещё, государь, прости на дерзком слове, откуда тебе другого наследника взять? Нету его у тебя и взяться ему неоткуда.
— Хочешь сказать, что Катерина меня очередной дочкой наградила. Даже поздравлять её охоты не было. Имя и то дал ей самой выбрать — Елизавета. Только и дела, что родилась сразу после Полтавы.
— Вот, пожалуй, теперь и за невест наших возьмёмся. В самый возраст племянненки мои вошли. Катерине, гляди, уже девятнадцать набежало, Анне — семнадцать. Прасковья годом моложе. Хороши девки, есть на что поглядеть.
— А женихов каких, государь, видишь?
— Я вижу, а ты нет? Что с тобой, великий канцлер? Давай, давай, Гаврила Иванович, мыслей своих не таи.
— Тут и таить нечего, государь. Курляндией заниматься в самую пору. Прибрал её к рукам Борис Петрович, вот и надобно, думается, статус для неё постоянный определить.
— С языка у меня снял, Головкин! Мороки чтоб у нас с ней более не было. А знатно нас покойный герцог Фридрих Казимир при Великом Посольстве принимал, ой и знатно есть что вспомнить.
— Мот он был, государь, мот каких поискать. Отец, герцог Яков, сколько лет в заключении провёл. Строгих правил был правитель. Ведь за что шведы на его земли замахнулись — подозревали, будто симпатия у него с вашим батюшкой, государем Алексеем Михайловичем.
— Думаешь, симпатия была?
— А почему бы и нет? Вот и поплатился герцог шведским нашествием да сидением в рижской крепости.
— Не так уж долго там сидел — всего-то года два, пока шведы по Оливскому миру от Курляндии не отказались. Да и давно это было.
— Давненько. Герцога Якова в год вашего, государь, восшествия на престол не стало. Так что вышло, вы с молодым герцогом Фридрихом Казимиром вместе к власти пришли — каждый на своём.
— Ну, молодой герцог душу-то и отвёл после скудных отцовских хлебов. Такие праздники придворные стал устраивать, такие иллюминации и фейерверки...
— Что пришлось не одно герцогское владение заложить. Вот до чего дошло.
— Опять о бережливости твердить станешь, Гаврила Иванович. Прижимист ты у нас, ой и прижимист.
— Я-то, может, и прижимист. А кто у меня парик на каждом приёме посольском, почитай, на каждой ассамблее с гостями заграничными с головы стягивает да на себя надевает? И это государь Российской державы! А вот Головкин, видите ли, прижимист!
— Да больно парик-то хорош, Гаврила Иванович. Мне такого ни в жизнь не сыскать, а ты не обеднеешь, что государю своему послужишь. Нет разве? А насчёт Курляндии — верно, что береги, что не береги, война Северная началась, вся страна в театр действий военных превратилась. Тут уж всё прахом пошло.
— Только и опекун молодого герцога, осиротевшего Фридриха Вильгельма, не больно об интересах племянника заботился. Больше думал, как бы его престола лишить да самому на него и взобраться.
— Вот тут им обоим Полтава и помогла. То земли курляндские из рук в руки переходили, а после Полтавской победы шведы навсегда от герцогства отказались.
— Не говори так, государь, «навсегда» слова такого в политике не бывает. Мало ли что и как обернётся. Сегодня Фридрих Вильгельм на штыках шереметевских туда вернулся, а там...
— Надобно женить герцога на одной из невест наших измайловских. Похлопочи, Гаврила Иванович. Кому, как не тебе новым союзом заняться.
— Займусь, как прикажете, государь. Только которую предлагать-то из измайловских царевен? Какой расчёт у вашего величества?
— А никакого. Пусть всех трёх посмотреть ему дадут — какую выберет, та и его. Главное — тянуть не надо. -
— Тебе нашим делам, государь, только радоваться да радоваться. Двинулась Российская держава, полным ходом на запад двинулась!
— Что это развеселился ты больно, Данилыч? Не иначе с Петербургом дела не больно здорово идут. Ты у меня любитель с одной чашки весов на другую новости кидать. Давай докладывай. И без утайки, слышишь?
— Ну, государь, для тебя это не новость: своей охотой никто в новую столицу не поедет. Знатными ты распорядишься, а вот с мастеровыми морока одна. Чего, кажется, ни придумываем.
— Погоди, погоди, администратор. А нешто моим указом этого году не было велено на вечное житьё с посадов и уездов народ начать переселять? Какой у нас тут порядок-то сложился?
— По указу распорядился ты, государь, четыре тысячи семьсот двадцать мастеровых людей с жёнами и детьми переселить, чтобы были у Адмиралтейства и у городовых дел.
— Помню. На память до сей поры не жаловался. Велел я, чтобы для всех переселяемых дома строить. Заблаговременно!
— А как же иначе, Пётр Алексеевич.
— Денег на переведеновцев сколько отпущено? Людям-то они дадены али старым обычаем в пути позатерялись?
— Опять по твоей воле, государь, в первый год положено собрать с губерний по двадцати дву рубли на каждого человека. Двенадцать рублёв денежного довольствия и по десяти на хлеб.
— Наряд по губерниям как распределился?
— С Московской губернии — 1417 человек, с Петербургской — 1034, с Киевской — 199, со Смоленской — 298, с Казанской 667, Архангелогородской — 555, Азовской — 251, Сибирской — 299.
— Стал народ прибывать?
— Никак нет, государь. Ждём.
— Торопить губернаторов надо. Пригрозить построже. Деньги народ тут неплохие получает, так что только нерасторопностью губернаторской промедление объяснить можно.
— Прости на смелом слове, государь, не только.
— Какие ещё препятствия тебе ведомы?
— Слухом земля полнится, государь. Почитай, повсеместно известно, что работать здесь куда как трудно.
— Работа везде не сахар, не баловство.
— Так-то оно так, только сам посуди, государь, уроки-то у нас здесь у рабочих какие. День рабочий на строительстве от восхода до заката — пока свету хватает.
— Нешто перерыву на обед не бывает? Как можно?
— Бывает, государь. Как не быть. Только сам посуди, государь, летом оно, может, и не так уж плохо — целых три часа, осенью и весной — два, а зимой — один.
— Хватит им, и толковать нечего.
— Да я не о себе говорю, Пётр Алексеевич, это как народ понимает. Теперь за каждый прогульный день штрафу семидневное жалованье, за каждый час прогула — однодневное.
— Фискал доглядывает?
— А как иначе. Фискал да ещё с помощником. В их пользу четвёртая часть штрафных денег идёт, вот они изо всех сил и стараются.
— Воскресные дни есть?
— Нетути, государь. Какие ещё воскресные? Все тридцать дней в месяце работают.
— Жалованье на месяц какое им выходит?
— Алтын в день, за месяц тридцать алтын.
— Рубля не набирается. Маловато. То-то Синявин мне ещё когда докладывал: хлеб давать натурой работным людям приходится, чтобы голодом не примиряли.
— С моих же слов и докладывал.
— Гаврила Иванович сказывал, консулы и посланники правительствам своим сообщают, что больно много у нас людей здесь мрёт. Оно и не их дело, да вот они в рассуждения пускаются — виноваты в том лица, заведующие содержанием этих несчастных, страдающих от алчности начальников. Так-то, Александр Данилыч!
— Алчность! А куда с поносом и цынгой деваться? Они людей допреж всякого голода косят. Вон гость-то наш нынешний датский посланник сам убедился — в госпиталь изволил заглядывать.
— Датский, говоришь. Юст Юль, значит, так это он датскому королю отписал, что в Петербурге уже шестьдесят тысяч погибло, да и каждый год будто бы до двух третей работников мрёт. Не успеваем новых привозить. А с госпиталем что?
— Для адмиралтейских мастеровых. Их лекарь Пуль лечит, и славно лечит. Никто не жаловался ещё.
— Помирал, пожаловаться не успевши, так, что ли?
— Шутить изволите, государь. А для лечения людей Канцелярии от строений из Москвы только что приехал лекарь Фёдор Петров с учеником Андреем Татариновым.
— Только канцелярских? Не годится. Пусть займутся и офицерами, и солдатами батальона городовых дел.
— Будет исполнено, государь. А с побегами как распорядишься?
— С побегами? Давай указ подпишу, чтобы их отцов, матерей, жён и детей, и всех, кто в их домах живут, арестовывать и держать в тюрьмах, покуда беглецы не вернутся. В Петербург. Дома́ же бежавших опечатать до моего специального указу.
У вдовой царицы Прасковьи в доме переполох. С раннего утра Александр Данилович Меншиков примчался. Царица не то что куафюру не кончила — в одном пеньюаре принять светлейшего решилась: больно настаивал. Мол, государева воля — объявить незамедлительно должен. В мыслях запуталась: что за оказия? Прогневала ли чем? Недоглядела ли чего? Уж, кажется, и так старается что есть сил...
— Государыня царица, политес нарушить пришлось — дело неотложное. Сватом я к тебе, царица.
— Сватом? Господи помилуй, чего спех-то такой?
— Государю нашему виднее. Жених завидный объявился. Нарочный к нему нынче же выехать должен.
— Это что же, жених неосведомлён или как?
— Не твоя печаль, государыня царица. Государь хочет, значит, всё сладится. О вот о женихе сказать могу одно — завидный.
— Вот спасибо-то нашему государю. Не оставляет заботой своей племянниц своих. Не знаю, как и благодарить.
— Так вот, государыня царица, жених не из наших — герцог.
— Не из наших? Это что же, дочке моей уезжать от меня придётся?
— А как невест замуж выдают? Конечно, придётся.
— Далеко ли, Александр Данилович?
— Да не очень — в Курляндию. Герцог-то Курляндский Фридрих Вильгельм.
— Это там, где война идёт?
— Не идёт, государыня царица, а шла. Где её только не бывает. На Москву и то и татары, и поляки хаживали. Обычное дело.
— Спросить, Александр Данилович, боюся, дочку-то какую?
— А это уж дело жениха — какую выберет.
— Это что ж, как царские смотрины из моих царевен государь задумал?
— Угадала, государыня царица. Это чтобы по сердцу молодые друг другу пришлись. А всё равно выйдет — герцогиня Курляндская. На своих владениях. Со своим дворцом, штатом придворным — куда лучше. Почёт царский. Детки пойдут. Наследники.
— Верные твои слова, Александр Данилович, а только почему государь сам новости такой мне не поведал? Я бы...
— Времени у него, государыня царица, вовсе нет. Да и слёз бабьих, прости на таком слове, государь не любит.
— Знаю, знаю. А делать-то мне что надобно?
— Царевен приодеть, принарядить да и к мысли такой приготовить. Оглянуться не успеешь, а уж жених из Митавы в Петербург примчится супругу себе молодую выбирать. Поторапливаться надо. Так согласна ли, государыня царица? Мне ведь благословение твоё материнское нужно государю передать?
— Согласна, Александр Данилович, как не согласна.
Обошлось со смотринами. Слава тебе, Господи, как нельзя лучше обошлось. Государь надумал, чтобы герцог не один раз царевен наших увидел: и за столом, и на куртаге, и в театре.
А он, как есть мальчишечка, герцог Фридрих-Вильгельм. Всего-то осьмнадцати лет. Всю жизнь с учителями да воспитателями, а тут девицу себе выбрать дозволили.
Другой бы растерялся али из себя чего строить стал. Фридрих-Вильгельм с первого раза как к Анне Иоанновне потянулся, так и отходить больше не захотел. В глаза смотрит. В танцах норовит ручку пожать. За питьём да мороженым быстрее служителя кидается.
Анна расцвела вся. И так хороша — стройная, высокая. Лицо белое-белое, еле румянец пробивается. Волосы русые. Глаза васильковые. Ресницы вскинет, чисто море бездонное. Одна родительница красоты такой замечать не хочет. Ей бы Катерина одна при ней была — только ею налюбоваться не может.
Все заметили — обрадовалась царица Прасковья Фёдоровна женихову выбору. Ещё как обрадовалась. Катерину сразу прятать стала.
Да ещё так вышло: Анна по-немецки худо ли бедно изъясниться всегда могла, а тут ровно подменили: болтать стала. Будто другой человек. И танцевать пустилась. Плохо её учили — государь братец не больно на учителей для племянниц тратился. Не думал, что будет от них прок. Только и герцог — не танцор. От волнения, что ли, сбиваться стал. Вышло ещё хуже Анны.
Братец спросил, каково мне сватовство видится. Что скажешь? В домах царских о чувствах кто говорит? Подходят друг другу. На первый взгляд. Разговаривать стали. Чего ещё желать.
Государь братец задумал торжества свадебные на весь мир. Чтобы через посланников все правительства европейские знали: Курляндия отныне под покровительством Российской державы. Наши родственники — наша защита.
Прасковьюшка пришла счастливая: и от Анны избавилась — никогда царевну не любила, и любимку при себе сохранила — без Катерины шагу не ступит, и государю угодила.
Спросила, не надо ли невесте подарок Катерине Алексеевне сделать. Конечно надо. Коли об остальных дочерях да о самой себе думать, ещё как надо. Братец государь всё время свободное с Катериной Алексеевной проводит. Аннушке полтора года, на руки её берёт. Агукается. Лизанька в колыбели ещё — к ней не подходит. А Аннушка уже норовит к братцу пойти. Радуется.
Учителя невестины — ещё свадьбы не было — уже принялись о недоплаченном жалованье просить. К Прасковьюшке не пошли. Знают, какие у неё деньги. Меня просили походатайствовать перед государем. Сказала: после свадьбы. Тогда, может, и герцог за жену их наградит.
Сама не знала, что о новой столице думать. Вроде бы прижилась в старой. Полюбить не полюбила — странная она, Москва-то, — привыкла. В обычаях худо ли бедно разобралась. К Лефортовой слободе не тянулась. Знала, для них, слободских, навсегда отщепенкой будет. Вон они не перестают Анны Ивановны поминать — хоть бы глазком взглянуть! Ведь старая уже: с государем без малого двадцать лет назад сошлась. А он помнит. Ей ли, Катерине, не знать: помнит. Вроде бы с гневом, а всё равно — память.
Оно верно, дел государских не счесть. Понимала — помехой стать нельзя, так ведь и из памяти выпасть тоже просто.
После Полтавы прямо на встречу с королями польским да прусским, царевна Наталья Алексеевна сказывала, помчался. Лишь к середине декабря в Москве объявился. К самым родам Лизхен. Спасибо, легко прошли. На второй день уж за столом с государем сидела. Только и удалось повидать, словечком перекинуться.
Забот было много, как викторию Полтавскую в Москве отпраздновать. Что фейерверки, что потешные огни, что снова Люминатский театр на Кремлёвском холме. Придумать такое надо: фигуры преогромные, из досок сколоченные, живописцами раскрашенные, меж огней движутся, а зрители по ту сторону Москвы-реки толпятся, смотрят.
Так ведь по-настоящему не поглядишь. Если только из окошка кареты, чтоб не объявляться всенародно. Иной раз царевна Наталья придумает, иной и забудет. Недосуг ей с другими возиться.
Сказывали, в Кремле, в Грановитой палате неслыханной красоты приём был. Будто вельможи сетовали: один государь, без государыни. Только тем и отшучивался, что, мол, противник его Карлус Шведский и вовсе холостой, всё время военному делу посвящает.
Сердце от шуток таких зашлось. Оно и верно, как государю без государыни. А коли жениться надумает, что ей при новой, законной, супруге делать останется? Царевна Наталья Алексеевна держать не станет. В деревню сошлют с дочками. Или того хуже — в монастырь какой на неисходное житьё. Письма-то продолжаешь подписывать: «Катерина-сама-третья», да ведь шуткам непременно конец придёт.
Вон долго ли государь в Москве погостил — всего-то до середины февраля 1710 году, а там в Петербург: и к театру военных действий ближе, и море его любимое под рукой.
В половине лета дождался взятия Выборга — со взморья не уезжал. Что ему там дела семейные! Да и не семья она с дочками ему. Всё о царевиче Алексее толковал. Большие надежды на невестку возлагал: мол, ночная кукушка денную перекукует. Бог даст, возьмёт принцесса царевича в руки, на путь истинный наставить поможет.
Боялась царевича. С самого первого раза боялась. Ещё совсем мальчиком был, крёстным отцом назвали, а волком глядел. Не раз, и не два в спину слова ненавистные говорил. Где ж его судить: родная мать каждому дороже. А тут вроде разлучница перед ним.
Надо бы о себе да дочерях подумать. Хоть хутор какой, хоть деревеньку в собственность получить. Государю не говорила. Царевна Наталья Алексеевна только головой покачала: не любит государь подарков делать, ой, не любит. Жди, когда сам припомнит. А ежели нет? Ежели раньше образ мыслей к ней и к дочкам переменит?
На родины и то дарить забывал. Что поднабралось украшений всяких — всё от его родни. Его уважить хотели — ей давали. Не щедрой рукой. Да и какой с них спрос, когда царица Прасковья на одних милостях государевых жива. Как есть побирается со всем своим дворцом и штатом.
Один раз Александру Даниловичу вроде бы намекнула. Расхохотался: что, Катерина, не Меншикову чета, государь-то наш? Это у Меншикова рука широкая. Всё, что на тебе есть, всё от него, беспутного. Остановила его как могла: о дочках ведь речь. Посоветовал: не торопись. Бог даст минуту, подскажем Петру Алексеевичу, а нет, живи лучше как живётся. Денег кое-каких сунул — в утешение.
— Государь, я понимаю, как вы раздосадованы таким поворотом событий. Кто бы мог подумать, герцог Курляндский, такой молодой, такой полный сил, и эта нелепая смерть на почтовой станции.
— Не верю, чтоб это была простая болезнь, не верю.
— Но, ваше величество, простудная горячка всегда быстро уносит людей. Герцогиня Анна Иоанновна говорила, что её супруг под действием винных паров слишком долго задержался на дворе, и вот...
— Именно под действием винных паров он не должен был простудиться.
— Тем не менее это произошло. Возможно, он не был приучен к нашему климату.
— А чем же климат Петербурга отличается от Митавы? Глупость!
— Но так или иначе надо снова решать проблему Курляндии. Герцогиня отвезла тело супруга в Митаву, присутствовала при погребении и теперь просит разрешения вернуться в Россию.
— Анна просится в Россию? Ерунда! С тобой не иначе говорила царица Прасковья.
— Да, но она представляла интересы дочери и делала это крайне неохотно, тем не менее...
— Что тем не менее, канцлер? Ты хочешь сказать, что Анну следует вернуть в Россию?
— Это вполне возможно. Она не нужна в Курляндии. Там правление принял на себя былой опекун покойного герцога, его дядя Фердинанд. Правда, курляндские дворяне от него не в восторге, но он имеет все законные права на власть.
— Нас не могут ни интересовать, ни устраивать его права на власть. Ты мне, Гаврила Иванович, дипломатию свою тут не разводи. Вошли мы в Курляндию, там и останемся.
— Хорошо бы, государь.
— Хорошо бы! Вот и думай, что делать теперь, думай, канцлер, — дело у тебя такое.
— Ваше величество, государыня царица Прасковья Фёдоровна принять её просит. Очень просит, государь.
— Кто приехать позволил? Вольничаете тут, Макаров. Ладно, зови. Только на будущее, чтобы таких визитов у меня не было.
— Постараюсь, ваше величество. Но государыня в большом расстройстве, так что...
— Что, впрочем, ничего не значит. А, невестушка! Что это решила ни свет, ни заря в гости ехать? Дела неотложные?
— Прости за вольность, Бога ради прости, государь. О Анне я, Пётр Алексеевич. Ведь ревёт белугой.
И в самом деле: ни тебе царевна, ни тебе мужнина жена. Ничего не скажешь, не повезло девке.
— Мне не повезло, Прасковья Фёдоровна. Мне и державе Российской. Герцога жаль, дел наших и того больше.
— Анне-то нашей что делать прикажешь? Куда её теперь?
— Не твоя забота, невестушка. Герцогине Курляндской ни в Петербурге, ни в Измайлове твоём не место. У неё свои владения есть — там ей и жить отныне.
— Ой, что ты, государь, одной-то? Да что ей делать-то там? Кругом немцы. Ни одной души знакомой.
— Не причитай, невестушка, нужды нет. Штат герцогине составим — не велик труд. Человека опытного пришлём, чтоб делами её занимался. У герцога покойного имения там остались — управлять ими надобно.
— Да нешто Аннушка справится? Смилуйся, государь!
— А ей и справляться нечего. За неё всё делаться будет. Ума поднаберётся, может, и сама делами заниматься станет.
— Где ей, государь, в осьмнадцать-то лет?
— Постареть успеет.
— Успеть-то, известно, успеет. А с мужем-то как, государь?
— С каким мужем? Вдовствующая она герцогиня, вдовствующей и останется.
— Что же это до скончания века, государь?
— А ты скольких лет, невестушка, овдовела?
— Тридцати двух, государь. Уж свой бабий век отжила.
— Считай, такая у тебя судьба, а у дочери иная. Пока Анна Иоанновна вдовствующей герцогиней будет, дотоле и сидеть в Курляндии на своих владениях право имеет. Да ты не убивайся, Прасковьюшка, вот Гаврила Иванович наш расстарается, глядишь, и жениха какого Анне сыщет, чтобы права и земли с выгодой для державы нашей соединить.
— А если, государь, в монастырь Аннушка захочет — и такое случиться может.
— В монастырь? С ума она спятила, что ли? Не будет ей никакого монастыря. Гаврила Иванович, прикинул ты, кого бы в Курляндию герцогскими владениями распоряжаться послать?
— Подумать ещё, ваше величество, надобно, крепко подумать.
— Подумай, канцлер. А ты, Прасковьюшка, ступай. Герцогиня твоя герцогиней и останется. Что-то сдаётся мне, плакать по ней ты не больно станешь. Ступай.
— Думается мне, ваше величество, приезжать герцогине в Петербург надобно не по-родственному — по правилам иноземных государей.
— И то верно. Всё невестке растолкуешь. Она хоть и повсхлипывает, а сообразит. Так и Анна лучше себя держать станет.
— Ну, Гаврила Иванович, все дела, кажись, перерешили, обо всём с тобой столковались, пора и честь знать. Время позднее.
— Государь, тут ещё одно...
— Что ещё? До завтра не потерпит?
— Потерпеть может, государь, но это просительница и давненько дожидается.
— Где дожидается? Кто?
— В карете.
— Да ты почём знаешь?
— Сам ей присоветовал: глаза не мозолить, а в случае чего незаметно и отъехать.
— Скажи, тайны какие. Ну, Гаврила Иванович, никак ты в дела амурные какие на старости лет ввязался.
— Я-то нет, а вот помочь и впрямь согласился.
— Да о ком речь?
— О госпоже Монс.
— Что-о-о?! Это у тебя в карете госпожа Монс сидит?
— Так и есть, ваше величество. Очень уж просит аудиенции у вас. А без посредника решительности не найдёт. Опасается.
— Что ей нужно?
— Ничего не говорила, ваше величество.
— Плакала?
— Не видал я что-то, чтобы Анна Ивановна когда слёзы лила. Нрав не тот.
— Изменилась? Сильно?
— Изменилась? На словах не расскажешь. А, кажется, красоты былой не потеряла.
— Отошли прочь — не о чем мне с ней говорить. Хотя... Зови. Так проще будет.
От неожиданности кровь в голову ударила. Все годы вроде бы рядом, в одном городе, а как за каменной стеной. Весточки единой о себе не подала. Прошения какого. И все молчали — гневу царского боялись. Да если по совести, какой гнев — обида одна. Горьчайшая. И по сей час на зубах скрипит, полынным настоем горло перехватывает.
— Госпожа Монс, ваше величество.
— Ступай, Макаров. Больше ты мне не понадобишься.
— Ваше царское величество...
В реверансе придворном самом что ни на есть глубоком присела, едва ручкой пола не коснулась. Как те дамы в Версале. Туфельки самый кончик приоткрыла. Только что не улыбнулась.
— Хотела меня видеть, Анна Ивановна? Говори, в чём твоё дело? За братца, что ли, Видима хлопотать решила? Так он и сам за себя постоит. За три года службы полным молодцом себя показал.
— Я благодарю вас за Вилима, ваше величество, но вряд ли моя благодарность послужит ему на пользу. Я могу только в душе молиться за милостивого монарха.
— И за ваших родителей, которые наградили Вилима умом, отвагой и настоящим бесстрашием. В кампании Полтавской он выказал себя одним из лучших. Но раз это не его судьба, то в чём ваше дело?
— Я решилась просить ваше величество проявить своё великодушие и в отношении сестры заслуженного офицера. Я прошу вас дать мне разрешение на брак.
— Вот как! И кто же твой избранник, Анна Ивановна?
— Барон Кейзерлинг, ваше величество.
— Что?! Твой амант?! Это столько лет вы остаётесь верны этой вашей амурной истории?
— Барон Кейзерлинг никогда не был моим амантом, ваше величество.
— Врёшь! Врёшь, Анна Ивановна, был! Иначе бы...
— Я никогда не осмелилась бы возражать монарху, но правда мне дороже, ваше величество. Барон Кейзерлинг НИКОГДА не был моим амантом.
— Ты ещё поклянись мне в этом на Евангелии!
— Могу поклясться. Но в вашей комнате, кажется, нет священных книг. Велите принести.
— Почему же раньше не поклялась?
— Потому что вы от меня не требовали этого. Вы отвергали всякие доказательства моей невиновности.
— Всё было и так ясно.
— Тогда бесполезно к этой теме возвращаться. Прошедшие годы принесли столько злого, что счесться сегодня уже невозможно.
— А Кейзерлинг все эти года ждал тебя?
— Я не спрашивала и не имела права спрашивать отчёта с барона. Да, барон бывал в моём доме достаточно часто, и своё первое предложение он сделал мне семь лет назад.
— И он настолько пришёлся по сердцу тебе, что ты через семь лет готова стать его женой?
— Да, ваше величество, я почту это за честь.
— Это для тебя честь, это?
— Ваше величество, я всего лишь дочь виноторговца.
— Кейзерлинг собирается оставить должность прусского посланника и уехать с тобой?
— Ни в коем случае, ваше величество. Его живейшее желание продолжать службу при вашем дворе. Я буду иметь возможность часто видеть русского царя. После многолетнего домашнего заключения.
— Ты по-прежнему танцуешь?
— Не знаю, ваше величество. За все эти прошедшие годы мне не приходилось танцевать, да и годы...
— На тебе они не сказались. Пусть барон просит у меня твоей руки. Раз ты так настаиваешь, он её получит.
Медаль «В ПАМЯТЬ ЗАВОЕВАНИЯ ЛИФЛЯНДИИ
В 1710 ГОДУ». Лицевая сторона: погрудный портрет
Петра I, в лавровом венке, латах и мантии,
застёгнутой тройным аграфом. Надпись (по-латыни):
«Пётр Алексеевич, божиего милостию император
России великий князь московский». На обороте:
Геркулес, держащий на плечах земной шар с картой
Лифляндии. Надпись (по-латыни): «У меня достаточно
силы для поднятия тяжести. Овидий. Метаморфозы».
Медаль «В ПАМЯТЬ ВОЕННЫХ УСПЕХОВ РОССИИ
В 1710 ГОДУ». Лицевая стороны — см. выше. Оборот:
в центре овальный щит с гербом России. Вокруг него
в восьми щитах планы завоёванных в 1710 году
городов. Надпись (по-латыни): «Год, полный успехов».
Кто спорит, была победа под Полтавой. Праздновать её можно как угодно шумно. В Москве. Пётр Андреевич Толстой качал головой: государь — чистое дитя. Нарадоваться не может. Только не так-то прост Каролус, как хотелось бы, ой не прост!
Укрылся в Молдавии — чай, не в Швецию свою уехал. Значит, кончать военных действий не собирался. Значит, ухо держать востро беспременно следует.
Борис Петрович Шереметев тоже остерегал государя: следить и следить, что Каролус придумает.
Так и вышло. Посланник его в Константинополе граф Понятовский расстарался. Кто знает, какие доводы привёл, только турецкий султан решился на войну с Россией. Не явно. Поначалу исподтишка.
В ноябре 1710 году крымскому хану Девлет-Гирею велено было к походу готовиться, а тем временем царского посланника Петра Андреевича Толстого в Семибашенный замок посадить, чтобы никаких дел противу султана не начинал, никакими взятками советников его не подкупал. Известно, мастак был в этом деле.
Не успел новый год наступить, как Девлет-Гирей со своими войсками на русские земли вступил. Кто ж о таком думать мог! Потому с ходу все степи прошёл, у Харькова призадержался. Только тут ему сразиться с русскими отрядами впервые довелось.
Не понравилось. Увёл своих хан в Крым. Зато поляки своё дело делать начали. Те, кто короля Августа не признали, вместе с буджакскими татарами Днестр у Бендер перешли. Всю страну от Немирова до Киева опустошили. Раззор такой, что подумать страшно.
И на этот раз Борис Петрович Шереметев вовремя на помощь пришёл. Атаковал новую силу, сколько отрядов поразбивал, в Бессарабию не то что отойти — бежать заставил.
Гаврила Иванович услыхал о первых распрях меж союзниками, перекрестился. Теперь, государь, передышка нам наступит. С мыслями да с войсками собраться. Какая там Полтава! Настоящее дело только теперь и начнётся.
А заминка у союзников из-за того, что верховный визирь Балтаджи-паша в преданности Девлет-Гирея засомневался. Измену разыскивать стал да кстати и у молдавского господаря Кантемира: больно дружны они всегда с Девлет-Гиреем были.
У Кантемира и без паши врагов в достатке. Самый большой — господарь валахский Бранкован. Промеж него и народа молдавского, который русских туркам предпочитал, Кантемиру выбирать долго не пришлось: стал на сторону царя Петра склоняться. Не то чтобы окончательно, а пока в переговорах.
Бранкован ещё раньше с русскими толковать начал: пообещал русской армии все продовольственные припасы в достатке, двадцать тысяч сербов для поддержки и своих тридцать тысяч солдат.
Король Август в стороне не остался — тридцать тысяч солдат тоже обещал.
Всех скопом посчитать — вместе с русскими тридцатью—сорока тысячами для победы над турками за глаза хватит. Лёгкая должна быть война. Так и сказал государь на совете 18 января. Одни согласились, другие, вслед за Борисом Петровичем, в сомнении остались. От Шереметева иного ответа не жди: считать только своих надо. Союзники — помощь неверная. А тут главной нашей армии не откуда-нибудь — из-под самой Риги до Днестра маршировать. Силы солдатские тоже предел имеют.
Государя не переспоришь, дело известное. Как синь-порох вспыхивает. Ни одной кампании сам от начала до конца не воевал, вот труда военного по-настоящему и не знает.
Катерина в последний раз осмелилась напомнить о себе:
— Мой государь, я знаю, вы уезжаете надолго. Позвольте мне сопровождать вас в обозе. Умоляю вас, государь.
— С ума сошла, Катя! Твоё дело дома сидеть.
— Не могу, мой государь. Не могу больше ждать и переживать, только ждать вдалеке от вас. Вы обещали подумать над моей просьбой ещё раньше. Но сейчас настало время. Вы сами сказали, что не знаете, насколько затянется кампания.
— Лёгкой не будет.
— Вот видите, видите, мой государь. В обозе одним человеком больше, одним меньше — какая разница. Но я хоть случайно смогу видеть вас. Хоть услышу от других последние новости о вас.
— Смерти, Катя, не боишься? Такая храбрая сделалась?
— Все люди боятся смерти, мой государь. Но ведь люди берут в руки оружие и идут на бой. Да и о каком страхе мы с вами будем говорить, когда во много раз страшнее не иметь от вас неделями никаких вестей. Вот это настоящий страх, от которого можно умереть. Поверьте, мой государь, поверьте и разрешите сопровождать вас, умоляю!
— А все неудобства похода, помнишь ли ты о них?
— Я знаю их не меньше вашего, мой государь. Господь с ними, я согласна на всё, лишь бы быть невдалеке от вас.
— Любишь так, что ли? Не пойму тебя. Катя. А впрочем, собирайся.
— О, вы сделали меня самой счастливой, мой государь!
Кружит метель. Который день кружит. В поле ни зги не видать. По двору монастырскому в Александровой слободе — Успенскому девичьему монастырю черничка пройдёт, след прямо у ноги заметает. А тут, гляди, розвальни в ворота заворачивают. Розвальни и есть. Сестра, что на часах, потолковала-потолковала, да и створку пошла отворять. Кто бы это? Мать-игуменья строго-настрого велела дозор держать, чтоб, не приведи, не дай, Господи, кто к царевнам не наведался.
— Отколе ты тут такой, мужик, взялся?
— Аль чем не угодил, матушка? Дровец продать привёз — не возьмёте ли? Цена сходная.
— Угодил, угодил, да больно дёшево за воз берёшь. Не иначе себе в убыток. Неспроста это, бесперечь, неспроста.
— В убыток, матушка, не в убыток, а прибыль и впрямь маловата. Да что поделать — зарок положил: чтоб у брата старшого дела пошли, завезти в монастырь пять возов по сходной цене. До Троицы далеко, да ещё в такую заметь. До вас поближе — скотину не морить.
— У брата-то что за дела? Не воровские какие?
— Упаси, Господи! Как можно — он по торговому делу. Далеко ехать собрался — под самый под Архангельск.
— А что сюда, к келейке, заворачиваешь, на работный двор не едешь. Лясы тут точить? Аль любопытствуешь?
— Дак несведомы мы, где у вас, матушка, что. Коли ваш приказ будет, мы и подале куда подъедем. До келейки-то от ворот всего ближе. И соломы у порога, гляди, одни ошмётки лежат. Как есть ничего не осталось.
— Не осталось, не осталось! Хозяйственный какой. Ты, вот что, подожди-ка тут с обозишкой своим — як матери-игуменье сбегаю: поспрошусь, как грузом твоим распорядиться, да и денег для расплаты возьму. А ты, ни Боже мой, к келейке не суйся. На возу сиди, слышь, мужик. И возчикам своим вели. Я мигом.
— Ушла доглядчица треклятая. Сбегаешь ты по такому-то снегу, как же. В самый раз к дверям подобраться. Государыня царевна, Марфа Алексеевна! Я это — Пафнутий, от господина губернатора Измайлова. С весточкой тебе и поклоном нижайшим. Государыня...
— Пафнутий! Отчаянный ты какой! Решился-то как?
— Да не такой уж и отважный. Обратно, погодушка самая что ни на есть способная. Вот тебе, государыня-царевна, письмецо. Съестного тут тебе, поди, припрятать надобно. Денежки тоже — может, черничек купить аль ещё для каких дел. Ох, нехорошая какая ты, государыня-царевна, стала. Недомогаешь, поди? Личико как есть восковое, кровинки нету. И то сказать, в таком подземелье безысходном. Дай хоть ручку поцелую, ненаглядная ты наша государыня.
— Полно, полно, Пафнутий, какие уж тут причитания. Всё минуло. Всё переболело. Поклонись от меня боярину своему, низко поклонись. Скажи, вспоминаю его часто. Очень. Да что уж... Ох, идти тебе надобно — никак кто в замяти бредёт. Ступай, с Богом, добрый человек.
В келейке задух плесенный, сладкий. Стенки каменные осклизлые. Рукой притронешься, обтирать надобно. Федосья так и не проснулась. Вот и пусть спит, коли Бог сон послал — не часто такой радостью попользуешься. Первым письмецо прочту...
Господи! Да что же это такое? Быть того не может! Преставилась, преставилась Софьюшка наша. Чёрную схиму перед кончиной принять успела — имя девичье себе возвернуть: сестра Софья. Не будет на гробнице Сусанны проклятой. То-то Петру Алексеевичу радость! То-то на его улице праздник. Избавился. Наконец, избавился. До конца под рукой — в Новодевичьем монастыре на Москве держал. Для досмотру. Кто за царевной-правительницей только не следил: шагу ступить без соглядатаев не могла. Где там!
Разве забудешь, как покойная царица из голодранцев Наталья Кирилловна ссылке великой царевны радовалась, как добро князь Василия перебирать кинулась — дня не подождала.
Всё сама доглядела. Во всё руки свои жадные запустила. Каждую князь Васильеву вещичку разобрала. А пуще всего на кровать княжью позбрилась. Такой, видно, хоть и царицей называлась, в глаза не видывала. Кроватей-то у Василия Васильевича много разных было — побаловать себя Голицын любил. Кабы не он, не трусость его безмерная да не любовь сестрицына великая, сидеть бы государыне Софье Алексеевне на престоле отеческом, а нам... Да что там! Выбрала себе Нарышкина ту кровать, что сам Иван Салтанов, мастер преискуснейший, строил. Сто рублей ей цена — подумать страшно. Ореховая. Верх на витых столбах. Внутри кровати испод и стороны камкой немецкой осиновой обиты. А на верхней доске — персона.
А убор кроватный чего стоил. Софьюшка сколько раз толковала — за князя радовалась. Одним сердечушко знобила — с княгиней своей Василий Васильевич ночи проводил. С княгиней — не с царевной. Теперь-то что толковать: любил супругу, до конца любил. Ни на кого менять не собирался.
На кровати бумажник, да зголовье, да три подушки пуховых. На бумажнике да на зголовье наволочки атласу рудо-жёлтого, а сверху ещё наволочки с застёжками немецкими. На верхней подушке наволока камчатная цвету алого, на нижних — одна серебряным, другая золотным кружевом обшиты. И в каждой духи трав немецких.
Господи! О чём это я? Глупости какие в голову лезут. Софьюшка! Вот теперь осиротели мы навеки. О братцах покойных что скажешь. Государями были.
На царство венчались. Цариц себе брали. Фёдор да Иоанн Алексеевичи. А так — велико ли их счастье?
Фёдора двадцати одного года погребли. Иван тридцати долго жить приказал. Ему ли не житьё. Не хворал — старел быстро. Здоровьем и впрямь не крепок, да не жалился. В одночасье убрался. Больно с руки его смертушка Петру Алексеевичу пришлась. Больно ко времени.
Про бисер подумалось. К рукоделью душа никогда не лежала. Дело теремное, подневольное. Не любила. Софьюшка — она на все руки. Сноровиста. Батюшке государю Алексею Михайловичу ковёр расшила. По бархату серебро да золото тянуть не всякая изловчится. Узор диковинный. У кресла государского лежал. В престольной палате. Послы заморские и те дивились.
Евангелие сама переписала. Сама знаменила, изукрасила. В сундуке лежит. В ссылку собирали, не призналась, что сестрино. Что дорогое, больно засомневались. Одно — книга священная: смилостивились. Над царской дочерью. Над царевной! К ряду с чашей да тарелью серебряной поклали. Князь Фёдор Юрьевич Ромодановский распорядился: будет, мол, что в обитель на помин души внести. Когда помру. Догадливый.
Поначалу думала — для утехи Пётр Алексеевич добра сестрице ссыльной, из теремов изгнанной, не пожалел. Радовалась. Рухлядь кое-какую случалось надевала. Со временем поняла: горькая твоя, государь, милость. Горше некуда. Чтобы душу рвать. Глядеть да помнить: быть — было, вдругорядь не вернётся. С годами сундук открывать, что с жизнью прощаться. А теперь, после Софьюшки, самое время пришло.
Стенка загудела — в колокол большой ударили. Надо же келейку к колокольне Распятской прилепить! Заблаговестят — дрожит вся. Крупка с кирпичей струйками сыплется. Звонарь лестницей карабкается — и то отдаёт.
Подняться б туда. Хоть разок. Окрест взглянуть. От духа плесенного, приторного оклематься. Да нет — поздно: сил не хватит. На всё поздно. Колокольня вона какая — едва не в небо упирается, у звонов одни касатки вьются.
Старица Агафоклея сказывала: при Грозном царе смерд выискался. Крылья изделал, с колокольни лететь хотел. Убился. Насмерть.
Что это в голове — чуть что Грозный да Грозный. Сестрице Федосье и вовсе тень его мерещится, по углам тёмным смотреть боится.
И то сказать — всё здесь его. Семнадцать лет замест Москвы здесь, в Александровой слободе, жил — царствовал. На первопрестольную гневался.
Как наш Пётр Алексеевич — задумал новую столицу на отъезжих болотах строить: чернички толковали.
Грозный в Троицком соборе все службы стоял. Под собором восьмерых дочерей новорождённых от кабардинских черкес девицы Марьи Темрюковны схоронил. В хоромах жил. Невест выбирал. В речке Серой — сразу за воротами — жену-однодневку утопил. Кажись, из Долгоруковых. Печатню в палатах обок собора завёл. На колокольню сам звонить ходил. Иной раз с царевичами Иваном да Фёдором подымался.
Господи! Не наважденье ли — царевичей как наших младших братцев звали. Неужто думал о том наш батюшка Алексей Михайлович? Примерялся. А ведь какое имя — такая судьба — не переиначишь. Спину ломит. На лавке невмоготу спать. За ночь зимнюю, длинную все жилки переберёт — повытянет. Еле дня дождёшься — в кресла пересесть. Дышать-то и легше, а вздремнуть всё неспособно. Спинка прямая, низкая. Подлокотничек узюсенький — не примостишься. Было время, глядеть любила: ножки точёные, бархат веницейской косматой. Только что зелёный — в обители иному нельзя. Вот в теремах алый да малиновый душу радовал. Чистый праздник.
Где там зелёный. Память одна. Истёрся. Добела истёрся. Как иначе: вся жизнь между креслами да лавкой. У Федосьюшки-сестрицы и вовсе лавка одна. Где спит, там и дни коротает. Во всей келейке шесть шагов — хошь сиди, хошь лежи, к смерти готовься.
Лекарства бы какого. Сколько раз царевне Наталье Алексеевне отписывала. Об одном за все годы и просила — об лекаре. Зелейщицам здешним какая вера — опоят в одночасье. Лекаря бы царского.
Путь в слободу, коли на подставных, всего-то два дни. Где там! Ни привета, ни ответа. За своими дела ми царской сестрице любимой не до опальных сестёр. А ведь все одной семьи — все Алексеевны.
Привстать бы. Задухом томит. В глазах темно. Руки не поднять. Десны болят. Цынга — ею все братцы и в теремах уходили...
На пороге шестидесяти лет он вдруг понял простую человеческую истину: былые силы его начали оставлять, былые цели стали терять свою значительность.
Вернуться к живописи — мастерская в родном Амстердаме продолжала его ждать. Но он слишком мало уделял времени этой профессии. Возвращение к ней могло оказаться болезненным и попросту невозможным: былых заказчиков не было, приобрести новых в его возрасте могла помочь только мода, неожиданный поворот обстоятельств. А он не искал ни того, ни другого.
Среди мольбертов, красок, вороха рисунков он не находил душевного покоя, предпочитая размышлять о книгах. Хотя и книги требовали немалых душевных усилий, а задуманные огромные гравюры, сопровождавшие рассказ о путешествии через Московию, утомили. Да он никогда толком и не любил гравюры.
Всё чаще в памяти вставала терраса на горе, словно взлетевшая в небо над этой странной Москвой. Приветливые говорливые люди. И темноглазая почти суровая женщина, сказавшая ему неожиданные слова о том, что он может остаться, и не будучи штатным художником. Просто её гостем. Может, он не понял смысла сказанного?
Резиденция одного из его близких друзей и почитателей Давида фон Моллема под Утрехтом, которую он выбрал для жизни, чем-то напоминала подмосковное Воробьёво, а графиня — русскую принцессу.
— Вы написали превосходную книгу, метр Де Брюин!
— Вы безмерно снисходительны, ваше высочество.
— Нисколько. Мне казалось, что может быть занимательнее путешествия по египетской пустыне, остаткам империй древних. Пирамиды, Малая Азия, Эллада, пути крестоносцев. Вы описали их с такой живостью и изобразили с такой убедительностью. Читая вашу первую книгу, я сам почувствовал себя крестоносцем, странствующим рыцарем, пилигримом, наконец. Но на этот раз вы превзошли себя. Персия, Индия, тёплые океаны, а главное — Московское государство. Это совершенно сказочный мир, к тому же мир, в который рано или поздно нам предстоит войти. Россия, верьте мне, всё громче будет заявлять о себе в делах Европы. Эхо её отношений с турками и шведами не может не отдаваться и на наших северных берегах. Вы давно задумали это русское путешествие, метр?
— О, нет, ваше высочество, всё определил случай. Всего лишь случай.
— По всей вероятности, любопытный?
— В высшей степени.
— Расскажите же, Де Брюин. Моя супруга великая охотница до увлекательных историй. Но и я не откажусь узнать новые подробности о северной державе.
— Мне остаётся лишь повиноваться. После выхода моей книги, которую вы изволили так незаслуженно высоко оценить, я направился в Лондон. Речь шла о её переводе. К тому же мне давно хотелось навестить моего друга художника Георга Кнеллера, чьё имя, может быть, достигло и слуха вашего высочества. Георгу посчастливилось угадать вкус многих коронованных особ, и ему едва хватает времени на все те заказы, которыми его удостаивают. Портрет — это истинное искусство, как бы ни отзывались о нём члены высокочтимых академий.
— Вас так заинтересовало мастерство вашего друга? Но вы сами в совершенстве владеете им. Ваши портреты прелестны, и вы много их пишете.
— Мне придётся открыть перед вами свой маленький секрет, графиня. Я никогда не располагал достаточными средствами для столь дальних и необычных, как вы изволили сказать, странствий. И потому я не расставался с кистями и красками. В каждом городе, куда мне доводилось попадать, я предлагал свои услуги портретиста. Обычно они охотно принимались, и вместе с необходимыми средствами доставляли ещё и покровительство высоких заказчиков, что в чужой стране было тем более ценно. Удача не оставляла меня, и хотя мои портреты были небольшими по размеру, в дальних краях они пользовались успехом. Кнеллер — другое дело. Он мастер подлинно парадных портретов, и в Европе имеет мало себе равных.
— Метр, я разгадала и вторую часть вашей тайны: вы приехали к Кнеллеру, чтобы он написал ваш портрет. Вы доверяли ему, не правда ли? Теперь припоминаю: гравюра вашего портрета была исполнена по его оригиналу.
— Вы вдвойне льстите мне, графиня, сохранив в памяти и гравюру, и даже автора оригинала.
— Вы, кажется, ждёте нового комплимента, де Брюин. Ведь именно эта гравюра разошлась по Европе с вашим милым прозвищем: «Прекрасный Адонис». Кто из ваших собратьев по перу и кисти мог бы похвастать таким именем?
— Молодость, всего только молодость, графиня, и бесконечная снисходительность окружающих. Но то, что было преувеличением в своё время, превратилось и вовсе в насмешку спустя пятнадцать лет.
— Как всякая женщина, дорогая, вы отдаёте предпочтение внешним качествам перед внутренними. Между тем метра Де Брюина повсюду знают как «Летучего голландца». Но продолжайте же ваш рассказ. Мы все внимание.
— Итак, Кнеллер действительно взялся за мой портрет. Мой издатель хотел непременно его видеть выгравированным, считая, что это будет способствовать успеху книги.
В мастерской всегда толпилось множество народу. Мой друг убрал её с большим вкусом, так что она скорее напоминала салон, располагавший к долгим беседам, чтению и даже музицированию. Он не пропускал ни одной книжной новинки, тем более газеты. Все они лежали на столах. Известные музыканты были его частыми гостями, облегчая заказчикам скучный труд позирования.
В первый же свой приход я обратил внимание на одного из посетителей. Начатый его портрет, подобно моему, стоял на мольберте. Это был молодой человек где-то, около двадцати пяти лет. Очень высокий. Худощавый. В модном дворянском платье немецкого покроя. Кнеллер писал его в кирасе под зелёным кафтаном с большими золотыми пуговицами, с белым шейным платком и без парика. Прекрасные тёмные кудри обрамляли его высокий лоб и подчёркивали белизну лица, ещё не потерявшего полноту юности. Широкие брови и большие, чуть навыкате тёмные глаза сообщали его облику что-то восточное, а тонкие усы над яркими пухлыми губами подчёркивали молодость. Его манеры отличались непринуждённостью человека, привыкшего повелевать, хотя и не старавшегося подчёркивать свою власть. Со своими спутниками он держался просто, хотя их почтительность не могла уйти от глаз постороннего наблюдателя. Известная угловатость движений объяснялась их стремительностью. Молодой человек внимательно следил за происходившим и живо откликался на него.
Я не сомневался — передо мной был принц крови, путешествовавший инкогнито. Английским языком он не владел, но бегло изъяснялся по-голландски, который тоже не был его родным языком. Он задавал Кнеллеру множество вопросов, на которые мой друг не успевал отвечать. Несколько его замечаний по поводу портрета свидетельствовали о знании приёмов живописи. В ответ на изумление Кнеллера молодой человек сказал, что в детстве занимался живописью, теперь же увлечён гравированием, уроки которого брал у Адриана Схоонебека.
Чтобы сосредоточиться на портрете, мой друг постарался включить меня в разговор. Речь зашла о моих путешествиях. Молодой вельможа заинтересовался особенностями строительной техники в долине Нила и поливными системами. Он был в этих вопросах достаточно осведомлён, но хотел выяснить для себя немало практических подробностей. Теперь настала моя очередь с трудом удовлетворять его любознательность. По счастью, в какой-то момент один из сопровождающих вельможу лиц что-то сказал ему на непонятном языке. Молодой человек встал, обнял Кнеллера, обещал ему ещё один сеанс и вышел с такой быстротой, что дверь за ним захлопнулась прежде, чем до неё успели дойти его спутники.
Кнеллер спросил, догадался ли я, с кем мне довелось беседовать. Я признался, что нахожусь в полном неведении. «Ты не читал последних лондонских газет?» — «Откуда же? Я только что с корабля». — «Тогда всё понятно. Ты имел счастье быть представленным русскому царю». — «Тому самому, что работал на верфях Саардама?» — «А теперь учится тому же искусству на верфях Лондона. Как ты понимаешь, он не раскрывает своего инкогнито и называется плотницким десятником Петром Михайловым». — «Удивительная причуда для коронованной особы», — заметил я. «Но не для него, — возразил Кнеллер. — Если ты узнаешь его ближе, ты убедишься — это совершенно необыкновенный человек. Тем более необыкновенный на троне». — «Откуда такая возможность может появиться, — возразил я. — Через сеанс ты закончишь портрет, моё время в Лондоне тоже очень ограничено. Я благодарен судьбе за этот действительно счастливый случай».
Однако судьбе угодно было распорядиться моим будущим иначе. Уезжая из Англии, я посетил Кнеллера, и мой друг передал мне, что русский царь Пётр очень заинтересовался мною, что он читал мою книгу и был бы рад меня видеть в своём государстве, если я решусь туда выбраться. Ехать в Россию? Даже после знакомства с её монархом я не испытывал подобного желания. Восьмилетняя работа над книгой в тишине амстердамского дома сделала меня настоящим Анахоретом. Тоска по дальним странам вспыхнула с новой силой. В моих мечтах было посетить Персию и увидеть памятники её древности, я думал об Индии, островах Борнео и Целебес.
И всё же милостиво брошенные слова царя Петра не выходили из головы. Их нельзя было считать настоящим приглашением, но после них я мог надеяться на благоприятный приём в его стране. В конце концов, Индии и тем более Персии можно было достичь не обязательно водным путём. В те же места можно было добраться и по суше, тогда самой удобной оказывалась дорога через Московское государство. Недолго раздумывая, я поднялся на палубу военного корабля, который сопровождал направлявшиеся в Россию голландские торговые суда, и 1 сентября 1700 года прибыл в город на реке Северной Двине — Архангельск.
— И вы вновь встретились там с царём?
— Нет, графиня. Я имел счастье лицезреть его величество только через несколько месяцев. В Архангельске я был слишком поражён новыми впечатлениями, чтобы сразу же пуститься в путь в столицу. К тому же меня не связывали никакие обязательства. Местные чиновники вскоре сообщили мне, что царю известно о моём приезде и я вправе располагать своим временем как мне заблагорассудится.
— Но мне говорили, что вы и в будущем рассчитываете на встречу с русским монархом. Где же это?
— О, это такая же сказочная перспектива, как и всё, что связано с Московским государством. Верные источники донесли мне, что государь собирается вновь совершить большое путешествие по западным странам.
— И оставить надолго своё государство? Разве военные дела Московии складываются так благополучно, что он может себе позволить подобную эскападу?
— Я не слишком интересуюсь политикой, графиня. Но мой корреспондент сообщил о полной победе царя Петра над Карлом XII.
— Это известно всей Европе, я думаю.
— Но это не всё, графиня. Именно победа над шведами якобы развязывает руки русскому государю в его желании лично провести переговоры со многими монархами и заключить новые союзы.
— Вы поедете навстречу этому посольству?
— Это будет зависеть от его состава.
— То есть? Вас не интересует сам царь?
— Нет, графиня. Я узнал царя достаточно хорошо. Меня приглашала в свой штат его сестра принцесса Наталья. Это удивительная женщина, увлекающаяся литературой, театром. Она баснословно богата и может себе позволить содержать несколько огромных дворцов. Мне запомнились милостивые её разговоры и то множество вопросов, которые всегда были для меня приготовлены.
— Принцесса молода? Хороша собой?
— Принцесса Наталья всего одним годом моложе царя, а красота... Да, она настоящая русская красавица.
— Это значит?
— Она похожа на фламандку в расцвете возраста и сил.
Может, тогда впервые оценил слова старика Шереметева: выжидать и терпения не терять, великая наука, государь, от неё больше, чем ото всяких блицев, в военном деле проку бывает.
Выжидать! Вот этого никогда не умел. Смешно как, слова Катины вспомнились: соколом вы, государь мой, родились, лисицей никогда. Ждали на этот раз Кантемира. Согласился отдать Молдавию под покровительство России, а договор решился подписать только 13 апреля. Договор! А со своими силами присоединиться к русской армии медлил. Шереметев решиться господаря заставил: выслал в Яссы свой вспомогательный отряд на четыре тысячи солдат. Тут уж выхода у хитрого молдаванина не оставалось.
Борис Петрович как ни в чём не бывало продвигаться вперёд стал. Любимые его объяснения: потихоньку, государь, помаленьку да с Божьей помощью дело своё сделаем. С пятнадцатью тысячами войска только к 5 июня подошёл к реке Пруту у села Чечора.
Казалось бы, крыться с передвижениями надо. А он наоборот — шуму вокруг такого наделал, будто невесть сколько войска ведёт. И — на первых порах выиграл. Турки уже навели мост через Прут у Исакчи, а великий визирь переправу своих отрядов подзадержал. Известий о множестве русских испугался, да ещё о том, что молдаване на их сторону перешли. Борис Петрович не то что лазутчиков турецких не казнил, своих, купленных, на их место засылал, чтоб небылицы в лицах своим пашам докладывали.
А уж когда Кантемир к Борису Петровичу со своими боярами явился, приняли его чуть не с царскими почестями, лишь бы подписал манифест всем молдаванам за оружие браться.
Вот только между словами да пирами и делом нестыковка вышла немалая. Через две недели молдаване семнадцать полковников и семьдесят шесть ротных командиров под ружьё поставили, а рот укомплектовать не успели. Да и среди призванных командиров шатания пошли.
Чего один молдавский боярин Лупа стоил! Припасы для русской армии не закупил, Шереметева ложными слухами о турецкой армии заморочил, а великого визиря уговаривать стал Дунай перейти. Мол, русских на самом деле не так уж и много, и оголодали они порядком, и продовольствия у них не будет.
Теперь вся надежда была на короля польского Августа — государь его в Галиции, в местном Ярославле дожидаться остался. Появилось, наконец, его войско. Тридцать тысяч под командованием генерала Синявского, только проку от них не оказалось никакого. Дошли до границ Молдавии и встали как вкопанные. Ждут, чем разборки русских с турками закончатся. Мало того, что сами в дело не вошли, так и армию двенадцатитысячную Долгорукого-старшего, что с ними вместе выступать предполагал, задержали.
Своя армия к тому времени, правда, подтянулась. Да после перехода от Риги какие у солдат силы! Передышка им нужна, отдых да еда, только откуда их взять?
Дальше и с молдаванами трудности настоящие начались. Кантемир просил поспешить со вступлением в Молдавию — известно, турок как огня боялся. Уверял, будто тридцати тысяч совместного русско-молдавского войска на всё про всё хватит. А Бранкован ото всех своих обязательств отказался да ещё планы русских союзников туркам выдал — вину свою перед великим визирем решил загладить.
На военном совете о терпении и речи не было. Государь взорвался: сей же час наступать! Никаких подкреплений из России не ждать! Из всех генералов один барон Галлард возражать стал. Все позиции государю и совету представил, что положение у них не лучше, чем было у Каролуса перед вступлением в Малороссию. Наступать — смерти подобно.
Пётр только отмахнулся. Каролус! Где он теперь! Государь все войска велел вперёд двинуть. До Прута довёл, а там и с Шереметевым соединился. Думал, разумно поступил. В Яссы съездил — там его как спасителя от турецкого ига встречали. Со стороны — чистая победа, а на деле?
Велел государь армии в Молдавию углубиться, а вся армия-то от силы тридцать-сорок тысяч, ещё казаков до десяти тысяч да молдаван семь. И это при, подумать страшно, шестидесяти двух орудиях. Обозы огромные, солдаты еле ноги передвигают и кормить их нечем.
При переходе через Днестр войска разделились на пять дивизий. Первой командовал сам государь, второй — генерал Вейде, третьей — князь Репнин, четвёртой — барон Галлард, пятой — генерал Ренцель.
Султан Ахмед III не столько армии русской испугался, сколько бунта всех своих христианских подданных. Предложил Петру немедленно мир заключить и обязался все земли уступить до Днепра. Государю показалось, это ли не предвестник победы.
Без малого всю конницу отправил Браилов крепость штурмовать. Браилов взяли, только донесение об этом доставить государю не сумели — великому визирю его первым доставили. Великий визирь всю свою армию собрал и двинул. До двухсот тысяч солдат у него оказалось. Первую атаку русские войска, собранные все вместе, отбили. Да сколько можно отбиваться, когда у тебя всей пехоты около тридцати тысяч, а у турок в семь раз больше!
Наши оглянуться не успели, как турки русский лагерь окопами окружили, на высотах батареи расставили и даже к воде подступ закрыли. Есть не есть, а пить-то солдату надобно, да ещё по тамошней жаре.
Вот тогда-то и случилось чудо. Государь уже письмо написал Сенату, что ежели в плен к туркам попадёт, не почитать его более государем и не исполнять даже его собственноручных велений. Подписал 9 июля, а на следующий день турки ни с того, ни с сего объявили, что готовы мир подписать. Одиннадцатого июля и подписали. Славы мало, зато армию как-никак спасли. Россия возвращала туркам Азов со всей округой, крепости Таганрог, Троицкая и другие укрепления по Дону и Днестру обязывалась срыть до основания. Более того. Пётр обещался не вмешиваться отныне в дела Польши и признать запорожцев находящимися под властью Турции.
И никакие силы не могли помешать туркам намерение своё мирное осуществить. Ни крымский хан, ни Понятовский, ни сам Каролус, примчавшиеся в турецкий лагерь. Визирь до того озаботился уходом русской армии, что по её пути расставил отряды янычар, чтобы никто на солдат не нападал. Так 12 июля и начался обратный марш на Москву.
— Что ж, Алексей, последняя у тебя возможность стать наследником отеческого престола. Последняя. Хочу думать, воспользуешься ты ею надлежащим образом. Невесту тебе нашли преотличную. Тебе самому она по сердцу пришлась...
— Государь батюшка, я подчинился любому бы вашему выбору. Меня столько лет наставляли, что монархи не имеют права на личные чувства и ничем не поступаются ради интересов своей державы.
— Из сей витиеватой преамбулы следует, что невесту ты выбрал бы себе иную.
— Как вы, государь батюшка, выбрали себе супругу.
— Опять за старое, пащенок! Не тебе меня учить, и престол твой от меня зависит. От меня одного, слышишь!
— Я так и высказал свои мысли, государь батюшка. Шарлотта София красивая и, полагаю, достойная девушка, но я бы предпочёл невесту нашего вероисповедания.
— Выходит, три года жизни европейской не помогли.
— Это моё внутреннее убеждение, государь батюшка, а так я целиком повинуюсь вашей воле.
— Пусть так, лишь бы вёл ты себя достойным образом. Не срамил свою державу перед европейскими государствами.
— Мои учебные успехи должны вас удовлетворить, государь батюшка.
— Хорош новобрачный: об уроках родителю рассказывает.
— Но три года — немалый срок.
— Ещё бы! За это время мы победили шведов — кто о них теперь всерьёз в Европе говорить станет! Справились с турками. Бог даст, на долгие годы. Петербург отстроили. А ты уроки!
— Вы же знаете, государь батюшка, как я хотел разделять с вами тревоги и трудности военного времени. Они стали бы для меня превосходной школой.
— Ненадёжен ты, Алексей, больно ненадёжен. Ни смелости, ни решительности в тебе нет. Может, за эти годы чего и поднабрался. Да ты не бойся, случаев повоевать да покомандовать у нас впереди ещё хватит. Доволен, что в Торгау свадьба состоится? Город нравится?
— Это вместилище людей иных духовных чаяний, государь.
— Это ты про что? Что Лютер здесь в 1530 году со своими сподвижниками составил Торгауские статьи?
— Они и стали основой Аугсбургского вероисповедания.
— Всё верно. Да только ты хоть вчитался в них? Смысл их уразумел? Любопытно ведь с попами нашими о них потолковать.
— Не читал и читать не стану, как того требует наша православная церковь. Никакие ереси не Должны смущать умов истинно верующих.
— Вот те на! Вот и договорились! А ведь трудно мне с тобой придётся, Алексей Петрович. Только теперь снисхождения с моей стороны не жди. Сам ищи, как с государем ладить да в ладу жить. Я тебе шага навстречу не сделаю, так и знай.
— Но, государь, вы же не стали настаивать, чтобы принцесса Брауншвейг-Вольфенбюттельская вероисповедание сменила. Вы же с уважением отнеслись к её вере.
— Не вера это — престиж государственный, дело политическое. Зато все ваши дети останутся в православной вере, как прилежащие России и российскому престолу.
— Я хочу надеяться, это будут сыновья.
— Хорошо бы, да как их загадаешь.
— Разрешите осведомиться, государь, о вашем здоровье. Я знаю, после всех тягот Прутского похода вы направились на воды.
— Был в Карлсбаде, был в Теплице. Каменная болезнь — она у нас в роду, кого только не скручивала.
— Я не знаю никого из Лопухиных, кто бы болел ею.
— Значит, Лопухин ты, Алексей, прежде всего Лопухин. Ради рода своего материнского любые мои запреты нарушить готов.
— Я, кажется, государь батюшка...
— Вот именно, кажется. А кто в году 1707-м к инокине Елене в Суздаль тайком ездил? Не ты ли?
— Государь, сын не вправе отрекаться от своих родителей, тем более в беде.
— Это ты бедой монастырскую жизнь называешь? Ангельский чин так для себя определяешь? Хорош, нечего сказать.
— Но ведь чин этот ангельский, когда принят человеком сведомым его трудностей, иначе сказать добровольно.
— Ещё и это! Из последних сил держусь, Господь свидетель, только и ангельскому терпению с тобой, Алексей Петрович, конец быстро наступить может. Ладно, после свадьбы поедете в Россию.
— А вы, государь? Разве это не будет нашей совместной поездкой? Помнится, вы из Петербурга в середине января нынешнего года выехали и до сей поры там не бывали?
— Не бывал и ранее Нового года быть не собираюсь. Здесь в Европе дел невпроворот, и никто их за меня не сделает. Так что сами попутешествуете.
— День для венчания, слышал, сами выбирали, государь батюшка?
— Что тут выбирать. По обычаю, на Покров Пресвятой Богородицы.