Монтевидео
Воскресенье, 14 октября 1956 года
Дорогая Киттредж!
С самого своего приезда сюда я не выезжал из города. Как мне сказали в посольстве, работать нам приходится часто по шестьдесят и по семьдесят часов в неделю. В результате Монтевидео, город с миллионным населением, где живет половина обитателей Уругвая, — это все, что я какое-то время буду видеть.
Мой отель «Виктория-плаза», новое шестнадцатиэтажное здание из красного кирпича, похоже на картонную коробку. «Вся деловая жизнь страны сосредоточена в этом городе», — сказал мне Ховард Хант перед тем, как я отправился в Монтевидео, и я решил, что мой будущий шеф уж наверняка знает, что это так, и там действительно идет своеобразная деловая жизнь: в баре отеля бизнесмены различных национальностей так и рыскают, выискивая, с кем бы заключить сделку. Поскольку денег у меня едва хватает на оплату номера, я эти дни слонялся по городу. Дело в том, что в четверг, когда я прибыл, оба моих начальника отсутствовали по делам Фирмы, и Порринджер, встречавший меня в аэропорту, посоветовал до понедельника знакомиться с городом, так как потом у меня уже не будет такого шанса. Он добавил, что у него сейчас слишком много народу и он не мог меня как следует устроить.
Замечательно! У меня такое чувство, что это мой последний свободный уик-энд до Рождества. Мои коллеги в нашем крыле посольства на втором этаже похожи на мормонов Хью. Чертовски заработавшиеся индивидуумы!
Ну и, должен сказать, черт знает как плохо быть одному в чужой стране. Я до того устал, прошагавши весь день, что заснул сразу после ужина — пока о ночной жизни ничего рассказать не могу, — а утром снова отправился бродить по городу. Поверите ли, я нахожу Монтевидео в известной мере привлекательным. Это уже достижение, поскольку при беглом осмотре ничего примечательного не обнаруживается. Уругвай вообще представляется мне малоинтересным. Страна не может похвалиться Андами — в ней и гор-то почти нет, как нет и великих амазонских джунглей. Просто холмы, на которых пасется скот. Монтевидео — это морской порт, расположенный в устье реки Плата, где она вытекает в Атлантику; благодаря большому количеству ила на дне этой реки, отделяющей Уругвай от Аргентины, цвет воды глинистый, серо-бурый, ничем не напоминающий голубизну Атлантического океана у нас в Мэне. Да и сам порт ничего особенного собой не представляет. Нечто вроде Мобайла в штате Алабама или Хобокена в Нью-Джерси — все промышленные порты, наверно, одинаковы. Доступ в доки запрещен, так что нельзя подойти к разгружаемым судам. В общем, порт выглядит грязным. Слышно лишь, как скрежещут лебедки.
На главной улице, именуемой Проспект 18 июля, очень оживленно и, как и следовало ожидать, полно магазинов, — словом, обычная главная улица, ничего особенного. На площадях стоят бронзовые конные статуи генералов.
Что ж, я уже чувствую вашу реакцию: чем же выделяется Монтевидео? Да ничем, пока не научишься внимательно смотреть.
Тут я поставил точку и отложил в сторону написанное. Нет, такое письмо не удовлетворит даму моего сердца.
Монтевидео
14 октября 1956 года
Дорогая Киттредж!
Трудно представить себе, что находишься в Южной Америке, во всяком случае, если следовать моему представлению об этом континенте. Здесь нет пышной листвы и совсем немного индейцев. Похоже, они все перемерли от инфекционных болезней, которые завезли сюда первые европейцы. Так что люди на улице похожи на обитателей Средиземноморья. На испанцев с примесью чего-то итальянского. Серьезные, с землистым цветом, лица. Архитектура старых зданий — испанское барокко и испанский колониальный стиль — не вызывает восторга, если глаз не умеет выискивать маленькие сюрпризы. Я не мог понять духа этой страны, пока он мне не открылся. У меня такое впечатление, что я живу в декорациях Италии восемнадцатого века, выполненных тушью. Подобные гравюры можно найти в старых английских книгах путешествий — одинокий путник присел отдохнуть на склоне холма и любуется пустынным пейзажем. Не только он, но и природа отдыхает. Полуобвалившееся здание мирно сосуществует со все еще стоящими постройками. Время еле движется где-то высоко в небесах. Вечность явилась в полдень и прилегла отдохнуть.
Возьмем, к примеру, Законодательное собрание. В течение недели отсюда управляют страной. Огромное, как железнодорожный вокзал, здание похоже на Версаль, скрещенный с Парфеноном, однако перед этим большущим свадебным тортом у начала широкого и пустого проспекта имени генерала-освободителя Лавелльеха стоит всего один полицейский в шляпе и пелерине, как у его парижских собратьев. Мимо проезжает один-единственный велосипедист. Сегодня воскресенье, и тем не менее! В боковой улице, идущей от этого здания, маленький толстяк в синей рабочей робе развлекает детишек, жонглируя мячом, подкинет его то ногой, то головой. Картинка из Средневековья! На соседней улице на картонной коробке сидит нищий, вытянув распухшую ногу.
Есть, конечно, части города, где жизнь кипит. Вывески на магазинах гласят: «Лола» или «Марбелла», а продают в них всего лишь одежду! В субботу улицы заполняют орды покупателей, знающих, что почем. В мясных лавках висят невероятно кровавые туши. Собственно, тут столько едят мяса (238 фунтов в год на человека!), что на каждом углу пахнет шашлыком. По пампасам бродят большущие стада быков, и их запах чувствуется во всем, что бы ты ни ел, — в рыбе, в курице, в яйцах. Однако пахнет не только жареным. Совершенно уникальны маленькие улочки и задворки. Монтевидео все время разрастается, и старые части города заново не отстраивают — их просто подновляют. Большинство местного населения живет не в те времена, в какие мы живем. Когда я покидал Вашингтон, всех волновала Венгрия, Суэц и кампания по выборам президента, а здесь я далек от того, что волнует мир. Очень немногое в мировой истории произойдет в Уругвае. Насколько я понимаю, все дело в том, чтобы научиться жить ради того, чтобы жить.
Взять, к примеру, машины. Здешний народ обожает автомобили. На улицах видишь старые, двадцатилетней давности драндулеты всех марок. Их латают и подкрашивают без конца. Наверное, у владельцев не хватает средств на то, чтобы перекрасить всю машину, они берут полпинты краски и замазывают наиболее проржавевшие места — обычно краски хватает лишь на половину дверцы.
Затем через месяц ржавчина появляется в другом месте. Если хозяин не может найти такую же краску, он красит другим оттенком. И вот машины мчатся по улицам, как стадо разноцветных коз Иосифа. Какая прыть! Прямо как призовые быки на ярмарке.
Однако во многих местах улицы безжизненно-тихи. На другом конце света, возможно, прогресс движется вперед семимильными шагами, но не в бедном квартале, состоящем из жалких домишек, где видна одна-единственная машина — старый «шевроле» оливкового цвета, испещренный ярко-желтыми и оранжевыми пятнами. И стоит такая тишина, точно я в лесу. Невдалеке мальчик в желтом свитере такого же оттенка, как и пятна ярко-желтой краски на оливковой машине. Другая старая машина на другой старой улице стоит с поднятым капотом, похожая на крякающую утку. Она выкрашена блестящей темно-синей краской. Над ней на осыпающемся балконе висит белье. Даю слово, Киттредж, одна из рубашек такая же темно-синяя, как и машина.
Наверно, когда страна ограждена от бурь истории, более мелкие события приобретают большее значение. На лугах Мэна, защищенных от ветра, дикие цветы проклевываются в самых неожиданных местах, словно они только для того и существуют, чтобы радовать глаз. А здесь, в самом обычном низком оштукатуренном доме XIX века, отделанном камнем, я вижу целый набор красок: и коричневый цвет, и бурый, и аквамариновый, и оливково-серый, и мандариновый. А потом вдруг лавандовый. В цоколе — три розовых камня. Машины рассказывают о том, какие краски остались в старых банках, и такую же игру красок обнаруживают под слоем городской копоти дома. Я начинаю подозревать, что люди здесь постоянно следят за внешним видом улицы, и если на какой-то вывеске появилось пятно зелени, в конце квартала кто-то непременно выкрасит дверь в такой же цвет. Время, грязь, сырость и осыпающаяся штукатурка размывают краски. Старые двери выцветают, так что уже невозможно понять, как первоначально выглядела та или иная дверь, на которую тенью ложится весенняя зелень: была ли она синяя, или зеленая, или неопределенного серого цвета. Учтите, что октябрь здесь, в Южном полушарии, как у нас апрель.
В Старом городе одна из улиц ведет к воде и оканчивается пустынным серым глинистым пляжем. В конце улицы — площадь, на которой высится на фоне неба одинокая колонна. Это место существует будто специально для доказательства того, что Де Кирико[52] — хороший живописец! На этом пустынном фоне так часто вдруг появляется одинокая фигура вся в черном.
Старый город, и менее старый город, и город, построенный за последние пятьдесят лет, — все, как я уже говорил, тихо разваливается. Сколько выдумки, должно быть, ушло на сооружение всех этих барочных завитушек, закруглений и выступов! На торговых улицах стоят дома с фонарями и балконами, украшенными чугунной решеткой, дома с круглыми окнами, овальными окнами, готическими окнами, с окнами начала века, с балюстрадами на крыше, из которых выпали целые секции. Чугунные ворота стоят покосившись, в старых дверях не хватает панелей, а в роскошных окнах висит на веревке белье.
Простите меня, Киттредж, за то, что я пустился в столь подробное описание, побыв здесь всего несколько дней, но, понимаете, у меня никогда не было возможности полюбоваться Берлином или хотя бы просто осмотреть город. Я знаю, вы ожидали чего-то более существенного, но в таких делах следует держаться золотого правила: убедись, что способ, каким ты посылаешь письмо, работает.
Преданно ваш
Ответа не было две недели. Затем пришла короткая записка:
Прекратите распространяться. Шлите сухие факты. К.
Я обиделся. Я не ответил на записку. Как я и предвидел, в последующие две недели я был завален работой в посольстве; единственным изменением в моей жизни был переезд с моими двумя чемоданами из отеля «Виктория-плаза» в гостиницу «Сервантес», значительно более дешевую и расположенную рядом с ночлежкой. Ранним утром я слышал, как в сточной канаве бьют бутылки.
Затем от Киттредж пришла вторая записка.
13 ноября 1956 года
Дорогой Гарри.
Простите за все. В иные дни я чувствую себя как русская царица Екатерина Великая. Бедный Хью! Бедный Херрик! А все виновато это нетерпеливое дитя, которое я ношу. Скоро среди нас появится чрезвычайно властное существо. А пока знайте: перечитав ваше письмо, я решила, что вы презабавно пляшете на полупинтовых пивных банках. Не пришлете ли мне еще одну из этих весело раскрашенных машинок на Рождество? Нам вас ужасно не хватает — Хью в этом не признается, а я тоскую за двоих. Дорогого сердцу существа нет рядом. Напишите мне хорошее письмо, в котором было бы мясо. Если хотите, подробно описывайте унылую повседневность.
Ваша Номер Один Киттредж.
P.S. Доставка почты на этом конце идеальная. Надеюсь, так же обстоит дело и на вашем.
16 ноября 1956 года
Дорогая Екатерина, царица Русская!
Насколько больше я предпочел бы поцелуй кнуту! Раз вас интересует мой рабочий день, сейчас его опишу. Чувствуем мы себя здесь, в резидентуре, невесело. И объясняется это тем, что мы ждем прибытия Ховарда Ханта. Нынешний шеф резидентуры Майнот Мэхью — бывший сотрудник министерства иностранных дел, обладающий всякими званиями, поэтому он и сумел в 1947 году подписать с Фирмой контракт и стал шефом резидентуры. С тех пор он и сидит на этом уровне — какое-то время работал в Боливии и в Парагвае. Сейчас Мэхью ждет отставки и ровным счетом ничего не делает. Ни светских встреч или приемов. Ни работы для Фирмы. Он является в присутствие в девять, как и все мы, а к десяти уже обычно отправляется к своим маклерам. Все, однако, считают, что в одном он молодчина — поддерживает приличные отношения с послом. Я слышал, как, наверное, и вы, жуткие рассказы о том, к чему приводят напряженные отношения между послом и резидентом, когда посол косо смотрит на последнего. Здесь, однако, благодаря Мэхью мы мирно существуем в нашей части крыла на втором этаже. Посол Джефферсон Пэттерсон понимает по-испански, но говорит с запинкой, так что Мэхью, имеющий ранг первого секретаря, замещает посла в сношениях с уругвайскими чиновниками. Мэхью способствовал также переброске с дипломатической почтой футбольного снаряжения для католической команды Монтевидео. Но кроме этого, польза от него нулевая. В действительности руководит нами заместитель резидента Огастас (Гас) Сондерстром, бывший лейтенант морской пехоты во Второй мировой войне. В свое время Огастас, мужчина с бычьей шеей, был, наверное, очень жестким парнем, но сейчас не то чтобы опустился, а стал похож на пивную бочку. Впечатление такое, что он всего себя посвятил гольфу, и это не так глупо, как кажется. Он привозит с собой в загородный клуб нашего офицера по операциям или офицера по связи, и они играют вчетвером с местными правительственными чиновниками и бизнесменами. Создается климат для взаимных услуг. Русские, несмотря на появление в КГБ людей нового типа, прозванных «понятиями» (эти носят не мешковатые русские костюмы, а костюмы, сшитые в Лондоне), еще не могут состязаться с нами в гольфе или теннисе. Таким образом, светские знакомства Гаса Сондерстрома с уругвайскими чиновниками, играющими в гольф, нередко приносят нам неплохую карту. Нам ведь нужна любая подмога. Председатель уругвайского правительства, Луис Батлье, принадлежит к партии Колорадо, которая последние сто лет побеждала на всех выборах. Колорадо придерживается социалистической ориентации и сорит деньгами направо и налево. Основой государственной политики Уругвая является социальное обеспечение — возможно, поэтому здесь так спокойно и такая разруха. Этот Луис Батлье настроен антиамерикански и в данный момент ведет переговоры с СССР о продаже скота и кож.
Я окунулся во все это на второй же день работы в посольстве, расположенном, кстати, в роскошном белом особняке. Построен он был где-то до войны и окружен верандой с белыми деревянными колонками в два этажа высотой, а расположен на авениде Лорда Понсонби, рядом с таким изысканным парком, который мог разбить только парижский дизайнер в начале прошлого века. Вот уже в этой части Монтевидео ничего не осыпается. Посольство наше белоснежное, как форма военных моряков, а Сондерстром при нашей первой беседе пожелал узнать, насколько хорошо я играю в теннис. Похоже, нам нужен еще один игрок для интриг в загородном клубе.
Мой батюшка, узнав о моем назначении в Уругвай, прислал мне одно из своих редких писем с предупреждением. Мне велено избегать полей для гольфа и теннисных кортов! По мнению Кэла, молодые офицеры, проводящие таким образом время, должны хорошо владеть техникой игры. Если ты обхаживаешь иностранного дипломата, дай ему выиграть, если же ты играешь со своим шефом против пары из Госдепартамента, тогда — ради Бога! — не подведи Фирму. «У тебя, сын, — писал Кэл, — с моей точки зрения, нет такого мастерства. Мне нравится твоя сильная подача — я имею в виду удар смэш, но твой удар слева легко подпадает под критику противника. Так что держись подальше от тенниса — можешь проиграть слишком много пунктов в другом».
Признавая мудрость слов отца, я сказал Сондерстрому, что не знаю даже, где у ракетки ручка. Когда же он заговорил о гольфе, я сказал: «Сэр, единственный раз, когда я вышел на поле, я влепил пятерку в первую же лунку».
«Фантастика», — сказал он.
«Дассэр, а затем тринадцать и пятнадцать в две следующие. У меня больше и мячей не осталось». Вообще-то я играю получше, но я не собирался ему об этом говорить.
«В каком же виде спорта ты преуспеваешь?» — спросил Сондерстром.
Я сказал, что мне нравится заниматься боксом и скалолазанием. На этом мы и поставили точку. Гас хмыкнул и сказал, что в Уругвае не так много скал и он не советует мне боксировать в баре. Я понял, что он собирается поднажать на офицеров, играющих в гольф и теннис, а на меня взвалить дополнительную канцелярскую работу. С другой стороны, зная теперь, что я боксер, он не пойдет ни на какие штуки. Он ведь действительно не в форме.
Насколько я понимаю, одним из последствий того, что я никак не проявил себя в теннисе или в гольфе, явилось посещение ночного задания, рекомендованного одним из офицеров-оперативников. (Вот он как раз играл в теннис!) А возможно, такое поручение дают каждому новоприбывшему. Ирония состоит в том, что я был очень этим доволен, ибо это хоть в какой-то мере отдавало атмосферой плаща и шпаги. Но не обманывайтесь: занимался я этим только раз в неделю, остальная же моя работа была совсем иного рода.
Эта скромная операция называлась ЛА/ВИНОЙ, и в ней участвовало семеро юнцов из местной более или менее пристойной католической молодежи правой ориентации. Они занимались этим по идеологическим соображениям, а также из жажды приключений и денег. Мы платим каждому по десять баксов за ночь. Раз в неделю они выходят на улицу под покровом темноты, замазывают коммунистические лозунги и пишут поверх наши, то есть лозунги их католической партии. Там, где наши плакаты были обезображены коммунистами, мы наклеиваем новые. Признаюсь, мне нравится что-то делать и мне нравятся ребята, хотя я выходил с ними на улицу всего один раз и то лишь после того, как убедил Сондерстрома, что надо же мне почувствовать атмосферу операции. Дело в том, что активное участие в ЛА/ВИНЕ считается слишком опасным для сотрудника Фирмы, ибо наши семеро ребят то и дело натыкаются на очень крутых парней из МРО, ультралевой уругвайской организации, ставящей своей целью вооруженное восстание. И случаются не только уличные драки, но и аресты. Если бы меня в такой момент забрала полиция, я мог бы попасть не в те руки. Как выясняется, флики[53] в Монтевидео делятся в своих симпатиях на правых и левых. В зависимости от участка. (Мы ведь в Южной Америке, а не где-нибудь еще!) Сондерстром разрешил мне один раз пойти с ребятами для аккредитации, но не больше. «Я не спал, пока ты не вернулся», — сказал мне на другой день Гас. А вернулся я в пять утра и, как было велено, позвонил ему домой, и он облегченно вздохнул, узнав, что никаких происшествий не было. Зато какое было напряжение! Представьте себе: едем по улицам в старом фургончике в два часа ночи и работаем при свете ручных фонариков, а мимо вдруг проходит какой-нибудь пьянчуга или гуляка. А может, это наблюдатели, высланные красными? Мы замазывали лозунги коммунистической партии Уругвая, следовательно, действовали в рабочих кварталах. В два часа утра в этих баррио тихо, как на кладбище. И вспоминается юность, когда адреналин начинал пульсировать в твоих жилах после первого глотка алкоголя.
Однако теперь, отправляясь во вторник на работу со своей командой, я сижу в полумиле от них в машине, снабженной радио, и поддерживаю связь с ЛА/ВИНОЙ-1 по его переговорному устройству. Да и он предпочитает такое положение вещей. Стройный крепкий парень с густой копной черных кудрей, ЛА/ВИНА-1, заверяет меня, что им так лучше, если я буду находиться где-то невдалеке и смогу в случае необходимости вызволить их под залог или положить в больницу.
Однако Сондерстром велит мне проехать потом мимо тех мест, где они работали, и удостовериться, что задание выполнено. Я повинуюсь, но мне это не нравится. Ребята рискуют, в то время как я сижу в машине в безопасности, а потом еще их перепроверяю. Тем не менее Сондерстром, у которого обычно такой вид, будто он нюхает протухший сыр, не совсем не прав. Случается, ребята лишь наполовину делают дело — занервничают и убегут, и хоть и жалеют о случившемся, но мне не говорят. Я это отмечаю, но все равно плачу им. Если же они сработали из рук вон плохо, я вызываю на ковер ЛА/ВИНУ-1.
В остальном моя повседневная работа отнюдь не увлекательна. Вначале в управлении, очевидно, боялись, что на всех нас не хватит заданий, поскольку наша работа не подлежит учету, а страна большущая. (Все страны, даже такие, как Уругвай, представляются большими, когда в конторе всего горстка людей.) Поэтому была разработана метода максимальной занятости.
Возьмем, к примеру, один какой-нибудь день.
Я прихожу в контору в девять, пью кофе и начинаю читать местные газеты. Учитывая мое знание испанского, на это должно уйти два часа, но я справляюсь за тридцать минут. С течением недель я постепенно начинаю понимать нюансы политической ситуации. Мы, конечно, обсуждаем политических деятелей и местные события с офицерами-оперативниками и офицером связи, а также с административным помощником резидента, каковым является секретарша Мэхью. Это, Киттредж, и есть вся наша резидентура! Вне посольства у нас есть еще два опытных техника, работающих по контракту, подробности позже.
Слушая, как мои коллеги обсуждают ежедневные новости, я особо прислушиваюсь к тому, кто разбирается в уругвайской политической жизни. Все, что во время подготовки мало интересовало меня — профсоюзы, маневры местных партий и т. п., — является сейчас основой наших ежедневных дискуссий.
После анализа местных новостей мы рассматриваем телеграммы, поступившие за ночь, сначала собственные, а потом телеграммы коллег, поскольку неизвестно ведь, когда тебе придется кого-то подменять. Если, к примеру, мой коллега, офицер по операциям Джей Гэтсби (можете представить себе, чтобы такое имя носил самый бесцветный человек, какого я когда-либо встречал!), играет в паре с Сондерстромом, а тут вдруг звонит его агент номер один ЛА/ЗУТЧИК, я, естественно, должен хоть немного знать о делах, которые ведет Гэтсби.
Итак, переварив входящие телеграммы, мы начинаем составлять исходящие, которые тоже все поочередно просматривают, чтобы быть в курсе дела. Поговорил по телефону, неожиданно подвернулось что-то — и уже обед. Во второй половине дня я изучаю передвижения уругвайских чиновников, многие из которых симпатизируют коммунистам и ездят в Парагвай, Бразилию или Аргентину для встреч с коллегами по партии. Кроме того, на редкость много торговых миссий ездит в восточноевропейские страны и в СССР. Наш агент ЛА/БРАДОР, работающий в таможне аэропорта Карраско, следит за такими передвижениями. Наши досье распухают. Но время! На все это требуется время. Однажды вечером за ужином с ЛА/БРАДОРОМ (маленьким семейным человечком, которому доставляет такое удовольствие поужинать в ресторане) я уговорил его завербовать нам агента. Я назову его ЛА/БРАДОР-2. Тут мне на память пришли Четверги Хью. Боюсь, резидентура не имеет права вербовать солидных агентов в крупных правительственных учреждениях, но мелких чиновников, безусловно, нетрудно набрать. Все дело в деньгах. ЛА/БРАДОР-2 охотно использует свое положение в паспортном контроле и записывает фамилии уругвайцев, которые возвращаются из соответствующих стран.
Правда, установив, кто из местных коммунистов туда ездит, предстоит решить, что делать дальше. Тут очень мешает безынициативность Мэхъю. Мне бы хотелось попытаться превратить кое-кого из этих уругвайских коммунистов в двойных агентов, но Сондерстром велит ждать приезда Ховарда Ханта.
Сейчас в нашей конторе 3.30 дня. И знаете, что мы делаем? Просматриваем досье иностранцев, которые сегодня вечером будут на приеме в нашем посольстве. Мы должны предупредить посла о сомнительных гостях из других посольств.
Наконец, через ЛА/КОНИКА, нашего уругвайского журналиста (который ведет светскую хронику), мы следим за тем, кого приглашают другие посольства. Стоит, к примеру, знать, что уругвайский чиновник, тайный член КПУ, числится среди гостей посольства Великобритании. Интересно, англичане обхаживают его или он просто втирает им очки? Если последнее, то не стоит ли предупредить хозяев?
На закате дня одному или двоим из нас надо встретиться с агентом на конспиративной квартире или в кафе. (У меня таких встреч еще совсем мало. Увы!) Затем начинается вечерняя работа. Поскольку я не провожу часов за гольфом или теннисом, у меня есть смокинг и фрак, и я обязан присутствовать на приемах в своем и в иностранных посольствах. Это забавно. В Берлине я не был ни на одном коктейле. А здесь каждый вечер куда-то иду. Кстати, мой фрак вызывает ироническую усмешку у Шермана Порринджера: сразу, говорит он, видно, что это дипломат, использующий Фирму для прикрытия. Очень остроумный человек этот Порринджер! Овсянка Шерман, как я называю этого славного малого, еще одна ученая сова из Оклахомы, с синими щеками даже после двухразового бритья, протухший герой, корпящий над бездонными грудами материала, который поставляет ему ЦРУ. Недаром на него издавна полагается Сондерстром. У Порринджера самое толстое досье, у него самая несчастная жена, самое широкое понимание уругвайской политики и — должен признать — по сравнению со всеми нами, творческий подход к созданию новых операций. И тем не менее он отчаянно завидует моему умению общаться на приемах и танцевать. Овсянка тоже ходит на приемы, но производит неважное впечатление. Будучи далеко не атлетического телосложения, он компенсирует отсутствие занятий спортом усиленным подъемом тяжестей (даже держит дома гантели), и как результат — у него развиты грудь и плечи и довольно неподвижна нижняя часть туловища. Он выводит даму танцевать и начинает топать как медведь. Будучи ученым с хорошо дисциплинированным мозгом, он посылает соответствующие сигналы своим конечностям. А для партнерши это превращается в хождение по бурным морям.
Я же тем временем отплясываю с его женой Салли. Она женщина недалекая, по-моему, ненавидит Уругвай, не желает учить испанский, нудно рассуждает о глупости здешних слуг, но танцевать умеет. И мы с ней изрядно веселимся. Должен сказать, жаль, что она не принадлежит к числу преданных Фирме жен. При желании она могла бы очаровать нескольких иностранных дипломатов, а ведь этим мы главным образом и занимаемся. Сондерстром, который по обязанности ходит на все эти приемы (он даже брал уроки танго), отвел меня в сторонку перед первым приемом. «Будь очень внимателен, Хаббард. Когда мы с русскими появляемся на одном и том же действе, все следят за тем, что происходит между нами», — сказал он.
«Так мне что же, следует с ними брататься?»
«Осторожно. — И он перечислил опасности, которые могут меня подстерегать: не распоясывайся и не устанавливай дружбы, но выпускай щупальца. И не приглашай на обед без предварительного согласования».
Можете догадаться, как в это вписывалась бы Салли Порринджер. Собственно, я даже уговаривал ее потанцевать с одним-двумя этими красными дьяволами, но она только трясла в ответ головой: «Шерман сказал, если когда-нибудь заметит, что я флиртую с коммунистом, зажмет в тиски мой левый сосок».
«А вы скажите ему, чтобы он поговорил с Сондерстромом. Не одна дорога ведет в Рим».
«А что это даст, малыш? — сказала она. — Я замужняя женщина с двумя детьми. Так что поставим на этом точку». И ее живот впервые прижался в танце к моему, легонько — так в темном кинотеатре сосед вдруг положит тебе на локоть руку. Киттрежд, почему женщины так любят играть двумя колодами? Откуда я знаю, что Салли Порринджер умирает от желания пофлиртовать с русскими? Я даже выбрал ей партнера. Есть тут один вновь прибывший, третий секретарь Борис Мазаров с очень хорошенькой женой Женей, самой красивой русской женщиной, какую мне довелось видеть. Очень женственная (правда, чуточку полноватая), с черными как вороново крыло волосами и огромными черными глазами. Женя явно кладет глаз на мужчин. Когда встречаешься с ней взглядом, кажется, что, спускаясь с лестницы, промахнул ступеньку. Так и пронзает током! Борис, кстати, производит впечатление самого симпатичного из русской миссии — этакий крупный русский медведь с молодой, гладко выбритой физиономией ученого, гривой густых, с проседью, волос — грустный, умный, приятный на вид человек, с которым действительно можно поговорить. Все остальные либо бандиты, либо понтяги в лондонских костюмах.
Сколько же всего мне хочется вам рассказать и как мало на это времени! Сейчас два часа ночи, и я возвращусь к этому письму только завтра вечером. Поразмыслив над написанным, я пришел к выводу, что моя жизнь здесь очень отличается от той, какую я вел в Берлине. Там я знал, каково оно — быть преждевременно состарившимся. Сейчас же я чувствую себя молодым и готовым принять на себя груз обязанностей. Хью был прав. Это как раз такое место, где можно развить свои способности.
Не стану посылать это письмо, пока не закончу его завтра вечером. Никак не приду в себя от того, что рассказываю вам столько всего запретного. У меня такое чувство, будто я ломаю шпагу и предаю клятву. И все ради более высокой клятвы преданности даме сердца. Черт побери, Киттредж, вы что, советский агент, сумевший меня околдовать?
Г.
P.S. Вообще-то я не чувствую излишней тревоги, отправляя с почтой это письмо. Налаженная вами возможность пользоваться для переписки дипломатической почтой представляется мне надежной.
17 ноября 1956 года
(после полуночи)
Дорогая Киттредж!
Попытка передать атмосферу шпионажа в Уругвае представляется мне порой похожей на то, как если бы я пытался выявить определенную лозу в переплетении лоз. Как, например, охарактеризовать ЛА/КФИОЛЬ? Это Гордон (Горди) Морвуд, один из наших двух оперативников по контракту, сотрудничавший с англичанами в тридцатые годы в Гонконге, а с тех пор работавший по контрактам с нами в Вене, Югославии, Сингапуре, в Мехико-Сити, в Гане — Господи, можно подумать, что имеешь дело с фантастически интересным человеком! — работает всегда один, ни разу не был в составе резидентуры, просто выполнял задания как частный детектив и получал за это вознаграждение. Ну а при встрече Горди производит разочаровывающее впечатление. Это маленький неулыбчивый шотландец лет шестидесяти, хромой (по-видимому, артрит, не пулевое ранение) и желчный. Типичный желчный старый шпион. Похоже, что его интересуют только суточные, которые он бессовестно завышает. Он неплохо кормится за счет выделяемых ему средств, и Майнот Мэхью не желает иметь с ним дело. А какие он предъявляет счета за телефонные переговоры! Горди вечно требует к телефону шефа, а нам приходится отбиваться и выслушивать оскорбления. Горди может, например, так сказать (а у него препротивный тоненький голосок): «Послушай, милый мой, не умеешь ты скрыть, что Мэхью сейчас в посольстве, а он мне нужен. С тобой же говорить мне не о чем. Слишком низко ты сидишь».
По описанию он представляется интересным, на самом же деле — ничего подобного. Говорит таким плаксивым голосом. Вечно просит денег и выклянчивает приличный куш дополнительных ассигнований. Имея хорошее прикрытие — а он держит в центре города контору по экспорту — импорту, — он умело увеличивает за наш счет свои доходы. Ему пришла в голову идеальная мысль — импортировать разные яства для посольской столовой, благодаря чему скрупулезный учет его финансов невозможен. У нас есть офицер-администратор — трудолюбивая некрасивая Нэнси Уотерстон, милая и умненькая старая дева, безраздельно преданная Майноту Мэхью — просто потому, что он ее босс, — а также Сондерстрому, потому что он возглавляет резидентуру, и всем нам, потому что мы выполняем свой патриотический долг. Нечего и говорить, что она обожает Фирму больше, чем Церковь или свою родню. Можете представить себе, сколь она скрупулезна и заботлива. Так вот Гордон Морвуд вполне может довести ее до нервного истощения. Она уйму времени корпит над его отчетами, а он умудряется сплести такую паутину, которую не способен распутать весь ее бухгалтерский опыт. Я видел, как Нэнси Уотерстон чуть не плакала после долгого разговора с Горди по телефону. А с ним все время что-то происходит: новые проекты, новые счета, новые квитанции, новые оплаты наличными. Нэнси просто не в состоянии понять изобретаемые им отклонения от принятой практики учета. Однажды, дойдя до полного отчаяния, она попросила Мэхью разрешить вызвать в Монтевидео аудитора, но Мэхью, хоть и терпеть не может Горди, тем не менее не отправил в Центр соответствующей телеграммы — это побуждает меня заподозрить, что кто-то в Туманной низине опекает Горди. Не раз за пивом с Сондерстромом, Порринджером, Гэтсби и офицером-хозяйственником Барри Кирнсом я слышал, что Горди — фигура священная и неприкосновенная. Распроститься с ним мы не можем.
Более того, мы не можем себе это позволить. Он прекрасно работает. К примеру, без Горди у нас не было бы передвижной команды слежения (ЛА/МИНАРИЯ-1, 2, 3 и 4), состоящей из четырех шоферов такси, которые работают на нас в нерабочее время. Горди сам натренировал их (взяв с Фирмы, насколько я понимаю, на сто процентов больше почасовой стоимости обучения), и они по крайней мере всегда на месте и дают результаты. Сами мы, при нашей бумажной волоките и слабом знании испанского (нас понимают на пятьдесят процентов, и мы на пятьдесят процентов понимаем, что говорят), разве смогли бы найти время и умение, чтобы натренировать передвижную команду слежения? Нам пришлось бы везти ее из Мехико-Сити или Вашингтона, и можете представить себе расходы!
Так что факт остается фактом: мы не можем сказать «до свидания» Морвуду. Он единственный опытный профессионал среди нас, и, когда возникает настоящая проблема, нам приходится обращаться к нему.
На сей раз это была операция, которую мы окрестили «муторной». Мы хотели добиться того, чтобы уругвайская полиция арестовала уругвайского чиновника, ставшего русским агентом. Само собой получиться это не могло.
Но разрешите я расскажу все по порядку. Месяц назад, как раз перед моим приездом сюда, мы получили сигнал из отдела Западного полушария, который побуждал нас заинтересоваться джентльменом по имени Плутарко Робальо Гомес. Год назад ФБР сообщило, что Гомес, служивший в Нью-Йорке в уругвайской делегации при ООН, подыгрывал Советам. Теперь Гомес вернулся в Уругвай и получил хорошее место в министерстве иностранных дел, и мы решили просить Горди немножко его прощупать. Горди узнал, что Гомес каждую ночь играет в Карраско и вечно нуждается в деньгах. А по вторникам вечером навещает свою мать, которая живет возле парка имени Хосе Батлье-и-Ордоньеса — это большой парк, примыкающий к нашему посольству.
Мы дали задание нашей передвижной команде слежения. ЛА/МИНАРИИ-1, 2, 3 и 4 по очереди следовали за машиной Гомеса. Перед самым домом матери Гомес заехал в парк, вышел из машины и отправился прогуляться. Дорожки там плохо освещены, и Горди мог идти следом за Гомесом, но преследование пришлось прекратить, так как объект неожиданно нырнул в кусты. Через несколько минут Гомес вышел из кустов, перешел на соседнюю дорожку и поднял опрокинутую скамейку, что явно было сигналом того, что он заложил что-то в тайник. Затем Гомес вышел из парка и поехал домой. В следующий вторник, как только стемнело, мы расставили людей вокруг тех кустов. Порринджеру, Сондерстрому и Морвуду пришлось долго ждать, однако в десять вечера появился мужчина, в котором Сондерстром узнал атташе русского посольства, вложил конверт в дупло дерева, затем направился к той же скамейке и опрокинул ее. Гомес появился меньше чем через четверть часа, взял из тайника конверт, поднял скамейку и вернулся к своей машине.
Большая часть следующей недели прошла в дискуссиях по поводу курса действий. Обмен телеграммами резко возрос. Немало было споров о том, следует ли использовать Морвуда. Он уже немало взыскал с нас за это дело, да и за другие. У Сондерстрома все-таки есть гордость. И вот в пятницу днем, вместо того чтобы играть вчетвером с шефом полиции и его помощником, Гас пригласил их на обед. За кофе он ввел их в курс дела, рассказав об образе жизни, который ведет Плутарко Робальо Гомес. Шеф полиции по имени Капабланка (да, та же фамилия, что и у старого кубинского чемпиона по шахматам) распалился еще больше своего заместителя Пеонеса и выразился соответственно в адрес матери Гомеса. Составили план устроить Гомесу западню, поймать его на месте преступления и арестовать. Сондерстром вернулся в резидентуру в прекрасном настроении. Но не Порринджер. Прошло совсем немного времени, и они сцепились друг с другом. Голоса их гремели сквозь закрытую дверь. Вскоре дверь распахнулась, и Сондерстром взмахом руки пригласил Гэтсби, Барри Кирнса и меня рассудить их спор. Я догадывался, что он хотел получить подкрепление.
Порринджер утверждал, что Капабланка — карьерист и главное для него — обеспечивать спокойное существование президента Луиса Батлье. Гомес является одним из протеже главы правительства, а потому Порринджер не верил, чтобы шеф полиции стал его арестовывать.
Сондерстром соглашался, что это сомнительный элемент уравнения.
«Однако, играя в гольф, ты кое-что узнаешь о своем партнере. Капабланка терпеть не может промахиваться, когда мяч явно должен попасть в ямку. Я все-таки считаю нашего шефа полиции профессионалом».
«Это ведь Южная Америка, — возразил Порринджер. — Инстинкт подсказывает мне, что не надо спешить».
«Не убежден, что это возможно, — сказал Сондерстром. — Если мы не примем мер в следующий вторник, на нас посыплется столько телеграмм, что образуется пробка. К тому же Капабланка уже сделал первые шаги. Не можем же мы выставить его дураком перед собственными людьми. Тогда мы его наверняка потеряем».
«Правильно, — сказал Гэтсби. — Латиноамериканцы так же заботятся о сохранении лица, как и восточные люди».
«Я с этим согласен», — сказал Кирнс.
«В Южной Америке, — заявил Порринджер, — jefe[54] всегда может изменить свое мнение. Это просто будет означать, что деньги стали поступать к нему из другого источника».
«Кто за то, что арест состоится?» — спросил Сондерстром.
Рука Кирнса взлетела вверх, затем подняли руку Гэтсби и Сондерстром. Я тоже собирался это сделать, но почему-то воздержался. Странное у меня возникло чувство, Киттредж. Мне казалось, что Порринджер прав. И к собственному изумлению, я проголосовал вместе с ним. Связал себя с Овсянкой Порринджером.
Ну, мы получили ответ, разрешивший наш спор. В следующий вторник я не мог участвовать вместе с моими коллегами в устроенной в парке западне, так как в ту ночь у меня была встреча с ЛА/ВИНОЙ, но я, безусловно, узнал потом, что произошло. Сондерстром, Порринджер, Гэтсби и Кирнс провели около двух часов в кустах вместе со взводом уругвайской полиции. Русский атташе появился ровно в то же время, как и в прошлый раз, что говорит о его плохом профессионализме. (Местная резидентура считает, что находится достаточно далеко от Москвы и может позволить себе не слишком заботиться о безопасности.) Так или иначе, русский атташе направился прямо к тайнику, заложил в него то, что нужно, перевернул скамейку и отбыл. По радио поступил сигнал, что Гомес припарковал машину и движется к цели пешком. Он был в двадцати ярдах от дерева, когда полицейская машина с включенной мигалкой с воем вылетела на парковую дорогу и направилась прямо к находившимся в западне. Гомес, естественно, тут же удрал. Визжа шинами и подняв тучу пыли, машина остановилась у дерева. Из нее вышел Капабланка. «Ой, — воскликнул наш блюститель права и порядка, ударяя по лбу похожей на молот рукой, — как же так получилось! Мне ведь сообщили по радио, что наш человек уже схвачен!»
Воспользовавшись возникшей сумятицей, Гэтсби умудрился подойти к дереву и забрать конверт. На другой день Сондерстром передал его в Центральное полицейское управление. В конверте лежал перечень документов, которые Гомес должен был сфотографировать на следующей неделе. Сондерстром заявил, что этого вполне достаточно для начала расследования.
Нет, сэр, это невозможно, ответил ему Капабланка. Теперь нам ясно, что некая иностранная держава шпионит за уругвайским правительством, но страны, имеющие представительства в других странах, всегда занимаются шпионажем. Для начала расследования требуется больше доказательств. Из-за злополучной ошибки в радиоинформации, за что он, Сальвадор Капабланка, принимает на себя полную ответственность, он не видит никакой возможности принять меры против Плутарко Робальо Гомеса. Однако он будет за ним приглядывать. Я так и слышу, как хихикает Горди Морвуд!
Сейчас 3.30 утра и я устал. Подписываюсь и жду письма от вас. Напишите поскорее.
Besitos
Три дня спустя от Проститутки пришла обычная открытая телеграмма.
20 НОЯБ.1956
КРИСТОФЕР, ВОСЕМЬ ФУНТОВ ОДНА УНЦИЯ, РОДИЛСЯ В ВОЕННОМ ГОСПИТАЛЕ УОЛТЕРА РИДА В 8.01 УТРА. МАТЬ ЧУВСТВУЕТ СЕБЯ ОТЛИЧНО, ШЛЕТ ПРИВЕТ, ОТЕЦ — НЕЖНЫЕ ЧУВСТВА = МОНТЕГЮ
21 НОЯБ.1956
ЧУДЕСНАЯ НОВОСТЬ. КРЕСТНЫЙ ПОТРЯСЕН = ГАРРИ
Я совершил налет на свой банковский счет и попросил интендантскую службу нашего управления в Вашингтоне послать в госпиталь Уолтера Рида четыре дюжины роз на длинных стеблях. Затем я рано уехал с работы домой, растянулся на своем матраце (от которого воняло средством против насекомых) и пролежал в постели в отеле «Сервантес» с шести вечера до шести утра, чувствуя себя так, будто по мне прошелся взвод морской пехоты.
Киттредж я не писал, пока через месяц после рождения Кристофера от нее не пришло письмо. Я уже не знал — если знал вообще! — чего она ждет от моих писем, и не узнавал уравновешенного трудягу, каким казался по почерку. Этот трудяга трепался о своей работе, будто знал ее вдоль и поперек, тогда как на самом деле только прикидывался, будто знает. Мне хотелось казаться ей таким? Рождение Кристофера перечеркивало подобные мысли.
20 декабря 1956 года
Дорогой мой Гарри!
Сегодня моему малышу исполнился месяц, и я, воспитанная отцом в убеждении, что единственным средством для описания жажды убийства и любви является ямб, решила выбросить за окно его наставления и стать преданной сторонницей того, что писать можно любым размером. Будучи тридцати дней от роду, Кристофер весит восемь фунтов пять унций. Я кормлю его каждые четыре часа. Он красив как небожитель. Словно ведьма, вперившаяся в свое колдовское зелье, я неотрывно гляжу на это голубоглазое существо с крошечными ручками-окорочками, розовыми и аппетитными. Смотрите-ка! Он ищет свой ротик. Я любуюсь его ни с чем не сравнимой алебастровой кожей. Его наивное гуканье услаждает слух. Но я-то знаю. Все эти трогательные проявления инфантильности скрывают от нас то, что младенцы исполнены горечи, подленьки и в момент рождения выглядят уже восьмидесятилетними старичками, к тому же покрыты достаточным количеством сгустков крови и подтеков, словно побывали в автомобильной катастрофе. Этот облик, конечно, скоро исчезнет и вернется лишь через восемьдесят лет. Сейчас Кристофер сияет как херувим. Только я одна помню, откуда он вылез, — из пещеры, сотрясаемой спазмами.
Эта фраза ничего вам не напоминает? Единственный раз, когда я присутствовала на Четверге Хью Монтегю, он говорил о нерушимой взаимосвязи в работе контрразведки. «Предоставьте этим заниматься моим отважным воинам, — сказал буквально он. — В своих анализах мы движемся к глубинам. Мы ищем сокровенное святилище, „пещеру, сотрясаемую спазмами“. Этим неподражаемым образом, джентльмены, я обязан некоему мистеру Спенсеру Брауну, чьи слова приведены в Оксфордском словаре английского языка.»
В тот момент, Гарри, я не знала, является ли мой усатый красавец Бруммель олицетворением дерзновенности или же слабоумия. Я действительно считала крайне глупым обязывать вас, молодых ребят, слушать такой дурнопахнущии вздор. Больше я на Четверги не ходила. Я все больше и больше становлюсь похожей на маму, особенно в эти дни. Смотрю на Кристофера и преисполняюсь восторга, потом столь же быстро погружаюсь во тьму наших человеческих корней — в эту чертову пещеру, сотрясаемую спазмами. Гарри, я и сказать не могу, сколь много значат для меня ваши пространные письма. Работа в резидентуре, невзирая на необходимость поддерживать контакт с посредственностями и скользкими типами, несмотря на все ее однообразие и разочарования, тем не менее, как мне представляется, имеет больше смысла, чем все эти расположенные по касательной анализы, которыми занимается Хью и его помощница — я. Так что, пожалуйста, не прекращайте переписки. Обожаю детали. Некоторые факты из ваших писем дают мне пищу для размышлений во время самых скверных минут п.р.д. Да, именно п.р.д. Вы, особи мужского пола, по всей вероятности, не знаете, что речь идет о послеродовой депрессии. Вы и представить себе не можете, сколь мало подготовлена молодая мать к повседневной рутине, какие на нее находят периоды дурного настроения. Уже вынимая малыша из кроватки и держа в руках этот теплый комочек, олицетворение нежности, я издаю вопль. Ибо начинаю понимать цену и красоту материнства. Во мне произошла полная перестройка на новых началах, и кто знает, какие суровые требования предъявят эти начала? Хью возвращается из Технической службы, проведя там полсуток, видит меня в слезах, хлопает в ладоши и говорит: «Черт побери, Киттредж, Кристоферу сегодня тридцать дней. Период достаточно долгий, чтобы выдержать мать, превратившуюся в водопровод».
Ну, я готова его убить. Опять-таки все очень просто. В моей раздвоенной душе я благословляю Хью, потому что ярость на какое-то время взбадривает человека, но Хью так сильно повинен в моей п.р.д. Как и вы. Я читаю ваши письма — они все тут, при мне — и думаю: «Почему я не могу быть среди этих дураков — сотрудников резидентуры — с их священной программой действий?» И начинаю по вас скучать. Пожалуйста, пишите. Мне доставляет удовольствие ваш эпистолярный стиль. Детали вашей жизни бросают свет и тень на двухмерную, как во сне, реальность, в которой протекает моя жалкая работа. Besitos, estupido[55].
Ваша, так ждущая разговорчиков
P.S. Розы были первый сорт, огромные, пышные. Mille baisers[56], дорогой вы мой свистун.
3 января 1957 года
Прелестная мамаша!
Я то и дело принимаюсь рассматривать присланные вами фотографии. Херувимская сущность Кристофера проглядывает, несмотря на йодистое серебро. Должен сказать, он очень похож на Уинстона Черчилля, и это приводит меня в восторг. Не каждый день становишься крестным старика Уинни.
Я также благодарен вам за подарок к Рождеству. Сейчас здесь лето, однако перчатки очень пригодятся в июле. Я рад, что розы дошли до госпиталя Уолтера Рида. А брошь прибыла в Конюшню? Только не говорите, что я сумасброд. Возможно, это было сумасбродством, но, как только я увидел в витрине антикварного магазина эту брошь, я решил купить ее вам. Она напомнила мне о старых уругвайских аристократах и в то же время, не знаю почему, о той частице в вас, до которой я не могу добраться. Понимаете, о чем я? В любом случае не считайте меня сумасбродом. Право же, я не такой. Матушка, к моему изумлению, прислала мне роскошный чек — он был даже на ощупь толстеньким, когда лежал в моем пустом бумажнике. (Поскольку я симпатизирую вашей страсти к познанию, не буду без надобности вас мучить.) Пять сотен баксов! Присланы с припиской в виде одной фразы: «Сейчас Рождество, так что встреть его как следует, дорогой». Она не потрудилась даже подписаться. Почтовая бумага с ее штампом заменяет подпись. Должен сказать, я чувствую необычный прилив любви к ней. Как раз когда в очередной раз решаешь смириться с ее скупостью на чувства — бац! — она угадывает твои мысли и выбрасывает яркий всплеск чувств. Когда-нибудь я напишу эссе в стиле Чарлза Лэмба на тему: «Многообразные причуды суки».
Ну, я, видимо, полон гелигнита и лиддита, если так выражаюсь о своей матери. (Вообще, я просто не могу удержаться, чтобы не перечислить эти взрывчатые вещества. Ведь я все время слышу их названия.) Мы, чернорабочие резидентуры, нечасто пользуемся таким материалом (раз в десять лет?), но мы знаем, как направо-налево бросаться словами «кордит» и «нитроглицерин». «Сок трах-трах» — последнее изобретение нашего жаргона. За последние две недели мы прошли через целую серию рождественских приемов: каждая женатая пара (а это Мэхью, Сондерстром, Порринджер, Гэтсби и Кирнс) плюс холостяки — Нэнси Уотерстон и я — устраивали у себя вечеринку. Поскольку я все еще торчу в этом клоповнике-отеле, на мою долю выпало пригласить четыре пары плюс Нэнси Уотерстон (Мэхью не появлялись нигде, кроме приема у себя дома) на ужин в роскошный и страшно дорогой ресторан «Виктория-плаза». После ужина, потягивая коньяки и ликеры, мы все почему-то вспомнили о «Соке трах-трах». И стали рассматривать этот термин и так и этак, выискивая его новые значения, в результате сошлись на старом. Однако мы лихо повеселились, изобретая тосты с этим термином, например: «Да будет благословен Огастас Сондерстром, наш Гас, шлепающий по своим непроходимым лесам, бряцая политыми соком кандалами, и да будет трах-трахающий сок стерт с его клюшки». Вот до каких глупостей мы дошли! Это, конечно, Порринджер изобрел.
Так или иначе, в тот вечер я понял кое-что насчет Салли Порринджер и Шермана. В конце ужина, когда всех нас начало развозить — во всяком случае, протрезвлением это не назовешь, — они на какой-то миг оказались одни на дальнем конце стола, и она сидела кислая-прекислая, а он так и кипел от еле сдерживаемого гнева. (Я знаю, он не мог не расстроиться, что его старательно выдуманный тост про трах-трахающий сок не получился. Словом, Порринджеры сидели как предупреждение всем, кто собирается жениться, преждевременно постаревшие. Это ужасно грустно — у Салли обычно такое задорное личико. В школе она вполне могла быть мажореткой, так как она, безусловно, неплохо сложена.
Во всяком случае, я заметил, что сделали Порринджеры с салфетками. Это о многом говорило. Шерман комкал свою и отпускал, комкал и отпускал (я полагаю, комкал между коленями), и теперь она громоздилась на столе грозовой тучей. А салфетка Салли, казалось, наоборот, претерпела разглаживание ладонью. И все равно материя не желала лежать ровно, а дыбилась. От биения ее бедного, пойманного в капкан сердечка?
По-моему, Порринджеры, оба с Юго-Запада, возможно, влюбились друг в друга еще в колледже. Насколько я помню, он окончил университет штата Оклахома. А пишу я о них потому, что с каждым из них у меня установились какие-то странные отношения. С тех пор как я проголосовал вместе с Шерманом против Сондерстрома, его поведение в отношении меня можно было бы назвать «стоп-вперед». Резок и одновременно дружелюбен. Раскритикует мою работу, а потом хлопнет по спине. Высокомерно начальствен, а потом бросается помогать. Я же, в свою очередь, не знаю, нравится ли он мне. Я упоминаю обо всем этом потому, что он дал мне не задание, а пальчики оближешь. Сказал при мне Сондерстрому: «Рик справится с этим лучше, чем Гэтсби, а у нас с вами нет на это времени».
Знаете, я понял, что это письмо — преамбула к серьезному решению. Все, что я раскрыл вам до сих пор, может считаться несущественным, но если я сообщу вам о новом задании и об этом узнают, я могу крепко загреметь. Как и вы. Так что подождем пару дней. Я снова напишу вам до конца недели. Сейчас опять 3.00 ночи. Приношу извинения за то, что обрываю письмо. Мне надо все обдумать. Нельзя кидаться очертя голову — слишком серьезные могут быть последствия.
С любовью
Я написал неправду про Салли Порринджер. У нас начался роман, который длился уже вторую неделю, в тот вечер, когда я пригласил на ужин моих коллег по управлению. Поэтому то, как миссис Порринджер разглаживала салфетку, не просто опечалило меня — к этому примешивался страх. Ведь я жил среди опытных наблюдателей, и, если роман обнаружат, это будет выглядеть ужасно. Шерман Порринджер, который помог мне получить важное задание, получил взамен пару рогов на Рождество.
Тем не менее заснул я без труда. То, что я сумел обнаружить в себе холодное ядро, успокаивало. Это указывало на то, что я, возможно, хорошо подготовлен к более трудным делам, которые мне предстоят. Я, безусловно, чувствовал в себе достаточно холодной рассудительности, чтобы признать, что какая-то частица меня, крайне, однако, важная, никогда не простит Киттредж, что она родила ребенка от другого мужчины.
5 января 1957 года
Дорогой мой Номер Один!
Я взвесил все непредвиденности. Как вы, наверное, и предполагали, я все вам расскажу. Наша операция называется ЛА/ВРОВИШНЯ, и если, как мы надеемся, все пройдет хорошо, навар она принесет немалый. Пожалуй, можно сказать, что это осуществление одной из двух наших главных целей. В идеале, согласно полученной миссией директиве, речь идет о проникновении в Советское посольство и (или) в руководство КПУ. (Это сокращение, если вы помните, означает коммунистическая партия Уругвая.)
Ну и вторая цель тоже выглядит подходящей. Благодаря Порринджеру она стала моим младенцем. Мне дано приоритетное задание, и я введу вас в суть дела, так как в дальнейшем мне может понадобиться ваш совет. Могу сказать вам: я не хочу повторения берлинской нервотрепки, когда я через день звонил нашему общему другу по непрослушиваемому телефону. На этот раз я намерен выполнить всю работу сам.
Разрешите ввести вас в курс дела. Говорил ли я вам, что у нас есть два агента на контракте? Помимо Горди Морвуда есть еще Роджер Кларксон. Он тоже неплохо работает на нас, и у него отличное прикрытие. Он не только служит в наиболее престижной в Монтевидео фирме по связям с общественностью (которая ведет бухгалтерию большинства находящихся здесь американских корпораций), но еще и немало времени уделяет англо-американскому драматическому кружку. Можно подумать, что это не самое плодоносное место для сбора интересующей нас информации, но ветер сплетен дует там вовсю. Многие уругвайцы из высших слоев общества стремятся попасть в «Комедианты Монтевидео» под предлогом желания усовершенствоваться в английском, а на самом деле «Комедианты» стали классической ареной для излюбленного спорта высших и средних слоев латиноамериканского общества — супружеской измены. Роджер Кларксон выступает там в роли нашего варианта кагэбэшного понтяги. Он высокий, недурен собой, с прямым носом и светлыми волосами, выпускник Принстона — словом, великолепный образчик для рекламы наших людей по всему свету. В ходе своей деятельности он узнал немало того, что происходит в Законодательном собрании. Не великий улов, но незаменимые детали, подтверждающие или опровергающие информацию, которую мы получаем из более серьезных источников — от уругвайских законодателей, журналистов, бизнесменов и т. д.
Несколько месяцев назад Роджер вытащил большую рыбину. Эузебио (Шеви) Фуэртес появился в драматическом кружке. Шеви почти так же хорош собой, как Валентине, заверил нас Роджер, если вы готовы сбросить со счетов несколько затертую на улицах латиноамериканскую физиономию. Фуэртес, выходец из уругвайского рабочего класса, окончил республиканский университет, затем женился на девушке из среднего сословия, которое составляют местные юристы и врачи, представляющие собой радикальную часть истеблишмента в Монтевидео.
В настоящее время Фуэртес занимает хорошее положение в КПУ, и еще лучшее — его жена. Однако он не из стойких, работающих до самозабвения коммунистов, а наоборот: занят собой, и его тянет в разные стороны. К примеру, два-три года тому назад он ушел из университета и без гроша в кармане отправился в Нью-Йорк. (Оформить свой брак с женой согласился лишь через год, когда вернулся.) Она, судя по всему, убежденный член партии и занимает довольно высокое положение в местной организации. Все, включая ее супруга, считают, что лет через десять она станет одним из национальных лидеров КПУ. Она юрист, полемист и функционер, и семья ее, как я уже упоминал, издавна придерживается радикальных взглядов.
Шеви же, делая вид, будто он лояльный член партии, втайне не выносит целого ряда ее аспектов: дисциплину, самопожертвование и терпение, какие требуются, чтобы достичь власти. Год, проведенный в Нью-Йорке, похоже, сильно на него повлиял. Он вернулся в Уругвай, испытывая к Америке ненависть и восторг одновременно и приобретя наглость. В Америке он работал посудомойкой, поваром в забегаловке и официантом и был невольным сожителем — нет, не сутенером — одной гарлемской проститутки.
Все это выяснил Кларксон и сообщил нам. Они с Фуэртесом, по-видимому, великолепно сошлись. Даже вместе обхаживали двух дам из «Комедиантов Монтевидео». Пользуясь недавно выученным мной выражением — вместе бегали. Роджер, который весьма скромен в своих расходах на местных актрис, добавил, что жеребцы (еще одно новое словцо!) часто бегают парами. Словом, Кларксон и Фуэртес явно заинтересованы друг в друге.
Признаюсь, я тоже кое-чем заинтересовался. Я понял, как много можно узнать о человеке, изучая его отчеты. Кларксон аккуратно и подробно описывает для сведения резидентуры каждый вечер, проведенный с Фуэртесом, а поскольку мне поручено принять от него Фуэртеса, когда он уедет в Америку (что произойдет через пару недель), я читаю все, что Роджер туда впихивает, словно это «Геронтион»[57] или «В поисках утраченного времени»[58]. Кларксон не стилист (да ему, ей же богу, и не надо им быть!), но его материал, учитывая мое будущее отношение ко всему этому, воодушевлял. Фуэртес, человек очень умный и очень подозрительный, все время настороже: боится манипуляций. Он поразительно сумел раскусить Кларксона, на него накатывают приливы ярости против американского империализма, перемежающиеся с приступами сарказма по отношению к уругвайским коммунистам. Он самым почтительным образом объявляет о любви к своей всемогущей жене и почти тут же заявляет, что чувствует себя оскорбленным и ненавидит ее. Ему нравится Кларксон, однако он намекает, что всадит ему нож в спину, если Кларксон предаст его, иными словами, окажется агентом ЦРУ. Короче, Фуэртес недвусмысленно заявил, что у него есть подозрения относительно Роджера. Во время их последней встречи в баре после репетиции (а «Комедианты Монтевидео» ставят сейчас пьесу Пола Осборна «Уксусное дерево») Шеви не только обвинил Кларксона, что он работает на управление, но утверждал, что он, несомненно, сотрудник ЦРУ, поскольку широко известно, что американские рекламные фирмы на пятьдесят процентов состоят из сотрудников ЦРУ, которые работают там по контракту.
И тем не менее Шеви все больше сближался с Роджером. Он заявил, что прежде всего жаждет поговорить о своих проблемах с мужчиной. Эти проблемы, говорит он, лежат в области эмоций. (Как вам нравятся эти казенные обороты, которыми пользуются латиноамериканцы?) Ненависть, какую он питает к уругвайской коммунистической партии, признает Фуэртес, ипа enormidad[59]. В другие дни он, конечно, поносит Советский Союз. Они там предали мировую революцию. На следующий вечер он снова принимается бранить лидеров уругвайских коммунистов, алчущих власти, и глупость рядовых членов партии. Это не революционеры, а настоящие мещане. Коммунизм в Южной Америке стал хобби для интеллигенции и вирусной лихорадкой для загнивающего среднего класса. Злодеи всех революций, начиная с Робеспьера и кончая сегодняшними, доказывали, что они как пуповиной связаны со средним классом. Порой, признается Роджер, он просто не в состоянии вынести Фуэртеса. Однако стоит Роджеру вставить доброе слово про США, как Шеви буквально засыпает его ругательствами. Капитализм питается экскрементами прогресса. Народ Соединенных Штатов лишен души. Капиталисты — свиньи. Свиньи в лимузинах. В конце одной из таких бесед Фуэртес вдруг говорит: «Я ведь знаю, что ты работаешь на Центральное разведывательное управление Соединенных Штатов Америки и тебе известно, что мы с женой являемся членами коммунистической партии Уругвая и что эта роль мне вовсе не нравится, почему же ты не делаешь мне никаких предложений?»
«Потому что я чертовски не уверен, что могу доверять тебе». У Роджера не только хватило смелости дать такой ответ, но он оказался достаточно честным (или в нем заговорило чувство долга?), так как это было включено в его Краткий отчет о встрече 2 января с ЛА/ВРОВИШНЕЙ. (Нечего и говорить, что Сондерстром, посылая отчет в сектор Аргентины — Уругвая, не оставил это место неотредактированным. Боже, да они бы тут же прищучили Кларксона.)
В тот вечер Роджеру дали подслушивающее устройство. Запись была, конечно, нечеткой, но Кларксон, будучи хорошим служакой, восполнил пробелы. По его утверждению, он обладает приличной способностью запоминать разговоры, и результат именует «подкреплено записью». Словом, он создал документ, достойный того, чтобы воспроизвести его для вас.
«ЛА/ВРОВИШНЯ. Вы меня не понимаете. Вы, американцы, слишком зациклены на себе. И таким образом выполняете свои разрушающие душу функции.
ЛА/КОНИК. Почему бы тебе не избавить меня от этого дерьма?
ЛА/ВРОВИШНЯ. Потому, сеньор, что я полон дерьма. Но как же мне от него избавиться? Ты явно хочешь сделать мне предложение и не осмеливаешься.
ЛА/КОНИК. Имей совесть, друг. Ну как я могу тебе верить? Когда ты не веришь себе.
ЛА/ВРОВИШНЯ. А это ведь правда. Я живу с вечной болью, которая возникает все снова и снова. Мне недостает pundonor[60]. Ты понимаешь, что такое pundonor?
ЛА/КОНИК. Я ни разу не замечал, чтоб тебе недоставало pundonor. Это же двоюродный брат отсутствия страха перед смертью. А у тебя, amigo[61], страх перед смертью отсутствует.
ЛА/ВРОВИШНЯ. Благодарю тебя за твои чувства. Ты говоришь как друг. Но я не могу жить, полагаясь на твои чувства, потому что в cono del sur[62] мужчина должен иметь pundonor. Он должен быть готов к смертельной схватке. Да, каждый день своей жизни. Понимаешь? Это же комедия. Уругвайцы живут до восьмидесяти лет. Боимся мы смерти или не боимся, но мы живем до восьмидесяти. Мы, друг мой, comico[63]. (Долгая пауза.) Ты меня до конца не понимаешь. А какая цена другу, если он не наделен щедростью понимания? Но ты из Северной Америки. Ты выискиваешь, за что бы ухватиться. Как мной завладеть. Так что пошел ты!
ЛА/КОНИК. Эй, давай лучше выпьем, станешь менее сердитым.
ЛА/ВРОВИШНЯ. Для таких, как ты, надо, чтоб я развязал язык.
ЛА/КОНИК. Поступай как знаешь.
ЛА/ВРОВИШНЯ. Развязал язык и выбросил все из себя или выплюнул. Ведь американцы понимают только такие отношения, verdad[64]?
ЛА/КОНИК. Никудышные мы люди.
ЛА/ВРОВИШНЯ. Теперь-то я это понял. Ты — цэрэушник. Это ясно из твоих ответов. Я всячески оскорбляю тебя и твою страну, а ты, гордый, здоровый североамериканец, не требуешь, чтобы я вышел с тобой из бара на улицу.
ЛА/КОНИК. А ты бросил бы мне вызов, если бы я оскорбил Уругвай?
ЛА/ВРОВИШНЯ. У меня не было бы выбора».
Киттредж, это самая понятная часть разговора. Через десять минут разговор стал настолько невнятный, что Кларксон не смог его восстановить. А потом он, должно быть, пересел, так как снова стало слышно громко и отчетливо. Привожу еще кусок расшифрованной записи.
«ЛА/ВРОВИШНЯ. Я всегда стоял на баррикадах независимой мысли. Я не мыслю как определенная группа, мой друг, у меня нет предвзятых чувств, что объясняется отсутствием внутреннего субъективизма. Так что в данный момент я пропитан ядом унижения.
ЛА/КОНИК. Разъясни, пожалуйста. Я хочу послушать тебя.
ЛА/ВРОВИШНЯ. Я адвокат и обслуживаю клиентов, которые слишком бедны и не в состоянии платить. Я женат и пользуюсь в обществе меньшим уважением, чем моя жена. Пожалуй, я умнее моей супруги, но в идейном отношении я придерживаюсь либо слишком правых позиций, либо слишком левых. А все потому, что у меня нет достаточно прочной основы, чтобы держаться чего-то одного.
ЛА/КОНИК. Чего же тебе в таком случае нужно?
ЛА/ВРОВИШНЯ. Большие заработки, чтобы они перевесили. Мне нужна коммерция. Я такое же дерьмо, как и все вокруг. Хочу иметь деньги».
После разговора с Роджером Сондерстром, Поррииджер и я разделились во мнении, стоит ли иметь дело с неустойчивым Эузебио (Шеви) Фуэртесом. Он в достаточной мере ненавидит свою жену и КПУ, чтобы работать на нас, — тут все мы были согласны. Но подойдет ли он для нашей работы? Сможет ли как-то проявить себя должным образом в партии и так усердно выполнять задания КПУ, чтобы занять там высокое положение? Я возражаю, говоря, что стремление занять равное положение с женой будет для него сильным стимулом. В таком случае какую мы получим возможность зондажа! Это соображение подталкивает нас взять его, но сколько страхов! Сондерстром, у которого, в конце концов, есть опыт в такого рода делах, говорит, что Шеви со слишком уж большим трудом себя продает и может оказаться маятником. Роджер, однако, не верит, чтобы Фуэртес был подарком КГБ. «Он недостаточно хороший актер, чтобы вести такую игру, — говорит Роджер. — В „Комедиантах Монтевидео“ мы считаем его актером на завал».
Усугубляет положение, конечно, то, что Роджер скоро должен вернуться в Штаты. Срок его контракта истек еще два месяца назад. Учитывая потенциальную важность ЛА/ВРОВИШНИ, Роджер уже дважды откладывал свой отъезд, но сейчас он дал знать резидентуре, что окончательно решил уехать. Он собирается жениться на своей юношеской любви — очередной уродке, судя по фотографиям, — и предполагает работать у ее отца. Это не очень разумно, принимая во внимание важность того, что он здесь для нас делает (неужели будущая жена не может приехать в Уругвай?). Тут нам был приоткрыт подтекст: юношеская любовь является наследницей большого состояния. Она, возможно, и не хороша собой, но нрав у нее уродки герцогини. Роджер не смеет заставлять ее ждать. Отец ее, понимаете ли, барон рекламы, и у него роскошное место для Роджера. Так что через неделю Кларксон окончательно уезжает.
Включаться мне сейчас — не самый подходящий момент, но разве у меня есть выбор? Роджер не намерен посылать мисс Денежной Сумке прощальный поцелуй.
Я начинаю понимать, что Сондерстром, несмотря на все свои пороки, не самая худшая мать-наседка. Он выказывает разумное отношение к вещам.
«У тебя все может получиться к общему удовлетворению, — сказал он мне в конце совещания. — А вдруг ЛА/ВРОВИШНЯ при новом кураторе быстрее определится! Человек со стороны может в такого рода ситуациях оказаться куда эффективнее. А ЛА/ВРОВИШНЯ явно любит помучить своих друзей».
Сказано достаточно емко, но на месте пассажира на следующей неделе окажусь я.
Не стану говорить вам, как сейчас поздно. Просто кончаю письмо и подписываюсь. Моя новая кличка, специально для новой работы — должен сказать, мне достаются самые приятные, — ЛА/ДНЫЙ.
Смиренно ваш
18 января 1957 года
Дорогой Гарри!
Теперь моя очередь исповедоваться. Я все хотела написать, что получила брошь, и не могла. Видите ли, я ее потеряла.
У меня было какое-то неприятное предчувствие, когда я развернула ваш пакетик, в котором лежала булавка, такой маленький, так тщательно завернутый, явно подарок к Рождеству. Я сразу почувствовала, что эта брошь раньше принадлежала какому-то на редкость мерзкому старинному семейству, попавшему в жуткую беду.
Я всегда обладала особым даром психического провидения, о котором не стоит сейчас говорить. Мне не было от этого никакой пользы, и такое провидение обычно появляется у меня в самые неожиданные моменты и по самым пустяковым поводам. Я даже удивлялась, зачем я обладаю этим миллиграммом магии, никак не соотносящейся с остальными ста двадцатью фунтами моего тела. Однако с тех пор, как родился Кристофер, все встало на свои места. Этот дар, если угодно, придает матери силы. У меня поразительное чутье на то, что в нашем доме нужно для Кристофера, а что не нужно. Дорогой Херрик, когда я вскрыла ваш пакет, я подумала, не сыграли ли вы со мной жесточайшую шутку. У меня было такое чувство, будто я откусила от роскошного эклера и из крема выполз таракан. Я чуть не закричала. Брошь была отвратительна. Я не могла понять, как мы с вами, люди столь близкие во многих отношениях, могли в данном случае быть столь далекими. Мне не хотелось даже оставлять ваш подарок в доме. Однако, учитывая то, что я почувствовала, я не могла передарить брошь какой-нибудь приятельнице, и я инстинктивно понимала, что выбрасывать вещь, которую ты считаешь зловещей, опасно. (Надеюсь, моя честность убедит вас в том, как я к вам отношусь.) Наконец я решила продать брошь. Грязный ростовщик по крайней мере может размагнитить ауру, окружающую страшный предмет, — в конце концов, разве не для этого изобретены деньги? Я подумала, что смогу промыть деньги через две-три сделки и вернуть их вам. Таков был мой план. А вместо этого я обнаружила сегодня утром, что брошь пропала. Она исчезла из коробки, которую я держу в углу книжного шкафа. Не могу поверить, чтобы няня или уборщица могли ее украсть. Пишу эти строки и слышу, что заплакал малыш. Придется сделать перерыв.
Через два часа.
Ну, у него разболелся животик. Полный подгузник, запах, исходящий от того, что наделал младенец, мне кажется, подтверждает, что маленьким существам уже ведома испорченность, это как раз и подтверждает теорию Первородного Греха. Затем я провела разговор с няней, которая считает, что ей мало платят, и хочет, чтобы мы переписали контракт. Затем я поехала покупать детское питание плюс три вырезки на сегодняшний вечер (две штуки для Хью), а также лук-шалот и chanterelles [65] — до чего же Хью их любит! Вернувшись домой, я решила прибрать в кабинете у Хью. (Я с неделю не прикасалась там ни к чему!) И первым делом увидела брошь, которая свисала с металлической ручки одного из ящиков его письменного стола. Я ни слова не говорила Хью о вашем подарке, и вот он завладел им. Должно быть, решил, что я подцепила это на Блошином рынке.
Странная произошла вещь, Гарри. Как только я увидела ваш подарок среди бумаг Хью, я поняла, что все в порядке. Хью так любит окружать себя талисманами, что мне кажется, он может, сам того не ведая, принимать разумные решения о том, как поступить с той или иной непостижимой вещью. Пока ваш маленький уругвайский монстр висит на ящике стола Хью, он лишен своей вредоносной силы… о, не верьте тому, что я сейчас напишу, вы просто не можете такому поверить, но пока я писала эти последние слова, мне явилось видение — очень хочется назвать это откровением. Я как бы увидела историю броши. Основатель семьи, которой она принадлежала, был либо судьей, выносившим приговоры о повешении, либо палачом — словом, выполнял одну из самых кровавых общественных обязанностей.
И вот я отложила перо, встала, прошла в кабинет Хью, снова посмотрела на наводящую страх мисс Бижу[66] и поняла, что она стала частицей того мира, в котором я могу общаться. Девяносто девять и девяносто девять сотых процента этого мира составляют люди — ур-ра! — но то тут, то там попадаются дерево или птица, запомнившиеся мне с детства, или мопс, которого отец подарил мне в юности. Эта собака была настоящим спиритом, а теперь ваша булавка, Гарри, подсказывает мне, что вам надо быть очень осторожным с вашим крайне неуравновешенным латиноамериканским коммунистом. С этим Фуэртесом. Будьте бдительны. Он может испортить вам всю карьеру.
И извините за перчатки. Я все время напоминаю себе, что у вас на Рождество стоит июльская жара.
С любовью
Я купил брошь на другое утро после того, как у меня начался роман с Салли Порринджер. Поскольку в момент покупки я думал о том, какое меня ждет бурное сексуальное будущее, а кроме того, чувствовал себя виноватым перед Киттредж, я выбрал это украшение из-за цены и имел наглость убеждать себя, будто купил брошь по наитию. Не взвалил ли я на себя еще один смертельный грех?
22 января 1957 года
Дорогая Киттредж!
Я теперь занят ЛА/ВРОВИШНЕЙ, и пока дело идет лучше, чем можно было надеяться. Сондерстром оказался прав. Смена стража протрезвила нашего латиноамериканского друга. Вообще, переход его от одного к другому прошел хорошо. Мы встретились на конспиративной квартире, которую резидентура держит в новом жилом доме на Рамбле, что пролегает над пляжем Лос-Поситос. Здесь воздвигают немало высоких жилых домов, и, когда их достроят, Рамбла станет похожа на голый унылый вариант проспекта вдоль озера в Чикаго — это уже чувствуется. В конспиративной квартире, когда глядишь из большого окна на двенадцатом этаже, машины внизу кажутся маленькими зайчатами, которые носятся вокруг широкого глинисто-серого пляжа и буро-зеленого океана. Добрая половина молодых обитателей Монтевидео проводит время на этом пляже. Все в бикини. Даже с такого расстояния видно, какие по-испански широкие бедра у девушек. Двести тридцать восемь фунтов говядины и свинины на человека в год по официальной статистике не могут не сказаться на задах.
Наша конспиративная квартира голая и неуютная. Деньги мы за нее платим большие, но ничего не приобрели из обстановки, кроме кровати и столика для алькова, а также дивана-кровати, обеденного стола с крышкой из пластика, одного кресла, одной лампы и нескольких складных стульев для гостиной. Я не понимаю, как строится бюджет на конспиративные квартиры. Мы же выкладываем большие деньги за квартиру-люкс, так почему мы не хотим сделать ее приятной? (Возможно, скромность обстановки связана с желанием не переплачивать агенту.)
Как бы там ни было, описать Шеви Фуэртеса я не берусь. Я заранее изучил его фотографии и знал его официальную биографию лучше, чем, скажем, биографию Сондерстрома, и все равно не был готов к встрече с ним. Он такой живой, что невольно боишься за него. Моя первая мысль была: он очень понравился бы Киттредж. Естественно, Фуэртес — смуглый брюнет, тощий, с носом, как клюв хищной птицы, и полной мерой испанской мрачности, что всегда наводит меня на мысль о моргах — ну вот я и выплеснул свою досаду на то, что меня назначили сюда. Однако Шеви неожиданно обезоруживает тебя своей улыбкой. Лицо освещается, и из-под маски мрачного человека выглядывает нежный, хоть и порочный юнец.
Роджер Кларксон, походя представив меня как Питера, тут же переходит к делу. Он сообщает Шеви, что неотложное дело требует его возвращения в Штаты и я буду его замещать. И встречаться мы будем теперь не в «Комедиантах Монтевидео», а здесь, на конспиративной квартире.
Шеви говорит Роджеру: «Не верю я ни одному твоему слову».
Роджер округло поводит рукой, как бы объединяя ложь с правдой.
«Питер ведь остается, — говорит он, указывая на меня. — Это же факт».
«А я, — сказал Шеви, — не верю, что ты возвращаешься в Штаты».
«Да нет, возвращаюсь».
«Ничего подобного, — говорит Шеви, — ты едешь в Европу работать с венгерскими беженцами, которых ваши люди пошлют потом назад в Будапешт для саботажа».
«Я не могу это подтвердить, — возразил Роджер. Дар импровизации был у него явно хорошо отточен. — Но ты должен бы знать, Шеви, что меня никогда не поставили бы работать с венграми. Не в состоянии я совладать с мадьярскими дифтонгами». И он подмигнул Шеви. Это все решило. Фуэртесу явно необходимо было верить, что его сообразительность не подкачала. Роджер подтвердил это своим подмигиванием. «Да, — как бы сказал он, — ты прав, но я не могу тебе это сказать». Вслух же он сказал: «Почему бы нам сейчас не обговорить все, что связано с твоим переходом к моему коллеге?»
После этого Фуэртес спокойно выслушал наши вопросы и подолгу отвечал на каждый из них. Не стану докучать вам, Киттредж, изложением того, чем были заполнены эти несколько часов. Вопросы были технического и процедурного характера. И все прошло относительно гладко. Когда Фуэртес излагал нам табель о рангах КПУ и называл имена лидеров и заведующих секторами, мне стало еще больше жаль его. Настолько было явно, что он еще не определился. Возможно, на пятьдесят один процент он решил идти с нами, но на остальные сорок девять был по-прежнему привязан к старым друзьям, отношения с которыми сложились еще в детстве, в юности или в университете, был привязан к своей партийной работе, к своему браку и даже к соседям.
Все трое мы понимали, что это предварительный разговор. Сондерстром порекомендовал нам с Роджером подробно расспросить Шеви о его детстве и ранней юности. «Это установит между вами позитивную связь, — сказал Гас. — Шеви сразу вырастет в собственных глазах. Люди ведь не привыкли, чтобы кто-то всерьез ими интересовался».
И знаете, Киттредж, Сондерстром снова оказался прав. Шеви говорил для нашего магнитофона, и я чувствовал, как его мрачное настроение отступает, сменяясь решимостью. Так человек, сев на корабль, следит за тем, как берег прошлого отступает вдаль за кормой. Когда мы закончили и наступил момент расплаты, которую, согласно инструкции Сондерстрома, производил я, а не Роджер (Шеви получает у нас пятьдесят долларов в неделю), я заметил, как от прикосновения бумажек к ладони его буквально передернуло. (Знаете, я весь вспотел, пока отсчитывал перед ним деньги. Так унизительно унижать другого человека.) Должен сказать, никогда бумажные деньги не казались мне такими грязными.
И тут Кларксон повел себя тонко и правильно. Шеви наверняка был уверен, что мы станем подробно обсуждать его, как только останемся наедине друг с другом, и у Роджера хватило такта уйти первым. Он раскрыл Шеви abrazo[67], сказал: «Я пришлю тебе открытку с Балкан», — и вышел.
Мой новоиспеченный агент и я, должно быть, выглядели как первокурсники, которым предстоит жить в одной комнате весь предстоящий год. Мы неловко стояли на расстоянии ярда друг от друга.
«Я обращусь к вам с первой просьбой, Питер», — сказал он. «Какова бы ни была просьба, я ее выполню», — ответил я. Я прикинул, что просьба едва ли будет неудобоваримой.
«Я хотел бы, чтобы вы забыли о том, что Роджер говорил вам по поводу моего характера. Я бы предпочел, чтобы вы сами составили обо мне мнение».
«Понимаю», — сказал я.
«Надеюсь, что да».
На этом мы пожали друг другу руки.
Ну это было недели две назад. С тех пор мы виделись дважды. И медленно продвигались к цели. Шеви, возможно, и сказал, что мне нетрудно будет узнать его, но никто в резидентуре, или в Спячке (так мы от отчаяния прозвали наших вашингтонских надзирателей из сектора Аргентина — Уругвай), не мог согласиться с таким подходом. В Спячке требовали, чтобы мы проверяли все — от честности, с какой Шеви охарактеризовал себя как юридическое лицо, до состояния его геморроя. Нужны факты. И Сондерстром поручил Гэтсби и мне проверить записи о нем в полиции, в медицинских учреждениях, в школе. Мы обнаружили, что Эузебио Фуэртес был студентом с отличием, но при этом был арестован в семнадцать лет за то, что раскатывал с друзьями в краденой машине, — действие приговора было приостановлено.
Но самое трудное — перепроверка информации. Мы проверяем все, что нам говорит Шеви о КПУ, сравнивая с тем, что нам уже известно. Хотя наша картотека не идет ни в какое сравнение с тем, что хранится в Змеиной яме, однако картотека есть картотека. Ничто так не деморализует, как работа с сотнями папок, когда сидишь и водишь пальцем по страницам, пытаясь найти подтверждение факта, который представляется все менее и менее существенным по мере того, как ты теряешь на этом часы. Ну, не стану заставлять вас страдать вместе со мной.
Существует еще обмен телеграммами со Спячкой. Они в ужасе от того, что маниакально подозрительный народ из отдела Советской России может всем скопом явиться к ним, если мы решим, что ЛА/ВРОВИШНЯ подвешена к КГБ. Поэтому, сами себе в том не признаваясь, мы ищем подтверждения того, что он не имеет никакого отношения к КГБ и все, что он нам говорит, полностью совпадает с теми фактами, какими мы располагаем. Во всяком случае, так обстоит дело на сегодняшний день. Мы, конечно, пока не просили Фуэртеса принести нам какую-то действительно полезную информацию, и, когда я это предложил, мне сразу заткнули глотку. Пока мы не удостоверимся, что он не подставка, мы не имеем права раскрывать, что нам от него нужно, так как это может послужить пищей для КГБ.
А кроме того, по мнению Сондерстрома, это еще слишком опасно. Шеви не готов к активной работе, и нам не следует без нужды подставлять нашего агента. Гас начинает производить на меня впечатление. Крупный, лысый, с обветренным красным лицом бывшего морского пехотинца и, однако же, старающийся быть добродетельным. Это заставляет меня задуматься о том, какие же мы, американцы. Вы ведь знаете, французы говорят: люби спокойную жизнь, а англичане, если верить моему отцу, думают только о манерах. Ты можешь быть свиньей и все будет сходить тебе с рук, если у тебя хорошие манеры или если — что еще лучше — ты интересный человек. А в Америке люди должны быть добродетельными, верно? Я слышал, что даже сутенеры и торговцы наркотиками имеют свой кодекс поведения. Роджер, безусловно, считает себя человеком добродетельным, женясь на принцессе Денежный Мешок. Ему будет жаль бедную уродку, если она умрет от разбитого сердца. Так и Сондерстром. Он заботится о том, чтобы делать свое дело пристойно. Даже игру в гольф должным образом обставляет. Возможно, уже поздно и я слишком много раздумываю о fundador, но я вдруг почувствовал, что люблю американцев.
Не могу сказать, чтобы я всегда усердствовал в конторе. Из Спячки поступают непрерывные запросы насчет ЛА/ВРОВИШНИ. Такое впечатление, будто Фуэртес — главный агент месяца во всем мире (я шучу), но он достаточно важен, чтобы вызвать нездоровый интересу Центра, а встречаюсь-то с ЛА/ВРОВИШНЕЙ я и знаю, как он выглядит. Так что я — точка опоры! (Конечно, говорю я себе, то, что приходится делать мне, не идет ни в какое сравнение с тем, как сейчас в Вашингтоне снимают информацию с Роджера.) Так или иначе, с Шеви мы продвигаемся вперед со скоростью слона в колодках. Думаю, что пока вам не стоит волноваться по поводу быстрого окончания моей карьеры. При наличии Спячки и Верхней трясучки (отдел Западного полушария), а также отдела Советской России, известного под названием Кислятина, никто не даст мне попасть в беду.
Сообщу кое-что, что, возможно, вас позабавит. А может быть, и нет. Больше всего здесь боятся появления телеграмм — хотя ни одного запроса пока не поступало — из какого-то непонятного сектора, существующего под таинственным зонтом вашей Технической службы. Называется этот сектор УПЫРЬ. И отчитывается УПЫРЬ только перед Даллесом. Я слышал от Порринджера, что даже отдел Советской России настороженно относится к УПЫРЮ. Стоит этому таинственному сектору заподозрить, что ЛА/ВРОВИШНЯ подброшен нам КГБ, и наша жизнь здесь станет адом, наводненным телеграммами. Мне сказали, что нам придется тогда по двенадцать часов в сутки зашифровывать и расшифровывать вопросы и ответы на них.
Я, конечно, делаю вид, будто знаю, кто скрывается под кличкой УПЫРЬ.
На этом я поставил точку. Я и сам не знал, ради чего затеял это письмо, просто захотелось что-то выбросить. Я намеревался рассказать Киттредж про Салли и понимал, что не смогу, тем не менее решил попытаться. Сознавая, что могу изменить свое мнение в процессе письма, я решил все же взяться за эту тему на новой странице.
В перерыве на кофе и fundador
2.00 ночи
Киттредж!
Совсем новый предмет. Пожалуйста, не выносите суждений, пока не прочтете все до конца. Молю Бога, чтобы то, что я собираюсь вам сказать, не отразилось на нашей дружбе. Видите ли, я затеял роман, который может оказаться длительным. В Вашингтоне вы все время старались найти для меня привлекательную молодую даму, а женщина, с которой я сейчас встречаюсь втихую — это клише, безусловно, передает характер наших встреч! — боюсь, не очень подходящая. В общем, она замужем, у нее двое детей, и она супруга — такое уж у меня счастье! — одного из моих коллег.
Ну хорошо, я знаю, вы спросили бы, как все началось, кто она, и я отвечу: она Салли Порринджер, жена Овсянки.
Изложу факты. Это началось однажды вечером, за неделю до Рождества, на вечеринке в доме Майнота Мэхью. Наш шеф резидентуры, получив известие, что Ховард Хант наконец приезжает на смену ему в конце января, решил устроить прощальный вечер, а заодно рождественский прием. Он пригласил всю резидентуру с женами, плюс целый ряд своих дружков из Госдепартамента, плюс довольно много относительно незаметных, с моей точки зрения, уругвайских бизнесменов и их жен, и вечер, должен сказать, получился самый заурядный при том, сколько рождественских приемов идет вокруг.
Кстати, Рождество здесь на редкость не соответствует нашим представлениям об этом празднике. Так не хватает пронизанного розовым светом холода зимних сумерек, нежных, как отличный щербет, — здесь стоит летняя жара. И ты то злишься, то себе сочувствуешь. Я упоминаю об этом, потому что на вечеринке у Мэхью в его хорошо налаженном доме с фотографиями, отмечающими этапы его карьеры, и мебелью для асиенды (кресла, украшенные бычьими рогами), — доме, оплаченном, несомненно, за счет игры на бирже, гости несколько оживились, когда он сел за рояль. «Среди моих знакомых, — сказал мне однажды отец, — нет человека, который не обладал бы неожиданными способностями». Оказалось, что Мэхью поет и играет. Он пропел с нами все известные песни. И «Славься, поют ангелы», и «Рождество, Рождество», и «Колокольчики звенят», и «Тихая ночь», и где-то посреди «Придите, все верующие!» рядом со мной вдруг оказалась Салли Порринджер, рука ее обвилась вокруг моей талии, и мы принялись раскачиваться в такт песне, которую человек тридцать пели вместе с Мэхью.
Вы знаете, что я не большой вокалист. Слишком многое влияет на меня, мешая выводить золотые ноты, но у меня есть басок, так что подпевать я могу. Салли, однако, обнаружила что-то хорошее в моем голосе. Не знаю, потому ли, что раньше я никогда не пел, двигаясь в такт музыке, но я слышал, как льется мой голос и как привольно поется, и наслаждался красотой — не столько слов песни, сколько воспоминаний о льдисто-холодном розовом времени года, когда у нас Рождество. И я почувствовал, что это действительно Рождество, хотя и в Уругвае. На меня снизошло откровение, какого я всегда жду, когда декабрь подходит к своей завершающей неделе, — чувство, без которого трудно жить весь остальной год, убеждение (я произношу это шепотом), что он, возможно, в самом деле рядом.
Словом, я был в таком приподнятом настроении, что вдруг возлюбил всех своих коллег и их жен и почувствовал, сколь сладостны все торжественные обязанности перед страной и дорогими сердцу друзьями, зов долга, жажда дерзать. Но прежде всего я думал о вас, потому что Рождество для меня часто связано с вашей красотой — вот я это и сказал, — и тут, распевая «О позвольте нам поклоняться Ему», я опустил взгляд и увидел лицо Салли Порринджер, оно было такое оживленное, и она так тепло улыбалась мне, так соответствовала моему хорошему настроению, что впервые мне понравилась.
Спев все гимны, мы присели на софу, и я задал Салли какой-то вопрос про нее. И она довольно подробно рассказала мне историю своей жизни. Ее отец участвовал в родео, но много пил и бросил мать, которая снова вышла замуж за славного человека, торгующего зерном и кормом. С Шерманом Салли познакомилась еще в школе (Стиллуотер, штат Оклахома), затем они вместе поступили в университет штата Оклахома, но первые три года почти не встречались. Он грыз науку, зарабатывая академические баллы, а она была мажореткой (значит, я правильно угадал!). Тут я поглядел на нее попристальнее. Она довольно хорошенькая, хотя ничем особо не выделяется: маленький курносый носик, веснушки, светло-зеленые глаза, соломенного цвета волосы, — словом, слегка задерганная мать семейства, но я мог себе представить, как она выглядела лет десять-двенадцать назад. По всей вероятности, была здоровая живая девушка, крутившая роман, как она сейчас призналась, с одним футболистом. По всей вероятности, он бросил ее, потому что на последнем курсе она уже была с Шерманом, и они поженились после окончания университета.
Я знал, что от меня ждут такого же отчета, но мне вовсе не хотелось показывать содержимое моего скудного буфета. И вот я сидел и улыбался, понимая, что надо что-то из себя выжать. Поверите ли? Я принялся долго и подробно рассказывать о том, как в Йеле открыл для себя Скита[68] — по-моему, она отчаянно боролась со сном и разочарованием. Мы только собрались расстаться, как подошел Шерман. Сегодня вечером он дежурил в посольстве. Это означало, что он должен ехать на работу и взять свою машину. А Салли хотелось остаться. Поскольку у меня на этот вечер был «шевроле» с двумя дверцами из посольского гаража, я предложил забросить ее домой по пути в свой «Сервантес». В общем-то, мне этого вовсе не хотелось, я бы с удовольствием уехал сразу за Порринджером — не нравились мне эти глаза параноика, смотревшие на меня сквозь толстые стекла очков, — но Салли сразу так погрустнела, ей так не хотелось уезжать, что я остался.
Немного позже мы пошли танцевать. Майнот Мэхью играл теперь разные варианты чарльстона. Я не умел танцевать чарльстон, а Салли умела, и мы отлично проводили время. Когда Майнот заиграл медленные фокстроты тридцатых годов — я запомнил названия двух из них: «Темно-фиолетовый» и «Звездная пыль», — мне показалось, что Салли что-то уж слишком стала ко мне прижиматься. Но такой полуфлирт, наверное, считается возможным, если муж находится в той же комнате. А его не было. Тут, к моему облегчению, нас разъединил Барри Кирнс, наш снабженец. Однако сев, я почувствовал раздражение: Салли, казалось, получала не меньшее удовольствие от танца с Барри.
Тем не менее, когда гости стали расходиться, Салли была со мной, и мы вышли вместе. По пути из Карраско в Монтевидео я так и не сумел найти тему для разговора, и мы промолчали всю дорогу. Мною владело такое же напряжение, как много лет назад, когда мы играли в Крепости с девушками в поцелуи — вот такая же тишина стояла, когда ты выходил с девушкой из комнаты. Помнится, мне всегда казалось, будто я иду по лесу в оттепель, и каждая капля тающего снега была частицей заранее предусмотренной цели.
Вскоре я остановил машину перед домом Салли, и она сказала: «Давайте объедем квартал».
Я объехал. Порринджеры живут в маленьком оштукатуренном домике на одной из улиц среднего достатка, лишь слегка приходящих в упадок, в безликом районе за Дворцом правосудия. Даже летом здесь сравнительно безлюдно, а за домом Салли есть несколько пустых участков. Я остановил машину, Салли ждала, я не двигался. Тогда она потянулась, заперла дверцы и подняла стекла в окнах. Я все не двигался. Сердце у меня так колотилось, что, по-моему, ей было слышно. Я вовсе не хотел заниматься с ней любовью и не хотел наставлять рога Шерману Порринджеру, хотя, признаюсь, некоторое шевеление внизу живота появилось.
Салли спросила: «Можно задать вам личный вопрос?»
«Да», — сказал я.
«Вы что, голубой?»
«Нет», — сказал я.
«Тогда почему же вы меня не целуете?»
«Сам не знаю».
«Докажите, что вы не голубой».
«С чего вы это взяли?»
«У вас такая аристократичная речь. Шерман говорит, вы учились в частной школе».
Я набросился на нее. И она вспыхнула как фейерверк. Признаюсь, Киттредж, я не знал, что женщины могут быть такими страстными.
Последняя фраза отражает то, что я с самого начала знал — просто не хотел делать вывод и ставить точку. Я не намеревался излагать в письме подробности плотских утех. Откинувшись в кресле, я смотрел из окна моего номера на мрачное здание напротив и вспоминал, как губы Салли впились в мои словно в смертельной схватке. Ее руки, ничем не обремененные, вцепились в пуговицы моей ширинки. Ее груди, высвобожденные из бюстгальтера, оказывались возле моего рта, когда она отклоняла голову, чтобы глотнуть воздуха, а потом, к моему ужасу, как если бы подо мной взорвалась связка гранат, она повернулась, быстро, как кошка, нагнулась и обхватила губами мой фаллос (который в тот момент, как мне казалось, не только вздулся больше, чем когда-либо, но и был вполне достоин названия «фаллос») и приняла шесть, восемь, девять, одиннадцать ударов пневматического молота, в который превратился мой член. Затем, когда взрывы гранат достигли оглушительной силы, она еще и оскорбила меня, сунув палец в мой задний проход и причинив мне немалую боль. На мою долю явно выпало коровье соитие по-оклахомски, а настоящего акта любви так и не было.
Положение было исправлено в рекордный срок. Я решил, что Ленни Брюс на самом деле знает о внутренней логике «второго раза» куда меньше, чем говорит. Лишь какая-то частица меня трудилась ради моего эго. А весь остальной «я» наслаждался, как мог, и так быстро, как мог. Однако какое я чувствовал к себе отвращение! Мне казалось несправедливым опустошать сокровищницу секса с таким восторгом и сексуальным бешенством, чувствуя, с какой невероятной силой наши тела приклеились друг к другу, и одновременно испытывая священный ужас оттого, что Киттредж не будет первой женщиной, ради которой я себя берег (Ингрид не в счет!) и с которой хотел впервые познать все восторги страсти и всю похоть. Я всегда считал, что вот так распалиться можно только в конце сильнейшего романа, доставившего радость, сопоставимую с наслаждением, какое охватывает тебя, когда оркестр величаво подходит к пику симфонии. Секс с Салли походил на свалку в футболе, сопровождаемую укусами и царапинами и выпачканным в шоколаде фаллосом.
Кончив в третий раз, я почувствовал, что устал. Окна в машине запотели, одежда наша превратилась в смятое тряпье, и я едва ли понимал, был я жеребцом или же изнасилованной жертвой. Откатившись от Салли, я постарался заставить ее одеться, хотя ей и не очень хотелось. Ее поцелуи — каким становишься жестоким, когда угасло желание! — походили теперь на прикосновение пиявки. Меня потянуло домой.
Однако не мог я оставить Салли у ее двери, словно доставленный рассыльным пакет.
— Я тебе скоро позвоню, — сказал я и почувствовал, как на меня со всею силой стараются повлиять.
— Да уж, позвони непременно, — сказала она. — Здорово было.
Здорово! Мне дали ключ к моей стране. Я приобщился к этой огромной, дотоле неведомой срединной Америке, которую готовился защищать. С чувством великого облегчения отъехал я от дома Салли, так как, насколько я заметил, ни один прохожий не проходил мимо нашего автомобиля на той пустынной улице. Только сейчас до меня начало доходить, как мы рисковали.
Ну, после этого мы, конечно, начали встречаться. Один раз это было у нее дома, пока дети находились у няни, — противное, потное совокупление, над которым висел страх перед внезапным появлением Шермана во всеоружии своей параноидной власти, и второй раз в «Сервантесе», что было куда лучше, хотя наши плотские утехи и происходили на матраце, пахнущем дезинфекцией. Наконец, бросив вызов всем богам предосторожности, я привез Салли на конспиративную квартиру над пляжем Поситос, и мы предались любви в кресле у окна, откуда с высоты двенадцатого этажа видны бегущие внизу машины и желтоглинистые волны.
Нет, решил я, не стоит писать об этом Киттредж, и отложил в сторону страницы, уже написанные про Салли. Но поскольку я не мог игнорировать перемены, происшедшие во мне и требовавшие исповеди, я придумал историю, заполнившую пробел.
В перерыве на кофе и fundador
2.00 ночи
Киттредж!
Совсем новый предмет. То, что я собираюсь вам рассказать, надеюсь, не испортит наших отношений, которые дороже мне любой лояльности или наслаждения, какие могут выпасть на мою долю на берегах реки Плата. Вы должны мне верить. Надеюсь, вы не будете шокированы, если я признаюсь, что после многих недель тяжких страданий от сексуального воздержания я наконец почувствовал, что вынужден отправиться в один из лучших местных публичных домов, и после недели-другой, ушедших на отбор, о чем я когда-нибудь вам поведаю, я остановил свой выбор на одной уругвайской девушке из Каса-де-Трес-Арболес и, как мне кажется, пришел к определенному с ней соглашению.
Мне это представляется разумным. Хотя вы навсегда остаетесь для меня олицетворением недосягаемой мечты, я знаю, что вы с Хью всегда будете вместе, да, собственно, и должны быть. В моем представлении нет никого, кто больше соответствовал бы образу великого человека, чем Хью. Извините за высокопарность стиля, но я просто хотел сказать, что люблю вас и Хью вместе не меньше, чем каждого в отдельности, — математически это равносильно попытке уравнять конечные величины с бесконечными суммами. Здесь я ставлю точку, хочу лишь сказать, что мы должны быть правдивы друг с другом, как только можем, а мне требовалась женщина. Я знаю: согласно условностям, просить у вас прощения нет оснований, но я все-таки прошу. Но признаюсь — я не чувствую себя виноватым. Надеюсь, вы не сочтете следующее мое замечание шуткой или каким-либо посягательством на ваш труд, но я обнаружил, что Альфа и Омега совершенно необходимы для понимания сексуальных отношений. Секс с любовью или секс вопреки любви можно определить с помощью вашей терминологии. Я даже беру смелость утверждать, что в моем случае Альфа и Омега симметрично присутствуют. Лишь очень малая часть Омеги присутствует в самом акте, а возможно, и вся Омега отсутствует: лучшая часть меня не выносит эту женщину, эту проститутку, которую я выбрал. А вот моя Альфа — если Альфа, как я полагаю, это плоть и низменные хватательные импульсы, — что ж, моя Альфа отнюдь не стоит в стороне.
Так я писал дальше и дальше, старательно разворачивая фальшивую историю, рассказывая об атмосфере борделя; наконец я поставил подпись, так и не поняв, плохо я поступил или мудро, использовав неотправленное письмо о Салли в качестве основы для придуманной истории, но я хорошо себя знал и, засыпая, чувствовал определенное удовлетворение от своего обмана. В полусне у меня мелькнула мысль, что я, возможно, не так уж не похож на свою мать, как мне это казалось.
Конюшня
26 января
Дорогой Гарри!
Ваше последнее письмо вызвало у меня крайнюю досаду. И дело не в публичном доме. Конечно, вам следует изучить то хорошее и плохое, что эти женщины могут предложить. Признаюсь, на меня напала зависть от того, как вы, мужчины, вольны удовлетворять свое сексуальное любопытство и соответственно меняться сами. Надеюсь, не к худшему. Однако что же в конечном счете свобода, если не право серьезно экспериментировать со своей душой? Я верю, что за сексуальные излишества людей хороших, смелых ждет отпущение грехов. Я бормочу что-то непонятное? Не говорю, как этот вонючий сластолюбец Распутин? Каким петухом ходил бы он вокруг некоторых известных вашингтонских дам!
Так или иначе, я по-прежнему на вас обижена. Во-первых, за то, что прислали сомнительную драгоценность, не поинтересовавшись ее историей, а теперь за то, что врываетесь в мою жизнь, словно откормленный бык, и топчете мою терминологию. Впервые за многие месяцы я благодарна судьбе за то, что мои теории находятся за семью печатями в Технической службе и что я не сижу дома. Ибо я не смею даже подумать о том, как читатели журналов прошлись бы по нюансам Альфы и Омеги, когда даже вы проявляете непонимание их сути.
Значит, надо еще раз прочесть вам лекцию. Обещаю не слишком растянуть ее. Главный принцип, лежащий в основе Альфы и Омеги, состоит в том, что они не являются контейнерами психики: та, что слева, проституирует, занимается бизнесом, бейсболом, напивается на вечеринках, тогда как другая размышляет о философии и читает вашу почту. На это попадаются все. Они начинают рассматривать Альфу и Омегу как две переметные сумы. Положите весь ваш опыт в одну, а все остальное — в другую.
Ничего подобного. Я говорю: помножьте на два сложные особенности человеческой личности. Считайте, что в каждом из нас сидят два разных человека. Оба они более или менее хорошо развиты. Труднее понять то, что каждый является не менее сложным и законченным как личность. Так, Альфа и Омега не только могут быть неврастеничками, но обладают способностью страдать разными неврозами. (Эта ужасная ситуация возникает, конечно, у отчаянно больных людей.)
Я рассуждаю далее, что одна из них, Омега, зародилась в яйце и потому больше знает о вещах таинственных: зачатии, рождении, смерти, ночи, луне, вечности, карме, призраках, божествах, мифах, магии, нашем первобытном прошлом и т. п. Другая, Альфа — создание устремленной вперед энергии спермы, — честолюбива, слепа ко всему, кроме собственной цели, больше ориентирована на предпринимательство, технику, помол зерна, ремонт мельницы, строительство мостов между деньгами и властью und so weier[69].
Имея столь четкое разграничение персоналий Альфы и Омеги, мы должны быть в состоянии — при наличии определенных навыков, которыми — увы! — мы на данный момент не располагаем, — выделять их при анализе индивидуумов. В психологии мы пытаемся понять пациентов с помощью применения к ним схемы, похожей на водопровод (Фрейд), или действуем вслепую исходя из того, что существует единая психика и она подобна океану (Юнг). Гарри, я начинаю думать, что в мире полно гениев, но лишь немногие из них выживают. Остальные погибают от отчаяния, что им приходится повторяться. (Поскольку я, безусловно, не гений, возможно, я выживу.) Но я, безусловно, должна снова и снова повторять, что Альфа и Омега — разные индивиды. Каждая Альфа, каждая Омега не похожи на других. Одна Омега может быть натурой артистической, ночной птицей, провидицей; другая Омега может быть Омегой только по названию, как, например, можно, я думаю, встретить сицилийца с голубыми глазами, блондина и весельчака. То же относится и к Альфе. Случается, Альфа и Омега занимают друг у друга или же крадут те или иные качества. В конце концов, они ведь взаимосвязаны, как полушария мозга. Они могут влиять друг на друга или всю жизнь бороться друг с другом за власть. Примером является брак. Или, если угодно, республиканцы и демократы. Или сторонники царя и большевики — не потому ли русские раздирают себя на куски и так отчаянно пьют? Ваш Шеви Фуэртес — великолепный пример состояния вечной войны между Альфой и Омегой. Вы сами это утверждаете, говоря, что он на пятьдесят один процент с нами, а на сорок девять против нас и что он действует в состоянии глубокой депрессии. Ну хорошо, сэр, фундаментальные концепции установлены, перейдем теперь к шалостям в блудном доме. Омега в самом акте почти — а может быть, и вовсе — не участвует, пишете вы не очень уверенно, словно священник, старающийся не нюхать пальцы, дотронувшиеся до собачьего дерьма. Затем, нимало не смущаясь, вы принимаетесь рассуждать об Альфе и ее захватах. Господи, какой же фарс! Извините, если я груба, но я начинаю сознавать, как укоренился во мне императив территории. Так что не делайте слабых попыток пользоваться моей терминологией. Что касается секса, то Альфа и Омега участвуют в акте, но приобретают разный опыт. Столь же разный, как у двух людей, которые сидели рядом на спектакле и вышли из театра с разной критической реакцией и несколько разным представлением о том, что они видели. Следовательно, когда вы говорите, что Омега не участвовала в акте, тем самым вы раскрываете, что в вопросах секса кораблем вашим железной рукой правит Альфа. Альфа не слушает интерпретаций, какие дает пережитому Омега. Это аналогично фашизму. Ваше спокойное восприятие того, что половина вашего существа безразлична к сексу, говорит о том, что, сами того не подозревая, вы в сексе фашист. Такова правда, и я рада, что я это сказала.
Вы находите меня мстительной? Ведь я теперь мать. Всякий раз, как Кристофер начинает плакать среди ночи — а это случалось совершенно необъяснимо несколько раз с тех пор, как ваша брошь прибыла по почте, — я готова была проклясть вас и однажды чуть было не прокляла, но все-таки сдержалась: я серьезно отношусь к проклятиям.
Час спустя — после кормежки Кристофера
А сейчас я снова вас люблю. Я только что отдала Кристоферу лучшие соки обоих моих темпераментов, и ему это, кажется, понравилось. Мы сближались все больше и больше и под конец уже были двумя мирами, крутившимися в одном ритме. Его пальчики постукивали по моей груди подобно тому, как толстяк постукивает по своему животу после хорошего обеда. Такого еще не бывало.
И я вдруг поняла, что в долгу перед вами. Я была так ласкова с малышом, потому что выбросила из себя все бяки в письме к вам, которое должно ранить вас во все уязвимые места. Ну, как сказал бы Хью, пора вам закаляться.
Открою секрет: у меня припасено для вас абсолютное чудо, завернутое в бархат. Вы и поверить не можете, как вам повезло. Недели две назад мы с Хью решили побольше узнать о вашем назначенном шефе и пригласили Ховарда Ханта и его жену Дороти на ужин. О Исусе Христе, сколько я всего могу вам рассказать! Но вам придется подождать до следующего письма. Я слышу, муж поворачивает ключ в замке.
После полуночи
Хью в виде исключения заснул раньше меня, а я хочу преподнести вам то приятное, что у меня есть.
Однако не сразу. Вам нужно знать предпосылки. Видите ли, Ховард и Дороти были приглашены на ужин по плану Монтегю. Хью ничего не делает просто так. Хотя это, безусловно, не принадлежит к числу самых обаятельных его черт, признаюсь, я сама поражаюсь, как часто он заставляет меня выступать в качестве лояльного подчиненного (низшего чина), а ведь я была так им избалована в начале нашего брака! Дело кончается тем, что я тружусь на него, выполняя его планы, как грандиозные, так и глупые. В данном случае в связи с приглашением Хантов, надо сказать, что Хью, хотя он в этом и не признается, обижен на начальство, которое во время легендарного Четверга высокого уровня чуть не устроило дворцовый переворот. Я никогда с вами об этом не говорила, но идет необъявленная война за наследие, а именно: за то, кто сменит Аллена. Подагра у старика разыгрывается все чаще и чаще.
Однако несмотря на то что работы было по горло и у меня появился Кристофер, Хью вскоре после провала Четверга на высоком уровне объявил мне: «Давай подберем кандидатов для приглашения на ужин».
В результате после вашего отъезда наиболее достойные по двое и по четверо дважды в неделю приезжали к нам ужинать. Хью загорелся желанием найти среди возможных преемников директора человека, который в разумной степени симпатизировал бы его целям, и к этому времени просмотрел почти всех возможных кандидатов. Бедный Хью! Добившись всего в результате своих исключительных способностей, он вынужден становиться политиканом! Возможно, он и прав. Когда Аллен выйдет в отставку, для нашего Монтегю будет крайне важно, кто станет его преемником. Та роль, какую играет сейчас Хью, идеально ему подходит. Только такой романтик, как Аллен Даллес, мог посадить Хью на место, которое молодой Аллен выбрал бы для себя. Вы шутили по поводу УПЫРЯ. Ох, милый мальчик, уж этот УПЫРЬ! Я сотню раз говорила Хью, чтобы он переменил кличку на ВОРОТА, или ОСОБНЯКИ, или КОНЮШНИ, но нет, он желает именоваться УПЫРЕМ. Ну, УПЫРЬ — это дело сверхсекретное. Я опьянела? Видите ли, я заглатываю немало хереса, пока пишу. Херес столетней давности вызывает у меня любовь даже к дереву, из которого сделан стол, за которым я пишу. Итак, мы имеем Хью и Аллена с УПЫРЕМ — оба получили то, чего хотели. Sanctum sanctum[70] для двоих. Внешне в УПЫРЕ десятки хорошо снабженных оборудованием специалистов работают на Хью со сверхсекретными досье и всего на шаг удалены от Аллена. Они выискивают по всей Фирме маленькие тревожные очажки, и преемник Аллена, если он достаточно умен, должен будет оценить деятельность УПЫРЯ. Таким образом, Хью приглашает людей для оценки, и на данный момент выбор его пал на Дикки Хелмса. Хелмс никогда не станет обеими ногами на какую-то одну сторону, пока не отыщет на ней туфель. В то же время, по мнению Хью, склонен будет поддержать существование УПЫРЯ.
Ну, когда у нас перебывали все возможные преемники директора, какие находятся сейчас в Вашингтоне, Хью, приобретя вкус к игре, стал приглашать людей второго ранга, которые могли бы бросить свет на людей высшего ранга.
Вот тут я решила использовать это и для моих целей. «Давай пригласим Ховарда Ханта», — сказала я.
«Ты имеешь в виду И. Ховарда Ханта? — спросил Хью. — Как же мы будем к нему обращаться? Просто И.? Или И. Ховард? Хов. И-и?» Так любит шутить Хью, когда мы вдвоем. На публике это никогда не проявляется. В такие минуты он становится похож на гогочущего ковбоя. Не забудьте: Хью объезжал мустангов, когда его ноги едва доставали до педалей детского велосипеда. Настоящий колорадский ковбой!
Итак, я уговорила Хью пригласить Хов. И. Сказала моему красавчику, что Хант был в Гватемале. По мнению Хью, это еще может оказаться самой катастрофической победой Америки. Да, мой дорогой, катастрофической. Хью считает, что это на десятилетия направило нас не в ту сторону. Он несколько недель не хотел разговаривать с Алленом после того, как управление с помощью Ханта и некоторых его дружков выкурило из Гватемалы Арбенса. Вот я и уговорила Хью присмотреться к И. Ховарду Ханту и его жене.
Милый, не могу дальше. Я все-таки не сука. И я докончу письмо завтра. Понять не могу, с чего я принялась за херес. Нет, знаю. Слишком многое я раскрываю и чувствую, что поступаю нелояльно к Хью. Но я хочу получать от вас тайные письма и должна за это платить. Головка закружилась. На этом я заканчиваю. Кристофер зашевелился.
28 января 1957 года
Гарри, дорогой!
Не стала отправлять вчерашнее письмо, пока не перечитала его. Оно совсем не такое страшное, как я опасалась. Неосторожное — да, но разве мы не решили обмениваться именно такими письмами?
Теперь о том, что послужило поводом для письма. Об И. Ховарде Ханте. После первых же пяти минут стало ясно, что мы с Хью пригласили на ужин очень честолюбивого человека. Позже мы оба пришли к мнению, что больше всего на свете мистер Хант хочет стать директором ЦРУ. Это желание, думаю, представляется скорее патетическим, чем страшноватым.
«Надеюсь, никаких обид», — были первые слова Ханта, которые он произнес войдя в дверь.
«Милый мальчик, — сказал Хью, хотя он всего на пять лет старше Ханта, — обид по поводу чего?»
«Перепалки. Боюсь, в некий четверг я выплеснул немало воды из корытца».
«Ховард, — сказала миссис Хант, — Хью Монтегю с тех пор, наверно, думает уже о совсем другом». Она произнесла это милым тоном. Миссис Хант — крепкий орешек. Смуглая — я обнаружила, что она на одну восьмую индианка из племени сиу, — и решительная. Не удивлюсь, если она мотор, движущий честолюбием Ховарда.
Хью мог бы на этом поставить точку, но он упрямый пес. Любит вежливость не больше, чем дизентерию.
«Ну что вы, миссис Хант, — сказал он. — Ховард прав. Я не перестаю над этим раздумывать. И я пришел к выводу, что это часть заговора, в который был втянут Ховард».
Можете представить себе такой разговор в начале званого вечера? Но Ховард лишь отмахнулся.
«Нет, сэр, — возразил он. — Я так себя вел по собственной воле. Перед вами честный espontanero [71]. Это мой порок».
«Давайте выпьем, — предложил Хью, — и сопоставим наши пороки».
Я колебалась, не зная, можно ли немножко напиться: если я расслаблюсь, молоко станет слаще или, наоборот, алкоголь сделает его горьким? Погруженная в подобные проблемы материнства, я с трудом выношу первые двадцать минут званых вечеров. Но у Ханта язык хорошо подвешен. К тому времени когда мы сели за стол, я поняла, что это для него событие недели. Должна вам сказать, Гарри, что я никоим образом не сноб, если не считать того, что быть снобом бесконечно занимательно. Забавно наблюдать, как скалолаз пытается нащупать новые уступы на скользком склоне. Когда за такими людьми наблюдают, они начинают крайне нервничать, а во мне не почерпнешь поощрения, коль скоро я веду игру в кошки-мышки. Я только улыбаюсь.
Вскоре Хант допускает ошибку и начинает хвастать происхождением своей семьи — они в основном из штата Нью-Йорк. Хотя я выросла в Кембридже, отец мой — хорошей старой породы из Онеонты, штат Нью-Йорк — шляпу перед ним за это не снимешь, но все-таки это намного выше Хэмбурга, пригорода Буффало, откуда пошел клан Ханта. Словом, у Ховарда есть родословная. И можете не сомневаться, он ею размахивает. Его предок, капитан Джеймс Хант, служил революции, и Хантс-Пойнт в Бронксе назван в его честь.
«Это так мило», — сказала я. Полагаю, что завтра он посмотрит мою родословную и обнаружит Мэйзи, а также дальних родственников, приехавших на «Мейфлауэре».
Тем временем мистер Хант продолжает разглагольствовать; и чем внимательнее мы слушаем, тем больше он размахивает своим лассо. Это штука мучительная. Он был весьма доволен своими родственниками, пока они не попали под холодный свет нашего очага. К примеру, его отец и мать пели в хоре клуба Корнеллского университета.
«О, — сказала я, — потрясающе. Ваш отец, наверное, любил Корнеллский университет».
«Любил. И для него было трагедией то, что я пошел в университет Брауна. Он, однако, был из тех, кто никогда не показывает, что разочарован».
«Молодец», — сказал Хью.
«Да, могу засвидетельствовать, что отец у меня не дурак. Однажды говорит мне: „Я осведомлен о твоей работе, Ховард. Я ведь недаром получил звание масона тридцать второй степени, верно?“»??
«Забавно, — сказал Хью. — Мой отец тоже принадлежал к этому ордену».
«Давайте выпьем за это счастливое совпадение», — сказал Ховард.
«Почему бы и нет? — заметил Хью. — Почему бы и нет?»
А я так и вздрогнула. Хью никогда не говорит об отце. Упоминание о нем вызывает в памяти роковую ночь. Конечно, Хью может проплыть над этими камнями, не поцарапав днища.
«Да, — сказал он, — мой отец был человек скрытный… — Глоток вина. — …как и мать». — Второй глоток.
Это подогрело Ховарда. Он понял, что маэстро проявил к нему благосклонность. По-моему, Хант — человек, одаренный тонкой психикой. Его следующие слова показали, что он считает внезапную смерть подходящей темой для разговора. Он заговорил об авиационной катастрофе. Прошлым летом Ханты, которые должны были вернуться из Токио в Вашингтон, из-за ошибки при заказе билетов оказались без спальных мест в ночном самолете. «Я не собирался подвергать мою семью неудобствам, — сказал Хант, — тем более что правительство уже выложило stimulus[72], обеспечивающий надлежащие условия, и решил отложить наш отъезд, учитывая, что на следующем рейсе имелись спальные места. И вот — избирательный перст судьбы! — заключил Хант самым спокойным тоном, как бы подчеркивая, что волшебство тут ни при чем. — Первый самолет, знаете ли, рухнул в Тихий океан! Все пассажиры погибли».
У меня возникло впечатление, что он рассказал эту историю с какой-то особой гордостью, словно Провидение выделило И. Ховарда Ханта и его семейство из людских толп и спасло их. Во всяком случае, они действительно играют в жизни немалую роль.
Вот, ухватила. Хант не столько непомерно честолюбив, сколько преисполнен сознания, что является помазанником Божиим. Поэтому, имея дело со своим новым боссом, ни в коем случае не забывайте об этой его уверенности о своем месте в жизни. Не будь у него известного обаяния, он был бы невыносим. Слишком самоуверен для столь маленького человека.
Следующий пункт. В Токио Ханты жили в доме, построенном по проекту Фрэнка Ллойда Райта. Недурно для руководителя тайными операциями в Северной Азии. (Работа Ховарда, имевшего столь высокий титул, насколько я понимаю, сводилась к пропаганде, связи с общественностью и подкладыванию химических бомб со зловонным газом для разгона коммунистических митингов.) Хант, кстати, называет эти бомбы «Кто? Я?»
«Кто? Я?» — переспросила я.
«Да, — сказал Ховард. — Если вас спрашивают: „Это вы оставили такой запах?“ — вы отвечаете: „Кто? Я?“» — И сам рассмеялся над собственным объяснением, непроизвольно издав нечто похожее на ржание. (Я думаю, он считает это «изящным» юмором по поводу заднего прохода.) Меня, естественно, больше интересовало, каково жить в доме, построенном по проекту Фрэнка Ллойда Райта, но Хант прямо на такого рода вопросы не отвечает. Ему доставляет удовольствие произносить само имя: Фрэнк Ллойд Райт.
И он принялся описывать круглые прорези в ограде, двор, сад с гранитными мавзолеями и глубокий пруд с лилиями. «Это было прелестное место, — сказал Ховард, — но по размышлении, получив заверения от японца-садовника, что лилии снова вырастут, мы их вырвали и превратили пруд в плавательный бассейн, которым могли пользоваться дети».
«Неужели вам не жаль было расставаться с лилиями?» — спросила я Дороти.
«Ну, жаль, конечно», — сказала она.
«А мне не было жаль, — сказал Хант. — Как только я узнал, что это возможно, ни минуты не жалел. Потребности детей выше эстетических соображений».
Как видите, он человек опасный. Например, говоря о своей дочери Лизе, он часто называет ее полным именем. Ему явно нравится, как звучит Лиза Тиффани Хант. «Ее рождение, — сообщил он нам, — записано в регистрационной книге Мехико-Сити, где она родилась, когда я создавал там первую в этом районе резидентуру для Фрэнка Уизнера. В результате Лиза стоит в Консульском списке американцев, родившихся за границей, и таким образом принадлежит к особой, недостаточно признанной группе наших граждан».
Я только было подумала, что уж очень он пережимает — Консульский список, еще чего выдумал! — как он заставил меня забыть об этом, добавив с легким ядом: «Правда, некоторые американцы, устроившиеся за границей, только и гонятся за пети-метями».
«За пети-метями?» — переспросила я.
«За большим мешком. — Видя, что я по-прежнему ничего не понимаю, он перевел: — За шекелями».
Тут я вспомнила, что раньше он называл деньги «стимулом». У него наверняка немало синонимов для обозначения стародавней грязной корысти. Похоже, он не только помазанник Божий, но человек отчаянно алчный и слишком остро сознающий экономическую жертву, на которую мы идем, работая на управление. Он просто не видит, как стать процветающим, с пети-метями в кармане.
И тем не менее я, наверно, слишком уж высмеиваю Ховарда Ханта. Его, может, и распирает от самодовольства, как туго начиненную индейку, но при этом он хитер. Ему понравится иметь вас в своей команде. Он даже рассказал Хью, что один его приятель в университете Брауна учился в Сент-Мэттьюз и играл в футбольной команде, которую тренировал Хью.
«Я его помню, — сказал Хью. — Он очень старался. Только медленно бил».
Жить с человеком в браке — все равно что изучать работу человеческого механизма. Я обнаружила, что у Хью есть рычаги управления голосом. И я всегда знаю, когда он готов взять на себя ведение разговора.
«Я слышал, вы неплохо подготовили все в Гватемале», — говорит он.
«Меня просто убило то, что я был отозван до начала настоящей операции, — ответил Хант, — но власти предержащие решили, что я закончил свою работу и нужен в Японии».
«Ну, власти предержащие для успокоения предоставили вам дом Фрэнка Ллойда Райта», — сказал Хью.
«Едва ли это можно считать компенсацией, — сказал Хант. — У меня вызвало немалую досаду, когда, сидя в Токио, я услышал, что вашего бывшего помощника пригласили в Белый дом и президент Эйзенхауэр поблагодарил его за прекрасную работу. А прекрасную работу по большей части выполнил я».
«Я слышал от моих высокопоставленных источников, — Хью явно намекал на Аллена, — что президент дал этой операции чрезвычайно высокую оценку. Захватить целую страну всего двумя-тремя сотнями человек! Вот это ловко!»
«Я рад, что вы понимаете мои чувства», — сказал Хант.
«Ну, прежде чем осушить чашу дружбы, — предложил Хью, — давайте подвергнем ее проверке. Что вы скажете, если я заявлю, что ваша знаменитая операция, с моей точки зрения, большая ошибка? Следовало позволить Арбенсу создать в Гватемале маленькое коммунистическое государство — вот это было бы в американских интересах». Сколько бы Хью ни старался, он не способен быть политиком.
«Ваши слова отдают крайним свободомыслием», — заметил Хант.
«Можете говорить за моей спиной, что я порчу маленьких мальчиков, но даже и не намекайте, что я отличаюсь свободомыслием. Я ненавижу малейшее проявление коммунизма. Это рак с метастазами по всему телу западного мира».
«Вот именно, — согласился Хант. — Вы очень изящно выразили мои чувства. Верно, Дороти?»
«Конечно», — сказала она.
«Но только, сэр, если это рак, то почему бы его не вырезать? Везде и когда только можно».
«Потому что всякий рак имеет свою аномалию, — сказал Хью, — а мировой коммунизм — слабый рак. Видите ли, Ховард, он пустил метастазы, не задавшись вопросом, готов ли он к этому. У него нет внутренней силы вести раковые войны на всех фронтах. Гватемала потенциально могла стать невероятно дорогостоящим предприятием для Советов. Им пришлось бы вкладывать в нее капиталы, снабжать ее, а под конец, по всей вероятности, и кормить. А их экономическая система совсем не приспособлена для этого. На помощь малой бесхозяйственности должна была бы прийти большая бесхозяйственность. Да, это могло бы обойтись русским в копеечку. А вот если бы они оказались настолько глупы, что ввели бы туда войска, тогда мы могли бы произвести вашу хирургическую операцию. Над ними лихо издевался бы весь мир».
«А это не увеличило бы опасность атомной войны?» — предположила Дороти.
«Никогда не следует привязывать атомные сценарии к малогабаритным операциям за рубежом. Атомная война произойдет — если она вообще когда-либо начнется — по совсем другой причине».
«Не скажете ли по какой?» — спросила Дороти.
«От отчаяния. Мирового отчаяния. Атомная война — это взаимное самоубийство. Муж с женой договариваются убить друг друга, только если решат, что не имеют права дольше существовать. Слишком многое они портят. А в реальном мире самые тщеславные страны — это США и СССР. Ни та ни другая ни на секунду не поверит, что могут в чем-то напортить. К примеру, если я решу, что я человек замечательный, а тот, другой, ни к черту не годится, ручаюсь, миссис Хант, я не стану хватать его мертвой хваткой и прыгать вместе с ним с моста. Я попытаюсь избавиться от этой скотины иным путем!»
«Уморив русских голодом?» — спросила она.
«Вот именно. Заставив их исчерпать все свои силы. Завлекая их в такие места, которые потребуют всей их энергии, а дадут очень мало. Представьте себе миллион солдат Красной армии в Мексике. Ну какой у них будет шанс выиграть наземную войну против нас?»
«Мне б не хотелось иметь такое количество солдат на нашем заднем дворе», — сказал Хант.
«А их никогда там и не будет, — успокоил его Хью. — Русские не такие дураки. Попытались бы мы послать миллион солдат в Восточную Европу? Не ввели же мы войска в Венгрию, верно? Хотя мы можем позволить себе ввязаться в серьезную войну с большим основанием, чем русские. Повторяю: нам следовало предоставить Гватемалу самой себе. Они бы построили там третьестепенное коммунистическое государство, которое очень скоро обратилось бы к нам за помощью».
«Вот с этим, сэр, я не могу согласиться, — сказал Хант. — Я считаю, надо стрелять грызунов между глаз, прежде чем они вырастут и сожрут наш урожай. Ненавижу коммунистических крыс, где бы они ни встречались».
Он произнес это, Гарри, с невероятным пылом. Голос у него стал хриплый, как у мальчишки, готовящегося поцеловать девушку, или как если бы он нацелился кого-то убить, а я бы сказала, что он был близок к этому, и это было благое чувство, с которым, однако, трудно совладать.
И тут я поняла. Знаете, Гарри, боюсь, наша прекрасная страна стала символом веры. Джо Маккарти только обмакнул палец в чашу с новой святой водой. И не крест, а флаг будет возбуждать высокие чувства, без которых люди не могут жить.
В любом случае Хью к тому времени наслушался достаточно и понял, что Ханта ему в своих целях не использовать. И мой муж направил разговор на цену недвижимости в Джорджтауне, о чем Ховард и Дороти, как и следовало ожидать, знали немало.
Я все время думаю, как вы будете работать с этим странным, наполовину одержимым человеком, вашим будущим боссом. Я полагаю, вы Ханту понравитесь. Снобам всегда нравятся такие люди. До конца вечера он успел нам сообщить, что Дороти не только на одну восьмую из индейцев племени сиу, но и потомок Джона Куинси Адамса[73] по материнской линии и Бенджамина Гаррисона[74] — по отцовской. (Он даже не преминул упомянуть — президента Бенджамина, по-видимому, считая, что это славное имя не всем известно.) Мог бы с таким же успехом сказать: «Мы тоже не лыком шиты, хоть и не с „Мейфлауэра“». Да, Ховард Хант приберегает свой решающий удар на конец. Непременно расскажите мне все про него.
Хант прибыл в Монтевидео за день до письма Киттредж, и к тому времени, когда оно пришло, я уже создал о нем свое мнение.
29 января 1957 года
Дорогая моя Киттредж!
Наш новый шеф резидентуры вчера сошел с корабля «Рио-Тюньян» со своим семейством — женой, двумя дочками и сыном, а также с горничной и «кадиллаком». Мэхью уезжает через неделю, что ни один из нас не может считать слишком быстрым, включая самого Мэхью. Да здравствует новый шеф! Боже! Хант и его жена Дороти приехали совсем как Скотт Фицджеральд с Зельдой. Багаж их состоит из двадцати двух чемоданов, все с монограммой И.Х.Х. — не как-нибудь. Плюс всякая-разная мебель и картонные коробки. Все это сообщил нам Гэтсби (какое умение все подметить!), которого командировали вместе с Мэхью на пирс, чтобы помочь новому шефу пройти таможню. (Мы бы все пошли, но управление предпочитает, конечно, не привлекать большого внимания к новоприбывшим.)
Окружение Ханта, остановившегося в номере люкс отеля «Виктория-плаза», уже ищет подходящий для него дом в лучшем пригороде Монтевидео — Карраско, отстоящем на десять миль от города. В резидентуре предстоят большие перемены. Мы уже знаем, что внешне Хант спокоен и любезен, но одним своим появлением в комнате заряжает людей энергией. Он явно полон собой, причем вполне счастлив. Это его первый пост в качестве шефа резидентуры. Сейчас больше писать не могу. Докончу завтра.
Однако на следующий день в руках у меня было письмо Киттредж, и я решил задержать свое. Мы существенно разошлись во мнении о Ханте, и мне не хотелось получать еще одну лекцию. В конце концов, с приездом Ханта работа в резидентуре стала куда интереснее.
Еще до отъезда Мэхью (на сборы у него ушел не месяц, как обычно, а всего семь рабочих дней) мы поняли, что наш новый шеф будет весьма активно общаться с нами. По всем правилам он обратился с речью к своему войску — ко всем нам шестерым, включая Нэнси Уотерстон, — в тот же день, как сошел с корабля, а мы сидели в кабинете полукругом перед ним и с возрастающей надеждой слушали.
— С тех пор как я вернулся из Токио в Вашингтон, — объявил Хант, — я изучал работу этой резидентуры и предупреждаю вас: предстоят изменения. Однако, прежде чем перейти к анализу и исправлению ситуации, я хочу, чтобы вы знали, какое положение в управлении занимает человек, с которым вам предстоит работать. Это мое первое назначение шефом резидентуры, но я чувствую себя хорошо для этого подготовленным и сейчас объясню почему. По окончании университета Брауна в июне сорокового года я записался в резерв военно-морского флота США по программе В-7 и, пройдя ускоренный курс обучения в Аннаполисе, был выпущен корабельным гардемарином в феврале сорок первого года, за десять месяцев до Перл-Харбора, и приписан к эсминцу «Майо». На море я покалечился в почти боевых условиях, когда взбирался по обледенелой лестнице орудийной башни во время общей тревоги в Северной Атлантике в начале декабря сорок первого, и покалечился настолько серьезно, что медицина меня демобилизовала. Поскольку по вашим лицам я вижу, что вы готовы к восприятию более детальной информации, скажу, что я повредил область паха, но не окончательно. Благодарение Богу, я все еще при амуниции.
Мы рассмеялись. Даже Нэнси Уотерстон. Для других такая шутка могла показаться ерундовой, но нам она казалась грандиозной. Мы уже знали о Ханте больше, чем за все время узнали о Мэхью.
— Проходя курс лечения, я написал роман «К востоку от вечности», который был принят издательством Альфреда Кнопфа. Вскоре после этого журнал «Лайф» назначил меня вместо Джона Херси своим корреспондентом в южной части Тихого океана, в таких местах, как Бугенвилль и Гуадалканал. Вернувшись в Нью-Йорк в сорок третьем, я поступил в Бюро по военным контрактам, получил звание офицера и довольно скоро был отправлен на переподготовку для работы в Управлении стратегических служб. Меня послали в Китай, я перелетел через Гималаи и очутился в Кунмине, и тут война кончилась. Вскоре после этого я принялся писать сценарии для Голливуда, потом стал работать на Аверелла Гарримана в Париже по плану Маршалла и довольно скоро был приглашен Фрэнком Уизнером в Бюро координации политики. Кто-нибудь из вас слышал о блестящем малом по имени Уильям Ф. Бакли-младший, который является сейчас главным редактором им самим созданного журнала «Нэшнл ревью»?
Мы закивали.
— Отлично. Стоит быть знакомым с этим журналом. Бакли был моим помощником в Мексике, и притом чертовски хорошим. Мог бы до сих пор работать с нами, если бы журнальный мир не призвал его. После Мексики я получил пост в Вашингтоне в качестве начальника тайных операций, отдел Юго-Восточной Европы. Это означало: стол в Центре и командировки в Афины, Франкфурт, Рим и Каир. Затем меня перевели в группу пропаганды и политических действий для подготовки операции в Гватемале, где с помощью трех сотен человек и — не скрою — блестящей психологической и радиокампании мы сумели выкурить правительство Абенса. Моисей собирался совершить поход в Израиль, но так туда и не попал. Я, выступая в качестве бледного подобия Моисея, тоже впрямую не насладился плодами моего плана. Я уже ехал в Токио руководить тайными операциями в Северной Азии, где я постарался разбить, испортить, обезвредить каждую попытку китайских коммунистов распространить свою пропаганду на Японию и Южную Корею.
Теперь мы подошли к настоящему моменту. В Вашингтоне, готовясь к поездке сюда, я не мог не заметить, что здесь считают, и такое же мнение разделяют в секторе Аргентины — Уругвая, что данная резидентура не находится среди главных очагов активности. Разрешите мне дать вам один маленький совет. В нашей жизни нет маленьких дел. Южная Америка, с моей точки зрения, является краем бесконечных перетасовок. Никогда не знаешь, кто из лидеров будет сброшен следующим. Поэтому любая резидентура в Южной Америке может стать центром деятельности управления. Следовательно, мы разовьем такую инициативу в уругвайской резидентуре, какой здесь еще не видели. И когда мы это осуществим, в Центре станут говорить: «Да, сэр, Уругвай — это хвост, которым виляет южноамериканская собачка».
После выступления Ханта мы сгрудились вокруг него и принялись пожимать ему руку. Я чувствовал, что счастлив. Во мне снова ожило желание работать.
5 марта 1957 года
Херрик!
Прошло полтора месяца со времени моего последнего письма. Вы что, стали самым модным человеком в Монтевидео или королем местных борделей? Прошу сообщить.
27 марта 1957 года
Дорогой Гарри!
Ненавижу быть должницей в деньгах или услугах. А еще больше ненавижу, когда дорогие мне люди должны мне. Молчание — начало долга.
5 апреля 1957 года
Дорогая Киттредж!
Да, да, нет и нет, да, нет и да. Можете выбрать любое из вышеперечисленных слов в качестве ответа на ваши вопросы. Да, я король борделей; нет, ничего подобного; мистер Ховард Хант души во мне не чает, нет, ничего подобного; да, я тоскую по вас, нет, не тоскую — я слишком занят, чтобы о чем-либо думать.
Примите это в качестве извинения и верьте мне. Напишу длинное письмо в ближайшие десять дней.
Безраздельно ваш
P.S. Только сейчас сообразил, что Ховард Хант тоже Х.Х., если не считать его любимого И. впереди, а Бог свидетель, насколько мы разные. Хью, Харви, Хант и Херрик Хаббард. Я всегда считал X самой своеобразной буквой в английском языке и для подтверждения привожу мнение кокни, которые никогда с ней не ладили, а они люди практичные. Во многих словах эта буква наполовину проглатывается.
P.P.S. Как видите, я не менее зол на вас, чем вы на меня.
Я поспешил отправить письмо, пока не передумал. Потом поехал к себе в номер и попытался заснуть, но от простыней пахло Салли, формальдегидом и мной. После Салли всегда оставался сильный запах, наполовину плотский, наполовину приглушенный дезодорантом, которым не всегда пользовались по назначению.
Едва ли я знал, как быть с Салли. Мы сблизились куда более, чем этого требовали наши чувства друг к другу. И я все больше отлынивал от выполнения своих обязанностей. Если Порринджер при Ханте работал в три раза больше, то я частенько брал тайм-аут для устройства встречи с Шеви Фуэртесом, хотя знал, что она не состоится. Я даже и не предупреждал Шеви. Вместо этого я встречался с Салли. На следующей неделе я поступил точно так же. Человеку моей профессии скрывать это было легко. Агенты часто не являются на встречи. Подобно лошадям они кидаются в сторону при виде летящего листа. Мне приходилось составлять фальшивые отчеты, но это не представляло труда и занимало часа два после очередной встречи с Салли в моем номере в «Сервантесе». В ожидании ее я раздевался и накидывал халат, а она, не успев постучать раз, затем два раза в мою дверь, уже сбрасывала туфли и юбку и впивалась в меня поцелуем. «Клейкие сандвичи», называл я их, когда был не в настроении, но обычно я бывал в настроении и в один миг оказывался нагишом; мы, вцепившись друг в друга, хватая друг друга за все места, устремлялись к кровати, плюхались на матрац под пение пружин, и ее рот смыкался вокруг моего фаллоса. Существует, наверно, сотня разных наименований для члена, но фаллос больше всего подходит для фелляции, а похоть, владевшая Салли, ее полное раскрепощение и ненасытный голод по зубилу янки Хаббарда наделяли этого парня собственным умом, спускали пса с цепи и превращали в дикаря, мародерствовавшего в храме, каким являлся рот Салли, — вот только кто бы назвал это храмом? Она призналась мне однажды после акта, что еще в школе у нее развился аппетит или, вернее, жажда запретного, и к тому времени, когда Салли пришла ко мне, Боже правый, до чего же она научилась утолять эту жажду.
У меня, в свою очередь, появлялись вкусы и наклонности, о которых я не подозревал. Довольно скоро Салли стала подставлять мне свой пупок и свои заросли, и я, сознавая необходимость соответствовать требованиям господства или равенства, утыкался лицом в этот золотистый, словно созданный из сорняков куст. Хотя это имело мало значения, все же упомяну, что он был густой и спутанный. Важно было, что в глубине его были алчные губы, распахнувшиеся мне навстречу, взывая к тому, что сидело во мне, хотя я об этом понятия не имел, пока мой язык не начинал действовать с самозабвением, которое открылось мне, лишь когда я почувствовал потребность перескочить через пропасть, разделяющую два голых зада. Салли становилась близка мне, только когда мой пенис был у нее во рту, а мое лицо — в ущелье между ее ног. Кто может знать, что мы говорили друг другу в такие минуты? Я полагаю, мы обменивались не словами о любви, а говорили о старых ранах и несбывшихся желаниях, а сколько всего этого было! Похоть, решил я, побуждает выбрасывать из себя тонны заурядного, что в тебе сидит. Потом, лежа один в постели, я буду раздумывать, не возникла ли во мне новая заурядность на месте вычищенной старой. Я обнаруживал, что получаю от занятий физкультурой удовольствие и способность к холодному анализу, присущую людям, столь благородно разбирающимся в нюансах несчастий, как Т.С. Элиот.
Теперь о самом акте. Когда мы поднимались с ложа, мокрые от пота и пропахшие кислятиной, все, что было до этой минуты, ударами сердца выбрасывалось из меня. Быстрое траханье заставляет сердце работать как молот и накачать достаточно крови в голову, чтобы изгнать из мозга память о Томасе Стирнсе, герое Элиота… Какое-то время я чувствовал себя счастливым от сознания, что я мужчина, что Салли хочет меня и я доставляю ей удовольствие. Довольно скоро она снова зашевелится. Ненасытной ее не назовешь, но она близка к этому. Перед третьим разом я снова стану думать о Ленни Брюсе; самое скверное в нашей страсти не то, что она притупляется, а сознание, что, когда мы ее утолим, нам не о чем говорить. Мы получали примерно такое же удовольствие от общества друг друга, как двое незнакомых людей, которые сидят рядом в поезде и пытаются наладить разговор.
И тем не менее, при всех недостатках, проходило два дня, и я снова хотел ее. Подобная обстановка едва ли способствовала поддержанию переписки с Киттредж, но начатое дело нельзя бросать.
10 апреля 1957 года
Дорогая моя Киттредж!
Ваше описание Ховарда Ханта оказало мне несомненную помощь, хотя признаюсь, я был таким олухом, что не раскусил его раньше. Но Бог ты мой, как же я был занят. Вы увидели светскую сторону жизни И.Х.Х. (так мы называем мистера И. Ховарда X., когда его нет поблизости), а нам приходится жить с профессионалом, и это молоток в работе. То есть в работе, на которую он нас подвигает. Сам он немало времени посвящает игре в гольф, охоте и рыбной ловле. Нам не приходится осуждать его за это, ибо он развлекается всегда с важными уругвайцами. Приняв на себя роль Майнота Мэхью, он числится первым секретарем посольства и присутствует на всех дипломатических приемах, что, как вы помните, Мэхью препоручал Сондерстрому, Порринджеру и мне. Это одна из произведенных им перемен. Ховард и Дороти (которая занимается ассигнованиями на светские дела, ведя учет деньгам как главный аудитор и управляя приемами, как опытный адмирал управляет флотом) уже перезнакомились с поразительным множеством представителей местного общества. Мы трудились и потели при Мэхью, чтобы завязать (при посредничестве Сондерстрома) несколько полезных знакомств, а Хант всех нас выставил на посмешище. Он каждый уик-энд в каком-нибудь большом estancia[75] охотится на perdiz[76], очаровывая своим американским обаянием очень богатых землевладельцев. Как следствие этого, он вычеркнул привычные интригующие криптонимы (прошу простить за еще одно жуткое слово) вроде ЛА/КОНИК и ЛА/ЗУТЧИК, но объявил, что любой кличке, какую мы выберем, должно предшествовать ЛА. Его седельные сумки, к примеру, именуются ЛА/АСИЕНДАДО. Это большая перемена для нас, традиционалистов, но, знаете ли, он прав. Не так уж много слов начинаются с ЛА, а Хант говорит, что нам понадобится много кличек для намеченных им операций.
Нечего и говорить, большинство новых операций все еще в стадии планирования, но я уверен, что Хант не обманет. Он представил свои верительные грамоты в первый же день появления у нас. Обычно надоедает слушать человека, рассказывающего о себе, и Хант вызвал у меня чувство грусти от сравнения с моей малоинтересной жизнью. Хотя я знаю, что он не может сравниться с Кэлом или Хью, но, Боже мой, в скольких авантюрах он участвовал и в каких интересных местах служил. Я почувствовал такую же зависть, какая владела мной при мысли, что я не попал в Управление стратегических служб. Хант заставил меня осознать, как я молод и сколько нужно жизненного опыта, чтобы стать шефом резидентуры. Так что я проглотил все, что он хотел нам сказать. Киттредж, если вы хотите понять обстановку, в которой мы здесь находимся, воздержитесь от слишком скорой критики. Мужчин куда больше, чем женщин, притягивает активная жизнь.
На вторую неделю после своего приезда Ховард снова выступил перед нами — на сей раз о том, что надо обхаживать элиту, которая стоит в Уругвае у власти. «Возможно, вам порой случится думать, что я приехал сюда охотиться и ловить рыбу на денежки Фирмы. Ничего не может быть дальше от правды. Я хочу, чтобы вы доверяли мне, и потому буду откровенен. Да, я получаю удовольствие от охоты и рыбной ловли. Но запомните, ребята: эти влиятельные уругвайцы торгуют также ружьями и револьверами. Им нравится человек, который может наравне с ними скакать и стрелять. Человек, который может вытащить на удочке бьющуюся рыбину. Черт подери, возможно, я даже поеду с ними в июле в аргентинские Анды кататься на лыжах. Но вы должны знать, какую я преследую цель. Зависть в резидентуре — это яд, так что крепко запомните: шеф резидентуры всегда работает. На любом приеме, каким бы он ни был престижным, я работаю в интересах Фирмы. Проповедь, джентльмены, окончена. Подойдите поближе. У меня есть для вас небольшое задание».
И он раздал нам копии одного и того же сообщения. Вот как оно выглядело:
НГИКЛ РИНИЛ ИксИгрекИДИ ЛИгрекНИгрек И СИгрекРПИ НДжейЛВС БФИгрекИД БИксНБФ ДОЛПН ЮДБЮС БЮЛЗедИ ИгрекСГГД НПЗедВД МОИгрекРИ ИЛПЛЮ
Киттредж, я не переписал даже и половины (там пятьдесят две такие пятибуквенные группы), поверьте: я устал их переписывать. Хант не дал нам кода для расшифровки, сказал, что это дело несложное и мы можем разгадать смысл по периодичности букв. «Текст заслуживает того, чтобы над ним потрудиться, — сказал он. — Потратьте часок сегодня днем и узнаете, что мы готовим».
Ну, должен сказать, мы взбеленились. Этот код нетрудно расшифровать, но требуется время. Порринджер и Кирнс были движущей силой, и я тоже внес свой вклад. А Сондерстром сидел в углу, и такой у него был вид, точно его сейчас хватит удар. Я никогда не видел, чтобы Гас был такой красный. Он ас расшифровки — даже никогда не пользуется пособием по зашифровке и расшифровке, ну а сейчас у нас его просто не было. Наш шеф снова посадил нас за парты и дал домашнее задание.
Когда мы закончили свой труд, Порринджер настоял, чтобы текст был прочитан вслух. «Если Соединенные Штаты хотят выжить, следует пересмотреть давно утвердившиеся концепции игры по правилам. Нам следует развить эффективные службы разведки и контрразведки и научиться разрушать, устраивать саботаж и уничтожать противника более умными, изощренными и эффективными методами, чем те, какие противник применяет против нас».
«Мать пресвятая Богородица, — произнес Сондерстром, — да ведь он же заставил нас расшифровывать доклад Дулиттла!»
Вы можете, Киттредж, представить себе такое? Кто из нас не знаком с этим текстом, но Ховард заставил нас собирать горошины ножом. На другое утро Нэнси Уотерстон по приказу шефа повесила над каждым из наших столов кусок белого картона размером восемь на десять с тщательно отпечатанными пятьюдесятью двумя группами из пяти слов. По всей вероятности, мы до конца нашего двух- или трехлетнего пребывания здесь должны работать, имея перед глазами доклад Дулиттла, зашифрованный простейшим кодом Саймона. Я не знал, что думать: считать ли Ханта нарождающимся гением или же третьеразрядным злоумышленником. Надо же, доклад Дулиттла! Он нас поразвлек за пивом в тот вечер. «Торжественно обещаю разрушать, устраивать саботаж: и уничтожать наших врагов…» — начинал один; «более умными, изощренными и эффективными методами…» — подхватывал другой; «чем те, какие применяются против нас…» — заключал третий. После чего Порринджер, Кирнс и я торжественно возглашали: «Вэ эл а вэ эл — икс ди эф ди эн — бэ вэ и а вэ», перечисляя по порядку буквы последних трех групп. Знаю: настоящие варвары-школьники, но мы от души веселились. В эти минуты даже Порринджер мне нравился. Он язвительный малый. Он сказал мне: «Сондерстром хочет, чтоб его перевели».
«Откуда ты знаешь?»
«Знаю».
Это было свыше двух месяцев тому назад — ох, Киттредж, я теперь вижу, как давно я вам не писал, — и теперь я могу сказать вам, что Порринджер был абсолютно прав. Через месяц после того, как Хант прибыл к нам с Великого Белого Севера, Сондерстром сумел получить перевод в Анголу. Это было тяжело для его жены, толстухи ирландки, которая не выносит жары и обожает сидеть на мягких диванах — боюсь, плетеная для прохлады африканская мебель оставит шахматные квадратики на ее гладкой заднице, — но Ангола была единственным местом, куда можно было немедленно перевестись в качестве заместителя резидента, и Сондерстром сказал нам, что думает через год стать там шефом. Бедняга Сондерстром! Боюсь, это у него не выйдет. Он не говорит — как там называется их язык? — по-ангольски. И однажды он уже считал, что получит место Мэхью. Я начал понимать, какой жесткой может быть Фирма, а впрочем, такой она и должна быть. Так или иначе, я сейчас не столько восхищен проницательностью Порринджера, сколько огорчен отсутствием таковой у меня. Конечно же, Сондерстрому нечего было здесь делать. Хант забрал себе все его функции — гольф и светскую деятельность — плюс все то, чего Гас не делал и не мог делать, например, общение с очень богатыми владельцами ранчо в пампасах. Более того, к концу первого месяца пребывания здесь Ханта стало ясно, что он установи более прочные, более крепкие отношения с Сальвадором Капабланкой (помните ненадежного начальника полиции в истории с Гомесом?), чем это удалось Сондерстрому. По словам Порринджера, Хант решил схватить крапиву голой рукой. В качестве первого секретаря посольства (вы помните, это прикрытие Ханта) он пригласил шефа полиции на ленч и сразу после кофе, в ответ на любезный вопрос Капабланки: «А теперь, господин секретарь, скажите, сэр, чем я могу вам услужить?» — Хант ответил: «Все очень просто, Сальвадор, поставьте для меня подслушивающие устройства в парочке посольств. Советском, польском, восточногерманском, чешском. Для начала этого хватит».
Порринджер говорит, Капабланка сразу сник.
«Ах, значит… — сказал он. — Ах, значит, вы…»
«Да. Я из ЦРУ, — сказал Хант. — Вы же не считаете, что я похож на этих лоботрясов из Госдепа, верно?»
Слово «лоботрясы», судя по всему, было лихо выбрано. Капабланка хохотал так, будто сидел за ленчем с Бобом Хоупом[77]. (Кстати, нос Ханта, похожий на лыжный трамплин, сразу приводит мне на память Боба Хоупа.) Но по словам Порринджера, Капабланка так смеялся из страха. Репутация нашего ЦРУ отбрасывает длинную тень. Даже здешний шеф полиции считает, что отправить человека на тот свет для нас все равно что щелкнуть пальцами. (Ну и хорошо, что они не знают, насколько мы придерживаемся закона.) Так или иначе, Хант играл на этом страхе. Далее он сказал: «Сеньор Капабланка, как вам известно, эти подслушивающие устройства могут быть установлены mit или mitout[78]».
«Mit или mitout? Объясните, пожалуйста, сеньор Хант!»
«Mit или mitout вашей помощи».
«О, понял». — Капабланка снова рассмеялся.
«Но если мы это вместе сотворим, навар поделим».
«Мне придется сказать об этом президенту Батлье».
«Сото по?»[79] — сказал Ховард, и они обменялись рукопожатиями.
По пути с ленча Хант внимательно выслушал Порринджера. Овсянка считал, что Батлье слишком антиамерикански настроен и сотрудничать не станет, но слишком бесхребетен, чтобы помешать нам установить подслушивающие устройства. А вот заместитель шефа полиции Пеонес, который тоже присутствовал на ленче, может быть завербован. Порринджер сообщил Ханту, что он девять месяцев разрабатывал Пеонеса. (Почему всегда требуется девять месяцев на то, чтобы завербовать агента?) Это еще одна шуточка из тех, какие ходят в нашей резидентуре. Хант торжественно пожал Порринджеру руку. «Это будет попадание номер один», — сказал он. И действительно, Киттредж, так и получилось. Пеонес у нас в сетях начиная с февраля. Шоколадка для Порринджера.
После этого ленча Сондерстром ускорил свой отъезд. Они с Хантом держались друг с другом любезно, но не шагали в ногу. Теперь Сондерстромы уехали, и Порринджер исполняет обязанности заместителя, рассчитывая получить этот пост. Его скрупулезность в деталях и знание внутриполитической обстановки будут хорошо подкреплять Ховарда.
Кстати, я провел интересный вечер у Порринджеров пару недель назад. Его жена — серьезный игрок в бридж и в Штатах участвовала в национальных играх. Осев здесь, она вступила в Клуб бриджистов Монтевидео, что вынудило ее изучать испанский — «Yo declare tres corazones»[80]. Порринджеры пригласили мне для компании одну из картежниц Салли, морщинистую семидесяти- или семидесятипятилетнюю дуэнью, которая прилично говорит по-английски и с настоящим азартом играет в карты. Я играю как школьник, Порринджер чуть лучше меня — так мы провели вечер. Как вы заметили, я обхожу молчанием еду. Салли — увы! — никакой повар, и нам было подано тушеное мясо, которое, казалось, варили в воде, оставшейся после мытья посуды, это напоминало еду в Сент-Мэттьюз. Позднее, во время бриджа, дети время от времени просыпались в своей сугубо американской спальне с узенькими кроватями-нарами, заваленными поломанными игрушками, — я обнаружил это, когда сидел вне игры и мне пришлось укладывать в постель младшую девочку после того, как она сходила на горшок. Почему я пишу вам об этом? Да потому, что наш американский образ жизни кажется мне не менее странным, чем марсианский. (Признаюсь, я представил себе спальню Кристофера через два-три года. Пожалуйста, никаких поломанных игрушек.)
Банальность вечера у Порринджеров была сглажена удивительным открытием насчет Шермана. Его дом выглядит как и следовало ожидать: серые портьеры, мебель светлого дерева, обеденный стол с крышкой из формики и такие же стулья, некрашеные полки, набитые книгами и бумагами, — словом, все так, как в обиталище студента последнего курса на Среднем Западе. Даже коврик из сшитых соломенных квадратов. Причем обтрепанный. Порринджеры привезли из Вашингтона всю свою мебель, так как за перевозку платит Фирма. (Это дало мне представление о том, как живут наши скромные американские семьи по всему земному шару.) Так или иначе, среди этой вполне предсказуемой обстановки у Порринджеров стоит стеклянная горка с восемью раскрашенными яйцами. Они замечательно выполнены. Вокруг одного обвивается пейзаж с деревьями и прудом. На другом изображен готический замок, озаренный луной, сияющей сквозь лиловый лес. Яйца стоят отдельно, и все они необыкновенно хороши — расписаны человеком, который умеет владеть тонкими кисточками с одной или двумя ворсинками. Затем я узнал, что яйца хранятся в горке, так как, поведала нам Салли, Шерман сумел высосать содержимое каждого через крошечную дырочку в скорлупе. Опустошив яйцо, он его раскрашивает. Любит риск, связанный с возможностью раздавить хрупкую скорлупку. Достаточно одного неосторожного движения — и весь твой труд погибнет.
«Хотите посмотреть эти потрясающие вещицы поближе?» — спросила Салли.
Приготовьтесь к самому страшному. Шерман протянул мне первое яйцо, и оно упало между нами на пол. У меня было такое чувство, точно разбился птенчик. Бывает, Киттредж, что такое происходит от неуклюжести, а бывает — от вмешательства третьей силы. Происшедшее у Порринджеров принадлежало к последней категории. Скорлупка вырвалась из руки Шермана и, клянусь, по собственной воле полетела в пространство.
Ну, я извинялся так долго, что у меня возникло ощущение, будто я жую аспирин, а Порринджер только пожимал плечами. Глубоко в нем закипала такая ярость, что она затопила всю его душу, сколько он ни старался ее подавить. Пошли прахом, я уверен, пять, а то и десять часов безупречной работы, и ничего нельзя было поделать. По истечении бесконечно долгого для меня, но, наверное, достаточно короткого для него времени Шерман сумел обуздать свои чувства и сказал: «Ну, не надо так уж огорчаться. Это мое наименее любимое яйцо. Я всегда вынимаю его первым, чтобы дать подержать гостю». Учитывая все обстоятельства, должен признать, что Порринджер проявил снисходительность.
Уже поздно, а я не могу послать письмо, оканчивающееся на такой ноте. Так что задержу его, завтра допишу и отошлю вам.
Ваш слуга на контрактной основе
11 апреля 1957 года
Понять не могу, зачем я описывал вам эту ужасную историю с яйцом, хотя нет, знаю. Пишу это, а причина мне уже известна. Дело в звуке, с каким яйцо шмякнулось о кафельный пол. Будучи пустой скорлупой, оно рассыпалось с печальным мягким звуком. И звук этот не выходит у меня из головы. Как-то раз, на одном из Четвергов высокого уровня, Хью сказал нам, что у древних египтян есть пословица: разница между правдой и ложью не тяжелее перышка.
Хватит об этом! Волнующая новость: у нас теперь есть наблюдательный пост рядом с русским посольством, и это самое большее, что мы сумели осуществить. Опять-таки это заслуга Порринджера, поскольку мы получили этот пост благодаря Пеонесу, однако сам факт его появления следует приписать Ховарду и его стараниям нас разбудить. Я не описывал вам Пеонеса, но он бы вам не понравился. Он толстый, очень самодовольный, наполовину испанец, наполовину итальянец, с могучими — при среднем росте — плечами и ногами. Большие черные усы. Откровенно смуглый. От него пахнет скотиной, что он перебивает духами. Пеонес знает все публичные дома в Монтевидео и обходит их в поисках новых талантов подобно тому, как помощник тренера в колледже ходит по школьным футбольным состязаниям в поисках будущих игроков. Ну а Порринджер, как я выяснил, что-то вроде маньяка по части публичных домов. Он посещает их куда чаще, чем я. А я остепенился. Честно говоря, слишком много работаю. И вот Порринджер подружился с Пеонесом, шатаясь по борделям. Это не самый благоразумный способ вербовки агента, но в данном случае надежное средство установить дружеские отношения. И пожалуйста, не говорите — бедная Салли Порринджер. Я уверен, у Шермана есть основания так себя вести.
Месяца три назад Овсянка предпринял попытку подцепить на крючок Пеонеса. При этом следует учесть, что Пеонес ненавидит Капабланку и систематически заливал ему насчет Сондерстрома и Порринджера. Уверял, что они оба чистокровные госдеповцы. Представьте себе его замешательство (да и Овсянки тоже), когда Ховард напрямик сказал Капабланке, что ленч устроен на средства разведки Северного Колосса. Пеонес после этого ленча был вне себя, но тут проявил свои таланты Порринджер. «Посмотри, Педро, фактам в лицо, — сказал он ему (полное имя Пеонеса — Педро Пеонес), — сколько месяцев мы над тобой работали, а ты так к нам и не присоединился. Я пытался сдержать шефа, но он потерял терпение. Он хочет знать безо всяких увиливаний: сколько, по-твоему, ты должен получать, чтобы быть с нами?»
«У нас есть поговорка, — сказал Пеонес. — Деньги могут все купить, кроме порядочности».
«А мы говорим: „У каждого человека своя цена“».
«Моя цена спрятана. Глубоко».
«Где же?»
«Что ж, скажу тебе, Шерман, это маленький секрет, но я тебе скажу: она в моих cojones[81]».
Знаете, Киттредж, не думаю, чтобы разговор был таким, как мне пересказал его Порринджер. Цена Педро Пеонеса наверняка запрятана в его массивном органе. Говорят, в борделях Монтевидео была девица, такая красавица и такая талантливая, что года два назад она отправилась на заработки в Гавану. Теперь она стала легендой от Карибского моря до Южной Америки. Ее зовут — это ее рабочее имя — не больше и не меньше, как Либертад Да Ленгуа (что, по-видимому, означает не «Свобода слова», а скорее «Ах, Свобода! К вашим услугам язык!»).
Выяснилось, что Либертад последнее время стала переписываться с Пеонесом. Она его большая любовь. И если Центральное разведывательное управление вернет ее из Гаваны в Монтевидео — по ее собственной воле, конечно, — то он, Пеонес, готов служить управлению. Многое в Уругвае — через Пеонеса — будет в нашем распоряжении: нужные правительственные служащие, досье на частных лиц, телефонная компания, посольства и информаторы, работающие на полицию в левых организациях. В заключение Пеонес сказал: «Моя страна будет вашей».
Порринджер принес это предложение в резидентуру. Пеонес дал большие обещания, но сможет ли он их выполнить? После того как девицу привезут сюда, мы уже едва ли сможем ее депортировать. А что, если Пеонес не сдержит слова? Более того, мы можем себе это позволить? Если эта Либертад так хорошо устроена в Гаване, ее переселение может оказаться непозволительно дорогостоящим. Нет. Но Пеонес обещает, что это не будет стоить немыслимых денег. Девица искренне хочет вернуться к нему. Это любовь настоящая, говорит он Порринджеру.
Более того, говорит Педро, на нас падут лишь расходы по переезду. А как только она прибудет в Уругвай, он устроит ее в один из нескольких хороших домов (борделей), которые он контролирует. И она станет Ла Монтевидео, звезда суперлюкс.
Итак, немало телеграмм было послано и получено по поводу предполагаемых расходов. Возможно, они окажутся не столь высокими, как мы опасались. (Двух тысяч долларов будет достаточно, чтобы перевезти сюда девицу первым классом вместе с багажом.) А кроме того, И.Х.Х. знает, как обойти соответствующие места в Туманной низине. Я вскоре узнал, что один шеф резидентуры получает в ответной телеграмме кукиш, а другой, вроде Ховарда, в такой же телеграмме получает кудрявую «капусту». Вы правы: Хант все время говорит о деньгах и знает больше синонимов для чеков и наличности, чем любой известный мне человек. «А Либертад имеет представление о том, сколько потребуется затычек, чтобы переправить ее зад сюда?» — цитирую одно из его высказываний. Деньги он называет «капустой» и «лягушачьими лапками», «тачками» (это серебряные доллары) и «фартингами». «Боуби», «загореликами», «боливарами». Очень забавно слушать Ханта, когда он разойдется.
К моему удивлению, самым крупным препятствием оказалась резидентура Гаваны. Ховард подозревает, что Карибский сектор использовал Либертад для спецзаданий, но он знает, где за какую веревочку надо дернуть, и тупик преодолен. Мы ее получим. Нас только немного удивляет, зачем Гавана бросала в механизм песок.
Словом, Педро теперь счастлив — у нас в резидентуре даже появился новый термин для определения крайне эмоционального состояния: делириум Пеонес. В порыве великодушия — девица-то ведь еще не прибыла — Педро уже установил «жучки» на телефоны своего ненавистного начальника Капабланки. Наш пост подслушивания немедленно дает нам подтверждение наших догадок: Луис Батлье, глава правительства Уругвая, даже еще больше просоветски настроен, чем мы предполагали, а Капабланка — его приспешник. Мы уже догадывались об этом, но подтверждение догадки все равно что хороший обед для пустого желудка.
Затем последовал суперприз. Получив телеграмму о том, что Либертад в пути, Пеонес произнес перед Порринджером небольшую речь. «Шерман, — сказал он, — я верю в непреходящие ценности. И самая высокая для человека ценность — быть caballero[82]. А какой я caballero, ты скоро увидишь».
И знаете, он сдержал слово! У него была готова для нас награда. Примерно год назад он снял виллу, расположенную рядом с русским посольством на бульваре Испании. Последний год Пеонес решил не наживаться на аренде — брал с семейства, которому сдал виллу, ровно столько, сколько требовалось, чтобы оплатить расходы по ее содержанию, а семейство за это согласилось освободить помещение, получив предупреждение за неделю. Чутье подсказывало Пеонесу, что мы много дадим, чтобы поселить наших людей в таком доме, но он не предпринимал никаких шагов, пока не убедился, что мы ему верим и привезем его Либертад в Монтевидео.
Будь Сондерстром все еще здесь, у него такое предложение вызвало бы сомнения, а Хью посмотрел бы на это как на испорченное мясо. Даже Гэтсби и Кирнс высказали сомнения: что, если вилла, находящаяся рядом с русским посольством, поставлена КГБ на прослушивание и Пеонес нас туда затягивает?
Хант разбил все их доводы. Мы используем этот дом только в качестве наблюдательного поста за советским садом, пока несколько сотрудников безопасности не прилетят и не проверят его. Даже если русские поставили виллу на прослушивание, они все равно ничего ценного не услышат.
Нет, решаем мы, нет, так не будет, если мы посадим туда толковых людей. Это должны быть люди, которые не знают нашего дела, но обладают достаточным терпением и могут сидеть часами у окон за занавесками, всегда готовые взять нашу кинокамеру «Болекс» и снять всякого, кто входит в посольство или выходит из него. Хотя уже поздновато для устройства приемов на свежем воздухе, однако в апреле здесь теплее, чем в Вашингтоне в октябре, так что несколько приемов в саду под нашими боковыми окнами еще может произойти до того, как наступят холода. Ясное дело, нам надо срочно найти нужных жильцов. Но где? Положиться в этом на Пеонеса мы не хотели.
Хант решает взять за шкирку Горди Морвуда, и вскоре в вилле поселяются престарелые родители с тридцатилетней дочерью. Это евреи-эмигранты, бежавшие от нацистов и приехавшие в Монтевидео в 1935 году или около того. Фамилия их Боскеверде, насколько я понимаю, переведенная с немецкого. Первоначально их звали, наверное, Грюневальд. Однако Хаймана они не превратили в Хайме. Так что наши жильцы — Хайман Боскеверде и его жена Роза. Дочку зовут Грета. Они называют ее Гретель. Это застенчивая, очень неприметная пара с робкой некрасивой дочерью, но они очень дружны. Если дочь чихает — мать вздрагивает. Я все это знаю, потому что Ховард назначил меня быть им поддержкой.
Видите ли, мы не должны говорить с Боскеверде по-английски — а жаль, потому что они неплохо им владеют, но это может их выдать, если КГБ установил в вилле микрофоны. Вот почему было принято решение использовать меня. Немецким я владею не так уж хорошо, но выхожу из положения и говорю с сильным испанским акцентом. Мы надеемся — если КГБ слушает, — что они примут меня за испанского приятеля Боскеверде, очень старающегося говорить без акцента.
Так или иначе, мои обязанности просты и невелики. За право жить на вилле бесплатно Боскеверде обязаны все время — с шестu утра до темноты — держать кого-нибудь возле установленной на треножнике кинокамеры. Поскольку дочь работает библиотекаршей, она, я полагаю, проводит меньше времени у камеры, чем ее родители. Я посещаю их раз в два или три дня, приношу новую пленку и уношу отснятую. Полученный материал проявляют в спецлаборатории, а затем я сажусь у проектора, напротив экрана, и изучаю прибывающих и выходящих из главных ворот советского посольства, давая номер каждому новому лицу. Затем пленка отправляется диппочтой в Аллею Тараканов, где отдел Советской России имеет возможность выяснить, кто есть кто, и посмотреть досье на этих людей. После того как мы получаем то, что они обнаруживают, жизнь у нас становится интереснее. Одно из лиц принадлежит, например, высокопоставленному сотруднику КГБ. Он пару раз приходил в посольство, всякий раз выходил оттуда через полчаса и улетал в Париж, что мы смогли выяснить в паспортном контроле благодаря ЛА/БРАДОРУ-2. Мы, конечно, не знаем, зачем он приезжает, но у отдела Советской России появилась еще одна соломинка для гигантского гнезда КГБ.
Другое дело — приемы в саду. До сих пор были сфотографированы два, и я просматриваю пленки с таким вниманием, словно сижу на берегу озера и любуюсь игрой света на воде. Понять, что изображено, бывает трудно, так как Боскеверде не слишком умелые фотографы и снимки похожи на домашнее кино, снятое с применением телефотолинз. Переходы столь же резкие, как в боксе, когда противник отбрасывает тебя на другой конец ринга. Тем не менее я просматриваю пленки снова и снова, выискивая ключи для понимания взаимоотношений между персоналом посольства, и сказать вам не могу, как много это отнимает времени. У меня такое чувство, будто я смотрю фильм Роберто Росселини. Меня так и подмывает рассказать вам побольше, но, пожалуй, лучше подождать до следующего приема, который намечен на субботу. На него приглашены сотрудники американского посольства — посол не пойдет, вместо него отправится Хант в качестве первого секретаря и, наверное, возьмет меня с собой как своего помощника. Настоящий сюрреализм — присутствовать на приеме и беседовать с русскими, все время зная, что потом сможешь сколько душе угодно изучать их. Ховард взвешивает все «за» и «против». Он опасается, что русские могут узнать мой голос, если они действительно прослушивают виллу. На будущей неделе сообщу вам, к чему он пришел.
А пока опишу наших жильцов. Как я уже говорил, они живут бесплатно, и Хайман для пополнения своего кошелька дает уроки иврита нескольким маленьким евреям, которые готовятся к Бар-митцва. Эти Боскеверде меня положительно зачаровывают. Они первая еврейская семья, с которой я общаюсь, и все, что они делают, мне интересно. Когда я прихожу вечером, они почти всегда пьют чай из стаканов и часто едят легкий ужин. Иногда это холодная селедка со сметаной и луком, и вся комната пропахла этим запахом, хотя его не назовешь неприятным. Они всегда предлагают мне поесть с ними, и я всегда отказываюсь (поскольку мои инструкции запрещают долгие беседы с ними, а тем более разговоры по поводу пленок и оборудования. Боскеверде знают, что надо молча передавать отснятое.)
Случается, кто-нибудь из учеников Хаймана занимается с ним в алькове, удаленном от фотоаппарата, и я вслушиваюсь в то, как они повторяют друг за другом слова на иврите, словно каждое слово — магическое. И мужчина и мальчик — оба в ермолках, и в этом тоже заключена для меня какая-то тайна. Подумать только! Они готовятся к Бар-митцве посреди всего этого! Перед уходом пожилая женщина останавливает меня в передней и шепчет прямо в ухо с сильным немецко-еврейским акцентом: «Пожалуйста, хорошенько заботьтесь о мистере Морвуде. Он для вас так много работает».
«Ja, — говорю я, — a, si[83]». — Улыбаюсь и ухожу, шурша отснятыми пленками в бумажном пакете. (Оттуда торчит еще и длинный батон.) И я прохожу три квартала до взятой из гаража посольства машины, пару раз останавливаясь, чтобы проверить, не идут ли за мной. Пока что — nicht[84]! Вот и хорошо. У меня такое впечатление, что виллу не прослушивают. Советские люди считают просто ненужным работать на уровне, поддерживаемом в Берлине.
По дороге к себе в отель я все время думаю о евреях. Они только на одну восьмую висят на мне, а у меня странное чувство, будто я целиком отвечаю за них.
Пора в постельку. Привет моему крестнику, а также вам и вашим.
14 апреля 1957 года
Дорогая моя Киттредж!
Прием в саду завтра, и Хант решил, что я должен сопровождать его. Он, безусловно, человек смелый, и мне это приятно. Я знаю обстановку, я хорошо потрудился и имею право на награду. Конечно, мне придется в будущем быть втройне осторожным, посещая Боскеверде или же передать их Кирнсу или Гэтсби (которые, кстати, ревниво относятся к тому, что Хант проявляет ко мне благосклонность, — Вы были, безусловно, правы на этот счет), но если все взвесить, то я доволен. Потягивать коктейли в стенах противника — многие ли могут этим похвастаться?
В результате сегодня навалилась уйма работы, и я рано уехал, а сейчас почувствовал настоятельную необходимость снова взяться за перо и написать вам. Моя работа столь многогранна — мне кажется, что я даю вам представление лишь об отдельных ее моментах. К примеру, со дня своего приезда Хант стал интересоваться моей работой с ЛА/ВИНОЙ. Довольно скоро он стал давать мне тексты для передачи команде ЛА/ВИНЫ. Ховард хочет, чтобы они написали буквами в пять футов вышиной: MARXISMO ES ODIOSO[85] или — настоящая бомба! — MARXISMO ES MIERDA [86].
«Ховард, — сказал я ему, — не думаю, чтобы эти ребята согласились писать „mierda“. Хоть они и выросли в трущобах, но такого не потерпят».
«Язык копрологии принят в бедных странах, — возразил Ховард. — Дай-ка я расскажу тебе, что китайцы делали с японцами во время войны». И рассказал длинную историю о том, как Управление стратегических служб давало китайским ребятишкам баллончики с вонючим распылителем, мальчишки подкрадывались к гуляющим японским офицерам и опрыскивали им брюки. Через пять минут от офицера начинало вонять, как из выгребной ямы. «Представляете, как это унизительно для японца!» — заключил И.Х.Х.
«Да, — сказал я, — это поучительная история».
Хант чувствует мое сопротивление и на какое-то время отступается.
Но все равно торопит. Он хочет, чтобы я подстегнул Шеви Фуэртеса, а я противлюсь. Мы с Шеви отлично ладим. Для моих преданных читателей в Спячке я отослал довольно подробную характеристику высших чиновников КПУ, а также картину того, какие группы КПУ связаны с какими профсоюзами и т. п. Порринджер, трудившийся здесь последние два года, утверждает, что материал у меня хороший, но не новый; мне не хотелось бы думать, что он сказал это в отместку за разбитое яйцо. Так или иначе, Ховард хочет, чтобы я подстегнул Шеви и уговорил его поставить парочку микрофонов в конторе КПУ. Дело это нетрудное. Надо только заменить нынешние старомодные электророзетки на стенах (похожие на белые фарфоровые дверные ручки) на новые, которые внешне выглядят точно так же, но в них встроены миниатюрный микрофон и электропередатчик. Гэтсби сумел снять помещение в административном здании неподалеку от штаб-квартиры КПУ, где можно посадить людей, которые будут заниматься прослушиванием, так как у передатчиков ограниченный радиус действия. Таким образом, сказал Хант, у нас все готово — дело за Шеви.
Беда в том, что помещение КПУ хорошо охраняется. Шеви раз в неделю дежурит в главном кабинете. Он и еще один коммунист ночуют там. Поскольку в КПУ буквально помешаны на безопасности, эти двое все время должны быть вместе. Они даже не ходят в уборную, которая находится в коридоре. Им ставят в комнате ведро. Это правило они, однако, нарушают. Один раз за ночь напарник Шеви проводит минут десять в уборной. Вот на это-то и следует рассчитывать. За эти десять минут Шеви мог бы заменить фарфоровые розетки на наши. Но при неудаче я даже думать не хочу, что будет с Фуэртесом. Едва ли его покалечат, но имя его будет навсегда погублено. (В собственных глазах он уже погиб.) Мне, конечно, приходится взвешивать, не слишком ли я оберегаю своего агента. Это не лучше чрезмерной беззаботности. Так или иначе, на меня давят, чтобы я подтолкнул Фуэртеса, и, полагаю, я это сделаю. Хант хочет, чтобы мы шевелились во всех направлениях. Например, Гэтсби принял от Порринджера контакт в центристском профсоюзе, который держит нас в курсе того, что происходит в левых профсоюзах. Хант хочет большего. «Мы здесь для того, чтобы вести войну с красными, — говорит он, — а не для того, чтобы следить за их социальным прогрессом». И Гэтсби подтолкнули воспользоваться вонючими бомбами. Пара левых митингов была недавно разогнана правыми студентами, которых Гэтсби (с помощью Горди Морвуда) завербовал за последние три месяца. Хант утверждает, что, придерживаясь формулы: «Кто? Я?», получаешь удвоенный результат. «Тогда тот, против кого ты действуешь, чувствует себя инфантильным, младенцем. Ведь именно беспомощные младенцы живут среди такого запаха. Таким образом, рабочие лидеры теряют способность воспринимать себя всерьез. А это может вывести человека из строя».
Гэтсби, которого, по-моему, я вам не описывал, светловолосый, с мелкими чертами лица, веснушчатый — словом, самый заурядный. Он никогда не бросался в глаза, даже с усами, которые были почему-то темные и резко контрастировали со светлыми волосами, тем не менее Хант убедил его их сбрить. Так что теперь Гэтсби стал совсем неприметным.
Последние несколько слов о вонючих бомбах. Мы снабдили ЛА/ВИНУ-1 — 7 пульками. Хант утверждал, что это поднимет моральный дух моих ребят. К моему удивлению, так и получилось. В последний раз, когда ЛА/ВИНА-1 — 7 вышли на улицу, они устроили настоящую драку с компанией леваков, которых прежде боялись, а теперь пульки, судя по всему, сделали свое дело. В свою следующую вылазку ЛА/ВИНЫ намереваются написать «MARXISMO ES MIERDA» на стене склада почти в центре города.
Слова «следующая вылазка» напомнили мне о том, что Порринджеры тоже идут в советское посольство на прием в саду. Я чувствую себя Энтони Троллопом[87]. Сумеет ли Херрик Хаббард убедить миссис Порринджер потанцевать с русскими?
Всегда ваш
15 апреля 1957 года
Киттредж!
Жалею, что отправил вам вчера то письмо. Теперь вы ждете от меня новостей, а мне нечего сообщить. Русские отменили прием. Сослались на то, что их резидент Самойлов болен гриппом. Полная ерунда. Мы-то знаем. Сверились у Боскеверде и выяснили, что Самойлов в то утро несколько раз входил в посольство и выходил из него. Кого же, можете вы спросить, мы послали к Боскеверде средь бела дня? Для этого существует гениально придуманная хитрость — еще одна заслуга непопулярного мистера Морвуда. Горди заглядывает к двенадцатилетнему племяннику Боскеверде, когда хочет вызвать Хаймана к телефону-автомату. Поскольку мальчик живет неподалеку от виллы, он отправляется в своей ермолке к своему наставнику, который учит его ивриту. Из таких вот мелочей состоит палитра шпиона. Мне б хотелось, чтобы Горди пользовался большей любовью — у него столь многому можно научиться!
Вот каким путем Боскеверде дал нам знать, что Самойлов жив и здоров. Пока мы еще не можем сказать, почему отменили прием. Мы сообщили об этом в Спячку, а те — в отдел Советской России. Их аналитики пришли к выводу, что дружественные жесты Хрущева по отношению к Западу имеют целью приостановить наращивание ядерного потенциала НАТО. И приглашение, которое мы получили здесь, в Монтевидео, было одним из ходов в задуманном маневре. Однако за ночь что-то произошло, и оливковая ветвь была взята назад. Проверка, проведенная по советским посольствам во всем мире, показала, что отменены были только междусобойчик в Монтевидео и прием в Иоганнесбурге, на который тоже были приглашены люди из нашего посольства.
После трехстороннего обмена телеграммами был сделан следующий вывод: таким путем русские дают понять, что наступило не серьезное, но легкое похолодание в отношениях. Потому и был отменен прием, что по большому счету куда лучше, чем если бы в приглашении отказали только американцам. Господи, надо же ухлопать на это целый день! Я немало взбешен. А Барри Кирнс и того хуже. Ему все утро и весь день пришлось расшифровывать и зашифровывать телеграммы, которыми мы обменивались с отделом Советской России. А если Кирнс допускает малейшую ошибку, что не так трудно, Кислятина ведет себя премерзко. (Однако, чтобы просто добраться до нее, надо набирать код, который каждый час меняется.) Кирнс же забыл, что Вашингтон недавно перешел на летнее время и теперь уже отстает от нас не на час, — представляете, как приходится крутиться! Ошибка Кирнса вынудила Кислятину потерять целых полчаса, пока отыскали его телеграмму в большом контейнере не дошедших до адресата телеграмм. Вот часть их ответа:
СЛЕДР АЗПРО СТАВЬ НОМЕР СВОЕГ
ОУДОС ТОВЕР ЕНИЯИ ДИОТА
Избавляю вас от чтения всего текста милого послания. Отдел СР, должно быть, состоит из близоруких очкариков с носом как у дятла, сонных и наполовину лысых.
Бедняга Кирнс! Я вам не описывал его, но это наш неудачник. Он шести футов четырех дюймов ростом и весит слишком уж много, наверно, это самый тяжелый человек в управлении и при этом рыхлый, как желе. Не знаю, как он мог играть в гольф с Сондерстромом, хотя, по слухам, он умеет забить длинный мяч и, случается, трюкачит в подаче, но положиться на него все же можно. Однако его мешок для гольфа собирает теперь пыль. Под недоброжелательным оком Ханта недостатки Кирнса начинают вылезать наружу. Он быстро паникует и может нарушить установленную процедуру связи. С медвежьей ловкостью он пытается шутить со Спячкой. Ему не хватает умения составлять телеграммы, я бы даже назвал это отсутствием лихости. А вот у Ханта она есть. Вот что на прошлой неделе послал Ховард в сектор Аргентины — Уругвая:
НИКТО МНЕ ЭТОГО НЕ ГОВОРИЛ, НО, ПО-МОЕМУ, СЕГОДНЯ ДЕСЯТАЯ ГОДОВЩИНА СУЩЕСТВОВАНИЯ НАШЕЙ УРУГВАЙСКОЙ РЕЗИДЕНТУРЫ. ПРИНИМАЕМ С БЛАГОДАРНОСТЬЮ ПОДАРКИ И ПОЗДРАВЛЕНИЯ. ДЕНЕГ НЕ ПОСЫЛАТЬ.
Я понимаю, такой юмор едва ли рассмешит вас, но, учитывая наши часто натянутые отношения со Спячкой, эта телеграмма не может не вызвать улыбки. Вот что нам прислали в ответ:
СОГЛАСНЫ ЛИ ПРИНЯТЬ ТРИДЦАТЬ ТЫСЯЧ АМЕРИКАНСКИХ МОНЕТ ВМЕСТЕ С ПОЛОЖЕННЫМИ ПОЗДРАВЛЕНИЯМИ С НЕДОПЕЧЕННОЙ, ПРЕЖДЕВРЕМЕННО (КАК ВСЕГДА) ВЫНУТОЙ ИЗ ПЕЧИ РАБОТОЙ.
Ну, я распсиховался, хотя эту телеграмму и писали за шесть тысяч миль от нас. Я чувствую, как зашевелились ваши фурии. Киттредж, постарайтесь простить меня за разочарование, какое доставило вам это письмо.
19 апреля 1957 года
Гарри!
По-моему, я — несостоявшийся куратор. Когда я жду информации и не получаю ее, мне приходится сдерживать такую бурю страстей, что я убеждена: в жилах моих предков Гардинеров текла кровь друидов. Ваше последнее письмо я не могу назвать иначе, как нудотой. Ну какое мне дело до вашего третьеразрядного шефа и его наполеоновских мочеиспусканий в уругвайский писсуар? Его телеграммы соответствуют уровню его интеллекта. Ваша высокая оценка этой посредственности представляется мне нелепой.
Я пишу эти строки за столом Проститутки и смотрю на вашу брошь. Заметьте, я впервые назвала Хью тем именем, под каким он известен. Интересно, какое гордое прозвище будет у Кристофера? ШЛЮХА? МОГИЛЬНЫЙ КАМЕНЬ?
Малыш заплакал. Крикнул еще. И еще. Это потому, что я назвала его МОГИЛЬНЫМ КАМНЕМ. Его жизнь — это частица моей будущей смерти.
20 апреля 1957 года
Дорогой Гарри!
Если можете, забудьте вчерашнее письмо. Я отправила его сразу же, как только кончила писать, и не помню, что там было. Все в нем лишь наполовину правда. У меня бывают припадки как при мигрени, вот только голова не болит. Просто наступает временная амнезия.
Расстались ли вы уже с той девочкой из публичного дома или глубоко увязли в ней?
Я опасаюсь худшего.
И, право, не хочу больше с вами переписываться.
Это приказ.
Прекратите всякую связь со мной.
Если бы я поклялся, что не буду пользоваться непрослушиваемым телефоном для связи с Проституткой, то сейчас клятву пришлось бы нарушить. Однако наш непрослушиваемый телефон хранился в запертом чулане, в кабинете Ховарда Ханта. Ему моя просьба не понравилась.
— Ховард, — сказал я, — мне необходимо воспользоваться телефоном.
— Можешь объяснить причину?
— Личная.
Ховард, сидевший за письменным столом, передернул плечами.
— В таком случае ты нарушаешь правила. Почему бы тебе не отыскать телефон-автомат на другом конце города?
— Разговор связан с Фирмой. Человек, которому я хочу позвонить, не станет разговаривать по обычному телефону.
— Значит, Хью Монтегю. Об этом джентльмене идет речь?
— Дассэр.
Ховард поставил локти на стол и посмотрел на меня из-под навеса переплетенных пальцев.
— Гарри, по-моему, ты должен знать, что по управлению о Проститутке ходят легенды, основанные на шести его хороших качествах и восьми плохих. И одно из его плохих качеств те что с ним нельзя нормально поговорить по обычному телефону.
— Согласен: у Хью Монтегю полно причуд. Но в данном случае речь идет о семейном деле первостепенной важности.
Ховард вспылил:
— Непрослушиваемый телефон дан мне как шефу резидентуры. Ты просишь меня нарушить эту привилегию.
— Ради всего святого, да я пользовался непрослушиваемым телефоном все время, пока работал в Берлине. Он стоял в глубине коридора военного ведомства. Кто угодно мог им пользоваться.
— В Берлине, — сказал Ховард, — царит вакханалия. Черт знает какая, абсолютно неконтролируемая вакханалия.
— Дассэр.
— Я не могу разрешить тебе воспользоваться непрослушиваемым телефоном для личного разговора. Это сразу прорвет непроницаемую оболочку.
— Дассэр. Но мне необходимо поговорить по семейному делу.
— Мне кажется, я уже все сказал.
— Ховард, я крестный отец Кристофера, сына Монтегю. Сегодня утром я получил письмо с известием, которое расстроило меня.
— Разве Хью Монтегю не твой крестный?
— Дассэр. — И, не удержавшись, спросил: — Откуда вам это известно? Он несколько раз дотронулся указательным пальцем до большого, подражая квакающей утке.
— Я обедал в Вашингтоне с Арни Розеном.
— Рози будет получше любого телефониста былых времен, — сказал я. К моему удивлению, Хью рассмеялся.
— Держи! — И он достал из кармана жилета маленький ключик. — Звони. Может, и мне известно, что значит волноваться по поводу ребенка.
— Благодарю вас, Ховард.
— А когда покончишь со звонком, не сегодня, но скоро я хочу поговорить с тобой о паре вещей. Не спрашивай кто, но человека два предупредили меня насчет Гарри Хаббарда. Сказали, что ты провалился в Берлине.
— Может, так оно и есть.
— Ну, под началом Билла Харви нетрудно напутать. Самое скверное, если хочешь знать, то, что ты связался с каким-то не тем раввином.
Я молчал. К этому времени я до чертиков разозлился, но старался соблюдать каменное спокойствие.
— Мы можем, — продолжил Хант, — поговорить об этом за коктейлем или ужином. — Он взглянул на часы. — Ой, я опаздываю на обед. Кабинет оставляю тебе. Чтоб он был в таком же виде, когда ты будешь уходить. — Он рассмеялся, чтобы снять обидный подтекст с последней фразы, и ушел.
Пользоваться непрослушиваемым телефоном из Монтевидео оказалось непросто. Мне пришлось пройти через станции в Буэнос-Айресе, затем в Мехико-Сити, затем в Вашингтоне. Лишь через полчаса я выяснил, что Проститутки нет ни в конторе, ни дома, и только после звонка в справочную меня адресовали в ДИКИЙ ЧЕСНОК — так именовался телефон Проститутки в Крепости. Словом, я потратил целый час в кабине Ховарда Ханта, чтобы связаться с человеком, с которым так боялся говорить.
— Ты звонишь мне по поводу Киттредж? — вместо приветствия спросил Проститутка.
И снова у меня было впечатление, что голос долетает до меня по длинной трубе.
— Да, — сказал я, — именно по этому поводу я вам и звоню.
— Как ты сумел добраться до телефона Ховарда? Отдал за это кусок себя?
— По всей вероятности.
— Наверняка слишком много.
— Хью, Киттредж с вами, в Крепости?
— Она в порядке. Принимает успокоительное, но в остальном все отлично.
Я не мог понять, как человек, принимающий успокоительное, может чувствовать себя отлично, но Хью словно услышал мои мысли и добавил:
— С ней я. Так что она не одна.
— Дассэр.
Хью долго молчал, а когда заговорил, такое было впечатление, что за это время он принял решение что-то добавить к сказанному:
— Видишь ли, Гарри, она не помешалась. Это просто следствие перегрузки.
— Я беспокоюсь за нее, — сказал я.
Он фыркнул:
— Беспокоишься? А я живу стиснув зубы. Знаешь? Она все еще старалась кормить малыша, продолжала работать и — самое неприятное — экспериментировала с субстанцией. В эти периоды она, конечно, не кормила малыша. Когда вводила в себя субстанцию.
Я с трудом мог поверить услышанному:
— Что-что?
— Киттредж всегда сначала сама прыгала в воду, а затем уже разрешала другим. Просто она выбрала для своих экспериментов неподходящее время.
— Она в порядке? — спросил я.
— Я же сказал тебе. Она выбирается из этого. Принимает успокоительное. Хороший врач, мой приятель, следит за ее состоянием. Он друг Аллена.
— Она была в больнице?
— Конечно, нет. Упоминание о психическом расстройстве в персональном досье столь же нежелательно, как принадлежность к коммунистической партии в молодости.
Я чувствовал, что ему хочется поговорить. В каком же он, должно быть, состоянии!
— Хью, извините за вопрос, но вы уверены, что ей не следует показаться очень хорошему психиатру?
— Я знаю многих из них, — сказал Монтегю. — Они все перебывали у нас в Технической службе. Я понимаю Киттредж куда лучше, чем они когда-либо ее поймут. Им не найти подхода к ее тонкой психике. Говорю тебе: она в порядке. Через неделю снова будет сама собой. Конечно, какое-то время ей не придется работать и в будущем надо отказаться от всяких инъекций субстанции. Ею движет амбиция, понятно? Единственное, что не поддается в ней контролю. Она считает, что ее работа недостаточно признана. А от этого самый здравомыслящий человек может рехнуться.
— Могу я поговорить с Киттредж?
— Она сейчас спит. Я бы не хотел ее будить.
— Могу я позвонить позже?
Долгая пауза. Я ждал, но он продолжал молчать.
— Кристофер с вами? — спросил я.
— Естественно.
— Есть няня?
— Хорошая. Уроженка Мэна, приходит на день. Если Кристофер просыпается ночью, к нему подхожу я. — И умолк.
Я хотел спросить его о работе. Кто его замещает? Киттредж однажды сказала, что у него есть два абсолютно надежных помощника. Они стерегут двери УПЫРЯ. На меня вдруг накатила не слишком сильная, но неизбежная паника при мысли, что разговор сейчас кончится. И как только Хью повесит трубку, я снова останусь один в Уругвае.
— Так могу я позвонить позже? — снова спросил я.
Вместо его голоса в телефоне гудела статика, казалось, стрекочут мириады крошечных существ.
— Гарри, загляни к себе в душу, — сказал Проститутка. — Ты ведешь себя как сукин сын. Я хочу, чтобы ты прекратил переписку с Киттредж.
Моя первая мысль была: читал ли он письма или же просто знает об их существовании.
— Великий Боже, Хью, — произнес я наконец. — По-моему, это должна решать Киттредж.
— Гарри, рождение ребенка продырявливает карьеру амбициозной, талантливой женщины, как удар копьем. Киттредж необходимо с этим справиться. Так что прекрати переписку. Я так хочу, и она тоже.
— Я собираюсь просить об отпуске.
— Возможно, ты его и получишь, но я не разрешу тебе встречаться с ней.
— Хью, не отсекайте меня. Я же нахожусь в шести тысячах миль от вас.
— Ну, ты скоро обнаружишь, из какого ты сделан теста. Меня не покидает смутное чувство — раз уж мы с тобой разоткровенничались, — что у тебя, Гарри, кишка тонка. Во всяком случае, для того дела, которое ты себе выбрал. Докажи, что я не прав. Всецело уйди в свою работу. Возьми от нас отпуск, потом мы сами к тебе придем.
И он повесил трубку.
Каждое утро по дороге на работу я останавливался у Центрального почтамта, находящегося недалеко от моего отеля. Салли Порринджер оставляла там для меня письма. Ее послания, как можно предположить, носили чисто деловой характер. Например: «О, Гарри, я так по тебе скучаю! Просто до боли! Давай придумаем что-нибудь на субботу».
Приятно было, однако, знать, что кто-то по мне скучает. Прошел месяц после последнего письма от Киттредж, и я провел его, занимаясь с холодной яростью любовью с Салли. Я считал Салли — хотя это было несправедливо — ответственной за понесенную утрату и спаривался с ней наспех, что привело к обратному результату: растопило сидевшую в ней ледышку, и она твердила, какой я замечательный. Жажда одерживать победы в сексе своими железными пальцами толкала меня на новые встречи, хотя я то и дело спрашивал себя, почему я не могу, подобно другим американцам, менять женщин и тут же их забывать. К примеру, Шерман Порринджер всегда готов был угостить нас с Гэтсби рассказом о своих похождениях в борделях Монтевидео. Если Шерман, мрачный, синещекий параноик Шерман, имея жену, двоих детей и все многочисленные обязанности заместителя шефа, мог по-прежнему, как он выражался, «скакать точно счастливейший из оленей», почему же я не могу наслаждаться жизнью? Ирония ситуации заключалась в том, что я почувствовал необходимость быть верным Салли. Парадокс секса состоит в том, что он всегда заключает своего рода договор с любовью, не важно какой: любовь и секс не всегда следуют разными путями. К моим тайным проделкам с Салли надо добавить всю злость на себя за то, что я занимаюсь любовью с эрзацем и что это все больше и больше отдаляет меня от той единственной богини, которой я поклоняюсь, — сильные слова, но ведь я так страдал от утраты! Тем не менее эта злость уживалась во мне с жаждой секса. Утрата Киттредж превратила меня в неприкаянного в стране любви.
Итак, любовь прокралась — пусть даже чуть-чуть — в мои чувства, и я не так уж презирал Салли и сострадал ее страшному одиночеству в стране, где ее понимали лишь маньячки-старухи, игравшие с ней в бридж, молодой, мрачный и весьма безразличный любовник да муж, который настолько хорошо ее понимал, что не понимал вообще. «Неужели он думает, мне приятно слышать, — пожаловалась как-то она, — как он в компании объявляет: „О, Салли — отличная старушка“ — таким тоном, точно я — голубая ленточка, которую он получил за участие в выставке свиноматок?! Иногда я просто ненавижу Шермана. Он такой требовательный и невнимательный», — и принималась всхлипывать. Я обнимал Салли и чувствовал, как мое сострадание начинает перетекать в нее. Я по-прежнему смотрел на нее с немалым презрением, но был предел тому, как долго я сумею таить в себе более благородные чувства — эту чашу нежности и сострадания, которую я берег для Киттредж Гардинер-Монтегю, хотя внутри у меня болела каждая ссадина, которую она мне нанесла.
А кроме того, мне было слишком больно думать о ней. Она действительно сошла с ума? Не проходило вечера, чтобы я не клял себя за то, что не добился отпуска и не уехал в Америку. Однако это было бы ни к чему. Проститутка всегда держал слово. К тому же, возможно, он и прав. Возможно, человек должен наесться грязи.
Тем не менее я чувствовал себя предателем по отношению к Киттредж всякий раз, как мы с Салли занимались нашим распутством. Несмотря ни на что, секс с Салли все больше затягивал меня. Я лежал потом в ее объятиях и раздумывал, идет ли Киттредж на поправку и не нанес ли я через шесть тысяч миль еще один удар по ее головке.
Наесться грязи — да, я чувствовал себя на протяжении всего мая и июня как шахтер в забое. Мягкая зима в Монтевидео вполне могла сойти за атмосферу в шахте на Восточном побережье США. Я был один в Уругвае, а теперь мне некому даже и писать. И я, засучив рукава, взялся за работу, как советовал Проститутка. Дважды в неделю я встречался с Шеви Фуэртесом и раз в неделю с ЛА/ВИНОЙ, по пути заезжал к ЛА/БРАДОРАМ-1 и 2, работавшим в таможенном и паспортном контроле, а кроме того, мне передали ЛА/КОНИКА, гомосексуалиста-репортера светской хроники, так как Гэтсби перебросили на профсоюзы, которые раньше курировал Порринджер. Ну и на мне по-прежнему висели Боскеверде (которые всю зиму фотографировали живые души, входившие в советское посольство и выходившие из него). Все это были мои люди. Да еще Ховард Хант дал мне Горди Морвуда, и мне теперь приходилось иметь дело с его нескончаемыми требованиями денег. Случалось, утром меня раздражало каждое лицо. Иногда Порринджер, Кирнс и Гэтсби оказывались одновременно в нашей большой комнате с четырьмя столами, и я снова понимал, как безлики люди, которых ты видишь каждый день. И как до мелочей знакомы! Вплоть до торчащих из носа волосков!
В эту зиму 1957 года — а в Северной Америке это было лето — Хант стал моим другом. Через два месяца после того, как я дозвонился до Проститутки, преодолев расстояние в шесть тысяч миль, отделявшее меня от Крепости в Мэне, я уже дважды в неделю ездил в Карраско ужинать с Дороти и Ховардом. Уважение, какое я питал к Проститутке, было теперь глубоко запрятано, как продукты, которые прячешь для возвращения из долгого путешествия, но привычка питать такое чувство, его, так сказать, тень переместилась сейчас на Ханта. Хотя у него был преотвратительный характер (в одно мгновение он мог вызывать неприязнь, а в следующее мог нравиться), главное — я видел в нем лидера. Я снова обнаружил, что наша способность любить — за неимением ничего другого — переключается на флаг и твою работу.
В таком состоянии, заглянув одним холодным утром по привычке на Центральный почтамт, я вытащил из своего ящика письмо от Киттредж. Она отправила его не с дипломатической почтой, а обычным путем.
Конюшня
30 июня 1957 года
Дорогой Гарри!
Узнала этот адрес от вашей матушки. Полагаю, письмо открытой почтой дойдет. Пишу, чтобы сообщить, что я теперь в полном порядке. Даже в известной мере процветаю. К моему небольшому огорчению, я больше не кормлю малыша — он переведен на искусственное питание, но в общем все идет хорошо. Днем к нам приходит няня-домоправительница, и я вернулась на работу: никто в конторе действительно не знает, что я была больна. Хью очень ловко сумел это осуществить. Аллен, возможно, подозревает, но больше, безусловно, никто. Хью просто объявил: мы с Киттредж с самой свадьбы не имели-де отпуска — такое только у него могло сойти. Он, конечно, работал в Крепости, и чертовски много, а я потихоньку расправлялась со своими безумиями. Нигде этого не повторяйте, но беда случилась не из-за вас, и не из-за броши, и не из-за беби, и не из-за Хью — во всех вас я начала видеть демонов, окружавших меня, — а из-за крайне неразумного экспериментирования с хоть и потрясающим, но невероятно коварным средством, влияющим на сознание и именуемым ЛСД. Кое-кто из наших людей последние пять-шесть лет пробовал его принимать, и результаты были самые удивительные, но неубедительные, и я в своем тщеславии решила попробовать на себе и попытаться проследить влияние ЛСД на Альфу и Омегу. Ну и Альфа с Омегой устроили жуткую кадриль.
Это письмо является моим извинением перед вами. Я достаточно хорошо помню, как глубоко я нырнула, и считаю это непростительным. Я уже какое-то время хочу сказать вам об этом, но я не смела воспользоваться нашим старым средством общения — диппочтой. Хью запретил мне писать вам, и в известной мере он прав. По-моему, я вела своего рода двойную жизнь. Целомудренную, но тем не менее двойную. Я поклялась Хью, что не возобновлю переписку с вами, а если надумаю возобновить, то скажу ему. Произнося клятву, я, конечно, подняла два пальца, а потому это письмо — нарушение клятвы. Так или иначе, я решила попытать счастья.
На самом деле пишу, чтобы сказать то, что я вам уже сообщила: я в порядке. И по правде говоря, люблю сейчас Хью больше, чем когда-либо. Он фантастически относился ко мне в Мэне: был так заботлив, хоть и ничего не спускал. Я поняла, насколько он любит меня и беби, а раньше я по-настоящему этого не знала. Как-то до конца не понимала. Его любовь, должно быть, зародилась на глубине тысячи футов. Я думаю, без него я потеряла бы куда больше времени и дольше пребывала бы в состоянии неистового отупения.
Этим письмом я хочу также сказать, что мне не хватает вас и ваших писем. Я терпелива. Я выжду еще три-четыре месяца, чтобы доказать Хью, что рецидивы мне не свойственны, совсем. Я вернулась к нормальной жизни, но хочу, чтобы он это увидел, а к осени — вашей весне — скажу ему, что хочу снова писать вам; и если он не разрешит — что ж, посмотрим. Так что наберитесь терпения.
Думайте обо мне как о своей кузине, — кузине, которая вас целует, но с которой вы не можете общаться. Охохонюшки! Hèlas![88] Я всегда буду особо любить вас, но, признаюсь, мне куда уютнее, когда вы от меня далеко.
Amitièes[89]
P.S. Хью никогда не видел ни одного вашего письма. Я призналась ему, что мы переписывались, но только как студенты, которые были влюблены друг в друга, но не собираются развивать отношения. Это он может стерпеть: он ведь видел, как мы относились друг к другу, когда вы приезжали. Так что мое признание лишь подтвердило его проницательные наблюдения. Я не посмела сказать ему, насколько мы были откровенны друг с другом в других вопросах. Он никогда этого не понял бы и не простил.
Я опять солгала ему, сказав в тот вечер, когда приняла ЛСД, что уничтожила ваши письма. Видите, даже в безумии я понимала, что надо солгать.
Даже когда мы ужинали втроем, все происходило по протоколу. Ховард всегда сидел на одном конце их длинного красивого стола, а Дороти на другом. Оба они были абсолютные снобы, и тем не менее я понимал, что быть принятым такого рода людьми все равно как получить награду: ты буквально купаешься в душистых водах. Поскольку визит в Конюшню все еще вызывал у Ховарда неприятные воспоминания, тем приятнее было ему принимать меня — не только из-за того, что я Хаббард, но и потому, что я сумел кое-что украсть у Монтегю. Ховард все еще не понимал недостижимость некоторых желаний, например, занять определенное социальное положение. Я полагаю, одной из причин, по которой он нравился мне, была наша часто проявлявшаяся схожесть.
В конторе мне, конечно, приходилось расплачиваться за его знаки внимания. Одной из моих обязанностей было привозить вечером Ханту домой отчеты о работе, проделанной за день, который он провел, выпивая с уругвайцами в Жокей-клубе. Однако довольно скоро Порринджер и остальная команда интуитивно пришли к выводу, что я не столько выполняю задание, сколько хожу в гости на ужин. В те вечера, когда я работал куратором, Гэтсби, или Кирнс, или даже сам Овсянка отправлялись к начальству и ехали двенадцать миль вдоль Рамблы к пляжам Карраско, где жили Ханты в белом доме с красной черепичной крышей на расстоянии всего двух извилистых улочек от океана, но моих коллег не часто приглашали разделить вечернюю трапезу. Благосклонность к нижестоящим не принадлежала к числу добродетелей Дороти. Меня даже дрожь пробирала при мысли о том, что будет с Салли, если она попадет в ее коготки. Не приятнее было думать и о том, как будет чувствовать себя у них за столом Кирнс. У него была крошечная жена, и вместе они производили странное впечатление. От такой диспропорции у Дороти раздуются ноздри. А вот Джей Гэтсби окончил Цитадель, и его жена Теодора ходила в хороший центр просвещения для южных леди под названием «Аткинс Эмори» (или что-то вроде этого), так что Ханты вполне могли пригласить их вторично, но не больше.
Хуже того дня, который мы провели с Салли накануне визита Ховарда и Дороти на ответный ужин к Порринджерам, просто не было. Самое большое достоинство Салли — умение отключить свои умственные способности на тридцать полных сладострастия минут — вдруг исчезло. Я занимался любовью с женщиной, чье тело не отвечало на ласки, а мысли были полны страха перед приемом высокопоставленной пары. Хант мог ведь и бровью не поведя придумывать лозунги вроде MARXISMO ES MIERDA и отправлять возмутителям спокойствия картонки с распылителями «Кто? Я?», но он не получил бы удовольствия от ужина с людьми, которые не умеют сервировать стол. А Дороти была и того хуже. К тому, что в ее жилах текла кровь на одну восьмую индейцев сиу и ее предки были Гаррисонами, следует добавить, что у нее был титул, которого она лишилась, став миссис Хант. До Ханта Дороти была замужем за маркизом де Гутьером и жила в Чандернагоре, «фамильном поместье де Гутьеров, — как мог бы сообщить вам Ховард. — Это под Калькуттой».
Я так и не знал, де Гутьеры — французы индусского происхождения или индусы французского происхождения, и хотя я время от времени слышал слово «маркиза», едва ли мог бы правильно его написать. Но воздадим Дороти должное: она была аристократка. Брюнетка с большими черными глазами, крупным прямым носом и губами, умевшими выражать все нюансы неудовольствия, она, как ни странно, была привлекательна и почти всегда давала понять, что знает себе цену.
Каковы бы ни были достоинства и недостатки дома Хантов, я расплачивался за их гостеприимство на работе, погружаясь в холодную атмосферу, какой окружили меня коллеги. Не важно. С этим можно было мириться. Я довольно много узнавал о том, как видится Ханту его резидентура. Ужины в Карраско проходили по установленному Дороти этикету, и за столом не полагалось говорить о делах, но за полчаса до ужина меня неизменно усаживали в кабинете Ховарда и использовали в качестве резонатора. Из улья мыслей Ханта вырывались раздумья длиной в несколько минут о недостатках Гэтсби и Кирнса. Я редко комментировал его высказывания о плохо натянутых барабанных перепонках в нашей резидентуре. Я знал, что все это делается, чтобы подготовить меня к новой работе. Порринджер служил связным с журналистами и редакторами, которым мы платили, чтобы они печатали наши материалы в прессе Монтевидео. Однако на прошлой неделе Порринджер больше писал для журналов, чем читал. «Хрущев — палач Украины» была тема его писаний.
И я увидел, из чего будет складываться моя работа. Контакты Порринджера с журналистами останутся при нем — они такая же священная его собственность, как сорок акров земли для оклахомского фермера, на меня же возложат значительную долю писания и редактирования. Литания Ханта о далеко не совершенной работе Гэтсби и Кирнса была — я это понимал — отражением их жалоб на то, что я ничего не делаю. Старая игра в каждой резидентуре, как я начал понимать, состояла в том, чтобы сбросить нудную работу на новичка, сидящего за соседним столом, и Хант, который наверняка понимал, во что обходится быть его фаворитом, очевидно, решил перевалить на меня большую часть канцелярской работы. Следовательно, когда я согласился приложить руку к материалу, который Порринджер посылал трем своим лучшим журналистам — ЛА/РЦУ, ЛА/ТИФУНДИИ и ЛА/МПИОНУ, Хант добился своей цели и мог теперь об этом поразглагольствовать.
— Гарри, — сказал он мне сейчас, — что ни говори, а пропаганда составляет половину нашей деятельности. Иногда я считаю, что это лучшая ее часть. — Он открыл ящик стола и тут же закрыл его, точно хотел проверить, не поставили ли ему Советы подслушивающее устройство. — Как ни неприятно мне это говорить, — продолжал он, приложив руку ко рту, словно боясь, что его могут услышать чужие уши, — но немало наших газет на родине перепечатывают нашу дезинформацию. Журналиста легче купить, чем лошадь.
В дверь кабинета постучала горничная. Пора ужинать. Конец делам и переход к истории. Дороти, куда менее разговорчивая, чем Ховард, всегда внимала его монологам за столом, используя их, как я думаю, для медитации. Ведь она все эти сказки уже не раз слышала.
А я не слышал и считал, что Хант хорошо рассказывает. Приведу лишь одну из очень многих.
— Было это в Токио около двух лет назад…
— Скорее полтора года назад, — поправила Дороти.
— За часами смотришь ты, — согласился Ховард. — Хорошо, полтора года назад китайские коммунисты имели наглость объявить, что они открывают в Японии свою первую торговую ярмарку. Будут показывать оборудование для машиностроения. Они подняли большую волну. Мы-то знали, что к чему, и все-таки! Что, если они действительно конкурентоспособны? У американцев было немало вложено дукатов в этот горшок, так что мы, безусловно, не хотели, чтобы японцы стали смотреть в сторону Китая. Ну, я умудрился влезть в их рекламу и понял, что китайские комики выглядят весьма жалко. Это были плохие копии наших машин. А несколько хороших образцов были изготовлены вручную. Они явно не могли нанести серьезного урона нашему департаменту, нет, сэр, всемогущий доллар не будет потрачен на соревнование с ними. Тем не менее я решил подложить бомбу под их выставку.
— Воспользовались «Кто? Я?»? — спросил я.
— Ни в коем случае. Тут требовалась тонкая работа. Поэтому я разрешил провести стильную операцию. Однажды вечером с самолета над Токио были разбросаны сотни тысяч листовок. «Приходите на Китайскую торговую выставку, — приглашали они. — Бесплатный вход, бесплатное пиво, бесплатный рис, бесплатное сашими». — И захохотал. — Гарри, выставку наводнили толпы токийцев, размахивавших этими листовками. Организаторам пришлось закрыть двери. У них же все было платное. Пресса была жуткая. Китаезам пришлось быстренько убираться из города. Думается, тем, что я сижу сейчас в кресле шефа, я в какой-то мере обязан этой истории. Ну конечно, мне следует, наверное, поблагодарить и Дороти. — Он поднял бокал в ее честь. — Дружище, — сказал он, — вот ты смотришь на хозяйку и что ты видишь?
— Красивую даму, — сказал я.
— Не только, — заметил Хант. — Я вижу также чрезвычайно скрытную женскую особь. Спроси себя, Гарри: из Дороти получится шпионка?
— Преотличная, — ответил я.
— Ты на правильном пути. — Он глотнул вина. — Я сейчас выдам одну тайну, хотя и не следовало бы. В Токио она умудрилась умыкнуть аргентинские шифровальные книги.
— Вот это да! — сказал я, обращаясь к Дороти.
— Ну, Ховард решил об этом рассказать, хотя я не считаю это таким уж великим достижением. Я же работала у аргентинского посла.
— У нее безупречный испанский, — сказал Ховард. — Она писала выступления для посла.
— Работала у них неполный рабочий день, — пояснила Дороти.
— Неполного рабочего дня оказалось вполне достаточно, — сказал Ховард, — чтобы Дороти сумела за время дневной сиесты выкрасть шифровальные книги. У нас за углом сидела маленькая команда, которая сфотографировала всю добычу быстрее, чем ты освежевал бы зайца, и Дороти успела положить книги на место до того, как первый siestadero[90] вернулся на работу. Северо-азиатское командование должно было бы дать залп в честь Дороти! Дорогая, ты настоящее чудо! Если б мы не встретились в Париже, я наверняка познакомился бы с тобой в Гонконге в один из божественных вечеров.
— А что бы я там делала? — спросила Дороти.
— Управляла бы большой фабрикой по подготовке шпионов. Контрактники на выбор — по разной цене. Любой национальности.
— Передай нам вино, прежде чем ты все выпьешь, — сказала Дороти.
— Откроем еще бутылку, — попросил Ховард.
В тот вечер мы сильно напились. Дороти давно ушла спать, а Ховард все продолжал говорить. У меня никогда не было старшего брата, и Ховард начинал заменять мне его.
Вернувшись после ужина в отделанный деревом кабинет, он достал бутылку «Курвуазье», и мы принялись точить лясы. На стенах кабинета Ханта висело, должно быть, пятьдесят фотографий в серебряных рамках, на которых были изображены он и Дороти в детстве, затем они вместе в Париже, фотографии детей, фотография Ховарда, играющего на саксофоне в университетском оркестре; младший лейтенант Ховард Хант, резерв военно-морского флота США; корреспондент Хант в Гуадалканале; Хант за машинкой пишет один из своих романов; Хант в китайском окопе со снайперской винтовкой; Хант на лыжном подъемнике в Австрии; Хант со связкой фазанов в Мексике; Хант на пляже в Акапулько; Хант в Голливуде; Хант с рогами антилопы в Вайоминге; Хант с рогами барана не знаю где — ему надоело быть гидом по фотографиям еще прежде, чем мы добрались до Греции. Дойдя до Акрополя, он махнул рукой на дальнейший рассказ и, усевшись в большое кожаное кресло, предложил мне занять собрата.
Чем больше мы пили, тем откровеннее становился Хант. Через некоторое время он стал называть меня Хабом. Я уже видел большую карьеру, открывающуюся перед Хабом, и быстро подыскал этому объяснение (в котором не было ни грана правды), что моего брата-двойняшку звали именно так.
— Вернемся к Гарри, — соблаговолил Хант. — Хорошее имя — Гарри.
— Благодарю вас.
— Что маячит для тебя, Гарри, вдали?
— Где вдали?
— Лет этак через тридцать. Видишь ты себя в кресле директора или в меховых туфлях среди отставников?
— Мне нравится эта работа. Каждый день я узнаю что-то новое. И хочу стать чертовски хорошим сотрудником.
— Никаких укоров совести?
— Бывает, пожалуй, но мне еще надо дозреть.
— Отлично, — сказал Ховард и выдвинул ящик стола. — То, что я тебе сейчас покажу, — сугубо секретно.
— Дассэр.
— Это мои оценки людей.
— Ясно.
— Опустим Гэтсби и Кирнса. Ничего хорошего о них я послать домой не могу.
Поскольку я тоже ничего хорошего сказать не мог, то промолчал.
— Порринджер получаст «Б» с минусом. У тебя отметка получше.
Должно быть, он передумал мне это показывать, так как вдруг задвинул ящик.
— Я поставил Шерману хорошую отметку за то, что он много работает и инициативен в вербовке агентов, но я вынужден приклеить ему ярлычок. Его уровень — заместитель шефа резидентуры. Выше он не пойдет, пока не научится командовать резидентурой. Так что, боюсь, на этом уровне он и застрянет, но моя обязанность — беспристрастно оценить его.
— Я понимаю всю трудность.
— А вот с тобой дело обстоит посложнее. Билл Харви — все мы знаем — мстительный мерзавец, но тут он превзошел самого себя. Он наклеил тебе ярлык «недостоин доверия» — это все равно что взрезать яремную вену. Потом неделю спустя этот ярлык снял. «По размышлении, — написал он, — считаю, что это человек с вывертами, но талантлив и достоин доверия». Когда будут решать вопрос о твоем повышении, тот, кто будет заниматься твоим делом, может задаться вопросом, что побудило Харви на сто восемьдесят градусов изменить свое мнение. Это для тебя не слишком хорошо.
— Дассэр. — Я помолчал. А потом не выдержал: — Ну и ну!
— Так что тебе нужно получить у меня безоговорочное «да».
— Наверное.
— Я думаю, ты его получишь. Я вижу в тебе нечто такое, чего многим хорошим молодым офицерам недостает. Ты способен предвидеть. И я намерен сказать, что хотя ты еще неопытен, но имеешь все данные, чтобы работать в высшем эшелоне. «Стоит не упускать из виду» — вот что я хочу добавить к твоей характеристике.
— Спасибо, Ховард.
— А все потому, что у тебя есть честолюбие.
Разве? Мне никогда не представлялось трудным сделать выбор между знанием и властью. Я всегда предпочитал первое. Или Хант увидел во мне то, чего я сам не замечал? Не знаю, то ли от «Курвуазье», то ли от оценки Хантом моих способностей, но я чувствовал, как согрела меня его похвала. Что же до оценки, данной мне Харви, поразмышляем над этим завтра.
— Главное, Хаб, извини — Гарри, не обманываться насчет себя. Нам всем хочется стать директором центральной разведки. Для меня это значит больше, чем стать президентом. Ты тоже так считаешь?
Я едва ли мог ответить отрицательно. И потому просто кивнул.
— Черт подери, именно так. Но я знаю свои шансы. У Ховарда Ханта один шанс из двадцати, может быть, из пятидесяти. Дороти говорит, что, к сожалению, я слишком благосклонно отношусь к себе. Будем считать, что у меня один шанс из ста. И этот шанс — живой нерв. Он проходит от моей макушки до кончиков пальцев на ногах. Еще лет десять — пятнадцать, и я, пожалуй, смогу претендовать на место в эмпиреях. Как и ты лет через двадцать — двадцать пять.
— Я начинаю понимать, что делает хороший коньяк.
— Ха-ха! Ну-ка повтори, Гарри. — И сопроводил свои слова глотком из рюмки. При этом он лихо щелкнул по стеклу пальцем с кольцом. — Отлично. Эндшпиль нам ясен. За высокую цель! — И поднял рюмку.
— За высокую цель.
— Позволь поставить перед тобой еще одну весьма существенную цель. Рано или поздно ты женишься.
— Этого следует ожидать.
— Хорошая жена сотрудника ЦРУ должна быть произведением искусства. Ко времени моего назначения в Гватемалу Дороти была уже в третий раз беременна. Мне пришлось оставить ее в Вашингтоне в самый тяжелый для нее период. Так что тут явно есть свои «за» и «против». С точки зрения карьеры быть холостяком — это на короткое время плюс. Ты можешь в любой момент сняться и переехать в другое место. Но если брать более долгий срок, то отсутствие жены — минус для управления. Объективно говоря, для сотрудника ЦРУ лучше всего жениться на богатой девице, вполне презентабельной, пригодной для светской жизни и достаточно самостоятельной, чтобы месяцами жить без тебя. Скажем так: пока ты не женат, пользуйся этим вовсю. Не упускай возможности, если таковая перед тобой открывается, перейти из одного отдела в другой. Расширяй поле своей деятельности. Затем, когда подвернется подходящая девушка — я имею в виду такое совершенство, как Дороти, — женись. Без этого шефом резидентуры тебе не стать. Ведь резидент — своего рода посол. Мы являемся олицетворением того, какими иностранцы хотят видеть американцев. — Он оторвал от рюмки длинный палец и выбросил его вперед под углом в сорок пять градусов. — Видишь ли, у меня есть тезис. Мы, американцы, живущие за границей, обязаны думать о необходимости сдерживать людскую зависть. Мы показали всему миру, что можно жить честно и при этом процветать, и потому нас всюду ненавидят. Следовательно, что бы мы ни делали, мы должны помнить о существовании зависти. Нас могут ненавидеть, но необходимо, чтобы люди понимали, что их зависть бессильна. Вот тут женщина и должна сыграть свою роль.
Он говорил, а я думал, что не за этим я сюда поступил. Возможно, таково было действие коньяка, но не было у меня желания стать директором, нет, меня привлекало не это, а двойная жизнь. В двойной жизни была моя надежда сохранить разум, и я кивал с умным видом, словно мы были одного года с коньяком.
Киттредж молчала, пока снова не потеплело и не подошло время справлять в Уругвае второе мое Рождество.
12 декабря 1957 года
Гарри, дорогой Гарри!
Хочу получать от Вас весточки и писать вам о том, как я живу. Во мне произошли такие большие перемены. Конечно, я нарушаю данное обещание. (Я отказываюсь назвать это клятвой, поскольку Хью принудил меня к тому. А дать слово в минуту величайшей слабости — это не значит дать слово от души.) Исходя из такой сомнительной логики я решила не говорить Хью, что собираюсь возобновить с вами переписку. Он не согласился бы, и в результате моя жизнь с ним стала бы невыносимой. Я не подчинилась бы, а он никогда не принял бы моего бунта. И наш брак, протекавший уравновешенно и, честно говоря, счастливо благодаря его невероятной заботе обо мне, когда я больше всего в этом нуждалась, мог бы снова попасть в шквал.
Я, несомненно, многому научилась. Живешь так, как получается, но душа жаждет большего. Исходя из этой логики, мне нужны ваши письма. Так что у меня зародилось неистребимое желание обмануть Хью, и я намерена рассказать вам о себе куда больше, чем вы ожидаете, — скоро я загружу вас длиннющим письмом.
Угадайте кто.
P. S. Можно совершенно спокойно снова пользоваться диппочтой. Однако адрес новый. Адресат по-прежнему Полли Гэлен Смит, но адрес другой: Дорога АТ-658-НФ
В ответ я отправил послание в две строки: «Сообщаю, что ваш Рождественский подарок прибыл в целости и сохранности. Жду слов и музыки».
5 января 1958 года
Дорогой Гарри!
Кристофер сейчас, наверное, привел бы вас в восторг. Каким прелестным малышом стал ваш крестник! Конечно, он еще в той стадии, которая так пугает и о которой меня предупреждали другие матери: уже ходит, но еще не говорит! Не могу вам описать, как это меня пугает, и это может длиться еще не один месяц. Единственная возможность уберечь от Кристофера мебель — это держать его либо на улице в кресле-ходилке, либо в загончике наверху. Очутившись в гостиной, он ведет себя как пьяный громила: топает всюду, вытянув ручонки, и пытается перевернуть все благоприобретенные вещицы. Господи, до чего же я его люблю! Всякий раз, как я кричу: «Нет!» — когда он намеревается сбросить на пол Эльфа ручной работы или прелестного Пимма, малыш поворачивает ко мне исполненную решимости мордашку с этакой ухмылочкой, а в глазах — коварный, как у Хью, огонек. Господи, я становлюсь просто ужасной, когда затрагивается моя любовь к собственности. Голос плоти и крови умолкает перед античной ценностью.
Вот пишу вам и вижу, что готовлю вас к большущей исповеди. Не знаю, насколько вы поняли подлинную картину той духовной пропасти, в которую я погрузилась много месяцев назад. Да, я обязана этим ЛСД, и броши, и Хью, и вам — все это я уже признала, но были еще и неуправляемые фантазии. И серьезные, совершенно конкретные трудности. О подлинной причине того, что со мной произошло, я с вами никогда по-настоящему не говорила. Это связано с моей работой в Технической службе.
Поведаю вам теперь, что всякий раз, как я думаю о конгломерате кабинетов и коридоров Технической службы в нашем крыле на Аллее Тараканов, я мысленно представляю себе Аллена Даллеса, идущего, сморщив нос, по нашим дурно пахнущим коридорам. В моих снах и видениях он с хвостом и с раздвоенными копытами. Вам известно, что он родился с изуродованной ступней? Семейство Даллес мигом его оперировало, так что теперь он лишь слегка прихрамывает, когда подагра не вынуждает его уменьшить свои сатанинские аппетиты. Учитывая тропизмы Аллена, он, естественно, и женился на девице по имени Кловен (замените «н» на «р»)[91]. Гарри, извините за эти мишени для насмешек, но временами я ненавижу Хью и ненавижу Аллена, ибо они подавляют меня, что, как я подозреваю, и должен делать хороший начальник.
Но не волнуйтесь: размышления, вызванные этими буйными эмоциями, позади, и я рассказываю вам о них лишь для того, чтобы вы поняли весь накал владевших мною чувств. Видите ли, я порой испытывала сильное раздвоение по поводу дозволенности нашей работы в Технической службе. Столь многое в ней связано с контролем над мыслями. Получается, что мы манипулируем душами людей. И однако же, мой Проститутка всецело за такой контроль, если он осуществляется людьми, которых он одобряет. Да, идет великая война за будущее человечества — христиане против красных! И разве не блестяще придумали русские материалисты, выбрав для своей эмблемы цвет крови и огня! Блестяще, говорю я, потому что это привнесло необходимый привкус стихии в их материалистическую пустоту. Я говорю бред? Единственная концепция, с которой я сжилась с тех пор, как встретила Хью, состоит в том, что коммунисты двадцать четыре часа в сутки изыскивают способы совратить души людей, следовательно, и мы должны трудиться двадцать четыре часа в сутки, чтобы разрушить их замыслы. Техническая служба — это храм, где мы не только выискиваем тайные микробы, но занимаемся гипнозом, производим снадобья, путающие мысли, и разрабатываем психологические методы воздействия на противника, прежде чем он одолеет нас. Собственно, Хью прочел мне настоящую лекцию, прежде чем мы поженились. Из этой лекции напрашивался вывод (и это любимый тезис Хью об источнике человеческой энергии), что, только когда лучшее и худшее в человеке нацелено на выполнение одной и той же миссии, человек действует в полную силу. В момент особой откровенности Хью признался мне: «Я занимаюсь скалолазаньем, потому что мне необходимо побеждать страх перед падением с большой высоты, — это хороший метод, но я также получаю от этого удовольствие, потому что тем самым я могу подняться над другими и унизить их, и это тоже глубоко сидит во мне». Гарри, меня взволновала его искренность. Я знала, что глубоко под полированной внешностью студентки университета таятся шекспировские кровавые страсти, вещи, о которых не говорят. Я знала также, что Хью — тот человек, который может проложить для меня спокойную дорогу через этот сокрытый во мне мир.
Ну, мой будущий супруг и действовал согласно своему тезису. Он сказал, что нам посчастливилось работать в ЦРУ, потому что лучшее и худшее, что в нас есть, может быть направлено на благородные цели. Мы призваны ставить преграды КГБ, одолеть эту организацию, сотрудники которой, «эти трагические ребята», по словам Хью, все хорошее и плохое, что в них есть, используют для неблагородных целей.
Итак, я пошла работать в Техническую службу с благословения Аллена, чувствуя на талии крепкую руку Хью, которая поддерживала меня. Я готова была нырнуть в самые глубины, но, как только я прошла подготовку, меня, конечно, обернули ваткой. Персонал Технической службы, как вы, наверное, догадываетесь, так же разделен на ячейки, как и во всех других отделах управления. Даже сейчас, после пятилетнего пребывания в недрах Технической службы, я не могу сказать наверняка, занимаемся ли мы «мокрыми» делами или же, оставив убийства в стороне, занимаемся кое-чем похуже, например, разработкой способов прекращения человеческой жизни. Если верить наиболее мрачным слухам, то это так. Такого рода слухи поступают ко мне больше всего, конечно, от Арни Розена, а я не убеждена, что ему всегда можно верить. (Слишком он любит дикие россказни.)
Что ж, пришло время допустить вас к подобию исповеди. Года полтора назад Арнольд Розен начал работать у меня и вскоре стал моим помощником номер один. Он человек блестящий и плохой. Слово «плохой» следует воспринимать в понимании выпускницы Рэдклиффа. Употребляя его применительно к мужчине, мы имели в виду, что он гомосексуалист. Арнольд — и вы ни в коем случае не должны это повторять — очень тщательно скрывает свое пристрастие.
Хотя он и говорит, что отказался от секса, поступив на работу в Фирму, я ему не верю. А он в этом клянется. Должно быть, вынужден. Кажется, он был в школе чем-то вроде королевы. Трудно себе это представить. Он, наверное, был очень смешной, в очках, выпускник с самыми высокими оценками, но и с пристрастием к «грязи», как он выражается. Узнав его поближе (а тогда он перестает изображать из себя восторженного пса, лижущего тебе руку, как он это делал при Хью), ты видишь, что это безнравственный и невероятно смешной сплетник. Я спросила его, как он умудрился пройти сквозь трепещущие крылышки птички на вступительном тесте, и он сказал:
«Дорогая моя, мы же знаем, как проходить тест на детекторе лжи. Это входит в нашу эрудицию».
«Ну и все-таки как?» — спросила я.
«Вот уж не могу вам сказать. Это оскорбит ваше чувство приличия».
«У меня его нет», — сказала я.
«Киттредж, вы самый наивный и закрытый человек, какого я знаю».
«Скажите же», — не отступалась я.
«Дорогая моя, мы поглощаем уйму гороха».
«Гороха?» — Я не понимала. Ровным счетом ничего.
«Надо только узнать, когда будет тест, и затем пережить небольшой период неудобства. В ожидании теста надо съесть хорошую порцию гороха».
Я шлепнула его по руке.
«Арни, ты психопатический лгун».
«Правильно. Фокус в том, чтобы во время теста думать только о своих кишках. Твой мозг не фиксирует, лжешь ты или нет. Ты думаешь лишь о том, чтобы держать под контролем свой сфинктер. Должен вам сказать, что человек, проводивший тест, здорово на меня злился. „Ты из этих, — заявил он. — Во всех ответах присутствует напряжение. Ничего нельзя понять“. — „Извините, сэр, — сказал я ему. — Наверное, я что-то не то съел“».
Гарри, он своего рода дьявол. Если бы я раньше не пришла к выводу насчет Альфы и Омеги, Арни Розен навел бы меня на эту мысль. В нем две совершенно разные личности: одна, с которой, я полагаю, вы знакомы, и другая — совершенно отличная от первой. Я думаю, Хью присоединил его к моему двору, чтобы возле меня был хотя бы один умный человек. Розену, безусловно, доставляет удовольствие удовлетворять мое чрезмерное любопытство по поводу некоторых странных личностей, которых встречаешь в коридоре. Он полон слухов о том, что происходит вокруг. «Киттредж, вы чувствуете, какая аура исходит от этой закрытой двери?! Это логовище Дракулы!»
Я с этим соглашаюсь. Я этому верю. А потом думаю, не слишком ли я чувствительна к оккультному. (Возможно, вы помните, как полтора лета назад я увидела в Крепости призрак Огастаса Фарра и в моем сверхлихорадочном воображении он прихрамывал, совсем как Аллен, когда у него «плохой день». Ха-ха!)
Я хочу увести вас еще на несколько лет назад. К тем временам, когда меня держали в ватке. Аллену Даллесу так понравилась моя выпускная работа в Рэдклиффе об Альфе и Омеге, что он сразу принял меня на работу. По завершении подготовки — помните, это было той весной, когда мы познакомились? — я была направлена с пятью другими выпускниками, и не подозревавшими, что их занятия оплачивает ЦРУ, на психологический факультет Корнеллского университета. Еще одно ловкое прикрытие. Я летала каждые две недели на семинар в Итаку, чтобы проверить, насколько я продвинулась в своем исследовании.
С какой стороны ни посмотри, ничего грязного я не делала. Просто развивала выбранную мною тему. Я, пожалуй, была даже чуточку влюблена в Аллена в эти первые пару лет. Если бы не Хью, вполне возможно, мне даже вздумалось бы лечь с ним в постель. Аллен был такой милый! Я была, безусловно, увлечена им и хотела сделать что-то такое, чем только он мог бы воспользоваться. И меня понесло не в том направлении. Вместо того чтобы проследить за Альфой и Омегой по лабиринтам моего «я» и использовать себя в качестве лаборатории, а именно так и поступил великий старый мастер Фрейд, проведя немало лет в самоанализе и лишь после этого дав нам понятия «эго» и «ид», я отвернулась от своих потоков и горящих горнов и занялась секретными тестами, которые управление могло бы использовать для выявления потенциальных агентов.
Итак, последние пять лет я разрабатывала тест, с помощью которого можно было бы выявить потенциального предателя. Восемь месяцев назад был найден окончательный вариант, состоящий из двадцатистраничного теста по двадцать пять вопросов на каждой странице, и на определенных уровнях мы могли предсказывать нарушения психики не хуже тестов Шонди или Роршаха.
Однако достаточно точно вычертить кривую Альфа — Омега чрезвычайно трудно. К своему великому ужасу, мы выяснили, что надо по крайней мере пять раз просчитать Длинный Том (это наш термин для пятисот пар), чтобы выяснить, каким путем происходит переход из Альфы в Омегу. Если бюрократы определенного уровня могут годами держать две ипостаси своей личности врозь, то актеры и психопаты переключаются с одного на другое по двадцать раз в день. Для таких людей тест надо проводить многократно, в разные часы дня. Скажем, на заре и в полночь. Когда человек пьян и когда трезв. В конце концов мы получили в достаточной мере достоверные векторы для определения возможного агента или даже возможного двойного агента, но применять Длинный Том труднее, чем выращивать орхидеи.
Гарри, последние пять лет я носила в себе этот груз огорчений, сомнений и разочарований. И все эти годы, фигурально выражаясь, через коридор от меня работал другой психолог по имени Гиттинджер, приехавший к нам из норменской больницы, что в штате Оклахома; он крутился вокруг моих тестов, адаптируя старый добрый тест Векслера и назвав свой новый тест Векслер-Бельвю. Батарея его тестов, которая требует всего одной встречи с пациентом, определяет предателей и возможных агентов, боюсь, лучше, чем по моему методу.
Розен, когда мы начали доверять друг другу, предупредил меня, какой оборот приобрело дело: тесты Векслера-Гиттинджера используются Технической службой вовсю, а мои — нет.
«Чем же это объясняют?» — спросила наконец я.
«Ну, в общем, объясняют тем, что у вас больше разговоров, чем дела».
Мне больно это слышать. Затем до меня дошло, что Гиттинджер получил шикарную дотацию от одного из наших фондов прикрытия. Он может теперь пользоваться средствами Фонда человеческой экологии. А мой семинар в Корнеллском университете не продлили.
Это было моим первым шагом под гору. Жизнь, Гарри, всегда меня баловала, и слишком долго. Если мать обожала меня, когда замечала, что я существую, то отец восполнил образовавшиеся пробелы сторицей. Вас когда-нибудь ублажал распутник шекспировского толка? До инцеста мы не дошли, но я уже в трехлетнем возрасте знала, что такое сильная мужская любовь. Она никогда не ослабевала. Лишь становилась все более сильной и более требовательной. До чего же папа ненавидел Хью! По-моему, это была первая буря страсти, с какой я столкнулась вне книг. До тех пор наша принцесса ступала только по коврам. В Рэдклиффе состоялась коронация. Меня либо обожали, либо мне завидовали, либо и то и другое, а я даже не замечала этого. Мой мозг столько всего выдавал, что я могла бы отправиться на пустынный остров и чувствовать себя вполне счастливой, наслаждаясь сама собой. Единственной моей бедой было отчаянное обилие новых идей. Господи, как они кричали, требуя внимания! А когда я стала женой Хью — figurezvous![92] — мне было всего двадцать три года, и седые ветераны разведки выстраивались в очередь, чтобы очаровать меня. Милый мой, была ли какая-нибудь дурочка больше избалована?
Теперь же, проработав пять лет в Технической службе, я покатилась вниз, а Гиттинджер с каждой неделей, с каждым месяцем поднимается все выше. Однако я не могу плохо относиться к этому человеку. Он умный, хитрый, веселый оклахомец, который, по выражению Арни, играет своим акцентом, выводя рулады, как на гитаре. Гиттинджер обладает даром заражать своим веселым смехом. И покрасоваться перед нами любит иногда. Дайте ему результат теста Векслера-Бельвю, проведенного с мужчиной или женщиной, и он охарактеризует человека почти так же точно, как Пруст. Гиттинджер действительно потрясающий. Он единственный в нашей профессии может без труда растолковать тест Векслера-Бельвю, но он и работает по двадцать четыре часа в сутки и обладает способностью соотнести агентов с записями разговоров, записями на пленку, устными беседами, фотографиями и анализом почерка. Он всех нас очаровал своей скромностью, но, возможно, это только личина. Он всегда принижает свою работу. «Кто-нибудь другой мог бы не хуже меня предсказать все это по картам». Вот так он очаровывает всех своих конкурентов, а потом раздевает их. (Хотя мне все-таки было больно, когда Розен сказал, что теперь все считают Гиттинджера «нашим местным гением».) Гарри, ведь было время, когда так говорили обо мне! Так что я знаю, каково быть низвергнутым монархом. Тем не менее Г. всегда меня хвалит: «Ваши Альфа и Омега еще приведут нас к подлинно глубоким пещерам. Я только прочертил по поверхности».
Все это прекрасно, но я полностью проиграла. Гиттинджер уже работает на оперативных просторах с кураторами и агентами (когда позволяет шеф резидентуры), а я стала одним из его адъюнктов. Это можно назвать: «Гардинер при Гиттинджере».
А теперь, Гарри, узнайте худшее. Незадолго до моей истории с ЛСД у меня сократили всех помощников — оставили только Розена — и посадили на сопоставление почерков в нашем графологическом отделе. Вместо того чтобы научить наших экспертов выискивать по почерку Альфу и Омегу, теперь мою работу оценивают графологи.
Примерно в эту пору Арнольд затеял со мной большой разговор. Я знала, что это предисловие к тому, чтобы сообщить о своем желании перейти к Гиттинджеру. «Лояльность — это добродетель, — сказал наконец Арнольд, — но я хочу вылезти из подвала». И сразу все перестало быть шуткой. Я это увидела по его глазам. Евреев не слишком привечают в управлении, а еще хуже, когда ты замурован в своем маленьком секретном отделе. Тем не менее Арнольд очень переживал, что у него такое честолюбие. И предупредил меня, что пора Хью вмешаться.
«Киттредж, у вас есть настоящие враги в Технической службе».
«Назовите хотя бы двоих-троих, иначе я не стану вас слушать».
«Я не могу их указать. Возможно, это враги Хью».
«Вы хотите сказать, что я даже собственных врагов создать не могу?» Господи, мы пили кофе в кафетерии «К» в три часа дня, и Розен сидел напротив меня — в глазах у него были слезы. Мне хотелось закричать. «По-моему, я успела создать несколько собственных врагов», — сказала я.
«Возможно».
«Слишком я была самоуверенна вначале».
«Да, — сказал он, — наверное».
«И выказывала излишнее презрение к своим коллегам».
«Ах, значит, вы знаете, что так было», — успокоительно произнес он. …
«Я не слишком охотно сотрудничала с теми, кто меня контролировал. Особенно когда они хотели изменить мою терминологию».
«Да».
«Но все это было вначале. В последнее время самым страшным моим преступлением было то, что я немножко зазналась, получив лучшего помощника».
Этим я хотела нанести ему удар между глаз. Но это лишь разозлило его. По-моему, он искал повода разозлиться.
«Киттредж, пошли в ваш кабинет, — сказал он. — Я тоже хочу покричать».
После чего, совершив молча долгий, бесконечно долгий переход по Аллее Тараканов, он немного приоткрылся.
«Дело в том, Киттредж, что в вашем тесте есть серьезный недостаток. Потенциальные агенты — потрясающе хорошие лжецы. Они себя не обнаружат только потому, что миссис Гардинер-Монтегю придумала несколько игр со словами».
«Да как вы смеете! — воскликнула я. — В наших вопросниках уйма ловушек».
«Киттредж, я вас очень люблю, — сказал он, — но кого вы в эти ловушки залучили? Я просто считаю, что эта чертова штука не работает. И я не стану тратить жизнь на то, что не стоит на ногах».
«Ну а если оставить в стороне тесты, разве вы не верите в существование Альфы и Омеги?»
«Верю, моя дорогая. Как в метафору».
Ну, все было ясно, и мы оба это понимали.
«Арнольд, прежде чем расстаться, скажите мне самое худшее. Что все-таки они говорят? Едва ли они употребляют слово „метафора“».
«Вам не захочется это слышать».
«Я считаю, вы передо мной в долгу и обязаны сказать».
«Хорошо».
Я внезапно поняла, что передо мной не глупый и не слабый человек и даже не остряк-самоучка. Подо всем этим скрывалась личность, которая еще вылезет на свет божий из немыслимого сплетения своей Альфы и Омеги, — передо мной будущий джентльмен, уравновешенный и решительный. Мы еще услышим об Арнольде Розене.
«Киттредж, — сказал он, — общее мнение здесь, в Технической службе, что Альфы и Омеги не существует. Альфа — это просто новый способ подхода к сознанию, а Омега — подмена бессознательного начала».
«Они никак не могут втемяшить это себе в мозги. Сколько раз надо повторять, что и у Альфы, и у Омеги есть бессознательное начало. Есть суперэго и эго».
«Это известно, Киттредж. По на практике все опять сводится к сознательному и бессознательному, и Альфа — это первое, а Омега — второе. Позвольте вам сказать, что эти люди не злейшие ваши критики».
«Так скажите же наконец — я уже который раз вас об этом прошу, — что говорят злейшие».
«Мне не хочется».
«Пусть это будет вашим последним вкладом».
«Ну, хорошо. — Он посмотрел на свои сцепленные пальцы. — Киттредж, cognoscenti[93] решили, что концепция Альфы и Омеги может быть лишь проявлением дремлющей в вас шизофрении. Извините».
Он встал, протянул мне руку, и, знаете, я ее не оттолкнула. Мы обменялись слабыми рукопожатиями. Мне кажется, мы оплакивали окончание совместной работы. Несмотря ни на что. С тех пор я видела его лишь в кафетерии и в коридоре. Мне недостает его острого ума. Могу повторить это под присягой.
Гарри, я не могла удержать в себе этот удар. Я рассказала все Хью, и он договорился о встрече с Даллесом и Хелмсом. По-видимому, он считал, что я должна сама тащить каштаны из огня, но я на эту встречу не пошла. Как могу я отстаивать свою работу, если ко мне придираются и говорят, что я шизофреничка! Словом, Даллес сказал Хью, что ни минуты не думал, будто моя работа — следствие шизофрении. Самая мысль об этом шокирует. Нет, теория Киттредж по-прежнему представляется ему глубокой. «Я даже назвал бы ее, — сказал Даллес, — священной и неприкосновенной».
Затем высказался Хелмс: Киттредж, с его точки зрения, следует считать великим изобретателем. Такого рода творческая оригинальность часто несправедливо страдает. «Вся беда в том, — сказал он, — что нам приходится иметь дело с психологической реальностью. Рядовые сотрудники Технической службы склонны видеть в Альфе и Омеге этакое зрелище со световыми эффектами».
«Параноидальное зрелище со световыми эффектами?» — спросил Хью.
«Послушай, — сказал Хелмс, — мы можем перебрасываться словами до тех пор, пока на кортах не стемнеет и станет невозможно продолжать игру. Главная трудность состоит в том, что, с одной стороны, надо поддерживать такой подпольный цирк, как Техническая служба, и в то же время считать абсолютно verboten[94], чтобы ее называли паноптикумом. Киттредж пробыла там пять лет и не добилась убедительных результатов. Надо найти ей другую boulot».
Boulot. Старое жаргонное словечко, обозначающее работу, мальчик. Пересказывая мне этот разговор, Хью был крайне расстроен — таким я его никогда еще не видела. И вы знаете, это было в тот день, когда прибыла ваша брошь. Это кое-что объясняет. Я сразу села на ЛСД. Что угодно, лишь бы была сила для новой схватки. Страшные картины являлись мне в ту недолгую пору. Я шла по длинной фиолетовой дороге к фосфоресцирующим лунным прудам, по которым бродили свиньи, а еще хуже: я была молодым человеком, развлекавшимся в публичных домах.
Какие это были дни! А сейчас я провожу от шести до восьми экспериментов с почерками, и это оказалось невероятно увлекательным. И не оставляю мысли о том, чтобы развить теорию Альфы и Омеги. О, я к этому вернусь. Обещаю.
Теперь вам ясно, почему я хочу снова знать о вашей жизни. И подробно. Я чувствую, что недостаточно знаю детали собственной жизни. Я ведь понятия не имела, сколько моих коллег, часто совсем чужих мне людей, определяли мою судьбу. Ваши письма позволяют это себе представить.
Гарри, пишите. Право же, меня очень интересует, как вы проводите дни. Кажется, прошло столько времени с тех пор, как я держала в руках большое письмо от вас. Что произошло с ЛА/ВРОВИШНЕЙ и его раздираемой сомнениями душой? И как обстоит дело с приемами в саду у русских и со славным Хайманом Боскеверде и его женой, которая шепотом говорит милые вещи про Горди Морвуда? Да, рассказывайте мне все, рассказывайте про вашего Гэтсби с его соломенными волосами и темно-каштановыми усами, которые Ховард Хант велел сбрить! Видите, я все помню и хочу знать больше.
Можете писать мне даже про своего рвущегося вверх шефа. Теперь я поняла, почему мне так не поправился мистер Хант. Он — олицетворение того принципа в жизни, с которым я не приспособлена иметь дело. Но я недолго буду держаться таких предрассудков. Если хочешь иметь новые идеи, надо найти способ самой обновиться. Так что рассказывайте мне и о нем тоже. Любопытство мое возрастает, мои построения становятся более гибкими. С течением времени моя любовь к вам будет все расти, дорогой, давно отсутствующий человек.
Письмо было написано мелкими готическими буковками. К тому времени когда я дочитал его, тоска по Киттредж набросила еще одну петлю на мое желание бежать от этой любви.
11 января 1958 года
Дорогая моя Киттредж!
Не буду даже и пытаться говорить вам, как ваше письмо приблизило меня к вам. Как сильно, должно быть, вы пережили эту чертову несправедливость, которая с вами произошла. Теперь я понимаю, почему вам было приятно получать мои письма, полные разных мелочей. В таком случае позвольте отвлечь ваши мысли. Здесь, в нашей резидентуре, в рабочий день, когда сразу два или три задания доходят до кипения (или рассыпаются), чувствуешь себя так, точно сидишь в машине, изображенной Рубом Гольдбергом[95]. Сейчас, в субботу днем, у нас тихо — редкий случай, чтоб было тихо субботним днем среди январского лета. Все мои знакомые — на том или на другом из желто-бурых пляжей, на берегу океана цвета кофе. Жарко, и я сижу в шортах по-прежнему все в том же дешевом гостиничном номере — поверители, я один из трех старейших обитателей этого отеля. Киттредж, я горжусь тем, как мало меня интересуют материальные вещи. С другой стороны, я буквально пускаю пары от удовольствия, перечисляя то, чем мы занимаемся в резидентуре. У меня такое чувство, будто это мое собственное предприятие, и я с гордостью провожу инвентаризацию.
Вот вам хорошая порция новостей. В доме Боскевердов расположились два отвратительных типа, прибывших из Вашингтона, из отдела Советской России. Вечерами, по вторникам, ЛА/ВИНА ведет скрытые сражения с группой студентов-леваков на другом конце города. Вы помните, что ЛА/ВИНА малюет лозунги? И по-прежнему существуют Пеонес, и Либертад, и Шеви Фуэртес, к которым прибавились русские, вернее, одна русская пара. У меня установились добрые отношения с Мазаровым и его женой, и мы ходим друг к другу в гости. Да, единственное серьезное изменение в моем положении: мне разрешено (при соблюдении крайней осторожности), не только разрешено, а даже велено поддерживать отношения с Мазаровым. Это вывернуло наизнанку всю мою внутреннюю жизнь.
Однако прежде чем это описывать, не могу не сказать вам, Киттредж, как я вас обожаю. Я абсолютно не могу понять, как кто-либо, занимающийся нашим делом, может хоть на минуту усомниться в существовании Альфы и Омеги. Один из хороших преподавателей филологии в Меле сказал, что такие слова, как «абсолютно», могут употреблять лишь безнадежно влюбленные. Вот уж абсолютно нет.
Итак, переходим к моему доброму другу Борису Геннадиевичу Мазарову и его жене-цыганке Жене. (Женя сказала мне однажды, что она на одну девятнадцатую цыганка.)
«На одну девятнадцатую?» — переспросил я.
«Вы такой же отвратительный, как и русские: подавай вам точные цифры, числа, факты», — сказала она.
«И все-таки на одну девятнадцатую?» — не отступался я.
«Такой красивый молодой человек, а задает глупые вопросы!»
Воспроизведя этот обмен любезностями, я вижу, что не дал представления о Жене. Она не пустенькая. Держится так, точно в России ничего не изменилось с тех пор, как Достоевский был избавлен царским указом от расстрела. Женя вызывает исторические ассоциации. Теперь я знаю, как выглядела дворянка из провинции в середине XIX века. В обществе Жени на память приходят лучшие образцы русской литературы. Перед тобой возникают разочарованные тургеневские героини и ни с чем не сравнимые описания провинциальной жизни у Чехова. Все это в моем представлении воплощено в Жене. Но это также женщина, жившая при ужасах сталинского режима. Знаете, Киттредж, страшные опустошения, произведенные в России за время советской власти, можно представить себе по исстрадавшейся душе Жени. На вид ей за сорок — русские показывают свой возраст так, как мы этого не делаем. Знаете, мне кажется, они получают мрачное удовлетворение от того, что их изрезанные морщинами лица выдают подспудные движения души. Мы, американцы, запищали бы, если бы кто-то решил, что может заглянуть в глубину нашей души, но русские, возможно, именно этого и хотят. У меня бывали в жизни катаклизмы, и я видел, как государство заставляло моих друзей страдать, но я никогда себе не лгал. И именно это я читаю в лице Жени. У нее совершенно необыкновенные, бездонные черные глаза. А ведь она видела страшные вещи. Она — сотрудница КГБ. Или по крайней мере муж ее кагэбист. Потом она сказала мне, что ей тридцать три. Да, история оставила свои следы на русских лицах.
Ну вот, я забрасываю вас новыми именами, ничего не рассказывая о развитии событий, но дружба с Мазаровыми — самое интересное, что у меня есть в Уругвае, хотя она и возникла в результате усилий брокеров с обеих сторон.
Наша дружба возникла, потому что здесь, в Монтевидео, мы часто выступаем под «крышей» Госдепартамента. «Это прикрытие становится нашей коркой» — одно из любимых изречений Ханта. Ему, конечно, вовсе не претит выступать в качестве первого секретаря американского посольства. Как вы, наверное, помните, наш посол, достопочтенный Джефферсон Пэттерсон, — выдвиженец Эйзенхауэра, милый человек, безнадежно заикающийся, когда говорит по-английски, и заикающийся еще больше, когда пытается перейти на испанский. Поэтому Пэттерсон избегает появляться на светских приемах. Его заместитель, советник, — человек вполне пристойный, но жена у него халда, она сбрасывает туфли на приемах с танцами и вскидывает вверх ноги, объявляя: «Grand jete» [96]. Нечего и говорить, ее изъяли из общения. Таким образом, поле деятельности оказалось открытым для Хантов, а иногда для Порринджеров и для меня.
На приемах следует не забывать установки Госдепа, который считает, что постоянные призывы Хрущева к сокращению вооружений, хотя им явно нельзя верить, тем не менее требуют соответствующих шагов со стороны американцев. Мы-не-можем-еще-раз-проиграть-в-глазах-общественного-мнения — такова на сегодняшний день позиция Госдепартамента. Нам даже пришло указание из отдела Западного полушария: рекомендуется тщательно контролируемое братание с советскими людьми. Теоретически мы готовы установить дружеские отношения с любым русским, который бросит в нашу сторону взгляд, но на практике, всякий раз, как завязывается разговор за столом с тарталетками, мы ведем себя так, будто пришли поздравить с Рождеством прокаженных. А кто же захочет ставить под угрозу свою карьеру, братаясь с человеком, который так мало тебе предлагает?
Словом, директива поступила. И у нас ожил пункт ГОГОЛЬ (так мы теперь именуем виллу Боскеверде), поскольку русские возобновили приемы в саду. В Кислятине сочли необходимым прислать к нам двух своих оперативников. Отдел Советской России почти целиком состоит из антисоветски настроенных русских, поляков и финнов, свободно владеющих русским языком. Странная это компания. Параноики, замкнутые на себе и излучающие не больше тепла, чем морские уточки. Однако фамилии у прибывших к нам ирландские, если не считать написания. Пишется Хойлихен (произносится Хулихен) и Фларрети (произносится Флаэрти). Хойлихен и Фларрети дежурили по восемь часов в пункте ГОГОЛЬ весь прошлый месяц и сделали бог знает сколько фотографий с приемов, проходивших в саду Советского посольства.
Хант называет их нашими Финскими Миками. Если на них не нажимать, Финские Мики давали бы нам ноль информации, но Хант знает, как распутать паутину в Аллее Тараканов. Результат: Финские Мики нехотя выдают нам крохи с барского стола.
Самое крупное открытие (сделанное благодаря съемке русских и их гостей в саду и последующего многочасового изучения пленки): в советском посольстве замечена измена. Похоже, весьма теплые отношения установились между новым советским резидентом КГБ по фамилии Вархов, Георгий Вархов, который и выглядит соответственно — сложением похож: на танк, голова бритая и гладкая, как ядро, и нашей (готовы ли вы к такой информации?) сентиментальной Женей.
Я узнал об этом после того, как подружился — при соблюдении всех пропорций — с Мазаровыми. Я по-прежнему считаю Женю сентиментальной, хотя ее вкус — увлечение Варховым — меня поражает. Но Финские Мики уверены в достоверности своей информации. Логика подобного выбора сводится к следующему: измена может произойти на каждом приеме. Мы видим улыбки, взгляды, слышим шепот — весь язык жестов. Но все это мимолетные впечатления. Намеки подстерегают нас повсюду, но подтверждения у нас нет. Однако на пленке, если хватает терпения по нескольку раз просмотреть каждое движение наших актеров, неопределенное может стать определенным. С помощью этого метода мы на семьдесят пять процентов убедились теперь в том, что у Жени Мазаровой связь с Георгием Варховым и что Борис Геннадиевич Мазаров в курсе ситуации.
Мне неприятно заканчивать на этом письмо, но меня срочно вызывают по делу. Поскольку я буду проезжать мимо посольства, я отправлю это письмо и постараюсь завтра дополнить его последними новостями. Надеюсь, тогда сумею дать вам полный отчет. Извините, что так внезапно обрываю послание.
С любовью
Срочный вызов по телефону не был связан с работой, а исходил от Салли. Ей необходимо меня видеть. Она только что была у врача: он сказал, что она беременна.
В последнее время я пытался встречаться с ней менее часто, но это ничего не меняло. Теперь она беременна. Бедняжка Салли была честна, или, вернее, достаточно честна, когда ее припрешь к стенке (а я ее припер), и она призналась, что в этот период спала и с Шерманом. Так что она не знает, чей это ребенок. Хотя может поклясться, что мой.
Я почувствовал тошноту. Вскоре я выяснил, что Салли чувствует себя еще хуже. Никакого аборта она делать не станет, заявила мне Салли. Она выносит ребенка.
— И будем надеяться, что он будет не слишком похож на тебя, — сказала она.
Если это мальчик — она уверена, что он мой. Логика такого рассуждения казалась ей неоспоримой.
— Мне все же хочется, чтобы он немножко был похож на тебя, — сказала она.
Мы сидели на краю моей кровати вцепившись друг в друга — так нищие надеются заполнить теплом мучительную пустоту внутри. Впервые мы не разделись и не предались любви в одежде. Хоть я и уговаривал Салли сделать аборт, но знал, что она откажется, и обнаружил, что в затаенных глубинах моего существа сидит дьявол. Какой-то малюсенькой частице меня нравилось, что в доме Шермана Порринджера будет жить мой ребенок. Я вдруг понял, что злу вовсе не обязательно быть всеобъемлющим, достаточно, чтобы им был затронут один нерв. Тем не менее я изо всех сил старался убедить себя, что, в конце концов, ребенок-то может быть и Шермана. А потом решил, что это не важно. Шерман, преданный завсегдатай каждого хорошего (и низкопробного) публичного дома в Монтевидео, заслуживает того, что произойдет. Мне пришло также в голову, что у него может быть сифилис (в таком случае он может быть и у меня), хотя откормленный современной медициной Порринджер глотал все новые антибиотики, какие поступали в посольскую аптеку. Он был ходячим миоцинизином пенисульфаниламида.
Салли отбыла под взаимные уверения, что мы еще раз все обсудим. Я стал даже думать о будущем ребенке. Значит, какая-то частица меня окажется под крышей Порринджера. Я утешил себя мыслью, что Салли будет страстной, любящей матерью, хотя и станет покрикивать на младенца за пролитое и разбросанное.
Суббота была для меня потеряна. Вечером я заехал в посольство, положил свой конверт в ящик для диппочты и, вернувшись домой, засел за новое письмо.
11 января 1958 года
Дорогая Киттредж!
Почти полночь. Работа навалилась и закончилась, кризис у Фуэртеса оказался не критическим. Я довольно скоро просвещу вас насчет нашего уругвайского аса, но предпочитаю пояснить сначала насчет моих новых кагэбэшных друзей.
Так и слышу, как один инструктор на Ферме говорит: «Поясните!» ЦРУ умеет выуживать информацию! Насчет-времени-которое-ты-потратил, Хаб-бард, поясни-насчет-времени, которое-ты-потратил, словно память — это мощная утроба. Хватит метафор! Дело в том, что я пишу вам, а у самого голова кружится. Это от высоты? В случае если я не говорил вам, Уругвай — самая плоская страна в мире. И притом находится на уровне моря. Знаете, я выпил четыре порции виски с авокадо.
Воскресенье утром
Сегодня 12 января, и я не стану рвать последние pensées[97], пришедшие мне за вчерашний вечер. Несмотря на доказательства обратного, которые вы видите выше, я считаю, что мой разум делает любопытные виражи, когда я пьян.
Вернемся к Мазаровым. Некоторое время тому назад русский резидент Вархов пригласил нас в гости, было много народу. Обменявшись телеграммами со Спячкой и Кислятиной, мы согласились. Хант возглавил делегацию дипломатов, а мы с Порринджером выступили в качестве первого и второго помощников первого секретаря посольства. Хант, оглядев нашу команду, решил, что мне нужна дама.
«Как насчет Либертад Ла Ленгуа?» — сказал я на это.
«А как насчет Нэнси Уотерстон?» — ответил он.
По-моему, я так давно упоминал о нашем административном сотруднике, что следует освежить вашу память. Кажется, я дал следующее описание Нэнси: мягкая, умная, отличный работник, но некрасивая и стопроцентная старая дева.
Она была очень предана Мэхью, а теперь такой же преданностью пользуется Хант. Вначале я несколько раз брал ее с собой в гости, когда миссис Сондерстром, или миссис Порринджер, или миссис Гэтсби, или миссис Кирнс не могли найти мне пару. Нэнси лет на десять старше меня и, наверное, ни разу не была в постели с мужчиной.
Ну, будь это швейцарское посольство или даже Embajada de Gran Bretaña[98], я бы принял это бремя, но мне не хотелось чувствовать себя приниженным, появившись об руку с Нэнси в советском логове.
Хант же об этих тонкостях и слышать не хотел.
«Ты знаешь такое выражение: „Полковник просит выполнить его указание“?»
«Ховард, Нэнси не получит от этого удовольствия».
«Получит».
И он расхохотался звонким режущим смехом, какой вы не выносите. Теперь вам ясно, каким коварным псом он порой может быть. У него такой длинный средний палец, и, клянусь, Киттредж (надеюсь, моя откровенность не отвратит вас от меня), я так и вижу, как Ховард всовывает этот палец в бедный целомудренный створ мисс Уотерстон. Мне привиделось это во время нашего разговора. Я видел, как палец движется туда-сюда, властно лаская. Мозг уводит нас куда хочет, верно?
«Какой-то у тебя стал остекленелый взгляд», — сказал Хант.
«Чем мотивировано это указание?» — спросил я возможно более холодным тоном.
«Я решил, Гарри, попроказничать. Наши братья не будут знать, куда вас с Нэнси определить».
«Они сразу все раскусят».
«Ну, милый мальчик, может, и нет. Потому что я хочу, чтобы ты представил Нэнси как свою невесту».
«А вы ее об этом спросили?»
«Она человек сговорчивый. Ее это позабавит».
«Ховард, скажите мне, чем это по-настоящему мотивировано. Тогда мне будет легче».
«Советские все время сбивают нас с толку. Я видел одного из их весельчаков всякий раз с разными русскими „редисками“ на трех приемах в иностранных посольствах. И всякий раз эти малые представляли свою даму… — он развел руки и согнутыми пальцами сделал знак кавычек, — как „жену“. Настало время и нам с ними поиграть».
Словом, Киттредж, вечер получился памятный. Мы приехали в русское посольство в субботу в конце дня, солнце светило неярко, и желтый цвет их особняка не слишком резал глаза. Большинство домов в Монтевидео такого цвета, а по архитектуре русский особняк — смесь итальянского ренессанса, французского барокко, трансильванской готики, особняков в Оук-парке, штат Иллинойс, построенных приблизительно в 1912 году, и русского самовара — это большая, вытянутая в длину вилла с массивными дверями, башенками и утопленными в стены балконами, похожими на вросшие ногти, с окнами-карликами и окнами-гигантами, внушительными воротами и оградой в виде черных копий с золотыми наконечниками.
«Замок Синей бороды», — шепнул я Нэнси, когда мы вошли в ворота и были направлены строгим молодым русским моряком в сад. У меня было хулиганское желание посмотреть на окно виллы Боскеверде, где стоит наш «Болекс Х-16», и, подняв сжатый кулак, приветствовать коммунистическим салютом Финских Миков.
Ну, я никогда не описывал больших посольских приемов, исходя из того, что вы достаточно хорошо знакомы с ними по Вашингтону, так зачем загружать вас подробностями более мелкого масштаба? Однако русские угощают на славу. Они пригласили почти полный набор иностранных представительств, какие есть в городе: норвежцев, греков, японцев, португальцев, костариканцев, даже Мальтийский орден Соберана, Бельгийское королевство, Социалистическую Республику Чехословакию. Когда все прибыли, на лужайке собралось, наверное, человек сто пятьдесят, представлявших сорок посольств и консульств. Гостеприимные советские хозяева поставили тонну черной икры, безграничное количество водки плюс обычный набор закусок, большинство из которых поражают глаз, как, например, ядовито-зеленая бусинка чего-то на ярко-оранжевой, как кадмий, горке. Были поданы также красные и белые кавказские вина — ничего хуже я не пил! — и все типы из иностранных посольств усиленно практиковались со мной в английском. Есть что-то невероятно лживое в замороженном дружелюбии посольских людей. В воздухе-то ведь чувствуется такое напряжение. И в то же время идет круговерть — все перемещаются, перепархивая, как птицы.
Напряжение усугубляло присутствие американцев. Как бы мне хотелось, чтобы там были вы! Ваша красота придала бы определенную направленность тому, что происходило на зеленой лужайке. А было все так, как я и ожидал увидеть потом на пленке. А сверху видно было, что каждый американец и каждый русский окружены плотным кольцом сотрудников иностранных посольств. Схваченные телефонолинзами обрывки информации похожи на разрозненные кусочки пищи. И языки высовываются, чтобы не упустить ни одной крошки.
День перешел в сумерки, и настроение изменилось. Все становятся чуть более раскованными (этим я хочу лишь сказать — чуть менее осторожными). Хант говорил, что киношники называют этот час дня колдовским, так как свет становится мягким и совершенно удивительным, но сцена при этом освещении должна быть отснята за тридцать минут. (Если мне когда-либо предстоит быть расстрелянным, надеюсь, это произойдет в сумерках и в саду… Что за мысль!) Я представлял себе, с какой досадой крутят пленку Хойлихен и Фларрети, наставляя на нас сверху свои линзы. Мы, конечно, с каждой минутой развивали все большую активность, а наших финнов с каждой минутой все меньше удовлетворял свет.
Довольно скоро представители малых и больших посольств, у которых на этот день не было запланировано здесь особых дел, начали уходить, и на лужайке стали разыгрываться сценки. Теперь можно было видеть весь сад. В другом его конце Хант беседовал с Варховым, а тот, в свою очередь, обхаживал Дороти. Довольно скоро Женя отделилась от министерства иностранных дел и перешла к КГБ, иными словами: оставила двух британских дипломатов и присоединилась к своему резиденту, и они с Варховым стали громко смеяться над чем-то, что рассказывал Хант. В другом конце сада весельчак (наверняка из Иркутска) флиртует с Салли Порринджер, которая, видимо, больше не боится, что Шерман выкрутит ей сосок, а я, опьянев от икры после того, как целый год дважды в день ел мясо, и отнюдь не воздерживаясь от водки, придвинулся к Борису Мазарову вместе с Нэнси, которая не отходит от меня.
«Хочу познакомить вас с моей невестой», — сказал я самым благодушным тоном, точно всю жизнь только об этом и думал.
Должен вам сказать, Киттредж, что при моем воспитании и темпераменте я только сейчас начинаю понимать, какие удивительные и таинственные существа женщины. Признаюсь, Нэнси Уотерстон, чье лицо в благоприятный день могло бы сравниться с лицом пасторской дочки — худенькое, с ввалившимися щеками и застывшими чертами человека, свято исполняющего свой долг, — и чьи маленькие грудки едва выступают за линию плеч, сейчас выглядела прелестно и была оживлена, как если бы ей преподнесли свадебный торт с зажженными свечами. Когда некрасивая женщина вдруг начинает излучать такой свет, у окружающих буквально дух захватывает — Вселенная поистине полна сюрпризов. (Это, по-моему, все равно что сказать: Вселенная многозначна.)
Мазаров отреагировал формально.
«Поздравляю, — сказал он. — Поднимаю рюмку за жизнеспособность будущего брака».
«Господин Мазаров, это особый тост, — сказала Нэнси со своим хорошим среднезападным акцентом, отзывающим неподдельной честностью. И чуть хохотнула, подумав, что такая честность не слишком сочетается с той ролью, какую она играет. — А вы не пришли бы на нашу свадьбу?»
«Это когда будет?» — спросил он, и я не мог не заметить, что он смотрит в конец лужайки, где Женя и Вархов все еще разговаривали с Хантом и Дороти. Лицо Мазарова исказилось от муки (чего я наверняка не заметил бы, если бы связь между Женей и Варховым не была мне известна как семидесятипроцентная достоверность), он стал похож на раненое животное, сделавшее стойку перед подъемом на гору, истекая кровью и собираясь с силами, чтобы туда забраться. Мазаров одним духом опустошил свою рюмку и остановил официанта-уругвайца, проходившего мимо с подносом, на котором стояла ледяная бутылка водки.
«Мы еще не определили дату, — сказала Нэнси, — так как я считаю, что помолвка не должна быть короткой. — „Она что, пьяна, — подумал я, — или просто в ней обнаружился новый талант?“ — Так уж у нас в семье исстари повелось. Мой отец женихался с матерью семь лет до свадьбы, пока не сказал: „Хватит. Можете звонить в колокола. А то они заржавеют“.»
«Да, — сказал Мазаров, — можно задать вам один вопрос? Что делает ваш отец?»
«Он цирковой акробат», — сказала Нэнси и снова хихикнула.
Глаза ее за стеклами очков плясали. И я понял с сочувствием и сладкой грустью, что для нее это, видимо, был самый веселый вечер в Уругвае.
«Нет, — сказала она, — наша страна основана на отрицании лжи. Мой отец сейчас на пенсии, а был он одним из руководителей страховой корпорации в Акроне, штат Огайо».
У Мазарова просветлело лицо, словно полученная информация совпала с тем, что ему было известно.
«Моя страна, — сказал он, — не была основана. Скорее получилась в результате выстрела из пушки».
Можете не сомневаться, последнюю фразу я запомнил для пересказа Ханту.
Мазаров поднял рюмку: «Тост за будущих супругов».
«Мне нравится, когда за меня произносят тосты», — сказала Нэнси.
«Сначала, однако, научитесь пить нашу водку. Американцы все время говорят мне, что им трудно приходится на русских банкетах. Потому что они не знают одного секрета».
«Ой, поделитесь вашим секретом», — попросила Нэнси.
Как раз в этот момент Вархов, обходивший оставшихся гостей, подошел к нам и так ловко включился в разговор, что я понял: оба мужчины равно привыкли сообщать всем и каждому, как следует потреблять русские напитки. Однако Вархов изъяснялся на английском, как русский Тарзан, следуя терминологии нашего инструктора на Ферме. Артикли, междометия и глагол «быть» при этом отсутствовали. Вместо них Вархов издавал какие-то нечленораздельные звуки.
«Не глоткáми, — сказал он. — Никогда не глоткáми. Надо залпом. Только. — И Вархов поднял вверх тяжелую плоскую ладонь. — С тостами, часто-часто! Первый тост — самый важный! За дружбу. От всего сердца. Сказал от сердца и залпом. — Что он и сделал и свистом подозвал официанта. — Наполни рюмки. Не волнуйтесь. Рюмки маленькие».
Нам налили водки.
«После водки, — сказал он, — икра. Закусывайте».
«Да», — сказала Нэнси таким тоном, будто всю жизнь только и делала, что выполняла приказы.
«Тогда, милая дамочка, никогда не пьяная».
«Хо-хо-хо!» — издал я.
«Циник! — сказал Вархов. И снова поднял рюмку. — Тост! — объявил он. — За этот вечер, за мирное будущее, за прелестную дамочку, за американцев, которые не боятся заданий». — И подмигнул мне.
Мы были все пьяны, и еще как.
За оградой сада по бульвару Испании мчались в обе стороны машины: одни в направлении города, вправо от нас, другие — к пляжу Поситос с его многоэтажными домами, что влево от нас. Я подумал о конспиративной квартире, где мы встречаемся с Шеви. Из боковых улиц по вечернему воздуху доносились крики мальчишек. Вархов вдруг поклонился и отошел к другой группе гостей так же неожиданно, как подошел к нам.
«Вы играете в шахматы?» — спросил меня Мазаров.
«Да, — сказал я, — но не слишком хорошо».
«Но и не плохо?»
«В общем, сыграть могу».
«Отлично. По-моему, вы должны хорошо играть. Я приглашу вас к себе. Это недалеко отсюда. И вас тоже, мисс Уотерстон».
«Назначайте день. Я принесу торт», — сказала она.
«Старая американская традиция?» — спросил он.
Это было сказано с тоской в голосе, или я домыслил? Он не только говорил на довольно приличном английском, но явно получал удовольствие от разговора на нем.
«Нет, — сказала Нэнси, — это домашняя традиция, и притом принятая в глубинке».
«Значит, домашняя и принятая в глубинке», — повторил Мазаров.
«Примерно», — сказала Нэнси.
Киттредж, это был узловой момент вечера. Якорь переброшен через пропасть, за ним последует веревка. Она и последовала. Я расскажу вам в следующем письме про вечер, проведенный с Мазаровыми.
С любовью к вам, Хью и Кристоферу
В письме я опустил остальную часть вечера. Нэнси была пьяна и сказала, что переела закусок, поэтому я отвез ее домой. Она живет в трехкомнатной квартире на первом этаже скромной виллы на улице Доктора Джеральдо Рамона, в трех кварталах от посольства.
— Я считаю, человек тогда свободен, когда он утром может ходить пешком на работу, — убежденно заявила она хоть и заплетающимся языком. У нее было явно два голоса. Тут я совершил ошибку и поцеловал ее.
Она ответила на мой поцелуй, словно мы и в самом деле были помолвлены и собирались завтра пожениться. Я обнаружил, что рот девственницы совсем не похож на другие. Ее губы вжались в мои словно семейная печать в воск. От ее зубов слегка пахло зубной пастой, зубным элексиром и пломбами, а дыхание было словно из горячей печи, в нем чувствовалось гниение, исходящее из желудка. Мною овладели чувства, в которых я никогда не смог бы признаться Киттредж. Я понимал, что Нэнси Уотерстон может стать моей навсегда, достаточно захотеть, и ощущение такой власти породило во мне что-то очень холодное. Вместо пальца Ханта, ласкавшего ее влагалище, я увидел свой палец.
Я пользовался им для прикрытия своих импульсов. Тут я поцеловал ее вторично — на сей раз в щеку, заверил, что вечер был замечательный и что мы, наверно, пойдем к Мазаровым вместе, и отбыл, сознавая, что один-единственный поцелуй мог подвести меня к женитьбе.
По пути домой я вспомнил, как Салли (понятия не имевшая о затее Ханта с помолвкой), проходя по лужайке мимо меня, умудрилась произнести хриплым нетвердым шепотом, который вот-вот мог сорваться на крик: «Дешевка, неужели ты не мог проявить хотя бы больше вкуса».
Однако тогда я первым делом подумал, не могли ли Финские Мики сфотографировать движение ее губ. И быстро сказал: «Это хитрость, задуманная Хантом. Не поднимай волны, Салли», — и приподнял рюмку, как принято в Фирме приветствовать в знак любезности жену коллеги.
Только сейчас, по пути домой, мне пришла в голову мысль, что русские тоже могли снимать то, что происходило в саду. Они увидели бы мое лицо. Что могли они понять из моих слов: «Это хитрость, задуманная Хантом. Не поднимай волны». Возможно, я слишком много выдал. С другой стороны, русские могли сделать далеко идущие выводы.
Я вспомнил одну мысль, высказанную Проституткой. «Знать то, что есть добро, — однажды сказал он мне, — и стараться изо всех сил это испортить, порочно. А когда человек лишь готов повышать ставки, не отдавая себе отчета в том, что делает, — это безнравственно». Значит, по этим меркам я человек безнравственный. Мне пришло также в голову, что все наши действия в Уругвае по этой логике могут быть сочтены безнравственными, но мне это было безразлично. Никому не позволяйте говорить, что простаки — всегда хорошие люди. И я поехал дальше — спать.
27 января 1958 года.
Дорогая моя Киттредж!
Я надеялся получить от вас письмо, но, возможно, вы ждете рассказа про Мазаровых. В таком случае я готов вам про них написать. Видите ли, я обязан сейчас докладывать о каждом шаге, предпринятом в отношении Бориса и Жени. А затем в Спячке и в Кислятине расчленяют мои телеграммы на молекулы.
Один пример нынешних методов работы: в Спячке и в Кислятине решили совместно с Хантом (ибо он не желает, чтобы его обходили при принятии любого решения, будь то крупного или малого), что Нэнси не должна сопровождать меня к Мазаровым. Они рассуждают так: если мы с мисс Уотерстон будем и дальше выступать как жених и невеста, наши актерские способности могут не выдержать испытания — во всяком случае, способности Нэнси. Я подозреваю, что Хант с самого начала совершил ошибку, возложив подобную роль на административного сотрудника, каким является Нэнси.
Так или иначе, мисс Уотерстон была настолько разочарована, что даже не стала это скрывать. «Чепуха какая-то, — сказала она, — вот чепуха, ей-богу, чокнутые». Честное слово, Киттредж, так и сказала. Затем вздохнула и, улыбнувшись профессиональной улыбкой, — Бог мой, она настоящий профессионал! — отправилась проверять еще один счет Горди Морвуда. Бедненькая Нэнси, она так скукожилась от огорчения.
А я стал готовиться к посещению Мазаровых. Я позвонил им и, следуя дотошным инструкциям Ханта, договорился о дате: сказал, что мы с Нэнси приедем. Идея в том, чтобы дома, кроме Бориса, была и Женя. Если она будет знать, что я приду без Нэнси, она может уйти, а Ховард хочет это предотвратить. Гораздо большим достижением считается заполучить жену и мужа вместе. Если Мазаровы находятся накануне разрыва, возможно, удастся понять, который из них скорее станет перебежчиком. А если это окажется сильная, крепко спаянная пара, то они могут и вместе перебежать. Таковы были наши предварительные рассуждения.
Настал назначенный день. Я приезжаю на чай и извиняюсь за Нэнси: ей что-то нездоровится. У них разочарованный вид. Я не могу не подумать, что Хант оказался прав. Если бы сказать Жене об этом заранее, ее могло бы не быть.
При довольно ограниченном выборе зданий в Монтевидео мои русские друзья живут в высотном доме на берегу Рамблы, в двух кварталах от другого такого же, где находится наша конспиративная квартира. Мазаровы живут на десятом этаже, и из их панорамного окна тоже виден пляж Поситос и океан. Но на этом сходство кончается. Свою квартиру они обставили как следует. Не уверен, что это в моем вкусе, но в гостиной у них негде плюнуть. Панорамное окно обрамлено тяжелыми бархатными портьерами; несколько мягких кресел и диван с кружевными салфеточками на спинке; маленький восточный ковер поверх большого; два самовара — один медный, другой серебряный; несколько напольных ламп с абажурами, украшенными бисерной бахромой; тяжелая горка красного дерева со стеклянными дверцами, где выставлены блюда и тарелки; на всех столиках маленькие бронзовые статуэтки XIX века, например бронзовая девица в прозрачном бронзовом одеянии, прилипшем к полуобнаженной груди, или Гермес, стоящий на шаре на одной ноге; на стенах репродукции картин в золоченых рамах: Сезанн, Гоген, Ван Гог и пара неизвестных мне русских художников; на картинах изображены цари в окружении православных священников и дворян, одетых как пираты, — должно быть, это бояре. В углу одного из полотен поверженный боярин истекает кровью от раны в шею. Очень выразителен его искривленный мукой рот. Приятно каждый день иметь перед глазами такую картинку!
На стенах висят восточные ковры, и я насчитал четыре набора шахмат, два из которых производят впечатление ценных. Одна из досок сделана из инкрустированного дерева.
Я невольно сопоставляю эту старомодную, мещанскую пышность с поцарапанной детьми, изгрызанной собаками светлой деревянной мебелью Шермана Порринджера и его книжными полками, покоившимися на кирпичах. Мазаровы, не обладая большими просторами (тем более теперь заполненными), превратили коридор, связующий их три с половиной комнаты, в этакую длинную, очень узкую библиотеку. Здесь с трудом могут протиснуться бок о бок два человека, и тем не менее вдоль обеих стен стоят темные дубовые книжные шкафы. Позднее я посмотрел книжную коллекцию Бориса, и должен вам сказать, что он читает по-французски, по-немецки, по-английски, по-испански, по-итальянски и на нескольких языках советских народов, чьи названия я не сумею воспроизвести. Он многое успел изучить, но ведь ему уже, как он сказал, тридцать семь лет. Хотя это противоречит досье, которое лежит в Кислятине и где сказано, что ему тридцать два, должен сказать, что его информация подтверждается. Он рассказывает о Второй мировой войне, на которой получил звание капитана, и многочисленные фотографии на столике подтверждают его военную карьеру. Я запоминаю погоны на фотографиях, чтобы в Кислятине могли потом проверить. Конечно, я не могу поклясться, что эти фотографии сделаны во время Второй мировой войны, но в них есть дух времени, а на одном снимке в глубине виден разрушенный город с горами щебня и вздыбившимися стенами домов.
«Это Берлин в последние дни войны, — сказал Мазаров. — Поэтому мы тут и улыбаемся».
«Да, вы, наверно, были счастливы: война подходила к концу».
Он передернул плечами. И вдруг помрачнел.
«Счастливы только наполовину, — коротко ответил он. И, словно спохватившись, что не принято такое говорить при госте, добавил: — Всегда ведь остается вопрос: заслужил ли ты остаться в живых? Люди куда лучше тебя погибли».
«И все-таки на фотографии ты улыбаешься», — возразила Женя.
«Я был счастлив», — сказал он, противореча себе.
«Мы встретились за два дня до этого, — сказала Женя. — Бориска и я. Впервые».
«Вы тоже были в Берлине?» — спросил я.
«Развлекала войска».
«Женя — поэт», — сказал Мазаров.
«Была», — сказала Женя.
«За последние два года она не написала ни единого стихотворения».
«Вот как», — сказал я.
«Такая уж тупица, — заметила Женя. — Moi[99]».
«Ну что вы, — сказал я. (Киттредж, клянусь, мы становимся не лучше англичан, когда нам вдруг в чем-то признаются.) — Ну, тяжело, наверно, сидеть в этих красиво меблированных комнатах и смотреть, как высыхают чернила на пере». (Мне самому казалось, что это говорю не я, а герцог Фамфердомский.)
У русских есть, однако, одно достоинство. Они столь мгновенно реагируют, что никакая убийственная фраза не проживет дольше трех секунд.
«Красиво меблированных? — переспросила Женя. — Мебель-то собрана с разных концов. С миру по нитке».
Я не понял этого выражения, пока она не пояснила.
«От моей семьи, от его семьи. Из московской квартиры — от его отца; из ленинградской квартиры — от моей матери. Остатки семейных достояний».
«И здесь ничего нет вашего?»
«Это все мое. И Бориса. Aussi. Тоже».
«И ваше правительство, — сказал я, — переправило все это пароходом для вас сюда?»
«Конечно, — сказала она. — А почему бы и нет?»
«Но ваша квартира в Москве, должно быть, теперь пустая».
Она передернула плечами.
«Там живут».
Тут они усадили меня за шахматы — не самые лучшие, но и не самые худшие, — и Борис протянул мне белую пешку: «Вы мой гость».
Вы знаете, Киттредж, что я не того класса игрок, как Хью, но я и не безнадежен: однажды я вышел победителем на турнире средних игроков, а выступая против признанного мастера, который играл со студентами Йеля сразу на двадцати досках, оказался одним из трех, кто закончил игру вничью. Остальные семнадцать проиграли. И тем не менее, когда дело доходит до классной игры, я человек бесталанный.
Словом, как только началась игра, я почувствовал, что для Бориса она много значит. Мы словно вступили в международное состязание за человеческую душу. Я чувствовал, как напряжен Борис, и соответственно напрягся тоже.
«Если сомневаешься, ходи королем», — весело объявил я и сделал ход.
Мазаров отрывисто кивнул и впервые повел себя грубо, — а, по-моему, я говорил вам, что у него лучшие манеры изо всей команды на бульваре Испании, — так вот он откинулся в кресле и с минуту изучал меня. Он смотрел не на доску, а на меня, на мое лицо, мою позу, мою неуверенную улыбку. И под его взглядом я почувствовал себя снова в гимнастическом зале Сент-Мэттьюз, где через двадцать секунд мне предстоит сразиться с решительно настроенным парнем, который стоит на другом конце мата.
«По-моему, — сказал наконец Мазаров, — сицилианская защита будет правильным ответом на такой ход». И передвинул королеву в четвертый ряд.
Киттрежд, я отчетливо помню, как вы однажды сказали мне, что забросили шахматы в двенадцать лет, потому что не могли думать ни о чем другом. Я не хочу вызывать в вашей памяти наполовину погребенное, но должен вам сказать, что если черные на мой ход королем отвечают сицилианской защитой, это всегда грозит бедой. Каждый ход оборачивается против меня, и я не в состоянии вести игру. Борис недаром так внимательно меня изучал, а потом выбрал сицилианскую защиту.
Ну, вам все уже ясно. На шестом ходу я почувствовал себя неуютно, на восьмом передо мной замелькало поражение, а на десятом Борис, потеряв терпение — а мы играли без часов, — встал, вернулся с книгой в руке и, вопреки правилам вежливости или желая показать свое превосходство, принялся читать, пока я мучительно обдумывал следующий ход. Затем, как только я принимал решение, он поднимал глаза от книги, прикусывал, издав легкий звук одобрения, нижнюю губу, протягивал руку, делал ход, мгновенно учитывая позиционную схему, с помощью которой я надеялся преуспеть, и снова утыкался в книгу, а это — поверите ли? — был «Моби Дик»[100] в издании «Современной библиотеки». Кстати, прочел Мазаров довольно много.
На четырнадцатом ходу Мазаров забрал у меня коня, а на пятнадцатом я сдался.
Женя принесла чай. Разговор после игры не клеился. Замечу, что Женя пользуется чайниками, а не самоваром.
«Так пьют англичане, — говорит она. Я спрашиваю, как ее отчество. И она отвечает: — Моего отца зовут Аркадий, так что я Евгения Аркадьевна».
«Звучит красиво, — говорю я. — Евгения Аркадьевна».
Мы немножко потренировались, выправляя мой акцент.
«Многие звуки в русском языке идут от леса, земли, реки, крика зверьков в чаще. В английском это иначе. Там влияют дороги, холмы, пляжи. Морской прибой».
Я всегда приемлю обобщения, но это кажется мне слишком примитивным.
«Я уверен, что вы правы», — говорю я.
Она пристально смотрит на меня. Словно ищет, что за человек скрывается под моей личиной.
«Можно посмотреть вашу библиотеку?» — спрашиваю я Бориса.
Он заставляет себя очнуться от глубокой депрессии, в которую погрузился по окончании игры. Широким жестом указывает на три четверти своих книг на русском языке и подводит меня к американским изданиям. У него почти весь Хемингуэй и почти все книги Фолкнера. А также Мэри Маккарти, Теннесси Уильямc, Артур Миллер, Сидней Ховард, Элмер Раис, весь ОʼНил, Клиффорд Одетс и Т.С. Элиот «На коктейле».
«У вас есть желание стать драматургом?» — спросил я.
Он хмыкнул.
«Драматургом? — переспросил он. — Да я не знал бы даже, как говорить с актерами».
«Чепуха», — говорит Женя.
Мазаров передергивает плечами.
«Я люблю Хемингуэя, — говорит он. — Хемингуэй показывает, какой была Америка перед Второй мировой войной, вы согласны? — Мы прошли чуть дальше вдоль полок, здесь стояли книги Генри Джеймса. — Ленин и Достоевский тщательно его изучали», — сказал Мазаров, постучав пальцем по «Золотой чаше».
«Это правда?» — спросил я, потрясенный известием.
«Нет, — сказала Женя. — Бориска шутит».
«Нисколько. „Золотая чаша“ — идеальный символ капитализма. Наверняка Дзержинский читал это».
«Борис, что ты глупости говоришь. Это оскорбительно для нашего гостя».
Он передернул плечами.
«Приношу извинения, — сказал он. И, глядя мне в глаза, спросил: — А вы кого любите? Толстого или Достоевского?»
«Достоевского», — сказал я.
«Отлично. Достоевский пишет на ужасающем русском, но я предпочитаю его. Так что у нас есть основа для дружбы».
«Прежде всего мне надо научиться как следует играть в шахматы».
«Это невозможно», — сказал он.
Его откровенность была столь неожиданной, что я рассмеялся. И он присоединился ко мне. С виду он такой крепкий малый — мускулистый, рано поседевший, с испещренным морщинами лицом, но под этой внешностью иногда проглядывает юнец, наивный и еще далеко не все понявший.
«Закуски, — сказала Женя. — Пробуйте закуски. Пейте чай. Или водку».
Я отказался. Она стала настаивать. Несмотря на ужасающий акцент, ее низкий голос ласкает. На приемах она выглядит таинственной, чувственной женщиной, экзотичной, мистической, столь же далекой от нас, как оракул; здесь же, в этом очень мещанском доме, она выглядит немолодой, по-матерински заботливой хозяйкой. Мне было трудно представить себе, что эти двое являются сотрудниками КГБ, будь то порознь или вместе. Однако Мазаров не преминул упомянуть Дзержинского — это наверняка своего рода сигнал.
Мы садимся, и разговор заходит об американской культуре. Мазарова интересует Джек Керуак и Уильям Бэрроуз, Телониус Монк и Сонни Роллинс, про которого я никогда не слыхал. У него есть пластинка Сонни Роллинса; он ставит ее для меня и расплывается в улыбке, когда я говорю, что не слышал лучшего тенор-саксофона.
Внезапно он меняет тему разговора.
«Женя сказала вам неправду», — говорит он.
«Евгения Аркадьевна соврала?»
То, что я употребил отчество, вызвало у него улыбку.
«За последние два года она все же написала одно стихотворение».
«Нет, оно ужасно. Не показывай», — говорит Женя.
«По-английски, — говорит Мазаров. — В этом году у Жени не получается на русском. Только не в этом году. Полная блокировка. Так что она попыталась… постаралась на вашем языке…»
«На закуску. Совсем маленькое стихотворение. На закуску, — говорит Женя. Она раскраснелась, и ее пышный бюст, клянусь, стал еще внушительнее. — Пустячок, — говорит она. — Мелочь».
«Разреши я прочту», — предлагает Бориска.
Они заспорили на русском. Она уступает. Идет в спальню и возвращается с листом дешевой бумаги из блокнота. На нем несколько неверной рукой начертано: «Головокружение от радости».
Можете поверить, увидев такой заголовок, я встретил ее предложение без особой радости, но… разрешите я воспроизведу вам это стихотворение. Бог свидетель, у меня теперь не только есть копия, но я знаю его наизусть после того, как над ним потрудилась Кислятина.
ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ ОТ РАДОСТИ
Наша птичка погибла в моей руке.
Перья ее стали саваном.
Я засекла тот миг —
Последний удар ее сердца
Все мне сказал.
Товарищ, сказала мне птичка,
Не стой в очереди,
Чтоб оплакать меня:
Я проваливаюсь в бездну,
А на самом деле взмываю ввысь.
«Было бы лучше, если б я написала по-русски, — сказала Женя, — но я не могу найти mots justes[101]. На русском не могу. А вот на английском получилось. Грамматику Борис правильно выправил? А пунктуация? Правильная?»
«Да», — сказал я.
«Хорошо? Хорошее стихотворение?»
«По-моему, да».
«Женя признанный в России поэт, — сказал Борис, — хотя, возможно, недостаточно признанный».
«В Америке такое напечатают?» — спросила Женя.
«Наверное, — сказал я. — Разрешите мне это взять. У меня есть двое друзей, которые редактируют литературные журналы».
«Пожалуйста, — сказала она, — оно ваше». И, сложив бумагу, вложила ее мне в руку, при этом она смотрела на меня так, что я смутился: ведь мы стояли перед ее мужем. — Напечатайте под псевдонимом, — сказала она.
«Нет, — возразил Борис. — Пусть будет известно, что это работа советского поэта».
«Безумие», — пробормотала она.
«По-моему, вам стоило бы изменить заголовок, — посоветовал я. — Немного слишком в лоб, не по-английски».
Она не пожелала ничего менять. Ей нравилось, как он звучит.
«Ни за что не буду менять „головокружение“.»
Я ушел после небольшой дискуссии о том, когда мы снова встретимся. Мазаров предложил устроить пикник для Нэнси и меня. Я согласился. Но когда назначенный день настал, Нэнси уже не было на борту, а Женя куда-то уехала на весь день. Так что на пикник мы отправились вдвоем с Борисом.
Однако что-то я начал спешить; пожалуй, лучше будет подождать день-другой и рассказать все до конца в следующем письме.
Ваш
16 февраля 1958 года
Дорогая Киттредж!
Я намеревался снова взяться за письмо к вам недели две назад. Однако Кислятина то и дело вытаскивала меня к ответу, и я каждый вечер возвращался к себе в гостиницу с больной головой, надеясь суметь заснуть. А кроме того, меня беспокоит отсутствие отклика от вас. Иногда я даже думаю, не лежат ли у вас мои письма нераспечатанной стопкой. Ну, в общем, когда тебя достаточно часто допрашивают в Кислятине, нет такого жуткого сценария, который не поднял бы своей параноидной головы.
Возможно, вы помните, какие скромные результаты дала моя встреча с Мазаровыми. Ну, отдел Советской России так не считал. После того как я отправил в Вашингтон длинную телеграмму с описанием маленького междусобойчика с моими новыми советскими друзьями, я получил в ответ телеграмму с вопросами такую же длинную, как мое последнее письмо к вам. Ответ на них занял у меня полтора дня. Затем из отдела Советской России к нам прилетел человек, чтобы лично допросить меня.
Судя по акценту и внешности, это был еще один Финский Мик. Он назвался Омэли. Он не слишком высокий и очень тощий, а кроме того, с рожками, да, именно с рожками на почти лысой голове. Зато у него пышные баки. А на груди, судя по всему, такая густая поросль, что волосы вылезают из-под рубашки и доходят до середины шеи. От этого у него образуется подобие рюша вокруг воротника. Выглядит Омэли как изголодавшийся дикий медведь. Можете представить себе, как отнесся Ховард Хант к Халмару Омэли.
Ну а Халмару Омэли наплевать на то, кто о нем что думает. Он существует для того, чтобы выполнять свою работу. На второй день пребывания в его неизменно ледяном обществе я понял, что он напоминает мне истребителя тараканов, который появлялся в квартире моей матери на Парк-авеню в те веселые утра, когда повариха обнаруживала тараканов на плите, потому что горничная не вымыла как следует гриль. Не хочу вызвать у вас рвоту, но Омэли выглядит как ликвидатор, готовый оставить от нашего противника лишь мокрое место. Коммунисты — вши, советские коммунисты — бешеные вши, коммунисты-гэбисты — истово бешеные вши, а я был в контакте с последними.
Тут я преувеличиваю. Да только нет, не преувеличиваю. Он так дотошно расспрашивал меня про военные фотографии Мазарова, что я начал чувствовать себя глубоко виноватым: надо же было так мало запомнить. В самом деле, я начал задумываться, почему не запомнил больше. Халмар, которого сначала наверняка замариновали в сперме подозрительности, а уж потом он попал в лоно своей ясноокой матушки, снова и снова задавал мне одни и те же вопросы, лишь слегка перефразируя их. Я допустил большую ошибку, описав в моей первой телеграмме Бориса и Женю, как «довольно приятных» людей. Моим намерением было дать им объективную характеристику, но это вызвало страшную озабоченность в контрразведывательной части отдела Советской России. Поверите ли, меня расспрашивали о каждом аспекте встречи. Могу я припомнить последовательность ходов в шахматах? Я постарался воспроизвести всю игру, но не смог объяснить, почему такое начало привело к такому концу. Это взбесило Халмара Омэли. Судя по всему, Мазаров по их досье (где, напомню вам, ему тридцать два года, а не тридцать семь) настолько сильный игрок в шахматы, что они хотели убедиться, не подыгрывал ли он мне, — тогда можно было бы подумать, что он хотел меня обставить. Нет, снова и снова повторял я, он мне не подыгрывал — не очень-то приятно сдаваться на пятнадцатом ходу.
Затем мы перешли к обстановке. Кислятина проверила по своим источникам, что представляла собой московская квартира отца Мазарова и ленинградская квартира матери Жени. После чего начали спрашивать, какие американские романы и пьесы стояли на книжных полках у Мазарова. Это книги новые? Или потрепанные? Проблема состояла в том, чтобы выяснить, насколько он близок к тому, за кого себя выдает, а выдает он себя за русского специалиста по американской культуре.
Затем мы перешли к стихотворению. Мне был дан магнитофончик с часовой кассетой — пленка кончилась прежде, чем мы дошли до стихотворения. А все потому, что меня попросили воссоздать весь диалог. Как отреагировали Мазаровы на мое предположение, что стихотворение может быть напечатано в Америке? Уверен ли я, что Женя пробормотала: «Безумие»?
Не стану вам докучать описанием того, сколько времени они потратили на обсасывание строк «Я проваливаюсь в бездну, а на самом деле взмываю в высь». (Это, конечно, интерпретируется как исходящее от Мазаровых предложение перейти к нам.)
На второй день я спросил Омэли: «Вы всегда вникаете во все детали после встречи сотрудника управления с русскими?»
Он улыбнулся, как бы говоря, что только такой идиот, как я, мог задать подобный вопрос. У меня было такое чувство, точно я сижу в кресле у зубного врача.
На третий день Ховард Хант пригласил меня в свой любимый ресторан «Эль Агила» на обед. Кислятина, сообщил он, вне себя из-за неточностей в досье Бориса. Они очень огорчились, получив мой отчет, где было сказано, что ему тридцать семь лет, — это же ставит под вопрос достоверность их досье о советском персонале. Теперь предстояло выяснить: является ли наш Борис тем, на кого у них досье, или кем-то другим?
«Следующий вопрос, — сказал Хант. — Хочет ли Борис перебежать к нам или же он хочет заловить тебя?»
«Практически он это уже сделал, — сказал я. — Ничем другим я больше не могу заниматься».
«Это пройдет, — сказал Хант. — Негативный отзыв из Берлина, возможно, заставляет немного поджаривать тебя, но просто держись позитивной стороны уравнения. Добейся перехода Бориса к нам, и все букеты будут положены к твоим ногам. — Он кивнул, — Но, приятель, в следующий раз будь более наблюдательным».
«Не все сходится, — сказал я. — Если Борис хочет перейти к нам, зачем ему меня обхаживать и ставить себя под угрозу?»
«Учитывая роман Жени с Варховым, Борис мог передумать. — Хант попробовал вино из только что открытой бутылки и сделал гримасу. — Joven, — сказал он официанту, — esta botella es sin vergüenza. Por favor, trae un otro con un corcho honesto[102]. Итак, исходная позиция: не все сходится. Зачем устанавливать с тобой дружбу? Что можешь им дать ты, Гарри Хаббард? Не слезай с этого. Думай об этом. Возможно, они считают, что ты способен им что-то дать».
«Это выше моего понимания, Ховард», — сказал я, и тут перед моим мысленным взором возникло лицо Шеви Фуэртеса. А не могли русские сообразить насчет ЛА/ВРОВИШНИ?
«Вернемся к основным фактам, — сказал Ховард. — Что нам известно наверняка? То, что Борис, будь то Мазаров первый или Мазаров второй, является сотрудником КГБ. В резидентуре Монтевидео он, несомненно, Номер Два после Вархова».
«Несомненно».
«Хойлихен и Фларрети тщательно изучили свои пленки и увидели приказную манеру обращения. Они могут документально подтвердить, кто чью задницу клюет. Вархов стоит выше советского посла и его штата. А Мазаров его Номер Два. Тем временем Номер Один трахает изо всех сил жену своего Номера Два, а Номер Два ищет дружбы с тобой».
«Я боюсь пикника, — сказал я. — Не самого пикника. А трех дней с Омэли, которые за ним последуют».
«Срежь с Мазарова пару кусочков настоящего мяса, и я сотру в порошок все тесты Халмара. Но постарайся избежать ничейных результатов».
Вот так меня вооружили, Киттредж, так вооружили. Позвонила Женя и спросила, будет ли Нэнси. Когда я сказал, что она все еще неважно себя чувствует, Женя, совсем как Борис, хмыкнула. Жени с нами тоже не будет.
И вот сегодня, в воскресенье утром, — а сейчас, когда я пишу вам, воскресный вечер, — мы с Борисом отправились за город. Он прихватил свои рыболовные снасти и еще кое-что, поскольку Женя не приготовила нам корзинки с едой. Я чувствовал себя выжатым как лимон и был рассеян — в таком же состоянии, по-моему, был и Борис. Мы почти не разговаривали. Проехав с полчаса, он открыл отделение для перчаток и протянул мне фляжку с виски, что при сложившихся обстоятельствах можно было только приветствовать. Под влиянием алкоголя мы обменялись двумя-тремя словами.
«Вы любите сельскую местность?» — спросил он.
«Не слишком».
Киттредж, это был мой всего лишь второй выезд за пределы Монтевидео. А я провел там почти полтора года! Даже сейчас не могу этому поверить — оказывается, я такой окопавшийся зверь! Когда я учился в Йеле, я ни разу не выезжал из Нью-Хейвена. Здесь весь мир для меня ограничен посольством, конспиративной квартирой, виллой Ханта в Карраско и моим дешевым номером в гостинице. Очевидно, то, чем я занимаюсь, так много для меня значит, что я просто не обращаю внимания, сколь ограниченны мои передвижения, — и так из месяца в месяц. За первые три дня моего пребывания здесь я увидел в городе больше, чем за все остальное время.
А за пределами Монтевидео мало на что можно посмотреть. Вдоль океана расположены третьесортные курорты, пытающиеся стать второсортными. Пыль штукатурки поднимается от недостроенных вилл, которые стоят вдоль дороги. Дальше от моря — слегка волнистые, поросшие травой долины, кое-где огороженные, и тогда там пасется скот, в общем, пейзаж довольно однообразный.
Мазаров внезапно нарушает молчание: «Quando el Creador llego al Uruguay, ha perdido la mitad de Su interes en la Creation»[103].
Мы рассмеялись. По-испански Мазаров говорит хуже, чем по-английски, но я от души смеюсь — частично от его акцента. А ведь и правда: Господь Бог, добравшись до Уругвая, действительно потерял половину своего интереса к сотворению мира.
«Тем не менее я люблю эту страну, — говорит Борис. — Она способствует внутреннему успокоению».
Я этого что-то не чувствую. Шоссе перешло в узкую, разбитую двухполосную дорогу, всю в ухабах и масляных пятнах от тяжелых грузовиков, и, когда мы останавливаемся возле кафе при заправочной станции поесть неистребимых гамбургеров и выпить местного cerveza[104], нас встречает запах прогорклого говяжьего жира и лука — такое заведение Порринджер называл «бордель, пропахший дорожными запахами».
Да, Мазарова здесь знают. Мы, видимо, находимся недалеко от места, где он ловит рыбу, и он, должно быть, часто останавливался тут. Мне приходит в голову мысль, не напоминают ли ему эти плохие дороги, этот плоский пейзаж, этот маленький придорожный кабачок его родину, и, словно мы подключены к одной и той же волне, он вдруг произносит после первого глотка пива: «Уругвай похож на уголок России. Трудноопределимый. Но мне нравится…»
«Почему?»
«Когда природа поражает, человек кажется таким маленьким. — И он приподнял кружку. — За Швейцарию!»
«А здесь вы чувствуете себя крупнее природы?»
«В хорошие дни — да. — Он внимательно на меня посмотрел. — Вы знаете уругвайцев?»
«Немногих». — Однако я тут же подумал про Шеви.
«Я тоже. — Он вздохнул и поднял кружку с пивом. — За уругвайцев».
«Почему бы и нет?»
Мы чокнулись. И молча принялись за еду. Мне приходит в голову, что Борис, возможно, находится под не меньшим стрессом, чем я. Я вспоминаю наставление Ханта: «Постарайся избежать ничейных результатов».
«Борис, — спрашиваю я, — к чему все это?»
«Увидим».
У меня такое чувство, будто мы снова сидим за шахматами. Не хочется ли ему почитать книжку в ожидании моего очередного осторожного хода?
«Разрешите уточнить, — говорит он. — Я знаю, кто вы, и вы знаете, кто я».
Вот теперь мне надо включать магнитофончик. Рычажок включения у меня в кармане брюк, и высвобождение левой руки (которая держит гамбургер) едва ли покажется Мазарову неуклюжим маневром, как кажется мне.
«Да, — говорю я, включив рычажок, — итак, вы утверждаете, что знаете, кто я, и что я знаю, кто вы».
Мой неприкрытый маневр вызывает у него улыбку.
«Природу наших занятий», — говорит он.
«И что это дает?»
«Перспективу продолжительных бесед. Это возможно?»
«Лишь в том случае, если мы доверяем друг другу».
«Наполовину уже будет достаточно для такого рода бесед».
«Почему вы выбрали именно меня?»
Он пожимает плечами.
«Потому что вы здесь».
«Да, я здесь».
«И выглядите человеком осторожным».
«Судя по всему, так оно и есть».
Он одним махом опустошает большую часть кружки.
«Я больше теряю, — говорит он, — чем вы».
«Ну, это, — говорю я, — зависит от того, чего вы хотите».
«Ничего не хочу».
«А вы не хотите перейти к нам?» — спрашиваю я.
«Вы что, сумасшедший или бестолочь?» — тихо произносит он в ответ.
Киттредж, я думаю о том, как это будет выглядеть, когда запись перепечатают с пленки. Текст ведь не передаст отсутствия чувства оскорбленного достоинства в его голосе. И наоборот, выставит всю мою неумелость.
«Нет, Борис, — сказал я, — я не сумасшедший и не бестолочь. Вы ко мне подошли. Держались дружелюбно. Сказали, что нам есть о чем поговорить. Могу ли я расценить это иначе, чем то, что вы хотите сблизиться с нами?»
«Или как показатель того, что ваш народ абсолютно ничего не знает о моем народе».
«Готовы вы сказать мне, зачем мы здесь?»
«Возможно, вы будете разочарованы».
«Разрешите мне самому судить об этом».
Он промолчал, и мы продолжали сидеть рядом за столиком, лицом ко входу, под навесом, который хлопал со звуком пистолетного выстрела всякий раз, как мимо проезжал грузовик.
«Давайте снова подойдем к этой проблеме, — сказал я. — Чего вы в действительности хотите?»
«Политической информации». — И улыбнулся, как бы опровергая свои слова.
«Я, пожалуй, больше готов получать, чем давать».
«А иначе и быть не могло, — сказал он. И устало вздохнул. — КГБ — сокращенное название Комитета государственной безопасности».
«Я это знаю. Даже дипломат, служащий в Госдепартаменте, это знает».
Его явно забавляло то, что я упорно держусь прикрытия.
«В КГБ много управлений», — сказал он.
Это я тоже знал.
«Возьмем Первое и Второе управления. Первое занимается советскими офицерами за границей. Второе — безопасностью внутри страны. Соответствует ЦРУ и ФБР».
«Да», — сказал я.
«Наше ФБР — Второе управление — имеет хорошую репутацию в Америке. Считается эффективным. Но многие из нас считают, что там одни дураки. Хотите анекдот?»
«Да, — сказал я, — хочу».
«Конечно. Почему, собственно, нет?»
Тут мы оба рассмеялись. Ситуация была забавная. Мы оба знали, что у меня включен магнитофончик и все сказанное будет затем проанализировано. Мы опрокинули по кружке с пивом. Борис хлопнул в ладоши, и тотчас появился патрон с двумя кружками и бутылкой водки. Мне пришло в голову, что это кафе вполне могло быть русским наблюдательным пунктом с микрофонами, скрытыми в дереве стен, и с камерой в потолке.
Или же Мазаров так часто сюда заезжает, что хозяин держит для него несколько бутылок водки.
Да, Киттредж, как ни странно, Мазаров с рюмкой в руке ничем не отличался от крепышей, прошедших огонь и воду и живущих выпивкой, — он размягчался на глазах.
«Двое сотрудников Второго управления, нашего ФБР, — принялся он рассказывать, — едут в машине следом за машиной, в которой сидят молодой человек и девушка, по улицам Москвы, затем выезжают на шоссе. Молодой человек и девушка встречались с иностранцами, которых им не следовало посещать, но это дети очень высокопоставленных чиновников, так что они ничего не боятся. Они говорят друг другу: „Надо избавиться от этих громил“. — Борис помолчал. — Правильное я употребил слово?»
«Абсолютно правильное».
«От тупых соглядатаев. Громил. Верно?»
«Точно».
«Итак, молодой человек и девушка останавливают машину на обочине. Вторая машина тоже останавливается в сотне метров позади них. Наш молодой храбрец вылезает из машины. Поднимает капот, давая понять, что с машиной что-то неладно. Что делают громилы?»
«Что же?»
«Тоже выходят из машины, — торжественно произносит Борис, — и поднимают капот. Настоящие попугаи, верно?»
«Да, — говорю я, — глупо».
«В нашем Втором управлении сверхдостаточно глупцов».
«Зачем вы мне это рассказываете?»
«Потому что ваше ЦРУ должно делать разницу между Первым и Вторым управлениями. Ваше ЦРУ считает, что все КГБ сплошь состоит из тупых скотин».
«Ну, это неправда, — сказал я. — Мы потратили не одну неделю на анализ того, что почерпнул Дзержинский из „Золотой чаши“.»
Борис так и грохнул. Хохочет он с громким рыком и хлопает собеседника по спине. А мужчина он чертовски сильный.
«Вы мне нравитесь», — говорит он.
«Головокружение от радости», — говорю я в ответ.
Мы оба снова рассмеялись. И чуть не обнялись. Когда веселье прошло, Мазаров сразу стал серьезным.
«Да, — сказал он, — мы, сотрудники Первого управления, выезжаем за границу. Работа требует, чтобы мы изучали другие народы. При этом мы сталкиваемся — иногда весьма болезненным путем — с недостатками советской системы. Мы даем Центру довольно точную картину происходящего. Стремимся подправить нашу великую советскую мечту. Именно так. Даже когда ответы на возникающие вопросы неприятны и показывают, что виноваты мы. Начальство в Первом управлении знает обо всех отрицательных сторонах Советского Союза больше, чем кто-либо в вашей стране».
«У нас о вашей организации другое представление».
«Конечно. По-вашему, КГБ — это убийцы».
«Ну, не так прямолинейно».
«Нет, именно так. Люди самого низкого сорта! Вы говорите о нас как об убийцах. А мы профессионалы. Назовите хоть одного сотрудника ЦРУ, который по нашей вине потерял хотя бы палец».
«Обычно достается наемникам», — сказал я. В этот момент я подумал о Берлине.
«Да, — согласился Борис, — наемным помощникам крепко достается. Это так и у вас, и у нас».
Я промолчал.
«Когда же мы пойдем удить рыбу?» — осведомился я наконец.
«Плевал я на рыбу, — сказал он. — Давайте выпьем».
Мы выпили. Через какое-то время у меня возникло такое чувство, что Мазаров давно ждал возможности поговорить с американцем.
Я теперь хорошо изучил его — дело в том, что, как большинство русских, он говорит, приблизив лицо к моему лицу (это, наверное, оттого, что они живут в тесных квартирах), и потому я детально изучил его внешность: видел, где бритва оставила немножко щетины, видел торчащие из носа волоски, чувствовал в дыхании запах гамбургера, турецкого табака, лука, водки, пива — словом, достаточно всего, чтобы это было, клянусь, даже приятно, как исходящий изо рта запах гниения, что указывает на бесхитростность человека. Хью однажды познакомил меня с незабываемой формулой Энгельса о том, что количество переходит в качество, так вот: легкое зловоние в дыхании совсем не похоже на запах гнилых зубов. Я делаю это отступление, потому что мы так долго сидели с Бориской — а он скоро потребовал, чтобы я называл его Бориска, Бориска и Гарри, — за столиком в кафе, что обед превратился в ранний ужин, и солнце уже светило нам в глаза с запада, опустившись ниже навеса, обращенного к дороге, по которой время от времени проезжала машина и у входа появлялся очередной пьянчуга.
Мазаров около часа распространялся про Никиту Хрущева. Никому в Америке не понять Советского Союза, заявил Бориска, если не понимать премьера. А это великий человек.
«Великий применительно к нынешней ситуации в Советском Союзе». И он стал перечислять, повторяя много раз: бесчисленное множество убитых. Бесчисленное множество русских было убито в Первую мировую войну, бесчисленное множество было убито в Гражданскую войну, развязанную, напомнил он мне, американцами, англичанами и французами; бесчисленное множество было убито Сталиным во время коллективизации, бесчисленное множество советских солдат и граждан было убито Гитлером, и бесчисленное, бесчисленное множество убито затем Сталиным после войны. «Советский Союз, — сказал Борис, — пострадал больше, чем жена, которую изо дня в день избивает мерзавец муж. Сорок лет! Будь это американская жена, она возненавидела бы мужа. Но русская жена мудрее. Ведь в подобном браке мужчина хочет лишь улучшения».
«Я что-то совсем запутался, — говорю я. — Кто русская жена и кто муж?»
«О, русская жена — это Россия. А муж — партия. Бывает, приходится признать, что русская жена виновата. Возможно, она заслуживает, чтобы ее поколотили. Стоит, глядя в землю. И не двигается вперед. А муж хоть и пьет, но смотрит в небо. — Тут Мазаров умолк и вдруг влепил себе такую пощечину, что на кухне зазвенела бы посуда. — Совсем опьянел, — сказал он и велел принести черного кофе. — Все, что я говорил раньше, одно квохтанье».
«Квохтанье?»
«Чепуха. Общие фразы. Отношения между коммунистической партией и народом нелегко объяснить. Советские дети вырастают в уверенности, что сила воли поможет стать лучше. Достаточно захотеть быть хорошим и неэгоистичным. Мы пытаемся уничтожить интерес к личному обогащению.
Это очень трудно. В детстве я стыдился проявлений алчности. Это налагает на лидера такого народа огромное бремя. Все стремятся быть лучше. Сталин — мне стыдно в этом признаться — утратил внутреннее равновесие. На смену ему пришел Хрущев, храбрый человек. Я люблю Хрущева».
«За что?» — спросил я.
Мазаров передернул плечами.
«Потому что он был плохой. И старается стать лучше».
«Только плохой? Он же был палачом Украины».
«Это они вас так учат. Они ориентируют вас на зиму, Гарри. Но забывают, что наступит весна».
«Кто — они?»
«Ваши учителя. Они упускают из виду серьезное обстоятельство. Взгляните на дело с русской точки зрения. Мы видим, как власть точно магнитом притягивает жестоких людей».
«Не выходите ли вы за рамки марксизма?»
«Это ультрамарксизм. И идет он от русского народа. И от Маркса. Мы ожидаем жестоких лидеров. Вопрос, который мы себе задаем: могут ли лидеры преобразоваться? Стать лучше. Сталин был великим человеком, но он не преобразовался. Стал только хуже. Страшные дела, которые он творил, довели его до безумия. Хрущев — его противоположность». Мазаров снова дал себе затрещину, словно хотел выправить свой английский и заставить мозг работать в унисон с языком. Он изъяснялся по-английски вполне прилично, но под интонацией просматривался русский Тарзан. По мере того как Борис пьянел, я замечал, что язык его становился все грубее.
«Да, — продолжал он, — посмотрите на Хрущева. Он не пользуется всеобщей популярностью. Многие злословят по его поводу. Говорят, что он слишком эмоционален. — Надеюсь, Киттредж, вы схватили, в чем суть. Еле заметное отступление от линии. — Да, — продолжал Борис, — почти все считают Хрущева человеком некультурным. Вам понятно это выражение?»
«Я не знаю русского».
«Что ж, держитесь своей версии. — И рассмеялся. В нем, как и в Жене, сидят два человека, не слишком пригнанные друг к другу. Он был пьян, и отрицательное в нем перевешивало, а сейчас снова выскочил наружу ироничный шахматист. — Держитесь своей версии, — повторил Борис, словно перед ним лежало мое досье. (По всей вероятности, оно и существовало и было столь же неточным, как наше досье на него.) — Некультурный — это слово грубое. Хуже про русского нельзя сказать. Огромные массы моего народа веками жили в избах. Никто, входя в дом, не вытирал ног. Полы были земляные. Животные жили вместе с людьми. Некультурный — значит, не обладающий высокой культурой. Так что многие стесняются Хрущева. И это его погубит».
«Но вы же говорили — он великий человек?»
«Поверьте, это так. Невежественный, грубый, креатура Сталина. И однако как вырос! Нужна была неизмеримая храбрость, чтобы обличить Сталина. Вы должны постараться объяснить это вашему народу. В Москве сейчас многие высшие партийные чины говорят Хрущеву: „Ядерная мощь США в четыре раза больше нашей. Необходимо их догнать“. А Хрущев отвечает: „Если США на нас нападут, мы ответим. И обе страны будут уничтожены. Так что никакой войны не будет. А нам необходимо развивать экономику“. Военные сильно давят на Хрущева, он им противостоит. Хрущев хороший человек».
«Нам как-то трудно в это поверить. Мы считаем, что вы виноваты в своем прошлом и не так быстро освобождаетесь от него».
Он кивнул.
«Это потому, что вы живете при корпоративном капитализме. Все выстроено в одну линию. — Он сделал большой глоток черного, густого, как грязь, кофе и кивнул. — Нет, американцы не понимают, как руководит коммунистическая партия. Вы считаете, что мы живем в абсолютном подчинении идеологии. Это серьезная ошибка. Только корпоративный капитализм живет в полном взаимодействии с идеологией. А мы, хоть вы и называете нас народом рабов, в большей степени индивидуальны».
«Я уверен, вы действительно так думаете».
«Конечно. Вы не найдете двух одинаковых русских. А все американцы, на мой взгляд, одной породы».
«Это не может быть недопониманием с вашей стороны?»
Он положил руку на мой локоть, как бы стремясь успокоить.
«Давайте посмотрим на американцев, связанных с капиталистическими корпорациями. Управляющих. Высших чиновников. Они верят в американскую идеологию. Мы же верим лишь наполовину».
«Наполовину?»
«Наполовину, Гарри, можете не сомневаться». И его тяжелая рука хлопнула меня по спине.
«А вторая половина?»
«Это наша потаенная половина. Мы размышляем».
«Над чем?»
«Над душой. Я подвергаю испытаниям мою душу. Американцы говорят о беспричинной тревоге, да? Об отсутствии своего „я“, да? А русский скажет: я потерял душу. Раньше американцы были как русские. В девятнадцатом веке. Когда были индивидуальные дельцы. И все же существовал дух барокко. В ваших сердцах. В американской архитектуре. Каждый жил отдельно, по своим законам. А теперь американцы стали корпоративными капиталистами. С промытыми мозгами. — При виде выражения моего лица в глазу его вспыхнул огонек. — Хрущев не хочет потерять душу, потому так и старается исправить мир».
«И вы говорите мне все это без малейшего смущения?» Признаюсь, меня начало злить его нахальство.
«Без малейшего».
«Расскажите лучше про ваши концентрационные лагеря».
Его хорошее настроение тотчас испарилось.
«Русский медведь, — сказал он, — живет с хвостом динозавра. В хвосте кишмя кишат паразиты. Оставшиеся от прошлого. Со временем медведь съест свой хвост. Мы проглотим нашу жуткую историю. А пока переживаем страшные конвульсии. Трагедии. Кошмары. Все еще».
Я едва мог поверить, что Борис сказал мне так много. Насупясь, он смотрел на кофе, как бы жалея, что променял старого боевого друга водку на нового знакомца. Потом сделал глубокий выдох, словно выбрасывая из себя старые воспоминания.
«Слыхали про березку? — спросил он. — Есть такое дерево».
«Да. Говорят, вы любите эти деревья».
«Да. — Он кивнул. — Женя написала очень красивое стихотворение по-русски про березку. Я перевел его на английский. Однако с некоторыми вольностями. Женя бы его не узнала. Она после этого бросила бы меня». У Бориса был такой вид, что он сейчас заплачет, но он не заплакал, а вынул из кармана листок и прочел:
О БЕРЕЗАХ
Бледные часовые,
Молчаливые стрелы,
Свет, лунный свет,
Серебристое солнце.
«Уругвай не Россия, — сказал Борис, — здесь нет берез».
Затем он оторвал от листка пустую половину, на которой ничего не было напечатано, что-то написал и протянул мне. Киттредж, воспроизвожу текст по памяти (и скоро вы поймете почему): «Будьте осторожны. Ваш может быть втайне нашим, а наш — вашим. Не доверяйте людям из вашего отдела Советской России. За такие высказывания меня могут повесить. Молчание. Осторожность. Говорите лишь с теми, кому вы вполне доверяете».
Я едва успел внимательно прочесть до конца — он выхватил у меня бумажку и скомкал. Не знаю, повлияли ли на него мои мысли, а я подумал, что вот сейчас он сожжет эти пол-листа в пепельнице, и он, клянусь, так и поступил, словно я внушил ему это или же заранее прочел его мысли.
Киттредж, мы расстались на действительно любопытной ноте и поехали назад в Монтевидео в поздних сумерках февральского летнего дня. Сейчас уже очень поздно и я устал, но по крайней мере я наверстал упущенное.
Преданно ваш
Было условлено, что я позвоню Ховарду, как только вернусь с пикника, но я был в каком-то удивительно бунтарском настроении. Мне не хотелось в субботу отвечать допоздна на вопросы. Вместо этого я решил написать Киттредж. Словно это могло помочь мне понять, что же произошло между мной и Мазаровым. Я знал, что после того, как мой отчет будет просмотрен Халмаром Омэли, отослан шифровкой в Центр и я буду подвергнут расспросам со стороны отдела Советской России, мое восприятие происшедшего изменится, а я чувствовал потребность — пусть крайне непрофессиональную — ничего не ворошить.
Однако передо мной стояла дилемма. «Не доверяйте людям в вашем отделе Советской России» — такую фразу опасно посылать в Центр. Поскольку записки Бориса у меня не было, а могло быть лишь мое описание того, что в ней содержалось, на меня непременно посмотрят как на ненадежного носителя тревожной информации. Ведь КГБ вполне мог устроить эту встречу с тем, чтобы я передал своим это высказывание, которое может перевернуть весь наш отдел Советской России. В таком случае предосторожности ради лучше не упоминать о записке.
Конечно, в кафе вполне могла быть установлена кинокамера, которая засняла то, как Борис передал мне что-то написанное, я это прочел, а затем он поджег бумагу в пепельнице, и мы оба, замерев, смотрели, как она горит. В таком случае, если я не сообщу об этом эпизоде Ханту и Омэли, а в отделе Советской России действительно сидит «крот», который увидит мой отчет о пикнике, я могу стать жертвой шантажа.
Поэтому я решил упомянуть в отчете, что мне была дана записка. Однако упоминание об отделе Советской России опустить. Если КГБ вознамерился посеять у нас подозрение в наших собственных людях, он не достигнет цели. Остальное содержание записки довольно туманно. И я решил рискнуть.
Зачем? Этот вопрос обрушился на меня с такой силой, будто я получил удар под дых. В самом деле, зачем? Почему не сказать правды? Если это внесет разброд в работу отдела Советской России — что ж, они такое наверняка уже переживали. Однако я знал, что решения я не изменю. Тесное общение с Омэли не только походило на пребывание в одной комнате с заразным больным, я был просто не готов противостоять его дотошной паранойе. Передавая информацию, я не мог не быть ею запятнан.
И все же я не в состоянии был понять, что мною двигало. Свое слово сказал какой-то упрямый, глубоко сидящий во мне инстинкт.
Уже настало воскресенье, было десять часов вечера, и дольше откладывать звонок Ховарду Ханту было нельзя. Я вышел на улицу и отыскал телефон-автомат. На проспекте 18 июля было так же тихо, как в четверг в полночь на берегу Грин-Бей в Висконсине.
— Где тебя черти носили? — Так начался разговор.
— Пил с нашим другом.
— До сих пор?
— Признаюсь, Ховард, я вернулся в отель в семь часов, начал было звонить, чтобы сказать, что перезвоню снизу через десять минут, но, Бог мне судья, заснул с трубкой в руке.
— Не может быть.
— Вы когда-нибудь пили с русскими водку на равных?
— Да. И успешно. Ты что же, не знаешь, что перед началом надо выпить оливкового масла?
— Ну вот теперь буду знать.
— Хорошо. Один вопрос. Это было успешно?
— Не могу ответить стопроцентно утвердительно.
— Вот дерьмо.
— Тем не менее материала достаточно много.
— Достаточно, чтобы прямо сейчас засесть на всю ночь?
— Сомневаюсь.
— В таком случае отложим это до завтра. Но ты сейчас же приезжай в посольство. Нэнси ждет, чтобы распечатать пленку.
— Что ж, хорошо.
— И побудь там, чтобы помочь ей разобрать неясные места.
— Конечно.
— Я знаю, мальчик, это открытая связь, но намекни: чего хотел наш друг?
— Это установят люди более умудренные, чем я.
— Есть шанс, что твой приятель поплывет с нами?
— Двадцать процентов вероятности.
— Двадцать процентов, — повторил Хант. Я представил себе, как он сидит в своем кабинете в Карраско и барабанит длинными пальцами по столу. — Это несколько разочаровывает, — сказал он.
— Тем не менее есть новые цветочки в букете.
— Завтра нам предстоит работенка, — сказал Хант. — Выспись как следует.
— Я и намереваюсь так поступить… после трехчасового бдения с Нэнси.
— Ничего, Гарри. Ты уже хорошо похрапел, пока я вышагивал по своему кабинету, тревожась и обдумывая, что сказать у твоей могилы.
Мои отношения с Нэнси на протяжении тех часов, что она распечатывала пленку, были столь же официальными, как и после нашего единственного поцелуя, — для нее, я уверен, это была грустная пустота, но, так или иначе, к двум часам ночи распечатка была окончена, как и сопровождающий ее мой отчет. Я отправился к себе в отель, а Нэнси, верная уставу невоспетых солдат, осталась зашифровывать и отсылать текст. Наши группы из пяти букв будут расшифрованы в Вашингтоне еще до зари.
Халмар Омэли, предупрежденный то ли Хантом, то ли своим инстинктом параноика, явился за двадцать минут до моего ухода, так что времени у него было достаточно, чтобы прочесть мой отчет и просмотреть распечатку: Нэнси как раз заканчивала последнюю страницу. У него была невероятно странная манера знакомиться с текстом. Он напоминал генерала Гелена, что-то бормотавшего, склонясь над шахматной доской, читал и приговаривал: «Вот чертово хулиганье, чертово хулиганье». Но являлось ли это похвальным отзывом об операции или изумленным неодобрением, я не мог понять. Уже уходя, я заметил, как Нэнси быстро, словно птичка, ныряющая в листву (ибо я не должен был это видеть), нежно улыбнулась Халмару. И я подумал тогда, что разумнее волноваться по поводу пустоты в моем сердце, чем в сердцах других людей.
В понедельник, к середине утра, Ховард был уже в великом возбуждении. Кислятинам удалось ликвидировать несоответствие в возрасте Мазарова. Теперь их досье «Советский персонал» было в порядке. Хант то ли не хотел, то ли не мог сообщить мне подробности, лишь сказал:
— Мазарову не тридцать два и не тридцать семь, как он утверждает, а тридцать девять. Намотай себе на ус: он птица более высокого полета, чем мы думали. Рангом выше Вархова.
— Насколько я понимаю, Финские Мики пришли к выводу, что Борис является здесь вторым человеком по линии КГБ.
— Так оно и есть, но Советы, должно быть, специально путают карты. Устроили сумку кенгуру.
Хотя я никогда раньше не слышал этого выражения, метафора явно указывала на то, что речь идет об операции, когда человек Номер Один тщательно скрыт.
— А как же насчет Жени и Вархова? — спросил я.
— Этому еще надо дать оценку. Но одно твердо зафиксировано. Наш Мазаров — один из ведущих экспертов КГБ по Америке.
— Тогда почему же он тут сидит?
— Это, пожалуй, главная загадка, верно? — сказал Ховард.
Если мое посещение Бориса и Жени повлекло за собой тяжелый перекрестный допрос, то пикник подверг меня восемнадцатичасовому сидению с Халмаром, а потом два дня я отвечал по восемнадцать часов на вопросы Вашингтона. Не раз я был близок к тому, чтобы признаться в «отвратительном упущении», как я это именовал (в самых затаенных уголках моего мозга), так как снова и снова возникали вопросы, связанные с запиской Бориса. Насколько я уверен, что запомнил весь текст? Запомнил на шестьдесят процентов? На семьдесят, на восемьдесят, на девяносто, на девяносто пять, на сто? Я совершил ошибку и ответил — на восемьдесят процентов. Кислятина, словно физически ощущая топографию виновности, задала тогда следующий вопрос: «Судя по вашим воспоминаниям, записка состояла из трех предложений и трех предупреждении в одно слово. Если вы считаете, что на восемьдесят процентов помните текст, не упустили ли вы четвертого предложения?»
На это я ответил: «Вероятность нулевая».
«Повторяем вопрос: на 50 %, 40 %, 30 %, 20 %, 10 %, 5 %, 0 %?»
«Вероятность нулевая».
«В записке Бориса отсутствует цель. Чем вы это объясняете?»
Я сидел у машинки, подсоединенной к шифровальной машине. Из Вашингтона поступал зашифрованный вопрос, проходил расшифровку, включалась моя машинка, расшифрованный текст в виде пятибуквенных групп поступал на нее, а я уже научился читать их с листа как обычный текст. Как только я отстукивал ответ, мои пятибуквенные группы отправлялись в обратный путь — проходили зашифровку и поступали в Кислятину на Аллее Тараканов. А я сидел и ждал, когда моя машинка снова застучит. Я провел за этим занятием несколько часов, и у меня возникло ощущение, будто я играю в шахматы с партнером, сидящим в другой комнате. И все это время Халмар Омэли читал через мое плечо вопросы и мои ответы.
Когда машинка отстучала: «В записке Бориса отсутствует цель», я повернулся к нему.
— Как это понимать?
У Омэли была раздражающая улыбка: зубы его сверкали, как и очки.
— Понимайте так, как сказано.
В крайнем раздражении я отстучал в ответ: КАКЭТ ОПОНИ МАТЬ?
ТОЧНО ТАККА КСКАЗ АНО — пришло в ответ.
— Ну, в таком случае у нас проблема, — сказал я. — Не могу же я отвечать, если не понимаю вопроса.
В Йеле я терпеть не мог студентов, которые, как Халмар Омэли, держались с видом превосходства. Голова у них всегда была наклонена под каким-то странным углом. Они слушали вас с полуулыбкой. И словно нюхали исходящий от вас низменный запах. На ваш вопрос они либо отвечали вопросом, либо отделывались отговоркой: «Понимайте как сказано». Если же они все-таки вникали в суть предмета, то уж не оставляли у вас сомнений в своей просвещенности.
— Перед нами, — сказал Халмар, — высоко рангированный сотрудник КГБ, эксперт по американским делам, который заигрывает с куратором низшего ранга в стране, имеющей малое, а то и вовсе нулевое геополитическое значение. Затем указанный офицер КГБ подставляет себя, высказывая вышеупомянутому маленькому куратору соображения крайнего толка, делая аллюзии и крайне неортодоксально сопоставляя свою страну и партию с корыстными мужем и женой. При этом он поносит марксистские догмы. Все это могло бы гарантировать его отзыв и заключение в тюрьму, если бы мы передали запись беседы в КГБ и там ей поверили. Теперь вам ясно?
— Да.
— Отлично. Но коль скоро он возглавляет здесь представительство КГБ, запись этой беседы, если он таковую вел, не должна его тревожить. Он явно имел на то разрешение. В КГБ есть люди, которым разрешено свободно беседовать, а при случае и свободно действовать. Таких постнеандертальцев можно сопоставить с иезуитами семнадцатого века. Вы все еще способны следить за ходом моей мысли?
— Да.
— Отлично. Теперь рассмотрим особую невероятность создавшейся ситуации. Суммируем то, что я сказал: крупный оперативный работник КГБ, который, насколько мы понимаем, не имеет намерения стать перебежчиком, тем не менее завязывает серьезный, полный неосторожных высказываний разговор с противной стороной. Если во всем этом есть какой-то смысл — а смысл должен быть, иначе зачем было начинать? — наш герой выпускает в воздух ноту, которую тут же уничтожает, не успев ее издать. Дело туманное, поскольку в записке нет ничего определенного. В ней нет имен, не содержится нападок ни на одно из наших ведомств, да и вообще она носит слишком общий характер и не таит в себе ничего подрывного. Он протянул вам лопату без ручки. Какое объяснение вы можете этому дать?
Я только хотел было ответить, но Омэли произнес:
— Подождите! — И включил магнитофончик, стоявший рядом с шифровальным аппаратом. — Говорите для записи.
Микрофон стоял так, что я вынужден был повернуться спиной к Омэли, но я чувствовал его злокозненное присутствие, тяжестью легшее мне на плечи.
— Повторите ваш вопрос, — сказал я.
— Как вы можете объяснить вашу встречу?
— По-моему, мы разбираем человека, а не сценарий.
— Разъясните.
— Я вовсе не уверен, как все вы, что Мазаров хотел что-то довести до нашего сведения. Если он действительно человек Номер Один и его жена действительно влюблена в Вархова, который, как теперь оказалось, является его помощником, я думаю, это не могло не привести к тому, что Мазаров утратил равновесие.
— Мазаров безжалостен, опытен и способен принимать окончательные решения. Трудно поверить, чтобы семейные неурядицы — если они bona fide[105] — могли выбить его из колеи. В сорок первом году, в возрасте двадцати двух лет, будучи молодым офицером НКВД, он присутствовал в Катыни во время истребления польских офицеров. Следовательно, он тот, кто расстреливал людей в затылок. — И Халмар, стоявший сзади, легонько щелкнул меня по затылку. Мог я представить себе Бориса в таком обличье? Меня затошнило.
— Катыньский лес объясняет его оценку Хрущева. — сказал я.
— Пользуясь терминологией Мазарова, это квохтанье. Попытка вас одурачить, сбить с толку, короче — заставить вас пойти по ложному следу в его игре.
— Если вы все это знаете, зачем же вы меня спрашиваете?
— «В записке Бориса отсутствует цель». Попробуйте ответить на это шифр-телеграммой.
Я повернулся к машинке и набрал следующее для зашифровки: НИЧЕГ ОНЕМОГ УСДЕЛ АТЬЧТ ОБЫВЫ ЙТИИЗ ТУПИК АГОТО ВИЗМЕ НИТЬО ЦЕНКУ ДОСТО ВЕРНО СТИВО СПОМИ НАНИЙ С 80 % НА 95 %.
Последовала долгая пауза. Омэли сидел, медленно покачивая головой из стороны в сторону, совсем как метроном, работающий в уединении склепа. Было уже далеко за полночь, и мы были единственными, кто еще находился в этом крыле посольства.
ОКОНЧ АТЕЛЬ НО? — пришел шифровкой вопрос.
ОКОНЧ АТЕЛЬ НО, — отстучал я.
На этот раз пауза была короткая: СОГЛА СНЫЛИ ПРОЙТ ИИСПЫ ТАНИЕ НАДЕТ ЕКТОР ЕЛЖИ?
Впервые за три дня Омэли был счастлив.
ВПРИН ЦИПЕД АПРИУ СЛОВИ ИЧТОС ООБРА ЖЕНИЯ ЮРИСД ИКЦИИ НЕИСК ЛЮЧАЮ ТЭТОГ О.
— «В принципе да, — прочел Халмар через мое плечо, — при условии, что соображения юрисдикции не исключают этого». — Он рассмеялся. — Насколько вы считаете вероятным, что ваш шеф даст вам избежать проверки? На пятьдесят процентов? На сорок?
В голосе Омэли появилась этакая мерзкая визгливая нотка — я чуть его не ударил. Я все еще кипел от его щелчка по затылку.
— Абсурд, — на другое утро сказал Ховард. — Возмутительно. Ты сумел удержаться на плаву при встрече с тяжеловесом КГБ, а они хотят посадить тебя на детектор лжи, потому что недовольны результатами встречи? Ты совершенно прав. Это вопрос юрисдикции. Я не позволю павлинам-параноикам проехать на грузовике по моей резидентуре.
— Если дело дойдет до дела, то я готов пройти этот тест, — сказал я.
— Я рад, что ты так сказал, но я здесь за тем, чтобы защищать своих людей в такой же мере, в какой я готов подвергать их риску. — Он помолчал. — Однако я хочу это дело напрочь закрыть. Ты действительно на девяносто пять процентов уверен, что точно помнишь текст записки? Вот ведь что заставило их вцепиться в тебя. Ты не можешь глумиться над их процедурами. Это все равно что надругаться над Торой или Кораном. — Он пристально посмотрел на меня. — Между нами — все равно как в воровском сообществе — насколько все-таки ты уверен?
— На девяносто процентов.
— Оʼкей. Придется с этим согласиться. Но почему записка Мазарова столь анемична? В этой игре непременно кого-то должны покалечить.
— Ховард, я вставлю это в свой отчет. У меня есть теория, которой никто не верит: всего две недели назад, второго февраля, русские предложили устроить встречу на высшем уровне. Русские тысячью разных способов разносят это пожелание по всему миру, и я думаю, Мазаров хотел, чтобы именно это я донес Центру: «Попробуйте устроить встречу на высшем уровне. Хрущев совсем неплохой малый». Это соответствует их пропаганде.
— Хорошо. В записи беседы действительно просматривается такая возможность. Но зачем все так запутывать? Борис ведь старый волк. Он знает кардинальную разницу между тайной запиской и политическим демаршем, которому, кстати, я ни на минуту не верю: эти советские никогда не хотели мира, им нужна лишь передышка, чтобы найти новый способ прижать нас. — Он помолчал. — Но хорошо. Борис читает свою проповедь. Мы все можем поплакать, жалея советских людей. Бесчисленное, бесчисленное множество убитых. А как насчет пяти тысяч польских офицеров, которых Мазаров помог расстрелять, и еще десяти тысяч, которые пропали без вести? Сталин знал, что делал. Он расстреливал кадры, возможно, независимой в будущем Польши. Да, Советы хотят мира — я в это поверю, когда сутенеры перестанут обирать проституток. — И он, словно по кафедре, постучал по столу.
— Вам следовало идти в политику, Ховард, — сказал я.
— Я мог бы заниматься многими вещами. Меня просто убивает, когда я вижу, что можно было бы сделать в Карраско. Мы платим немалую цену, Гарри, за нашу приверженность Фирме. Человек, работающий в ЦРУ, на всю жизнь приносит себя в жертву — ему никогда не сколотить капитала. Но это уже другой вопрос. Не будем упускать из виду нашу цель. Скажи мне еще раз, как ты понимаешь записку Мазарова.
— Ховард, я думаю, Борис был пьян и глубоко несчастен, наполовину готов был перебежать к нам, хотя и знал, что не сделает этого — если, конечно, не решит иначе, — в конце концов, он русский и наполовину сумасшедший, он любит жену, его захлестывало чувство вины, у него много всякого на совести, он хочет спасти свою душу и, если все это сложить вместе, сам поедает себя. Борис обожает Достоевского. Думаю, он хотел повеситься с помощью этой бессмысленной записки, а потом передумал и сжег ее.
— Значит, ты принимаешь его речи за чистую монету?
— По-моему, да. К чему иначе было писать такую никчемную записку?
— Господи, как ты еще молод!
— Наверное, да.
В действительности же я был потрясен тем, как легко я врал. Сколь многое я все-таки унаследовал от матери. Я впервые понял, какое удовольствие доставляли ей эти маленькие проделки. Ложь — ведь это своего рода духовная валюта.
— Так вот, я намерен дать отпор за тебя.
— Я буду вам признателен.
— Мальчик, а ты имеешь представление, как это может дорого обойтись твоему преданному слуге?
— Я думаю, немало людей выше и ниже по служебной лестнице станут больше уважать вас, если вы займете твердую позицию.
— Да. Сколько будет завоевано уважения и сколько проиграно будущим, глубоко залегшим, стопроцентным врагам? Да. А теперь скажи мне, Гарри, почему тебе не хочется проходить тест на детекторе?
— Я готов пройти этот тест, я сказал вам, Ховард, что готов. Просто чувствуешь себя таким преступником, когда к тебе прикрепляют электроды.
— Можешь не повторять. Я помню, как был возмущен, когда меня спросили, являюсь ли я гомосексуалистом. Это было много лет тому назад. Я сдержался и сказал «нет» — когда сомневаешься, держись благопристойности, — но говорю тебе, малый, если какому-нибудь психу придет когда-нибудь в голову сунуть свое сокровище мне в рот, будь этот мужик огромным негром шести футов шести дюймов росту, я под корень откушу его шедевр. Так что да, я понимаю твои чувства. Я тоже ненавижу детекторы лжи. Мы остановим этих мерзавцев — пусть не вылезают из своей норы. В конце концов, это моя резидентура.
На меня пахнуло его дыханием. Он явно пропустил две-три рюмки, а в его привычку, безусловно, не входило пить по утрам. Вполне возможно, он был взволнован еще больше меня.
Вскоре Ховард отбыл на обед с одним из своих уругвайских друзей.
— Буду держаться намеченного курса, — сказал он мне на прощание. И словно желая показать свое доверие, вышел из кабинета, оставив меня там. Это было необычно. Как правило, он запирал свою дверь. Теперь же он оставил ее приоткрытой, так что Нэнси Уотерстон со своего места вполне могла увидеть, если я стану шарить по его ящикам. В эту минуту в запертой кабине зазвонил непрослушиваемый телефон.
— Нэнси, — окликнул ее я, — вы слышите?
Она услышала не сразу.
— По-моему, — сказал я, — нам следует ответить. У вас есть ключ от кабины?
Ключ у нее был. Она сама отперла дверцу. Трубку она взяла уже после двенадцатого звонка.
— Да, — сказала она. — Он здесь. Кто хочет говорить с ним? — Пауза. — О, разговор секретный. О, боюсь я не знакома с правилами секретного разговора по непрослушиваемому телефону. — А сама пальцем тыкала в пространство между нами. «Это вас», — говорил ее палец.
— Я поговорю, — сказал я.
— Не знаю, кто вас спрашивает, — сказала она, прикрыв рукой трубку.
— Не беспокойтесь. Это вещь более обычная, чем вы полагаете.
— Я не знаю, кто вас спрашивает, — повторила она.
— Нэнси, я бы мог при необходимости сказать вам, в чем тут дело, но не скажу. Вы вмешиваетесь в то, что вам не по рангу знать.
— Хорошо, — сказала она и, передавая мне трубку, добавила: — Это женщина.
— Алло! — произнес я в трубку.
— Эта особа стоит с вами рядом? — услышал я голос Киттредж.
— Более или менее.
— Отошлите ее.
— Это не так просто.
— Все равно — отошлите!
— Нэнси, — сказал я, — это непрослушиваемый телефон. Так что я хотел бы говорить без свидетелей. Для этого такие телефоны и существуют.
— Они предназначены только для резидента, — сказала Нэнси.
— В его отсутствие полномочия возложены на меня. Речь идет о проекте, разработанном Ховардом и мной.
Нэнси отступила, но нехотя, подобно отливу, еще не готовому покинуть берег. Дверь в кабинет Ховарда она оставила приоткрытой. Я, в свою очередь, не спешил закрыть дверь в кабину. В данном случае Нэнси вполне могла обнаглеть, подобраться к кабине и приложить ухо к замочной скважине. А так, через две полуоткрытые двери, мы могли приглядывать друг за другом, я же говорил как можно тише.
— Можем мы спокойно поговорить? — спросила Киттредж.
— Да.
— Гарри, я так люблю читать ваши письма. Последнее время я вам не отвечала, но я так люблю читать то, что вы пишете. Особенно последнее письмо. Оно бесценно.
— У вас все в порядке?
— Лучше быть не может. Все повернулось на сто восемьдесят градусов. Я в великолепной форме.
Однако голос ее долетал до меня издалека, с большими колебаниями. О ее состоянии я мог судить лишь по тому, как невероятно быстро она говорила.
— Да, — сказала она, — я хочу получить ваше разрешение на маленькую, но вполне определенную уловку.
— Вы его получили, — сказал я. При том, как разрастались пропорции «жуткого упущения», как мог я отказать ей в чем-то малом?
— Я не готова сообщить Хью, что мы переписываемся, так как это чересчур его расстроит, но я прошу позволения сказать ему, что вас обеспокоил пикник с советским коллегой и вы решили позвонить в Конюшню по надежному телефону. Его не было, скажу я, и вы все рассказали мне. Мне разрешено занести в журнал подобный звонок de facto[106]. В таком случае вы сможете потом, вечером, поговорить с ним по этому прелестному красному телефону.
— Ваше предложение не годится, — сказал я, — прежде всего потому, что ваш звонок уже вызовет неблагоприятную реакцию. Если я не сумею придумать правдоподобного объяснения, я ни за что не сумею позвонить сегодня вечером по прелестному красному телефону, который, кстати, милая леди, находится в душной кабине…
— Не говорите слишком быстро, а то такое эхо…
— И во-вторых, потому, что я вам не верю. Я думаю, вы уже все рассказали Хью.
— Рассказала, — призналась она.
— Про мое последнее письмо?
— Нет, ни в коем случае про письмо. Про идиотскую записку Мазарова. Ваше письмо пришло вчера, да, вчера, в среду, и я сочинила, будто вы звонили в четыре часа дня, и Хью расстарался…
— Говорите медленнее. Вы сказали: «расслабился»?
— Расстарался, а не расслабился. Хью связался со своим источником в отделе Советской России, и Кислятина действительно с ума посходила. Милый мальчик, должно быть, вы чего-то перемудрили с запиской. Хью сообщил мне текст. Он совсем не тот, что в вашем письме. Кислятина, должно быть, пытается потратить на пот последнюю каплю гамма-глобулина…
— Помедленнее, пожалуйста.
— Чтобы получить свой последний кусок сала, ясно?
— Нет. — Пауза. — А как отнесся Хью к тому, что я наделал?
— Считает, что ваш природный инстинкт подпорчен небесной смолой.
— Небесной смолой?
— Гарри, так Хью выражает свое дружеское отношение. Это то, что Господь отобрал у дьявола. Небесная смола.
— Ну, Киттредж, я теперь совсем другого о себе мнения.
Однако веселый тон у нее внезапно исчез.
— Ах, Гарри, я вот о чем подумала. Когда будете разговаривать с Хью, учтите, что наша маленькая история должна во всем совпасть. Вчера по телефону вы пересказали мне весь текст, включая и опущенную фразу.
— Да, хронология будет соблюдена, — сказал я.
— Вы просто чудо. Однако вопрос не в этом. Как же вы будете разговаривать с моим супругом, если у вас нет доступа к непрослушиваемому телефону?
— Я полагаю, Хью должен будет позвонить мне в одиннадцать часов вечера. — И я дал номер телефона на улице возле моего отеля, которым я иногда пользовался, чтобы позвонить Шеви Фуэртесу.
— Он чист? — спросила она.
— Черт возьми, нет.
— В таком случае подберите другой телефон-автомат, которым вы не пользовались для серьезных разговоров. И позвоните с любого телефона-автомата нам домой сегодня около одиннадцати вечера. Не называйте Хью по имени. Просто дайте цветным кодом номер выбранного вами телефона и повесьте трубку. Конечно, лучше видоизменить код.
— На сколько цифр?
— Сами выберите на сколько.
— На четыре.
— Я думала, на две. Договоримся о трех.
— Значит, на три.
— Скостить на три.
— Не следует ли сделать скос по прогрессии?
— Согласна.
— Кстати, здесь номера телефонов шестизначные, а не семизначные, — сказал я. — Я позвоню в одиннадцать. Если не сумею в одиннадцать, то в полночь.
— Согласна.
— Кстати, они хотят подвергнуть меня тесту на детекторе лжи!
— Хью, по всей вероятности, сумеет вас от этого избавить.
— Каким образом?
— Гарри, довольствуйтесь тем, что вы это знаете.
Она повесила трубку, прежде чем я успел сказать «до свидания». День тянулся без конца, и я нервничал, думая о том, как буду сообщать измененным цветовым кодом номер телефона. Я все еще помнил цветовой код для номеров телефонов: 0 — белый, 1 — желтый, 2 — зеленый, 3 — синий, 4 — лиловый, 5 — красный, 6 — оранжевый, 7 — коричневый, 8 — серый, 9 — черный. Если все перевернуть, 0 превращался в 9, 1 в 8, 2 в 7 и так далее. Скос на три превращал 3 в 9, 4 в 8, 5 в 7, 6 оставалась 6, 7 превращалась в 5 и так далее. Но скос по прогрессии — сущее несчастье. Первая цифра в номере телефона скашивалась на три, следующая еще на три, то есть на шесть, третья на девять, четвертая снова на три, пятая снова на шесть, шестая снова на девять. В уме такое никогда не сделать, поэтому хватаешься за блокнот и карандаш. Достоинство скоса по прогрессии состояло в том, что человек, подключившийся к первому разговору и знакомый с цветным кодом, тем не менее не сможет сразу разгадать номер, если не знает, на сколько скашиваются цифры. А к тому времени телефон-автомат будет, по всей вероятности, уже использован и больше им уже никогда не воспользуются.
Хант, вернувшись с обеда, заперся у себя в кабинете. Я предположил, что он говорит по телефону с Вашингтоном. Затем он вызвал Халмара Омэли, и тот вышел из кабинета с бесстрастным лицом. Не требовалось большой прозорливости, чтобы догадаться, что вопрос о требовании отдела Советской России подвергнуть меня тесту на детекторе лжи будет решаться не Хантом, а в Аллее Тараканов. Шифровальная машина молчала.
Порринджер отправился домой в пять, как и Гэтсби. Нэнси Уотерстон сбежала в шесть — так рано она уже давно не уходила. Вскоре за ней последовал Халмар. У меня мелькнула мысль, что они с Нэнси отправятся сегодня вечером куда-нибудь ужинать.
Хант перед уходом задержался у моего стола.
— Что это был за звонок по непрослушиваемому телефону? Опять кто-то заболел в семье?
— Дассэр.
Хладнокровие покинуло его. По лицу пробежало предупреждение о надвигающейся буре.
— Я не хочу, чтобы ты снова пользовался красным телефоном.
— Я и не буду.
Он выскочил из помещения, хлопнув дверью. Я понимал его ярость. В конце концов, не нашими фурами окружать ему лагерь.
Оставшись один в конторе, я впервые с воскресенья почувствовал себя при деле. Очередная встреча с Шеви Фуэртесом на конспиративной квартире была намечена на пятницу, и мне надо было просмотреть его досье. Мои расчеты с ЛА/ВИНОЙ находились в плачевном состоянии. Я уже две недели не занимался ребятами, а они немало пострадали от кровавых уличных драк. Я не провел по книгам счета не только ЛА/ВРОВИШНИ и ЛА/ВИНЫ, но и ЛА/БРАДОРА-1, ЛА/БРАДОРА-2 и ЛА/КОНИКА, — словом, мне следовало навести в делах порядок, чтобы Нэнси Уотерстон не имела ко мне претензий. Окруженный тишиной, я даже почувствовал, как дуется на меня ЛА/КОНИК, гомосексуалист, репортер светской хроники, — ведь мы на этой неделе ни разу не выпивали с ним. Однако мысль о невыполненных делах не раздражала меня, она как бы защищала от едкого адреналина последних трех дней.
В тот вечер, выбрав подходящий телефон для серьезного разговора с Проституткой, я поел один в кафе для шоферов грузовиков в Старом городе тушеного мяса с вином, предвкушая предстоящий разговор в таком радостном возбуждении, словно меня ждала встреча с Салли. Я добыл у официанта пригоршню мелочи, и отяжелевший карман брюк, когда я покидал кафе, похотливо терся о мою ляжку.
К половине одиннадцатого я выбрал телефонную будку для первого звонка, а без десяти одиннадцать вызвал телефонистку международной сети, назвал ей номер Конюшни в Джорджтауне и опустил нужное количество монет. Услышав голос Проститутки, я сказал:
— Перед желтой стеной — белый стол с фиолетовой лампой. Возле него стоит мужчина в коричневом пиджаке, желтых брюках и красных ботинках. Стульев нет.
— Повтори кратко.
— Желтый, белый, фиолетовый, коричневый, желтый, красный. — В переводе на цифры это даст 10-47-15.
— От двенадцати до пятнадцати минут, — сказал Проститутка и повесил трубку.
10-47-15 — это получалось при прямом переводе. А при скосе на три выходило 15-45-45.
Для второго разговора я выбрал ближайший приличный бар. Там было два телефона в кабинках, так что если кому-то понадобится позвонить, а наш разговор будет затягиваться, человеку не надо будет ждать, пока я освобожу телефон. За пять минут до назначенного времени я уже был в кабинке и одной рукой прижимал трубку к уху, а другой удерживал на месте рычажок, чтобы телефон мог зазвонить.
Он зазвонил на четырнадцатой минуте.
— Ну что, возвращаемся к старой ерундовине, — сказал Проститутка. — Ненавижу телефоны-автоматы так же, как и ты.
— На сей раз это было интересно, — сказал я.
— Слишком много уходит времени. — Он помолчал. — Теперь о гигиене. При необходимости для ясности позволительны имена. Если по каким-то причинам нас разъединят, оставайся на месте — я перезвоню. Если через пять минут от меня ничего не будет, жди до полуночи. Я позвоню тогда.
— Перенесите на одиннадцать тридцать, — сказал я. — Здесь в полночь закрывают. Я спрашивал.
— Молодец. Теперь к цели моего звонка. У тебя нет ни малейших сомнений в том, что твой собутыльник называл именно отдел Советской России?
— Сомнений ноль.
— Почему ты об этом не сообщил?
— Мой собутыльник явно хотел, чтобы я именно так поступил. Я решил расстроить его игру.
— Весьма самонадеянно с твоей стороны.
— Могу лишь сказать, что инстинкт подсказывал мне идти таким путем, — сказал я. — У меня было предчувствие, что вы благословили бы меня на такой курс.
— Потрясающе. Знаешь, если б ты спросил меня, я велел бы тебе поступить так, как ты поступил. Этой записочкой русские целились не в отдел Советской России, а гораздо ближе.
— Господи! — вырвалось у меня.
— Да. В УПЫРЯ. Мне кажется, в обивку отдела Советской России проникло какое-то мелкое насекомое. В отделе, в свою очередь, считают, что в управлении есть «крот», но что он в УПЫРЕ. Милый мальчик, ты инстинктивно поступил правильно. Поскольку теперь всем известно, что мы с тобой — к лучшему или к худшему — неразрывно связаны, даже Аллен, если бы ты донес все, как оно есть, в какой-то мере поверил бы утверждению отдела Советской России, что в моем погребе завелся «крот». Я полагаю, Мазаров потому и выбрал тебя. Понимаешь, нет вопроса: они охотятся за мной. Русские ценят меня выше, чем у нас в управлении. И я оцениваю твоего собутыльника выше, чем его оценивают в КГБ. Он чертовски сильный мужик. Держись от него подальше. Для сравнения — он почти столь же компетентен, как я.
— Великий Боже! — выдохнул я.
— Ты ведь не пожелал бы состязаться со мной, верно?
— Нет, сэр. Пока еще нет.
— Хо-хо! Молодчина: «пока еще нет». Ну так, следуя той же логике, держись подальше от твоего нового приятеля.
— Если это позволят.
— Позволят. — Пауза. — Теперь о тесте на детекторе лжи. Тебе не придется его проходить.
— Могу я еще кое о чем вас спросить?
— Господи, нет. Ты узнал все, что тебе требовалось. Разговор стоит кучу денег, а поставить его в счет управлению я едва ли могу.
— Ну, значит, до свидания.
— Да. И помни, что я тобой доволен. — И он повесил трубку.
22 февраля 1958 года
Дорогой мой Гарри!
Никакого теста не будет. Если мой муж подобен византийцу в такой ерунде, как ужин с гостями, то когда речь идет о том, чтобы сыграть на струнах управления, он превращается в арфиста, исполняющего Баха. Так что Хью выбрал специальную струну, чтобы вытащить вас из когтей отдела Советской России, и этой струной оказался не больше не меньше как Достопочтенный Барон-Троглодит из вашего отдела Западного полушария, Дж. К. Кинг. Дж. К. не из тех, кто будет приветствовать появление браконьеров из отдела Советской России в своем заповеднике. Так что вы спасены. Ну разве не ясно, что мой муж: может позаботиться о карьере кого угодно, кроме своей жены?
Вообще-то мы с Хью ладим сейчас лучше, чем когда-либо, и после моей болезни он стал куда больше делиться со мной своими делами. Вы и представить себе не можете, какой это существенный для него шаг. — Все чувства Хью сгорели в детстве, когда его мать убила отца. Поскольку он не знает, была ли смерть отца случайной или преднамеренной, его Альфа и Омега, сложившиеся из разных предпосылок, подобны двум королевствам на холмах, разделенных пропастью. Отсюда можете представить себе, как ему трудно доверить мне хотя бы какую-то деталь своей работы. (Вот почему он так огорчится, если узнает, что мы переписываемся.) Вы можете спросить, почему же я в таком случае поддерживаю с вами переписку, и я отвечу, что у нас с Хью типичный брак с кандалами и с бомбой, а именно: мы обручены только наполовину. Альфа-Хью и Альфа-Киттредж соединены брачной клятвой, но Омега-Хью не позволяет ему верить ни одной женщине, а моя Омега стремится быть свободной и одинокой, она исполнена жажды жизни и потому вынуждена страдать в железных параметрах нашего брака.
После моей болезни мы впервые заговорили о подобных вещах. Я сумела довести до сознания Хью, что можно облегчить наше давление друг на друга, позволив мне приобщиться к некоторым его проектам, пусть общение это будет хотя бы духовным.
«Мои проекты — это не приключения. Это паутина, и порой столь же липучая, как настоящая».
Тем не менее Хью повел себя как мужчина и как муж и понял страхи, владевшие мною прошлым летом. Когда он наконец осознал — несмотря на всю свою осторожность и неизъяснимую филигрань паранойи, — что, отгораживая меня от своей профессиональной жизни, подталкивает мой рассудок к потере равновесия, Хью начал раскрывать мне то тут, то там ходы на своей шахматной доске. Так что сейчас я знаю о вашей ситуации, пожалуй, больше, чем вы сами. И я хочу предостеречь вас. КГБ, по мнению Хью, за последние несколько лет после смерти Сталина далеко шагнул вперед. Всеобъемлющее царство террора кончилось, и гэбисты снова начали оттачивать свое мастерство. К ним приходится относиться с уважением и их следует серьезно опасаться. Хью следующим образом оценивает мазаровский пикник: КГБ удалось посадить «крота» в отдел Советской России. Лучший способ защитить указанного «крота» — подбросить в высшие эшелоны управления идейку о том, что «крота» следует искать в УПЫРЕ. По мнению Хью, КГБ затеял этот пикник с целью вручить вам записку, в которой прямо говорилось бы об отделе Советской России. Это было сделано в твердом убеждении, что тогда Аллен Даллес решит искать это мохнатое существо где угодно, но только не в отделе СР. Поскольку записка была вручена вам, но вы не можете ее показать, потому что Борис тут же забрал ее назад, тень подозрения ляжет на УПЫРЯ. В конце концов, ни для кого не секрет антипатия, существующая между УПЫРЕМ и отделом СР. Таким образом, против имени Хью будет поставлен еще один минус. И провокация, подброшенная КГБ в Уругвае, будет весьма эффективно использована «кротом» в отделе СР в Центре.
Следовательно, цель пикника состояла не в том, чтобы нанести удар по УПЫРЮ, а в том, чтобы подорвать влияние Хью в управлении. А это было бы катастрофой. Хью, конечно, никогда такого вслух не скажет, но я знаю: он считает, что, если его не будет, КГБ сумеет проникнуть в самый верх управления. И на это потребуется не так уж много лет.
Гарри, я знаю, вам не захочется расстаться с Мазаровым, поэтому предложу вам мои скромные соображения на сей счет. По-моему, люди вроде нас с вами идут в разведку прежде всего потому, что, сами того, возможно, не понимая, интеллектуально увлечены этим. И часто благодаря всего лишь фильмам и романам о шпионах. В душе зарождается желание стать героем таких авантюр. Мы поступаем на работу в Фирму и обнаруживаем, что мы кто угодно, но только не герои. Нас допускают к действию в главе шестой шпионского романа, но мы редко узнаем, что происходило в главе пятой, не говоря уже о более ранних временах. Редко вводят нас и в курс того, что происходит в остальной части книги.
Я однажды выложила это Хью, и он сказал: «Если ты непременно хочешь жалеть себя, прочти книгу о вычислении частично производных слов. Этот пример утешит тебя, дорогая». Ключом к нашей жизни, Гарри, является скучное слово «терпение». Без него мы ничего не стоим.
Желая испытать ваше терпение, сообщаю вам, что у меня есть новости, но не для этого письма. Для разжигания вашего аппетита скажу лишь, что я перебралась в другое отделение Технической службы. Теперь я сижу в помещении, которое Арни Розен именовал логовищем Дракулы. Да, меня тренируют для, можно сказать, более тяжелой работы. Я решила, что хватит быть милой студенткой Рэдклиффа, пора выпускать на танцплощадку сидящую во мне дикарку, которая впитывает в себя большие тайны, но у нее начинает перехватывать дыхание, когда она видит обрубки Лавинии[107].
Предлагаю написать мне и рассказать, каковы ваши замыслы, иначе вы просто не получите следующего письма.
С приветом
10 марта 1958 года
Дорогая Киттредж!
Прошло две недели со времени поступления вашего удивительного письма от 22 февраля, но вы меня просто потрясли сообщением о логовище Дракулы. Надеюсь, вы знаете, во что ввязываетесь. Признаюсь, меня снедает любопытство, но я сдерживаюсь, упражняясь в долготерпении. Хотя в прошлом году у нас был большой перерыв в обмене письмами, я, как ни парадоксально, чувствую настоятельную потребность ввести вас в курс моих дел. У меня тоже наступил период морального долга.
Пожалуй, следует рассказать о моей работе с Шеви Фуэртесом. За исключением того периода, когда он ездил с женой на Рождество в Буэнос-Айрес, последние четырнадцать месяцев мы встречались по крайней мере раз в неделю. В Спячке приохотились к тому, что поставляет Шеви, и тщательно просматривают мои отчеты. Он намного превосходит всех наших информаторов, работающих внутри коммунистической партии Уругвая, и я понял, какое значение придается его информации, по тому, как быстро был положен конец моей войне с Кислятиной. Пришла телеграмма от достопочтенного Барона Троглодита — и откуда только вы выкопали это слово?(Когда в одиннадцать лет, разметав по спине косички, играли в «классики» на Брэттл-стрит? Троглодит, Бог ты мой!) Дж. К. Кинг прислал Ханту следующее: ПОДТВЕРЖДАЮ БЛАГОДАРНОСТЬ КАСАТЕЛЬНО РАЗРАБОТКИ ЛА/КОМЫМ ЛА/ВРОВИШНИ.
Виртуозности Хью нет равных. Благодарность сработала. Отдел Советской России вынужден был признать, что, подвергая меня в такой момент тесту, они очень грубо ткнут в глаз Дж. К. Кингу. Так что они отступили. Хант с тех пор чертовски со мной любезен и даже обещал в один из уик-эндов взять с собой в estancia[108]. В подтверждение своего намерения он учит меня играть в поло на тренировочном поле в Карраско. А знаете, человеческой порочности нет предела: мне Хант стал больше нравиться, потому что я больше нравлюсь ему.
Должен сказать, я несколько возомнил о себе. Кинг выразил мне благодарность, возможно, по подсказке Хью, но сама формулировка заставила меня оглянуться на эти четырнадцать месяцев, и да, я думаю, я немало и хорошо поработал с Шеви, да, я заслужил благодарность.
В таком случае вы можете спросить, почему я так мало писал о своем главном агенте. Наверно, потому, что я собираю по крохам и потом склеиваю информацию, вытекающую из заданий, которые Шеви выполняет в КПУ (коммунистической партии Уругвая), и мне не хотелось писать вам всякую нудоту.
Так или иначе, за эти четырнадцать месяцев Шеви поднялся на несколько ступенек в своей организации. Его жена, насколько я понимаю, занимает руководящее положение в партии среди женщин, и Шеви сравнялся теперь с ней. Он, пожалуй, даже вошел в двадцатку лидеров уругвайских коммунистов и в один прекрасный день может стать главой всей шайки. Мы уже имеем доступ к замыслам руководства.
Конечно, столь быстрым восхождением Шеви обязан нашей резидентуре. Вы, наверно, помните, что около года тому назад мы поручили ему установить в штаб-квартире КПУ передатчик. Дело было пятиминутное: заменить фарфоровую розетку на стене нашим механизмом, для чего требовалась лишь отвертка. Тем не менее за такое можно поплатиться, и делать это приходилось в боевых условиях, то есть в течение десяти минут, пока коллега Шеви ходил в уборную.
В свое время мы взвесили, стоит ли подвергать опасности ЛА/ВРОВИШНЮ, а потом решили, что информация, которую можно получить с помощью нашего аппарата, перевешивает. Шеви не выказывал ни волнения, ни энтузиазма. Он лишь потребовал, чтобы его еженедельное пособие было увеличено с пятидесяти до шестидесяти долларов. (Мы сошлись на пятидесяти пяти.) С тех пор он безо всяких инцидентов приносил нам товар, хотя запись порой бывала нечеткой. Однако Шеви не знает, сколь несовершенен наш аппаратик, он считает, что мы все слышим, и это побуждает его скрупулезно передавать нам обсуждение всех вопросов в высших эшелонах КПУ.
Более того, быстрота, с какой он сумел заменить розетку нашим аппаратиком, убедила нас в том, что он окончательно переметнулся. Такое часто происходит с агентами. На смену истерии приходит деятельное спокойствие. Соответственно Хант решил помочь ему продвинуться в компартии. Потрясающе, верно? Оказывается, легче продвинуть Эусебио Фуэртеса, чем меня.
Киттредж, это упражнение в «прикладной разведке» не очень красиво. Мы не занимаемся «мокрыми» делами, по крайней мере здесь — хотя за логовище Дракулы не поручусь, у-у-у! — но нам пришлось достаточно вымазаться в грязи и оказаться в кабинете Педро Пеонеса вместе с Либертад Ла Ленгуа. Педро любезно согласился в наших интересах подловить парочку чиновников КПУ. Они занимали более высокое положение, чем Шеви, и очень ему мешали. Итак, килограмм героина был найден в багажнике определенного чиновника КПУ (наркотик взяли напрокат из наркотического взвода Пеонеса). Другого коммуниста арестовали за то, что он вел машину под банкой, а потом набросился на преследовавших его стражей порядка. (На него вылили бутылку спиртного, а затем хорошенько избили, боюсь, повредили лицо. Это должно было служить доказательством того, что он начал драку с полицейскими Пеонеса.) Хотя в КПУ понимали, что их людей подставили, ничего поделать они не могли. Первого обвиняемого посадили без права освобождения под залог за хранение большой партии наркотиков, а второго до того избили, что он был полностью деморализован. КПУ пришлось на их место сажать других людей.
В общем, жертвы (если это может служить им утешением) были тщательно подобраны. Можно даже сказать, что операция была разработана Порринджером. Я начинаю видеть связь между тщательно, раскрашенными яйцами в коллекции Овсянки и тонкостью, с какой была продумана эта операция. Хант дал «зеленый свет»: «Посмотрите, что можно сделать, чтобы продвинуть Шеви», но осуществил все Порринджер. Точно подобрал объекты, решив, что было бы величайшей ошибкой сбить человека, сидящего непосредственно над Шеви. В КПУ могли ведь догадаться о роли Педро Пеонеса и его работе на нас, и тогда подозрение пало бы на того, кто стоит одной ступенькой ниже выбывшего. Хорошо, рассуждал Порринджер, значит, надо найти не только: подходящего чиновника, которого следует убрать, но и такого, чьим непосредственным подчиненным является человек малоуважаемый, — это позволит избавиться от двух препятствий вместо одного. А Фуэртес благодаря этим двум освободившимся местам, хотя и много выше его по иерархической лестнице, получит возможность продвинуться.
Жертва Пеонеса, которого зацепили на наркотиках, был человеком неподкупно-цельным, но его помощник был отъявленным игроком, и партийное начальство устроило над ним суд, обвинив в сотрудничестве с Пеонесом. Еще до окончания расследования человек этот подал в отставку.
Несколько месяцев спустя был произведен еще один арест, приведший к аналогичным результатам. Так нашими стараниями Шеви поднялся на четыре ступеньки выше.
Для Пеонеса крайне важно было то, что мы поддерживали с ним безупречные отношения — комар носу не подточит. Мы никогда не подсказывали Педро, под каким предлогом произвести арест, и даже обсуждали атаки на других коммунистов, включая Фуэртеса. Мы исходили из того, что в организации Пеонеса есть уругвайские коммунисты. Следовательно, лучший способ обелить Шеви в глазах собственных коммунистов — добавить его имя к списку жертв Пеонеса. И действительно, партийное начальство вскоре предупредило Шеви, что Пеонес готовит ему западню.
Соответственно Фуэртес начал говорить об угрозе своей безопасности.
«Я бы не хотел, — сказал он мне, — чтоб меня избивали duros[109] Пеонеса как коммуниста, тогда как на самом деле я давно предал коммунистов. Такое наказание будет близко к преступлению».
«А вам иронии не занимать».
«Я очень надеюсь, что встречу с вашей стороны не иронию, а лояльность. Вы что, не можете сказать Пеонесу, чтобы он с меня слез?»
«Наше влияние на этого человека весьма ограниченно», — сказал я.
«Verdad?[110] Это не то, что я слышал».
«Мы пытались установить с ним отношения, но безуспешно».
«Невероятно. Кто может заплатить Пеонесу больше, чем вы?»
«По тем или иным причинам Пеонес гнет свою линию».
«Значит, вы хотите сказать, что не станете защищать меня от полиции?»
«Я думаю, что кое-какое влияние мы сможем оказать. — Услышав его смех, я добавил: — Мы куда более законопослушны, чем вы думаете».
В последнее время у Шеви появились подозрения в связи с его быстрым продвижением по партийной лестнице. Месяца два-три назад он сказал мне: «Одно дело предать тех, с кем ты работаешь, и совсем другое — расстрелять их в затылок».
И все-таки Шеви, по-моему, сильно изменился. Во-первых, он сидит сейчас достаточно высоко, так что до него долетает воздух, каким дышат на вершине, а это тоник для его честолюбия. И во-вторых, он внешне стал другим.
Киттредж, у него верх взяла либо Альфа, либо Омега. Он прибавил в весе фунтов тридцать и отрастил огромные торчащие усы, которые вместе с мешками под глазами придают ему вид южноамериканского пирата. Представляешь его себе этаким располневшим гаучо, едущим на тощей лошаденке. При Роджере Кларксоне он вечно бегал за женщинами, теперь же стал настоящим обжорой.
ЛА/ВРОВИШНЯ начинает походить на свою кличку. Больше всего мы ныне препираемся насчет того, где встретиться. Он терпеть не может конспиративную квартиру. Да поможет мне небо, если я забыл наполнить холодильник! Он требует пива с тапас[111], бурбона с бифштексом и — хотите услышать о необычном? — сырого лука с хорошим виски! Плюс десерты! Dulces[112]. Даже один звук этого слова вызывает в памяти полузамороженные вкусности, освежающие пересохший каньон горла. Шеви ест и, не переставая жевать, говорит. Информация лучше выходит из него в то время, когда пища следует в противоположном направлении. Крохи сведений он перемежает всасыванием воздуха сквозь зубы. Порой он ведет себя не лучше Пеонеса. И все время возвращается к одной и той же теме: надо чаще встречаться в ресторанах. Мне становится все труднее ему отказывать. Во-первых, потому, что в нашем высотном доме живет поразительное количество богатых вдов и обеспеченных бывших проституток и они изучают каждого, кто появляется на их этаже. Как только кабина лифта останавливается, на площадке открываются все двери. И алчные глаза раздевают тебя. Эти дамочки, должно быть, предполагали, что с наступлением старости будут уютно жить, распахивать ставни, класть благоприобретенные бюсты на изъеденные червями деревянные подоконники второго этажа и смотреть вниз, на кипящую на улице жизнь. А вместо этого они замурованы на двенадцатом этаже и могут лишь следить за тем, кто на их площадке приходит и уходит. Нечего и говорить, что Фуэртес тоже это подмечает и утверждает, что встречаться в таких условиях опасно. Среди соседей может пойти слушок, что квартира снята El Coloso del Norte[113], а кроме того, его могут узнать. Ведь он почти всю жизнь прожил в Монтевидео.
Я ставлю этот вопрос перед Хантом, и он приходит в ярость.
«Скажи этому сукину сыну — пусть сует свои отчеты в тайник. А мы будем их забирать».
«Ховард, мы много потеряем, — мягко возражаю я, — если не будем с ним разговаривать. — Я делаю паузу. — А что, если перебраться на более уединенную конспиративную квартиру?»
«На всех конспиративных квартирах возникают те или иные проблемы. На самом-то деле его не устраивает ambiente[114]. Эта чертова обстановка! Не могу получить денег, чтоб купить что-то приличное. Не на том экономят. Ненавижу это недомыслие правительственных чиновников. Роскошно обставленная конспиративная квартира — это хорошее вложение капитала, если б только можно было убедить в этом правительство! — Он помолчал. — Парики! — неожиданно произнес он. — Скажи Шеви, чтобы всякий раз надевал другой парик».
«Не сработает, — возразил я. — При его-то усах».
«Ну просто скажи этому хмырю, чтоб приспособился. Обращайся с ним как со слугой. Это единственный язык, который уважают агенты».
Выходя после этой беседы, я подумал, что, пожалуй, провел на оперативной работе больше часов, чем Ховард. Во всяком случае, я знаю, что безусловно не надо следовать его совету. На практике к такому агенту, как Шеви, надо всегда относиться точно к младшему брату. — И большую часть времени я угождаю ему. Частично, я знаю, это объясняется моим неумением, как сказал бы Хью, стать жестче. Черт побери, я же беспокоюсь за моего агента. Шеви умеет проникать во все потаенные места в себе самом, где ты определяешь взлеты и падения своего эго. (Вопрос: мы никогда не говорили об эго Альфы и эго Омеги и их взаимоотношениях. Это целая наука, я знаю.) Шеви, как я подозреваю, относится ко мне точно к младшему брату, и я так же отношусь к нему. Приведу пример того, как он пытается ставить меня на место. Без конца рассказывает о двух годах, которые провел в Нью-Йорке, живя с негритянкой в Гарлеме. Она устраивала всякие трюки, была на наркотиках и уговаривала его стать ее сутенером. Некоторое время спустя он изменил рассказ и признался, что стал ее сутенером. Он рассказывает мне про драки на ножах с другими сутенерами, от которых волосы встают дыбом. Не знаю, сколько тут правды, — подозреваю, что он преувеличивает, я думаю, он, наоборот, всячески избегал драк на ножах, но поклясться не могу: у него на лице есть несколько шрамов. Можете, однако, не сомневаться: его рассказы достигают своей цели. Я чувствую себя совсем молокососом. А с другой стороны, мы вечно состязаемся, пытаясь доказать друг другу, кто из нас старший брат.
В последнее время, однако, у меня появились сложности в работе. Идея Ховарда писать MARXISMO ES MIERDA на всех стенах в городе, на каких только возможно, вызвала к жизни небольшую войну. Если у марксистов есть своего рода религиозное чувство, то связь марксизма с дерьмом не может не породить подобие взрыва. Крайние леваки в Монтевидео, образующие уличные шайки, являются выходцами из района доков, и их вожди входят в руководство МРО, ультралевой группы. Это парни безжалостные. Собственно, они так распоясались, что буквально измолотили наших ребят из ЛА/ВИНЫ в уличных схватках. Невесело было, скажу я вам, сидеть в машине в полумиле от ребят, услышать по переговорному устройству одно только слово «Emboscada!» — «Засада!», потом минут через пятнадцать увидеть, как ребята возвращаются с разбитыми головами, — однажды ночью из семи человек четверо были в крови. Затем дело пошло хуже: один парень попал в больницу, вскоре за ним — другой. Ховард отправился к Пеонесу с просьбой подкрепить наших ребят свободными полицейскими, которым будет хорошо заплачено из Специального бюджета. После этого ЛА/ВИНЫ выиграли несколько драк, но это привело лишь к тому, что МРО в следующий раз явились с собственным подкреплением. И ночные стычки превратились в средневековые сражения.
За последний месяц маленькая операция, в которой участвовали семеро ребят, раз в неделю малевавших на стене лозунг и раз в месяц попадавших в драку, превратилась в массовые стычки, в которых с каждой стороны участвовали тридцать — сорок человек и в ход шли камни, палки, ножи, щиты, а однажды даже стрелы — да, именно такие предметы были найдены на улице после последней выигранной нами схватки. А месяц назад одного из наших парней убили. Выстрелом в глаз. Пеонес прочесал два рабочих района — Капурро и Ла-Теха — в поисках оружия и стрелявшего и сообщил Ханту, что с убийцей расправились без суда (чему теперь мы вольны верить или не верить), но, как понимаете, характер операции существенно изменился. Пеонес держит теперь поблизости две полицейские машины на случай, если драка зайдет далеко. Однажды даже ввели в действие ЛА/МИНАРИЮ с инфракрасной камерой — они расхаживали по окружающим улицам и снимали всех молодых ребят, шедших в определенном направлении, — абсолютно нелепая затея (подумайте о затратах!), которую Хант прекратил, как только увидел, что результаты, не говоря уже о трудностях опознания, технически весьма несовершенны. (На пленке невозможно было не то что опознать кого-либо, а просто различить лица.) Я мог бы ему об этом и раньше сказать.
Во всяком случае, МРО перешли теперь в наступление: YANKI А FUERA![115] — появилось на многих стенах, причем в хороших католических кварталах. Похоже, МРО лучше ориентируется, где надо нанести удар, чем мы. Хант решил, что кто-то из полицейских Пеонеса тайно помогает МРО и хочет, чтобы Шеви дал нам более детальную информацию о кадрах МРО, чтобы нам легче было разобраться.
Шеви сразу понял, о чем его просят. Он — серьезный агент, занимающийся серьезными делами, сказал он, а мы просим, чтобы он дал нам информацию об уличных парнях. «Я горжусь тем, что предаю тех, кто стоит надо мной, а не ниже меня».
«Ayudame, compañero»[116], — попросил я.
«Какой я вам compañero, я ваш агент. К тому же недостаточно оплачиваемый».
«И вы думаете, что получите прибавку, отказываясь выполнить нашу просьбу?»
«Это не имеет значения. В любом случае вы будете по-прежнему обращаться со мной как с марионеткой, а я буду пытаться отстаивать ту автономию, какая мне оставлена».
«Почему бы нам не прекратить эту перепалку и не перейти к делу?» — заметил я.
«Чисто по-американски. Переходите же к делу».
«Вы выполните нашу просьбу?»
«Я предаю больших людей. Глупых, напыщенных коммунистов-бюрократов, продавших свой народ ради власти, какую им дает стол, за которым они сидят. Это высокопоставленное дерьмо, я общаюсь с ними каждый день и сам становлюсь таким же. Но я себе не вру. Я предал мой народ и мои корни. Я — змея. Однако я не настолько низко пал, чтобы кусать тех, кто меньше меня. Эти уличные мальчишки из МРО, которые ночью выходят из Ла-Техи, чтобы драться, ближе мне, чем вы когда-либо станете. Я вырос в Ла-Техе. Я был в рядах МРО, когда учился в университете. Но сейчас, став чиновником в КПУ, я потерял нужные вам контакты. Дело в том, что МРО не доверяет КПУ. Они считают, что коммунисты слишком заорганизованы и партия наводнена соглядатаями».
Ну, по крайней мере мне есть что написать в отчете Ханту. Я слушаю Фуэртеса и мысленно уже пишу отчет: «Глубокое смертельное недоверие между МРО и КПУ. Определить это по полицейским источникам невозможно без проникновения в МРО».
На это уйдет месяц дискуссий между резидентурой и Спячкой. К тому времени Хант уже будет занят чем-то другим, или же… А сейчас мне пришла в голову новая мысль. Главное в работе с Шеви — не терять лицо.
«Хорошо, — сказал я, — вы не станете этим заниматься, и я не стану вам угрожать. Принимаю вашу версию: между МРО и КПУ нет неразрывной связи».
«Можете положить это в банк, — говорит Шеви. Наклоняется ко мне и шепчет: — Они ненавидят друг друга». И хихикает.
«Ладно, — говорю я, — доказательство принято. А теперь я хочу, чтобы вы мне помогли. Моему начальству требуется проникнуть в руководство МРО. — И я тыкаю пальцем вверх, показывая, что перенял у ЛА/ВРОВИШНИ привычку вечно указывать вверх. — Я хочу, чтобы вы добыли мне список руководящего состава — тех, кого можно завербовать».
Такого рода сделка для него приемлема.
«Мне потребуется две недели», — говорила Шеви.
«Нет, я хочу, чтобы вы принесли это на нашу будущую встречу через неделю».
Я решил, что мы сядем с Горди Морвудом и пройдемся по фамилиям, которые принесет Шеви. Возможно, Горди даже знает, как к ним подобраться. На это уйдут месяцы, зато моя быстро стареющая спина будет прикрыта. Ох, Киттредж, в этот момент я понял, что мое место в Фирме.
«Через неделю», — соглашается Шеви.
С этими словами он вышел на лестничную площадку, поднял руку, приветствуя, я полагаю, отставных проституток, которые выглядывали из дверей, и, слегка покачиваясь из-за своего все возрастающего веса, направился к лифтам.
Вот мерзавец! Могу вас заверить, что у него скорей всего уже были нужные имена. На следующей неделе он явился с коротким списком в три фамилии из МРО, и Горди Морвуд сел за работу. А на следующей неделе Фуэртес попросил о прибавке. И скорей всего получит ее.
Да, Мазаров был лишь одним из элементов нашей деятельности в эти дни. Пишите. Мне это необходимо.
С любовью
15 марта 1958 года
Любимый мой человек!
Я так рада, что вы, похоже, приняли мой призыв к терпению, поскольку пока я ничего не могу рассказать вам о логовище Дракулы. Слишком много дала я клятв молчать и не в состоянии найти обоснования, которые позволили бы ввести вас в курс дела. Да, я по-прежнему умираю от желания писать вам. Где еще, как не в личной корреспонденции, ярче проявляется преданность? А у нас она есть, милый друг.
Вы деликатно воззвали к своей храбрости и спросили меня про эго Альфы и эго Омеги. Должно быть, я вас напугала, и теперь вы боитесь вступить в мои владения! Как благородно с вашей стороны пользоваться моими теориями, когда все остальные решили, что это позапрошлогодняя интеллектуальная мода!
В общем, любопытно, что вас заинтересовал этот аспект моей работы. А вы знаете, ведь именно с этого я начала! Первые вопросы, которые я перед собой поставила, пытаясь установить владения Альфы и Омеги, касались их эго. Понимаете, на меня нашло тогда прозрение. Наилучшим подходом я сочла тесты на память.
Это была интересная концепция. Память ведь часто бывает весьма мрачной. Ничто не выдает нас так, как память, и я пришла к выводу, что эго управляет памятью. Не важно, что хранится в ее глубинах, — эго контролирует выходы и исказит воспоминание, если это необходимо с его точки зрения.
Представьте себе, какие приходится преодолевать препятствия двум эго — эго Альфы и эго Омеги. Неудивительно, что люди не смогли вынести моих теорий. Но одна характерная черта вскоре стала мне ясна. Поскольку у Альфы и у Омеги разные банки памяти, воспоминания у них тоже разные. У их эго несхожие потребности, а при нужде память становится слугой эго, вот почему, как я подозреваю, бывают столь ужасны мемуары достигших славы людей.
Я пришла к выводу, что самый легкий путь определить размеры владений Альфы и Омеги — это изучить развитие их эго.
Я предложила каждому субъекту запомнить какой-то материал, затем через некоторое время спросила, что они запомнили. Я полагала, что вместе с точно зафиксированными в памяти кусками обнаружу поразительные провалы, и так оно и получилось, но я обнаружила также, что мой тест не срабатывает с сильными и безжалостными людьми, занимающими высокое положение. Они систематически взрывают выведенную мной схему. Они обладают ультраэго, как я это назвала. Они отлично помнят какой-то омерзительный поступок, причем это нимало не смущает их.
Возьмите, к примеру, неописуемо мощную психику таких чудовищ, как Гитлер и Сталин, живших с миллионами смертей на совести. Не менее непонятны люди более скромного уровня, ответственные за смерть тысяч. У меня мелькнула не очень приятная мысль, что Хью может принадлежать к этой категории. В личном плане ультраэго Хью опьяняюще воздействует на меня и, как я подозреваю, подпитывает тот импульс, который толкает меня стать одной из женщин в логовище Дракулы — возмутительное преувеличение, однако, может быть, и не совсем. Видите ли, я так и не отделалась от впечатления, что действия духовного подполья имеют отношение к нам здесь. В этой связи я больше всего думаю о человеке по имени Ноэл Филд. Бывают, знаете ли, дни, когда, подумав об Аллене Даллесе, я тотчас вспоминаю Ноэла Филда, который многие годы просидел в советских тюрьмах, и Аллен снова посадил его туда в 1950 году. В значительной мере с помощью Хью.
Поверите ли, мой дорогой супруг признался мне в этом. Как я выяснила, Аллен выглядел полным идиотом, когда Ноэл Филд появился снова в Цюрихе во время Второй мировой войны. По какой-то причине Аллен настолько доверял Филду, что снабдил своей личной рекомендацией фамилии ряда европейцев, предложенных Филдом для выполнения важных заданий при союзных войсках. Многие из них оказались коммунистами, а Ноэл, который более или менее знал об этом, ничего не сказал Аллену об их политической ориентации. (Подобно многим квакерам Ноэл Филд, боюсь, стоял на позиции вседозволенности в отношениях с коммунистами.) Ну, Аллен многократно заплатил за эту ошибку и не простил этого Ноэлу. А Хью вместе с Фрэнком Уизнером пришла в голову мысль, как заставить предприимчивого квакера заплатить за это. В 1949 году мы сумели через нескольких высокопоставленных советских чиновников пустить слух, что Ноэл Филд — сотрудник ЦРУ. Это была чистая дезинформация. Хью провернул это и, можете не сомневаться, не оставил американской подписи под документом. Я полагаю, Даллес, Уизнер и Монтегю решили, что, как только Филд отправится в очередную поездку в Варшаву по линии Красного Креста, его тут же посадят в тюрьму как шпиона и вместе с ним пострадает кое-кто из его коммунистических дружков. Однако вышло все много страшнее. К этому времени Сталин был уже безнадежно безумен. Филда посадили в варшавской тюрьме в одиночку, а почти всех коммунистов, с кем он имел дело, и их многочисленных помощников подвергли пыткам, в результате которых они признались в том, чего не совершали, и были либо посажены в тюрьму, либо расстреляны. Одни считают, что партия потеряла в этом деле тысячу убитыми, другие приводят цифру в пять тысяч. Когда я спросила Хью, он передернул плечами и сказал: «Сталин устроил еще одну Катынь».
Ну, не знаю, гордиться мне талантами мужа в этом деле или ужасаться, ЦРУ же занялось нынче левитациями, над чем можно посмеяться или возмутиться, в зависимости от точки зрения. За последние годы мы, конечно, финансировали не одну либеральную, но решительно антикоммунистическую организацию, поднимавшую шум и крик и требовавшую освободить американского мученика Ноэла Филда из советско-польского плена.
Позже, Гарри, в то страшное время, когда я в одиночестве переживала крах своей карьеры, я начала думать обо всех этих польских коммунистах, которые были ни за что казнены как предатели. Это был еще один пример порочного мастерства, с каким мы провели акцию во имя добра и, я полагаю, в конечном счете во благо, но какие же муки приняли жертвы! И я начала думать, не затронули ли мы некий уязвимый край космоса. Надеюсь, что это не так, но очень этого боюсь. Я с ужасом думаю о том, как герр Адольф отправил на тот свет миллионы, чтобы расчистить пространство. Они шли в газовые камеры, веря, что идут мыть свои грязные усталые тела. Приготовьтесь принять горячий душ, было им сказано. И были открыты роковые отдушины. Погружаясь в свое пасхальное безумие, я, казалось, слышала крики ярости этих жертв, и мне пришло в голову, что, когда смерть чудовищно несправедлива, она может наслать на человечество проклятие, которое мы не обязательно сумеем сбросить с себя. Окончательно. В иные дни, когда над Вашингтоном стоит нечеловечески ядовитый смог, я думаю, не вдыхаем ли мы гибельные миазмы, ниспосланные нам свыше. Видите, сколь еще не сбалансирован мой душевный мир. Что и побуждает меня думать о вашем агенте Шеви Фуэртесе. Как складывается его жизнь? В какой мере вы чувствуете себя ответственным за то, что с ним происходит? И с теми, кто окружает его?
Что-то я приняла уж очень назидательный тон, верно? И я знаю, что это несправедливо. Скажем, я немного нервничаю в связи с предстоящей мне авантюрой, которая тоже может оказаться совсем не пикником.
Не развлечете ли меня? Я знаю, это не такая уж большая просьба, но если Ховард в самом деле возьмет вас с собой на одну из estancias[117], не опишете ли вы мне это событие? Мне нравятся светские комедии, в которых вы участвуете, и я уверена, что любое описание того, как Хант веселится с богатыми уругвайцами, будет для меня подобно молоку с медом и, безусловно, куда лучше моих параноидальных фантазий, в которых я рисую себе, как вы проводите время в борделях.
Право же, нам приходится столько лгать, что откровенный рассказ о каком-то событии является бальзамом для души.
С любовью, дорогой мой человек,
Я и сам не знал, хочу ли я слышать ложь. Письмо Киттредж растревожило меня, и я начал думать, не проявляется ли ультраэго в более мелких вопросах. В конце концов, ведь я, все еще считавший себя человеком честным, неотступно врал Хью Монтегю, Киттредж, Ховарду Ханту, Шеви Фуэртесу, Шерману Порринджеру и, самое скверное, Салли. Я совершил ошибку, много месяцев назад намекнув, что любовь в будущем на какой-нибудь обсаженной деревьями улице отнюдь не исключена. У меня, конечно, едва ли были большие запасы ультраэго, поскольку с Салли мне пришлось расплатиться за свою ложь. Все раскрылось в тот день, когда она увидела безголовый призрак, проскакавший по моему лицу при известии, что она беременна. После этого я уже мог говорить что угодно. Что бы я ни сказал, все подтверждало то, что она уже знала.
Наши прекратившиеся отношения начали возникать в моей памяти, как сгоревшее здание. На посольских приемах Салли взяла за правило держаться намеренно мерзко. А к этим приемам теперь и сводилась вся моя светская жизнь в Монтевидео. Гораздо чаще я сидел вечерами один в своем номере и с горечью думал: ведь я не могу похвастаться даже тем, что часто посещаю определенный бар. У нас это не поощрялось: сотрудники ЦРУ всегда могли стать потенциальным объектом похищения или пыток — во всяком случае, так считало начальство. Когда же не было вечерней работы или приема в посольстве, я не всегда знал, что с собой делать, — так обычно бывает с теми, кто работает по шестьдесят часов в неделю. К тому же теперь не было возможности поздно вечером пошалить с Салли. До того как она забеременела, часто выдавались вечера, когда Шерман был занят на работе и мы с Салли могли встречаться у меня в гостинице. А теперь на приемах она отводила меня в уголок и быстро шептала две-три фразы.
— Гарри, — говорила она, — Шерман стал в постели настоящим шалуном.
— Говорят же, что в браках бывают разные периоды.
— Да что ты знаешь о браке! — восклицала Салли и с сияющей улыбкой, обращенной к остальным гостям, добавляла: — Могу поклясться, ты у нас педик. В душе!
Душу-то она как раз мне и поранила. Мне доставляло такое удовольствие слышать, когда она говорила, что ни с одним другим мужчиной ей не было так хорошо. А сейчас я с трудом сдержал слезы. Явная несправедливость всегда на меня так действует.
— Ты никогда не выглядела более привлекательно, — сказал я и отошел. Я вскоре увидел ее снова на очередном приеме в русском посольстве. Когда прием переместился в сад, мы опять остались наедине с нашими советскими коллегами. В конце вечера мы собрались все вместе — Хант, Порринджер, Кирнс с Гэтсби, а также Нэнси Уотерстон и я, — и Ханту удалось добиться исполнения давно задуманного желания. Ткнув пальцем Вархову в грудь, он сказал:
— Георгий, я слышал, вы собираетесь очаровать нас до потери сознания и повести на экскурсию по посольству.
— До потери сознания? — переспросил Георгий. — Что-то такого не припомню. — Но я заметил, как он метнул взгляд на Бориса, тот медленно прикрыл и затем приподнял веки, и Вархов сказал: — Показать посольство? Конечно, почему бы и нет? Пошли.
И мы потопали смотреть разрешенные комнаты, которых оказалось четыре, и все огромные, как в музее. Белая с золотом мебель в этих залах, наверное, больше подошла бы для покоев придворной дамы Людовика XVI или Екатерины Великой. Догадка оказалась не такой плохой, так как Вархов пробормотал Ханту:
— Обстановка взята из запасников Эрмитажа в Ленинграде.
— Я слышал, это роскошное собрание, — сказал Ховард.
— Дает замечательное представление о богатстве русских царей, — сказал Вархов.
Мы побродили по этим четырем залам с высокими потолками, пышной золоченой лепниной, толстыми старыми коврами на паркетных полах, креслами рококо с выцветшими сиденьями цвета шампанского и множеством портретов Ленина, Хрущева, Петра Великого, а также охотничьих сцен. Я уперся взглядом в глаза Ленина, а он смотрел на меня — так продолжалось, пока я не понял, что в дым пьян.
Последовали новые возлияния. Тост за тостом. За встречи на высшем уровне! За дружбу между народами! За мир во всем мире! Ур-ра! — восклицали мы. Ведь в конце концов, столько лет мы выдерживали давление со стороны друг друга. В этот вечер, выпив реку водки, мы решили мириады проблем, которые завтра снова встанут перед нами, но сегодня — ур-ра! — сидели в русском посольстве.
Хант продолжал подначивать Вархова:
— Георгий, это же комнаты для туристов. Устрой нам настоящую экскурсию. Покажи грязную посуду в мойке.
— Вот это не могу. Никакой посуды в мойке. Советские мойки чистые.
— Клянешься дядюшкой Эзрой, — сказал Ховард, и Дороти поспешила пояснить:
— Это такое выражение, — потому что Вархов уже спрашивал: «Дядюшка Эзра? Это что — двоюродный брат Дяди Сэма[118]?»
В конце концов Хант все-таки добился своего. Нас провели по нескольким кабинетам, обставленным тяжелой русской конторской мебелью, а в остальном ничем не отличавшимся от наших. В ходе этого тура Мазаров в какой-то момент оказался рядом со мной и успел мне подмигнуть, как бы подтверждая озабоченность, прозвучавшую в его записке на пикнике. Словно мы договорились в тот воскресный день никогда больше ее не касаться. Борис больше меня не приглашал, а Женя снова относилась ко мне как к незнакомому человеку, тем самым подчеркнув свою абстрактно-сексуальную натуру и показав, что я не был обласкан в ее доме, так как она относилась ко мне пренебрежительно, но по-матерински. На публике же от нее всегда исходило: «Эй, мужчина, ты и понятия не имеешь, сколь волшебен, чудесен и божествен лабиринт, которым я владею», но, как я уже говорил, это была абстрактная сексуальность. Так, приближаясь ночью к большому городу, ты довольствуешься тем, что любуешься издали заревом на небе.
Итак, Мазаров лишь подмигнул мне, и все; мы продолжали обход кабинетов с рюмкой в руке, постепенно разбрелись, и я остался на полминуты в одном из них наедине с Салли Порринджер, которая к этому времени была особенно хороша в своей беременности, и Салли, точно чувствуя, сколько пройдет времени, прежде чем кто-либо сюда зайдет, плюхнулась в кресло, приподняла колени и раздвинула ноги. На ней не было трусиков, и мои глаза могли вдоволь насладиться утраченным обетованным раем. Затем рассчитанным как в танце движением Салли опустила юбку и успела сдвинуть ноги до того, как в комнату вошли Шерман с Дороти Хант, но, обнажаясь передо мной, Салли шепнула:
— Так дико быть в комнатах этих людей.
В тот момент я чуть не ринулся на нее. Желание ринуться на нее было столь сильным, что несколько дней будоражило меня. Я даже ей позвонил. Свалял дурака. Салли затронула какую-то роковую точку во мне между пупком и низом живота. Впервые я мучился от того, что не в состоянии овладеть ею, а Салли говорила в трубку:
— Мне незачем видеться с тобой. Шерман на удивление лихо развлекает меня todas las noches[119].
— Салли, — сказал я ей, — я невыносимо страдаю.
— Ну что ж, продолжай страдать, — сказала она и весело рассмеялась. Каким же, должно быть, упрямым танцором был ее отец на родео.
Никогда прежде у меня не было такой тяги к сексу. Дело кончилось тем, что однажды вечером я отправился с Шерманом Порринджером — с кем же еще? — в его излюбленный бордель, дом восьмидесятилетней давности в Старом городе, со множеством люстр и с обшитыми орехом стенами.
— Последнее время я немножко невнимателен к сеньоритам, — признался он мне, — старушка Салли только и делает, что ест чилийский перец.
Последовали сверхъестественные недели. Только сверхъестественными их и можно назвать. Выйдя на просторы монтевидейских борделей, наслаждаясь этими вылазками больше, чем я ожидал, я обнаружил, что осуществляю то, чем заполнены целые блоки воображения Киттредж, и часто увлекался проституткой, взятой на ночь, не меньше, чем Салли. С облегчением поняв, что люблю секс, я представлял себе Салли, бедную девочку, — теперь, вспоминая ее, я относился к ней так же подло, как и она ко мне, — представлял себе бедняжку Салли этаким назойливым мустангом, который раскрыл мне мою подлинную натуру, склонную любить женщин вообще. Киттредж однажды презрительно отнеслась к моему описанию Альфы и Омеги в сексе и в любви, но придуманный мной тезис, безусловно, находил подтверждение в моей новой жизни. Альфа развлекалась с проститутками, а Омега была хранительницей мечты, да, Омега вполне могла быть еще влюблена в необыкновенную миссис Монтегю, и моя необузданность вовсе не делала из меня сексуального фашиста — я был просто мудрым хозяином дома, где сосуществовали два поразительно разных индивидуума: влюбленный романтик, чьей любви достаточно было письма, чтобы не остыть, и спортсмен, который с не меньшим упорством, чем его папаша, охотился за женской плотью.
Конечно, в борделях Монтевидео плоти было сколько угодно. Я познал радость человека, вступающего в игры, которым нет предела. Месяц или два все было просто. В моих зрачках было выгравировано, а в моих чреслах запечатлено обнаженное влагалище Салли на кресле в советском посольстве, и это питало меня.
В первую ночь Порринджер был моим гидом и кратко охарактеризовал девиц:
— Вот та приземистая брюнетка лучше, чем кажется, она сумеет из тебя душу вытрясти: как вцепится, так не отстанет. — И коротышка широко улыбнулась мне, показав два золотых зуба. А про другую он сказал: — У этой самый красивый лобок на свете, но она выдает его только для грязных трюков. — Речь шла о тонкой, стройной мрачной девице с большим задом. — Хотя, черт побери, — сказал Порринджер, — почему бы и нет? — И ткнул меня локтем в бок, обращая внимание на спускавшуюся с лестницы высокую красавицу с немыслимыми, красновато-фиолетовыми волосами. — Эта может предложить только рот, ниже лучше ее не трогать: она больна, но рот стоит всего остального, а пенициллин убережет тебя. — И, расхохотавшись, принялся раскачивать пиво в кружке. Он был рабочим с ранчо, попавшим в бордель. Как я узнал в ту ночь в «Arboleda de Mujeres», или «Роще женщин», его семья поселилась в Оклахоме еще до 1889 года, когда начался захват земель, и понял корни Салли и Овсянки — их семьи поколение за поколением жили на больших скудных равнинах, где среди клубов пыли царила строгость (или так мне представлялось при том, сколько я об Оклахоме знал), однако в моем понимании простая человеческая жажда обладания была на этих землях настолько не удовлетворена, что она затронула все человеческие нервы вплоть до последнего — того, что ведет к нашей душе. Жажда обладания, поколениями не получавшая удовлетворения, зафонтанировала в борове Порринджере и в свинье Салли — нет, я не был добреньким после тех ран, что мне нанесли, но мои чувства едва ли могли задеть Шермана. Он видел себя этаким добрым легионером Американской империи, берущим в собственность женщин в странах, через которые пролегает его путь, женщин, которые хорошо — пальчики оближешь! — питают его прожорливый член. Или же, отбросив разницу, накладываемую происхождением, я описываю самого себя?
Возможно, в ту ночь, когда я покупал проститутку на час, а потом другую на второй час и чувствовал себя с этими чужими женщинами свободнее, чем за все мои двадцать пять лет жизни на Парк-авеню, хождений к «Серым голландцам» и возлияний «У Мори», — в ту ночь затычка выскочила из хранилища моей жажды обладания и я наконец вступил в американский век и породнился с флагом. Жажда обладания перевоплотилась в более благородное чувство, меня согревала внутренняя сила, словно я наконец подключился к вращающейся шестеренке событий.
Ночная жизнь заводила меня в особняки, которые когда-то были, наверное, столь же великолепными, как особняк русского посольства, и в лачуги на краю трущоб, где улицы не замощены, а листы жести, из которых сделаны крыши, грохочут при ветре, как барабан. Я посещал спальни в высотных зданиях близ пляжа Поситос, а однажды, возвращаясь из Карраско с виллы Хантов, обнаружил неплохой бордель в тени казино и отеля «Карраско», где девицы показались мне не менее прелестными, чем голливудские дивы, хотя та, которую я выбрал (потому что ее соски были на удивление устремлены к звездам), строго по-испански отмеряла мне ласки и не достигла одновременно со мной пароксизма землетрясения.
В другой раз в подвале публичного дома, находившегося на улочке средней бедности, где дубовые столы были шершавыми от вырезанных инициалов, я закончил ночь с толстой веселой коротышкой, в чьих черных глазах блестело многоопытное коварство. Она была в восторге от того, что залучила американца и обследовала языком каждую мою складочку, о которой я знал и о которой не знал, так что под конец даже Омега была извлечена из тайника, где она любила Киттредж, и я совершил такой выброс, что, казалось, затопил весь город, а потом, держа в объятиях эту веселую маленькую толстушку, понял, как мужчины женятся на женщинах, владеющих лишь одним мастерством.
Мне нравилась атмосфера борделей. Они могли быть чистыми или грязными, роскошно обставленными или пустыми, в виде баров или гостиных, но освещение всегда было мягкое, а музыкальные автоматы, расцвеченные разноцветными лампочками и каскадом неоновых трубок, воскрешали в памяти городки приграничных краев. Ты мог делать тут ставки на деньги, закладывать душу, свое эго и здоровье. В последующие месяцы я дважды подцеплял гонорею и однажды сифилис, но Монтевидео — это не Берлин, и любой доктор на любой улице готов лечить тебя, никому об этом не сообщая. В Берлине за каждое приключение надо было заранее платить, здесь же, в этой части света, где илистые воды мягко накатываются на берег, инфекция неуклонно сопутствовала хорошему времяпрепровождению.
Нечего и говорить, эти ночные походы я совершал лишь потому, что какая-то часть меня была влюблена в Киттредж сильнее, чем когда-либо. Поскольку я больше не изменял ей с твердой, как глина, маленькой американской мажореткой, а окружал ее целым хором женщин — латиноамериканок, и по большей части малоинтересных, — мне не было стыдно. Наоборот, все это крайне интересовало меня, ибо я исходил из того, что схожие женщины должны и любовью заниматься одинаково, и, возможно, это была неплохая гипотеза. Я даже говорил себе, что столь быстрая потеря невинности хорошо скажется на моей будущей работе в Фирме. Знание людей, в конце концов, дает возможность хорошо выполнять свою работу.
Если первоначальный период моих походов по борделям был испытанием для моей храбрости и сердце у меня отчаянно колотилось, так как я боялся, что, будучи сотрудником ЦРУ, могу быть взят в заложники, попасть в засаду и быть подвергнут пыткам, то вскоре моя тревога сменилась пониманием того, что порок и необузданность поведения несовместимы по коммерческим соображениям: нигде в мире на сильно пьяного человека не смотрят так косо, как в монтевидейском публичном доме. Если я к тому же научился подмазывать вышибалу, это лишь подтверждало, что я американец, и притом человек сведущий. Подлинной опасностью, как я вскоре обнаружил, было одиночество, коррозийные погружения в одиночество. Вскоре на меня это стало нападать посреди запоя. Была одна такая ночь в дешевом борделе под названием «El Cielo de Husar», или «Гусарский рай», ветхом и очень старом доме начала XIX века близ доков, где в нынешней гостиной, должно быть, раньше держали лошадей, и поэтому дом этот напомнил мне Конюшню в Джорджтауне. Здесь, однако, были трещины в лепнине и крысиные дыры в плинтусах, убирающиеся в стену кровати были застелены грязными одеялами, проститутки не отличались приветливостью. Я пошел туда в ту ночь, потому что настроение у меня было соответствующее, и занялся любовью с девицей кое-как, автоматически, хотя считал этот акт достаточно серьезным, чтобы платить за него (Хаббарды всегда бдительно относились к звонкой монете и хрустящим бумажкам). Обычно я выбирал женщин, которые привносили элемент искусства в церемонию святотатства и поругания вечных заповедей, — можно выманить мальчика из храма, говорил я себе, но нельзя заставить его забыть то, чему учили в Сент-Мэттьюз. Я чувствовал себя, несмотря на выпитое, бесконечно одиноким. В тот день я дошел до того, что начал думать, смогли ли бы мы с Салли Порринджер жить как муж и жена с нашим будущим ребенком, — нет, эта мысль сразу разлетелась в прах, стоило мне представить себе, как нынешний муж Салли молотит своим фаллосом ребенка по голове. Вот какие мрачные мысли владели мной, когда я наяривал девицу в «Гусарском рае». И я решил, что человек становится извращенцем, когда его плоть похожа на резину. Пытаясь вдохнуть силы в наполовину деморализованные войска моих чресел и заставить их взять еще одну высоту, я слышал профессиональные вскрики двух проституток, доносившиеся из соседних комнат, когда они кончали одновременно с клиентами или делали вид, что кончают, — в тишине южноамериканской ночи проститутка слева от меня вскрикивала: «Hijo, hijo, hijo»[120], а проститутка справа причитала: «Да, да, да». Вот тогда я почувствовал, каково это быть самым одиноким человеком на свете. С трудом взобравшись по голому холму наслаждения, уготованному мне в ту ночь, я быстро оделся, спустился вниз выпить за стойкой бара и, не допив — я явно подходил к концу моей юности, когда не допивают до конца, — вышел из «Гусарского рая» и направился в гараж, где из предосторожности оставил машину.
По пути я встретил Шеви Фуэртеса. Это было не совпадение, а просто чудо. Так мне подумалось. Его улыбка под широкими усами была как знак Провидения. Я уже не был в конце первой длинной улицы в моей жизни, а просто посреди скверного вечера, который вдруг обернулся хорошо. Мы отправились в ближайший бар выпить, а когда четверть часа спустя остатки профессионализма заставили меня немного протрезветь при мысли о том, что не стоит нам показываться вместе на публике, мы сели в мою машину и отправились в район пляжа Поситос к его близкой приятельнице, мисс Либертад Ла Ленгуа, которая, сказал он, в тот вечер, в четверг, не работала. Мне, наверное, стоило обратить больше внимания на то, как он произнес: «Мисс Либертад Ла Ленгуа».
12 апреля 1958 года
Поздно вечером
Дорогая моя Киттредж!
Я уже несколько недель не писал вам, но не спешу извиняться. В конце концов, вы ведь держите меня за пределами логовища Дракулы. Однако у меня есть что вам рассказать. Видите ли, я познакомился с Либертад Ла Ленгуа. С легендарной Либертад.
Разрешите поставить все в контекст. Я должен был встретиться с Шеви Фуэртесом в прошлый четверг вечером, в паршивый дождливый вечер неделю назад, когда я так тосковал по вас, что, клянусь, чувствовал запах мулов, подохших в вашей гостиной сотню лет тому назад. Каким далеким казался мне Джорджтаун! В Уругвае кажется, что ты находишься на дне мира, или, во всяком случае, таковы были мои «веселые» мысли, когда у Шеви Фуэртеса хватило смелости позвонить мне в отель. Он, конечно, положил платок на трубку телефона-автомата, так что, признаюсь, я не узнал его голоса. Вот мерзавец! Стал разговаривать со мной пришепетывая, словно мы два гомика. (Господи, представляете, что было бы, если бы КГБ подслушивал нас? Сколько голубых агентов было бы брошено на меня в ближайшие месяцы! Хаббард, бриллиант в Андах!)
Ну, все это шутки. Шеви просто хотел, чтобы мы прокатились на конспиративную квартиру возле пляжа Поситос. На автобусе слишком долго ехать. Не мог ли бы я подхватить его? Киттредж, если я когда-либо буду готовить кураторов, я скажу им, чтобы сначала научились удить рыбу. Ты ее вытягиваешь, а потом немного отпускаешь. Это был как раз такой момент. Я подхватил его в одном баре, и мы поехали на конспиративную квартиру.
Предполагалось, что это будет обычная встреча. Последнее время, если помните, Шеви хоть и ворчал, но поставлял нам информацию о МРО — правда, сетовал, что мы используем его как наводчика. Все, кого он нам назвал из числа лидеров МРО (а таких было четверо), оказались в больнице.
«Я дурак, каких свет не видывал, — сказал мне Шеви. — Пеонес и его бандиты явно работают на вас».
«У Пеонеса есть собственные источники информации», — сказал я, но Шеви только рассмеялся.
«Я мог бы рассказать вам все про Пеонеса, — сказал он. — Я хорошо его знаю. Мы вместе росли».
«В самом деле?»
«В Монтевидео все растут вместе. Пеонес — дикий громила. И опасный человек».
«В самом деле?»
«А по большому счету он дурак».
«Почему вы мне это говорите?»
«Потому что решил вам сказать. Если бы не решил, вы бы из меня это даже пыткой не вытянули».
«Согласен».
«Por fortuna[121]. — Но он был доволен, что я воспринимаю его всерьез. — Педро Пеонес до безумия влюблен в одну проститутку, с которой я дружу, — продолжал Шеви. — Он так ее любит, что, если понадобится, предаст всех вас».
«Неужели дело может до этого дойти?»
«Кто знает? На первый взгляд не похоже. Мисс Либертад Ла Ленгуа — примитивная капиталистка. Ее интересует лишь накопление капитала. Зачем ей, чтобы Пеонес предавал кого-то из вас?»
«Дельцы всегда могут перессориться».
«Muy jocoso».
«Jocoso?»
«Очень смешно, — сказал Шеви. — Она станет уговаривать его предать вас, только если ей это будет выгодно. Если, к примеру, русские сделают ей предложение, от которого она не сможет отказаться, она заставит Пеонеса работать с ними».
«Должно быть, она производит сильное впечатление».
«Невыразимо сильное. Вот увидите ее — сами поймете, что я имею в виду. Она обладает уникальной властью над людьми».
«Да, но когда я ее увижу?»
«Сегодня вечером. В ее доме. — Он сел рядом с телефоном. — Пеонес всегда посещает эту дамочку в четверг вечером. Рано. Утром он идет к мессе, день проводит с семьей, а вечером не может дождаться, когда увидит ее. Она принимает его дома. Потом он уезжает, а она ждет моего звонка. Позвонить?»
«А надо?»
«Можно и не звонить. Она все равно ждет меня».
«А как вы меня представите?»
«Как американского друга, который работает в Госдепартаменте».
«И вы скажете ей, что вы, коммунист, общаетесь с американцами из Госдепартамента?»
«Она не интересуется политикой».
«Шеви, я не могу с вами пойти».
Он рассмеялся.
«Я ничего ей не говорил. Просто скажу, что вы — американец с кучей денег и могли бы быстро с ними расстаться».
«А если мне захочется купить ее услуги?»
«Это не услуги. Это подарки».
«Вы что, влюблены в нее?»
«Да».
«Но вы не будете возражать, если я куплю ее услуги?»
«Она куртизанка. Это реальность. И я ее приемлю».
«Ну, если она куртизанка, то мне не по средствам».
«Думаю, что нет».
Киттредж, я передаю вам все как есть — мы действительно говорим так друг с другом. По правилам у нас не должно быть столь дружественных отношений, но так уж они сложились. Собственно, Шеви знает, да и я знаю, что, хотя время от времени я посещаю бордели — не насмехайтесь над этой простой потребностью, — я никогда не пойду на финансовые траты, каких может потребовать женщина высокого класса. Более того, потенциально это может стать компроматом. У нас есть досье о любезностях, которые она оказывала отделу Западного полушария, достаточно того, что в Гаване у нее есть контакты с обеими сторонами — и с Батистой, и с подпольем Кастро. Однако именно столь разношерстные привязанности и побудили меня составить компанию моему агенту. Хант склонен относиться позитивно к таким шагам. Он любит акции, которые могут что-то дать. Я всегда смогу сказать Ханту, что пошел, чтобы прощупать ее. Если она все еще активно симпатизирует левым, мы должны об этом знать. Должны представить себе, какие хитрые ходы Либертад может внушить Пеонесу, если она действительно хоть наполовину обладает таким влиянием на мужчин, как говорят.
Итак, мы отправились к Либертад. Она живет тоже в высотном доме, чуть дальше того, где обитают Борис и Женя. Меня поражает стремление многих людей селиться в этих безликих многоэтажных обиталищах, выходящих на гладкие желтые воды океана, тогда как они могли бы позволить себе кое-что получше. По крайней мере устремленность ввысь поднимает их на десятый этаж. Либертад же живет на шестнадцатом, с садом на крыше.
Шеви владеет самое необычное настроение, он полон неожиданных импульсов. Например, ему приходит в голову пересечь Рамблу по встречной полосе, отведенной для скоростного потока машин, — затея весьма сомнительная и в дневное-то время, а в ночное просто опасная, тем не менее он чувствует себя вправе обернуться и крикнуть водителю, проехавшему слишком близко от нас: «Con mis sentimientos lo mas distinguidos»[122], ткнув при этом средним пальцем в небо, куда он его послал. Интересно, Шеви действительно считает, что проклятье срабатывает? Затем он уговаривает меня снять ботинки, и вот мы уже бредем по пляжу при лунном свете, закатав брюки и покачивая ботинками в руке, а на берег накатывает укрощенный прибой с мелкими, светящимися гребешками пены. Песок под ногами гладкий, как глина, и я не могу понять, зачем устроена эта прогулка, а потом мне приходит в голову, что Шеви хочет посвятить меня в интимные отношения, какие существуют между Либертад Ла Ленгуа и Педро Пеонесом. Для этого требуется необычная обстановка.
«Она как-то сказала мне, — говорит Шеви, — „Ни одна женщина не знает мужчин так, как я. Я появляюсь перед моим гостем как загадка, неподвластная логике, как лабиринт. У каждого мужчины есть замок, к которому только я могу подобрать ключ“.»
«Шеви, — возразил я, — не может Либертад так говорить».
«А вот говорит же. И одно из объяснений: я многому ее научил. Я приобщил ее к произведениям Борхеса. Вы читали Борхеса?»
«Нет».
«Никогда его не читайте. Стоит прочесть пять страниц, любые пять страниц, и вы поймете всю бессмысленность вашей жизни на ближайшие десять лет. Особенно вашей жизни».
Я не знал, что тут сказать.
«Наслаждайтесь абсурдом вашей жизни, а уж я как-нибудь справлюсь с моей». И Шеви громко расхохотался. Он выдернул несколько коротких волосков у Северного Колосса.
Все равно я не мог поверить, чтобы Либертад говорила о замках и лабиринтах.
«Борхес или не Борхес, — сказал я, — но ни одно человеческое существо не может так точно вычислить другое».
«А она может», — сказал Шеви.
«Как она отдается вам?»
«Это святая святых!»
«Значит, вы не хотите подкрепить свои утверждения примером».
«Я расскажу вам, как она отдается Пеонесу».
«Да? Как?»
Он снова расхохотался. И подбросил голой ногой комочки мокрой глины. Затем принялся подробно описывать.
Киттредж, это немыслимо грубо, и я не стану передавать его слова, а он — уж можете мне поверить — явно проверял мои познания жаргона монтевидейских трущоб, а также выражений, которые подцепил в Гарлеме. Все это Шеви сопровождал смешками и хихиканьем, перечеркнувшими мое представление о нем как о человеке, который держится с большим достоинством. Он чувствовал себя виноватым, как соглядатай, и одновременно наслаждался своим повествованием. Подозреваю, что тут сказывалось его католическое воспитание, а также свойственное латинянам презрение. Господи, до чего же эти уругвайцы зациклены на плоти, а капитолием плоти являются, конечно, ягодицы. Теперь я знаю, где, по мнению латинян, скрывается дьявол, да.
Судя по всему, Педро ложится на постели Либертад на живот, обнажив зад. Либертад, одетая, по выражению Шеви, «в элегантную кожу», начинает его пороть. Педро Пеонес, огромный, как морж, лежит на кровати на двух толстых подушках, так что кажется, будто лежат, как выразился Шеви, «сото dos melones gigantescos»[123], и она его легонько хлещет, останавливаясь, лишь когда в уголках его рта появляется пена. Затем она принимается его кусать — на коже остаются аккуратненькие полукружия зубов, и Педро начинает всхлипывать от боли, чувства вины и наслаждения, а она нежным голоском воркует: «Ох, Педро, mi peon, mi репе pequeño (маленький пенис), mi perdriz (моя куропаточка), mi perfidia (мое предательство), mi pergamino (мой пергамент), mi perla (моя жемчужина), mi permanganate (мой гранат), mi pevniciosa pedazo de pechuga (мой жалкий сосочек), mi culo pelado (мой голый зад), mi pepino Persa (мой персидский огурчик), mi perseguidor (мой преследователь), mi persico (мой персик), mi pezuna (мой зверь с раздвоенным копытом), mi petalo (мой лепесток), mi peoni (мой пеон), mi pedunculo (мой стебелек), mi peste (моя чума), mi petardo (мой обманщик)»; прожужжав ему этим все уши, она покусывает его щеки, хлещет его кнутом, потом наклоняется, шепчет: «Vaya con Dios, ay, ay, ay»[124] и, Киттредж, припадает долгим поцелуем к низу живота, а Пеонес, по словам моего информатора, рычит: «Madre de Dios»[125] и орошает подушки «emisiones las mas cataratas»[126]. На этом Фуэртес закончил описание процедуры.
Боюсь, он хватил через край, и я этому никак не мог поверить. Нет, говорит он мне, именно так рассказывала Либертад — он клянется в этом как мужчина, любовник и агент (так обычно он выражается, когда чем-то увлечен) и добавляет: «Вот вам подлинный портрет громилы-полицейского, мастера-бандита Пеонеса, вот как он получает удовольствие. Таково нежное, хотя и скрытое лицо нашего садиста».
«И после всего этого вы можете любить Либертад?»
«Она же рассказывает мне о своих выкрутасах. Это свидетельство любви. Вам, конечно, этого не понять. В вашей стране религиозные обряды лишены исповедальности».
Знаете, иногда мне кажется, что Шеви стал американским агентом, с тем чтобы иметь возможность держать нас в курсе своего весьма невысокого мнения об американских ценностях, нравах и морали.
Не буду дольше откладывать описание Либертад. Мы поднимаемся на лифте, звоним в ее дверь, и вот она перед нами. Я сознаю только, что нахожусь в присутствии живого существа. Она необыкновенная. Если огонь свечи светло-золотистый, то она еще светлее. Я увидел ореол платиновых волос, окружающий лицо сердечком с ямочками на щеках, ее глаза глубокой и таинственной синевы смотрят на меня, окруженные темными тенями, а рот — ах, этот пунцовый рот, чуть слишком пухлый и волевой, — словом, я смотрю на ангела с душой, похожей на соты, сладкие и алчные. Таково было мое первое впечатление. Передо мной Джин Харлоу. Затем меня поразила ее походка: ни одна женщина на моей памяти так не ходит.
«Здравствуйте, — говорит она по-английски низким, хрипловатым голосом, — проходите, пожалуйста». И ведет нас через гостиную в садик на крыше, где мы останавливаемся у балюстрады и глядим с высоты шестнадцати этажей на океан. Она проделала это стремительно быстро, словно не хотела, чтобы я видел ее лицо при свете. Возможно, она старше, чем я ожидал, возможно, лет на десять старше Мэрилин Монро, хотя по крайней мере на двадцать лет моложе Мэй Уэст, но как ходит — ни одной из этих звезд не сравниться с ней. Изящнейшие лодыжки, пышные бедра. Время затаивает дыхание, когда она начинает двигаться. Я упомянул Харлоу, Монро и Мэй Уэст — Либертад из этой команды, из команды секс-бомб, это так же верно, как то, что доллары зеленые. Доллары говорят: «Я — деньги, и всегда ими буду. Я ощутимее, чем все вы, смотрящие на меня». Так и Либертад — воплощение секса. У меня такое чувство, будто передо мной богиня, и я впервые понял, каково это оказаться в присутствии кинозвезды.
Вот только должен сказать правду. Вид этой чрезвычайно привлекательной женщины вызывает не восторг, а чувство чрезмерности. Впервые с тех пор, как я увидел вас в Крепости, я был потрясен.
Учтите, она сказала только: «Проходите, пожалуйста». Теперь, на крыше, она роется в серебряной сумочке в тон платью из серебряной парчи. (Не может быть, чтобы она в этом костюме работала кнутом — должно быть, переоделась для нас.) Она не успевает вытащить из сумочки сигарету, как Шеви уже подскакивает к ней с зажигалкой. И подносит огонек. Она затягивается. Это длится долго, как молитва — мне вспоминается капеллан епископальной церкви в Сент-Мэттьюз, который осенял свою паству крестом, до того сосредоточась на муках Спасителя (во всяком случае, такое выражение было на лице капеллана), что ты чувствовал эти муки в своей груди, когда рука его прочерчивала горизонтальную линию. Меня потрясла торжественность, с какой зажигалка была поднесена к сигарете; мне никогда еще не приходилось бывать в обществе столь женственной женщины. Казалось, я видел перед собой жрицу античности, и рассказ Шеви о том, что она проделывала с Пеонесом, представляется мне теперь совсем неправдоподобным из-за его комической жестокости. Пеонес проходил обряд дьявола. У меня возникло чувство, что я вот-вот выдам себя, сам не знаю как. Я внимательно слежу за малейшим движением Либертад. Кажется, она вобрала в себя тайны мастерства всех красивых женщин, каких встречала. По-видимому, она целиком Омега. Куда девались бугры и рытвины грубо вытесанного повседневного мира? Должен сказать, я не могу оторвать взгляд от ее грудей. При свете, проникающем в садик, они выглядят полными, на редкость красивой формы и не менее таинственными, чем ложбинка между ними, столь же глубокая, как и голос Либертад.
Довольно скоро я понимаю, что она знает, чем я занимаюсь: ясно, это она велела Шеви привести меня.
«Вам нравится ваша работа?» — спрашивает Либертад. Она мягко произносит «и». Чувствуется южный акцент.
«Вы хорошо говорите по-английски», — вместо ответа говорю я.
«Я выучилась английскому у одного американца».
«Богатого техасца, — добавляет Шеви, — в Гаване. Он был ее покровителем».
«Он был моим покровителем», — повторяет она таким тоном, словно это пожизненный титул.
«Друг американского посла на Кубе», — поясняет Шеви.
«Один из ваших», — говорит Либертад, обращаясь ко мне.
«Не могу представить себе ни одного моего соотечественника, который не пожелал бы стать вашим защитником», — говорю я, но мои слова падают в пустоту. Вполне ведь возможно, что ее английский состоит из восьмидесяти девяти фраз.
«Один из ваших», — повторяет Либертад.
«Возможно, следует понимать, что она хочет встретиться еще с каким-то американцем», — говорит Шеви.
«С мистером Ховардом Хантом», — говорит она.
«Видите ли, — говорю я не без смущения, — он в настоящее время человек крепко женатый». Признаюсь, возможность такого знакомства мне почему-то вдруг понравилась.
Либертад передергивает плечами и, выпятив губу, как бы говоря: «Какое это имеет значение?» — направляется в гостиную. Ну и комната! Либертад обставила ее подделками под мебель эпохи королевы Анны, Людовика XIV, Дункана Файфа, есть тут вещи и испанского колониального стиля. Вся деревянная резьба позолочена. Масса атласных подушек, как у проституток, и мы стоим на безумно дорогом, яркой расцветки ковре, чьим единственным достоинством является обилие красок. Господи, какой же силой обладает вульгарность! Гостиная Либертад выглядит как любовное гнездышко на витрине мебельного магазина. Даже пепельницы величиной с вазы для фруктов.
Она все еще зациклена на Ховарде Ханте. Разве мистер Хант не близкий друг Бенито Пардоне?
«Вы говорите о политическом деятеле, лидере руралистов?» — спросил я.
Шеви презрительно фыркает.
«Вы же прекрасно знаете, что он баллотируется в президенты Уругвая».
«Да, я знаю», — признаю я.
Либертад широко улыбается. Само ее присутствие, кажется, требует оплаты. Я начинаю понимать, что куртизанка, как и знаменитый атлет, полностью сосредоточена на какой-то определенной цели: она хочет познакомиться с Ховардом Хантом, который представит ее Бенито Нардоне. Конечно же.
Я отвечаю со знанием дела: «Нардоне поднимает сейчас много шума, но у него нет ни одного шанса. Противоположная партия побеждала на выборах все последние сто лет».
«А в этом году, — говорит Либертад, — победят белые руралисты. Победит Нардоне. И ваш Ховард Хант представит меня ему».
Ее целеустремленность оскорбляет меня. Я вынужден признать, что она видит во мне лишь ступеньку к намеченной цели. Конечно, ее женственность по-прежнему туманит мне голову, но я начинаю думать, не имею ли я дело с силой, очень индивидуальной в жестах, очень интимной в интонациях, но, подобно ветру, действующей на всех.
Ситуация почти тупиковая. Я спрашиваю, почему Пеонес не может представить ее, но ответ столь очевиден, что она лишь улыбается. Нардоне будет больше уважать ее, если встреча произойдет благодаря шефу американской резидентуры. Так что я лишь киваю и встаю, готовясь уйти. К моему удивлению, Шеви уходит вместе со мной. Они с Либертад обнимаются как старые друзья, потом он нежно, но уважительно похлопывает ее по заду и усами прикладывается к руке. Она же целует меня в уголок рта, оставляя на щеке такое ощущение, будто ее коснулись перышком. Тут я вспоминаю, чего касался ее рот раньше, и лицо у меня начинает пылать.
«Значит, вы представите меня мистеру Ховарду Ханту», — говорит она.
«Я посмотрю, что тут можно сделать». У меня недостает храбрости ответить иначе.
В лифте, спускаясь вниз, я уже киплю, возмущаясь Шеви. Но сдерживаюсь и не произношу ни слова, пока мы не выходим на улицу, а выйдя, настаиваю на том, чтобы идти по мосту через Рамблу против скоростного движения. Даже благополучно перебравшись на другую сторону и очутившись на песке пляжа, я все еще сдерживаю свой гнев.
«Как вы могли поставить меня в такое положение? — наконец говорю я. — Вы мне не друг».
«Я пекусь о ваших интересах, — говорит он, — просто я хотел, чтобы вы посмотрели на одно из редких произведений моей страны, на создание, являющееся венцом уругвайского гения, — на нашу великую проститутку».
«Заткнитесь. Вам абсолютно нельзя доверять».
От моей вспышки гнева, как ни странно, он сразу обмяк. А я подумал, не следовало ли мне вести себя так уже много месяцев назад. Беда в том, что на мой нрав трудно полагаться.
«Как вы могли быть таким эгоистичным, таким глупым, таким беззаботным! — кричу я на него. — Рвать с вами надо — вот что!»
«Вы привлекаете к себе внимание, — говорит он и указывает на двух влюбленных, лежащих на одеяле в сотне ярдов от нас. — Они не смотрят на нас? Пошли лучше на конспиративную квартиру. Я попытаюсь все объяснить».
И объясняет. Мы сидим на конспиративной квартире. После гостиной Либертад эта тяжелая казенная обстановка поддерживает меня, как крахмальная рубашка. Я неожиданно понимаю, что моя угроза оставить Шеви без работы вселила в него немалый страх. Мы теперь платим ему сто долларов в неделю, а с учетом дополнительных расходов часто выходит и сто двадцать, и он едва ли в состоянии расстаться с такими деньгами. Но это лишь частично объясняет его поведение, вторая половина объяснений связана с Либертад.
«Это правда, — говорит он после того, как я вдребезги разбил его аргументы, словно расколол дрова. — Это правда. Я попытался заставить вас послужить мне и, согласен, — это нарушение нашего уговора. Наши отношения требуют того, чтобы я служил вам. А установившиеся отношения нарушать нельзя».
«Почему вы все же так поступили?»
«Потому что она потребовала встречи».
«Значит, у вас и с ней такие же отношения, как со мной?»
«Да. И произошло столкновение интересов».
И он стал мне рассказывать. Он больше чем полжизни знал Либертад. Они вместе ходили в школу в Ла-Техе. На первом курсе университета они стали любовниками. Она обожала его. А он уехал в Нью-Йорк. Когда он вернулся, она уже стала проституткой. Однако он никогда не платил за свои посещения. Все равно это было ужасно. Затем она решила стать знаменитой проституткой и отправилась в Гавану. По возвращении она уже не была в него влюблена. Он ей просто нравился. А он пленен ею.
«Я презираю ее, — говорит он, — но у меня не хватает духу отказать ей в ее причудах. Она стала ипа mujer sin alma…»[127]
Я знаю, почему он предпочел произнести это по-испански. Так оно звучит менее банально, чем по-английски.
Киттредж, по-моему, у меня появляются инстинкты, необходимые для моей работы. Шеви закончил свою горестную историю, положил голову на наш добротный, дешевый рыжий деревянный стол и разрыдался.
«Почему вы не перестанете врать? — сказал я. — Мы же знаем, откуда Либертад. Вовсе не из Ла-Техи». Я только притворялся, будто знаю это, но что-то в его истории не складывалось. Слишком много в ней было южноамериканского пафоса, который неизменно появляется у любовников, знавших друг друга с детства.
«Ну, — сказал он, — у правды бывает много слоев».
Киттредж, уже очень поздно, и я на этом ставлю точку; я не узнал всей правды в ту ночь — на это потребовалось бы куда больше времени, но, уверяю вас, факты, когда я с ними познакомился, были весьма необычны. Потерпите, я расскажу вам больше через день-другой. Пожалуй, признаюсь: я крайне раздосадован тем, что вы до сих пор не соизволили рассказать мне про логовище Дракулы.
Радуясь возможности общения,
Это была еще одна ложь. Письмо я оборвал не из желания наказать Киттредж. Я просто не знал, как вести дальше рассказ. Я ведь начал-то с измышления, будто Шеви позвонил мне, и с той минуты пытался сбалансировать повествование, что часто приходится делать с отчетами, которые посылаешь в управление. Если по какой-то причине ты не мог написать в Вашингтон правду, что ты, например, нанял Горди Морвуда проделать определенную работу, тогда как из Спячки пришло указание поотставить его, в таком случае ты даешь Горди другое имя и платишь ему, а расход указываешь в новом досье. Двойная бухгалтерия — это искусство! Редко кто из оперативников время от времени не прибегал к ней.
А теперь этот метод был применен к Киттредж. Я опустил то, что произошло между Либертад и мной. Думаю, Шеви по ее просьбе отправился в отделанную мрамором и позолотой ванную и пробыл там добрых двадцать минут, а Либертад тем временем одарила меня королевским подарком — совершила фелляцию. Не успели мы остаться одни, как ее пальцы уже гуляли по моей ширинке. Не стану описывать детали — достаточно сказать, что она проявила столь тонкое понимание того, как постепенно довести мой член до набухания, что мы уже дошли до пароксизма, когда услышали, как Шеви плещется над раковиной, давая понять, что скоро присоединится к нам, а Либертад за это время успела провести меня по длинной дороге взлетов и падений. Я мог бы кончить с ощущением, что принадлежу навеки ей, но во мне сидело закоренелое хаббардовское упрямство, не желавшее перекидывать мостик к незнакомке, оно стояло на страже как тюремщик и захлопнуло ворота в моей душе: к собственному удивлению, я кончил не без труда. Альфа, должно быть, легко перескочила через препятствие. Омега же лежала внизу, рассыпавшись на кусочки. Низ живота у меня ныл, и я поспешил застегнуться, а Либертад облизнула пухлые губы, словно семя было помадой, стиснула мне руку и пылко расцеловала Шеви, когда он наконец вернулся в комнату. Я не собирался описывать все это Киттредж. В то же время я не хотел и слишком ее дезориентировать. Это снова исказило бы дух нашей переписки. А потому я подробно описал чары Либертад, как бы стремясь тем самым дать Киттредж представление о магнетической силе, которая передалась от ее рта и губ нижней части моего тела. В те минуты, признаюсь, мне казалось, что я превратился в канву, по которой действительно великая художница делает стежки. Стремясь уравновесить утрату столь изысканного удовольствия — а теперь я знаю, чего оно стоит, — я преувеличил первое впечатление от встречи. Я особенно остро почувствовал, что нахожусь в присутствии богини, когда ее рот побудил меня изучать смену выражений на ее лице. До чего же хороша! До чего полна несгибаемой воли править миром! Я видел намеки на нечто подобное на лицах многих проституток, занимавшихся оральным сексом, но никогда не наблюдал такой целеустремленности. Моя железная решимость не представлять ее Ханту, как я пойму в ближайшие дни, потеряла несколько звеньев.
15 апреля 1958 года
Дражайшая Киттредж!
Либертад, должно быть, обладает настоящей силой. Уже несколько месяцев Ховард обещает взять меня с собой на estancia, и вот одиннадцать дней назад, в пятницу утром, на другой день после моей встречи с сеньоритой Ла Ленгуа, он сообщил мне, что в субботу мы отправляемся к дону Хайме Сааведра Карбахалю. Теперь я могу описать вам этот уик-энд. В нем было несколько любопытных моментов, и я, пожалуй, расскажу вам о них в том порядке, как они происходили, но в настоящем времени, как того требует описание путешествия, согласны?
Итак, начнем! Мы выезжаем в субботу утром на «кадиллаке», точно в намеченное время: Дороти — на заднем сиденье, я — на положении охранника, Ховард за рулем и ведет машину так, будто это «ягуар», — сидит прямо, упершись спиной в сиденье, положив руки в кожаных шоферских перчатках на противоположные хорды колеса. Мы мчимся на север по проселкам, порой нуждающимся в серьезном ремонте, тем не менее едем быстро, делаем по сто пятьдесят миль в час, даже когда проезжаем через южноамериканские городки, обычно спящие у реки, обычно пыльные, чей сонный покой редко тревожит нечто более громкое, чем ровное урчанье мотора нашего «кадиллака». По обе стороны от нас тянутся пампасы, заросшие поистине космической травой. Дороти дремлет и слегка похрапывает, производя не больше шума, чем муха в кладовке, но у Ханта при этом подрагивают ноздри, а я думаю о Либертад. Возможно, в браке Ханта есть все-таки трещина, говорю я себе, чтобы оправдать его знакомство с Либертад.
Я могу понять, почему Дороти спит. Местность плоская. Можно проехать пять миль, прежде чем перевалишь через маленький холмик, который, казалось, находился в полумиле от тебя, — я делаю такие подсчеты, чтобы отвлечься, и одновременно слушаю разглагольствования Ханта. А Хант в эти дни говорит только о Фиделе Кастро. Отдел Западного полушария получает анализы, указывающие на то, что Кастро может сбросить Батисту, и Хант возмущается тем, что Госдепартамент это не беспокоит. У Кастро есть приспешник по имени Гевара, Че Гевара, которому мы дали спокойно выехать из Гватемалы вместе с Арбенсом. Этот парень еще больший левак, чем ОʼДул.
Я считаю мили, оставшиеся до горизонта. К середине дня мы подъезжаем к воротам estancia, двум мрачным каменным колоннам в двадцать футов высотой, стоящим на расстоянии двадцати футов друг от друга, а за ними ухабистая грунтовая дорога, по которой мы долго и медленно добираемся до асиенды. И начинается загул на тридцать шесть часов. Дон Хайме, самый богатый землевладелец в провинции Пайзанду, могучий, крепкий мужчина с усами как бараньи рога, приветливый и гостеприимный; его жена, дама холодно-любезная, вскоре увлекает меня к молодым уругвайкам, среди которых я чувствую себя как артиллерийский офицер на чаепитии. На роман с этими хорошо опекаемыми сеньоритами ушло бы три года по воскресеньям! Даже на жен пришлось бы потратить целый год! Тем не менее я усердно флиртую с женской половиной местных владельцев ранчо, местных идальго, местных производителей зерна и продовольствия, а также местных владельцев фабрик, и постепенно все мы (я имею в виду мужчин) напиваемся. Я удивлен низким уровнем гостей — их манеры явно отстают от размеров капитала, хотя вокруг домов разбиты сады и приятные рощи с дорожками, а также виноградники, поэтому нетрудно напиться. А тут, в пампасах, люди основательно предаются возлияниям — вино и уругвайский коньяк, ром и, как показатель класса, виски. Дом у дона Хайме Сааведра Карбахаля низкий и вытянутый, стулья обиты воловьей кожей, а вместо оружия по стенам висят воловьи рога. Ну и, конечно, темная викторианская мебель, длинные английские охотничьи столы, неуютные мягкие диваны, горки из красного дерева и жуткие второсортные семейные портреты. Ковры старые, восточные, с лежащими на них шкурами бразильских ягуаров; над каминами висят старинные ружья; окна маленькие, с частым переплетом, потолки низкие. И тем не менее дом производит внушительное впечатление. Он стоит в десяти милях от ворот — по дороге проезжаешь мимо тысяч голов скота, пасущихся на бесконечных лугах, мимо домиков для гостей, садов, сараев и амбаров.
Мужская компания большую часть субботнего вечера проводит за разговорами о лошадях, а в воскресенье утром все мы отправляемся играть в поло на удивительно хорошо подстриженном поле. Все, что я могу, — это выйти из игры живым. Игра идет неравная — всего один или два настоящих игрока да несколько отличных наездников, в числе которых, должен сказать, и Хант; остальные — суррогат вроде меня, которых вводят в игру и сменяют быстрее, чем пони. Ховард, если помните, дал мне несколько элементарных уроков на поле в Карраско, но в условиях настоящей игры я не тяну. Я могу добраться до мяча, если он впереди меня, но не могу подцепить его сзади. Хант улучает минуту и шепчет мне: «Не пытайся ударять по мячу, если он от тебя слева. Скачи стремя в стремя с другим игроком и выжимай его из игры».
Я следую его совету и обнаруживаю, что хотя у меня не всегда удачно выходит, зато я начинаю получать удовольствие от игры. Я больше года физически так не надрывался, и мне это нравится. Чувствую, как во мне закипает боевая кровь отца (возможно, в этом и состоит для меня счастье). Как только меня оттесняют от мяча, я скачу по всему полю, пытаясь найти оттеснившего. Настоящее крещение схваткой, когда лошадь против лошади, человек против человека; все кончается тем, что я вылетаю из седла, грохаюсь на землю и, задыхаясь, лежу на спине, а надо мной проносятся, грохоча копытами, боевые кони. Господи, даже в том состоянии, в каком я находился, никогда не забуду глаза лошади, которая чуть не растоптала меня. У нее тоже была раздвоенная душа — наполовину в панике от того, что она может себя покалечить, наполовину в ярости, с какой ей хотелось промчаться по моему низвергнутому торсу.
Ну, следующие два тайма мне пришлось пропустить, но, когда я вернулся в игру (что потребовало большого напряжения воли), все зрители — жены, и дочери, и старые идальго, а также игроки и замена, — все зааплодировали, а Хант подошел ко мне и обнял за плечи. И я вдруг так себе понравился, полюбил риск, открыл боль. У меня все болит, и я чувствую себя праведником, но это был явно лучший момент дня.
Однако в воскресенье вечером, после шашлыка, происходит главное событие уик-энда. Приезжает Бенито Нардоне. У него высокий лоб, на который мысиком спускаются волосы, длинный нос и чувственные губы плюс черные брови крышечкой и черные, слегка безумные глаза. Я представлял его себе совсем другим. В худшем случае он выглядел как классический гангстер из кино.
Нардоне выступает в библиотеке, где собрались мужчины выпить бренди и выкурить сигару. Атмосфера торжественная — переплетенные в черную кожу тома в почти черных шкафах. Я решаю, что Нардоне, человек из народа, сын итальянца-грузчика из доков Монтевидео, нравится этим людям именно потому, что он не из их среды: у него нет денег, нет семьи, которая служила бы поддержкой, нет титула, он должен бы стать террористом или коммунистом, а он презрел юношеские связи с левыми и стал лидером правых. По мере того как он переходит к главному в своей речи, нацеленной на сбор средств, я так и вижу, как с горы катится денежный ком, обрастая все большим и большим количеством песо, ибо Нардоне знает, как добраться до страха и возмущения, глубоко сидящих в этих идальго и hacendados[128]. Им нравится слушать то, что они хотят слышать, — я начинаю думать, что политика строится исключительно на подобного рода речах.
«В наше время, — говорит Нардоне, — рабочий человек уже не думает о том, чтобы побольше оставить семье. Наоборот, уругвайский рабочий главным образом задается вопросом, уйти ему в тридцать семь лет с частичной пенсией или в пятьдесят с полным экономическим обеспечением. Сеньоры, мы не хотим, да и не можем, стать южноамериканской Швейцарией или Швецией. Мы не можем содержать государство всеобщего благосостояния, которое поощряет безделье».
Ему аплодируют, и аплодируют еще больше, когда он противопоставляет ленивым, коррумпированным монтевидейским чиновникам работящих, почтенных, добродетельных пастухов и простых крестьян, работающих в пампасах, подлинных руралистов. Я, конечно, весь год слышал в столице о том, как земельная аристократия бессовестно эксплуатирует сельскохозяйственных рабочих. Поэтому политическая часть вечера ввергает меня в депрессию. Я вынужден снова признать свое полное невежество в этих вопросах и даже спросить себя, зачем я поступил в Фирму и отдал ей столько времени — теперь уже больше трех лет, — ведь политика ничуть меня не интересует: я знаю, что США, несмотря на все свои ошибки, по-прежнему являются моделью управления для всех других стран, а больше мне ничего и не требуется знать.
Нардоне словно передались мои мысли: он закончил славицей великой северной державе, основанной и существующей благодаря индивидуальной инициативе. Ему, конечно, снова аплодировали, но, думаю, не столько из любви к США, сколько за хорошие манеры и за внимание, оказанное иностранным гостям дона Хайме Карбахаля. После чего Нардоне, указав на Ханта, добавил: «Этот выдающийся представитель наших северных друзей не раз своими высказываниями углублял мое понимание. Мой друг и коллега-наездник сеньор Ховард Хант».
«Оле!» — воскликнули присутствующие.
За этим последовал бильярд, снукер и сон. Я бы мог воспользоваться случаем и поговорить с Нардоне или с Хантом о Либертад, но не решился — собственно, эта мысль не давала мне покоя весь уик-энд. Любопытство подталкивает меня помочь ей, осторожность запрещает это делать. Сейчас утро, и мы возвращаемся в город.
По пути назад я корю себя за то, что веду в Уругвае слишком уединенный образ жизни, но ведь я сам того хочу. За исключением игры в поло, я не получил удовольствия от пребывания на estancia. Каждодневное посещение пампасов мне бы наскучило. О, были, конечно, мирные пейзажи с рощами, вокруг которых вьется ручей и где солнце бледным золотом заливает высокую траву, но я вспоминаю и деревни, через которые мы проезжали, — бедные хижины с крышами, где при каждом сильном порыве ветра листы жести хлопают, как оторвавшиеся ставни. А в пампасах чаще всего дует ветер, именуемый la bruja (ведьма), и я бы рехнулся, если бы мне пришлось там жить.
Киттредж, надеюсь, это письмо вас удовлетворит. В пампасах, слушая завывания брухи, я думал, как вы там, не в беде ли или опасности, а может быть, как я, просто страдаете от того, что не все ладно на душе.
С приветом и любовью
P.S. По пути назад Дороти опять заснула, и на этот раз я заговорил о Либертад. Когда я упомянул, что она подружка Пеонеса, Хант заинтересовался.
«Как вы с ней познакомились?» — спросил он.
Я наспех сочинил довольно правдоподобную историю о том, что был представлен ей в «Эль Агиле» нашим журналистом ЛА/КОНИКОМ.
«Предупреждаю вас, — сказал я, — она жаждет, чтоб ее представили Бенито Нардоне».
«Просьбу об этом она может подать в департамент пустых грез, — с ходу парировал Хант и, помолчав, постучал мне по руке. — По здравом размышлении мне нравится идея посмотреть на нее. Она может кое-что нам дать по Фиделю Кастро. Как он, так сказать, ведет себя in camera[129]».
Мы решили сделать это за обедом во вторник в маленьком ресторанчике по выбору Ханта в конце бульвара Италии. Киттредж, я знал, как будет выглядеть этот ресторанчик, прежде чем увидел его: достаточно невзрачное место, и потому Хант не встретит там никого из своих светских знакомых. Так или иначе, мы назначили встречу на другой день, на вторник прошлой недели. Я решил быть последним из расточителей и написать вам завтра вечером еще одно многолитровое письмо.
16 апреля 1958 года
Дорогая моя Киттредж!
Обед начался самым неожиданным образом, хотя я мог это предвидеть. Либертад явилась не одна, как было условлено с Шеви, наоборот, она вошла в ресторан в сопровождении самого сеньора Фуэртеса.
Поскольку Хант до той минуты никогда не встречался со звездой нашей агентуры ЛА/ВРОВИШНЕЙ (ибо, по счастью, не было такой критической ситуации, которая требовала бы их свести), могу вам сказать — я пережил пренеприятный момент. Хотя Хант, казалось, принял Шеви за того, кем выдала его Либертад («Мой друг и переводчик доктор Энрике Сааведра Моралес»), я не переставал твердить себе: «Перестань кипеть. Перестань кипеть. Остынь!»
А Либертад сияла. Пожалуй, Хант даже чуточку смягчился — такой жар исходил от нее.
«Сеньорита, — сказал он, мобилизовав все свое знание испанского, — я восторгаюсь вашим языком и предпочту говорить на нем, хотя, быть может, это и неблагоразумно. — Она рассмеялась, поощряя его. — Быть может, мои познания в языке избавят нас от переводчика, хотя я рад вашему другу, доктору Сааведре. Могу я спросить, — обратился он к Шеви, — вы не родственник дона Хайме Сааведра Карбахаля?»
«Дальний, — ответил Шеви. — Я даже не знаю, признает ли он нашу бедную ветвь семьи».
У меня было такое ощущение, будто я нахожусь в тяжело нагруженном самолете, который, подойдя к концу взлетной полосы, сумел все-таки подняться в воздух.
Мы сделали заказ. Ресторанчик оказался таким, как я и предполагал, — дешевым и средненьким по качеству еды. Меню было ограниченное, салфетки, хотя и не желтые, давно сказали белому цвету «прости», за столиками сидели лишь двое-трое бизнесменов в одном конце зала и две дамы среднего возраста и скромного достатка в другом, а у официанта был такой вид, точно он погряз в долгах и завален старыми лотерейными билетами, — да, Хант выбрал такое место, где наша неправомерная встреча, да и вообще любая, пройдет незамеченной.
Еще в машине Хант спросил меня: «Либертад известно мое имя?»
«Несомненно».
«А то, чем я занимаюсь?»
«Думаю, что да».
«В таком случае мне придется проинформировать Пеонеса о встрече».
«Вы считаете, что должны? Не думаю, чтобы она сказала ему хоть слово».
«Не скажет, нет, верно? Она ведь ничего этим не выиграет».
«Нет, сэр».
Хант щелкнул языком.
«Ну, мы не допустим, чтобы это превратилось в помешательство», — сказал он.
Учитывая все это, можете представить себе, как были встречены самые изощренные трюки Либертад. Первым пунктом в ее программе было заставить мистера Ховарда Ханта проявить галантность, но все ее чары наталкивались на одну его особенность: красота, не подкрепленная общественным положением, не оказывала на Ханта воздействия.
А потому после первого обмена любезностями он сразу перешел к делу. Мы едва успели сделать по нескольку глотков мартини (Ховард настоял на том, чтобы самому приготовить коктейль — за столиком!), как начался допрос Райской Птички.
«Что вы можете мне рассказать о Фиделе Кастро? Вы встречались с ним на Кубе?» — спросил Ховард.
Это было слишком рано. Шеви впервые с той минуты, как мы сели за столик, встретился со мной взглядом — в его глазах было сожаление, которое чувствовал и я.
«Да, — сказала Либертад. — Фидель Кастро сейчас в горах».
«Правильно, — сказал Ховард. — Мне это известно».
«В Сьерра-Мадре», — сказала она.
«Совершенно верно, — сказал Хант. — Но как вы все-таки с ним познакомились?»
Мне было неловко это слушать. Ханту вовсе не обязательно владеть искусством допроса, но он, безусловно, мог бы вести его лучше. А он стал сыпать вопросами безо всякого вступления, без попытки как-то разговорить Либертад. Даже не обменялся с ней взглядами.
Тем не менее она старалась быть вежливой. Она готова была платить наличными.
«У Фиделя Кастро был роман с моей ближайшей подругой в Гаване. Теперь, когда он в горах, моя подруга, конечно, видит его не так часто».
«Но она все-таки видит его?»
«При случае он пробирается в Гавану. Вот тогда они встречаются».
«А что еще он делает в Гаване?»
«Насколько мне известно, выступает перед группами людей и собирает деньги».
«А вы бываете на такого рода собраниях?»
«Была только раз и то для того, чтобы рассказать моему большому другу Фульхенсио Батисте, о чем там шла речь. Сеньор Кастро говорил как разгневанный революционер, он сказал: „Фульхенсио поддерживают янки“.»
«Вы сами слышали, как он это сказал?»
Она убежденно кивнула.
«А в другом плане вы сеньора Кастро не знаете?»
«Во время моего пребывания на Кубе я жила только с одним мужчиной, так же как сейчас живу только с вашим другом, чье имя мне нет нужды называть».
«Нет, нужды в этом нет», — согласился Хант.
«Я верна тому, кем восхищаюсь. Это вопрос принципа».
«Похвально», — сказал Хант.
«Так что, сеньор, интимно я Фиделя Кастро не знаю. Но моя подружка, — перешла на английский Либертад, — рассказала мне уйму всего».
«Хорошо, — сказал Хант, — перейдем к мозговой кости».
Либертад понимающе улыбнулась.
«Он мужчина как все», — заявила она.
«Могли бы вы это пояснить?»
«Молодой и сильный. Немного стеснительный. Говорит с женщинами о политике».
«Это вы узнали непосредственно от своей приятельницы, — спросил Хант, — или из сплетен?»
«Это мозговая кость, — сказала Либертад. — Он как все кубинские мужчины. Типичный эгоист. Сделал дело — и привет. Нормальный мужчина».
Хант был явно не в восторге: после всех своих стараний он узнал лишь то, что Фидель Кастро — нормальный мужчина.
«А как часто Кастро бывает в Гаване?» — спросил он.
«Пожалуй, раз в месяц».
Она вздохнула, как бы давая понять, что сказала достаточно, и тут вмешался Шеви: «Не хотите ли вы сказать, что не удовлетворены информацией, которую предоставила вам мой дорогой друг сеньорита Ла Ленгуа?»
«Я был бы удовлетворен любым ответом, полученным от столь очаровательной дамы, как ваша спутница, — заметил Хант, — однако, по моим источникам, Фидель Кастро последние два года не спускался с гор».
«Если Либертад Ла Ленгуа говорит, что он был в Гаване, — возразил Шеви, — я бы на вашем месте, сеньор, пренебрег вашими источниками».
«О, я, безусловно, посчитаюсь с мнением дамы, — сказал Хант. — Мы наведем дальнейшие справки».
«Это мудро», — сказал Шеви.
Молчание.
Пустоту заполнила Либертад.
«Я слышала, — сказала она, — что ваш друг Бенито Нардоне очень одинокий человек».
«Мне он представляется человеком очень занятым», — сказал Хант и положил на скатерть руки ладонями вниз, растопырив пальцы и как бы давая понять Либертад, что надо отступиться.
Либертад, в свою очередь, положила руки на пальцы Ханта, чего я бы не стал делать.
«Я хочу, — произнесла Либертад, — чтобы вы сказали Бенито, что он самый привлекательный мужчина, какого я встречала. Я имею в виду не только в Уругвае, а и во всех странах, где я была».
Хант вытащил руки из-под ее пальцев.
«Моя дорогая, я мог бы сказать ему это раз пятьдесят от имени дам, не менее привлекательных, чем вы, но я так не поступаю. Наши отношения на этом не строятся».
Ее глаза заискрились.
«И вы не сделали бы этого для меня?»
«Вы наверняка вполне довольны чудесным сильным мужчиной, который с вами».
Последовала пауза, настолько долгая, что возникло неприятное чувство, будто Хант сейчас встанет и уйдет: его нрав не был учтен. Тут снова вмешался Шеви.
«Позвольте, я расскажу о себе», — сказал он.
Хант кивнул.
«Я бедный профессор классических языков, человек, которому приходится довольствоваться своей наблюдательностью, ибо я не занимаю большого места на арене жизни».
Киттредж, я поверить не мог нахальству Шеви. Скверно было уже то, что он назвался Сааведрой, поскольку Хант мог расспросить дона Хайме про менее знатную ветвь семьи, но заявить, что он к тому же еще и профессор классических языков! Если я не ошибаюсь, Ховард в университете Брауна прослушал несколько курсов по греческой и латинской цивилизации. Не могу сказать, чтобы я чувствовал себя уютно при таком направлении разговора.
«Наблюдая за вами, сеньор, — продолжал Шеви, — могу сказать, что я аплодирую вашему проницательному уму. Вы из тех, кто двигает события. Так что бедный профессор греческого готов, несмотря на пропасть, разделяющую нас по положению в жизни, угостить вас и вашего приятеля стаканом вина».
«Извольте, — сказал Хант, — при условии, что смешивать мартини буду по-прежнему я».
«Хорошо, — сказал Шеви. — Вы смешаете мартини, мы выпьем, и я заплачу».
«И все будет улажено», — сказал Хант по-английски.
«Ха-ха! Проницательное замечание, — произнес Шеви. — Я это говорю как поклонник американского, не английского, языка. Американский язык более грубый, но больше нам подходит. Он приспособлен для солдат — гладиаторов новой империи. Да вы и похожи на римлян».
«При том преимуществе, что мы ближе к моральным концепциям греков».
«Ха-ха! Чрезвычайно проницательное высказывание», — сказал Шеви.
Я был поражен его актерскими способностями. Роджер Кларксон, первый куратор Шеви, называл его бездарем, но Роджер, возможно, ни разу не присутствовал при подобной импровизации. Шеви вполне вошел в роль доктора Сааведры.
«Сэр, надеюсь, вы не обидитесь на мои слова, — сказал он, — но я не мог не видеть, сколь безапелляционно вы отмели, признаюсь, амбициозный интерес мисс Ла Ленгуа к фигуре Бенито Нардоне. Должен заметить, что, по моему скромному мнению, вы совершаете серьезнейшую ошибку».
Либертад кивнула с глубокомысленным видом.
«Бенито Нардоне, — продолжал Шеви, — человек из народа, который по велению политической карьеры вынужден был расстаться со своими старыми друзьями. Если он станет президентом Уругвая, ему понадобится восстановить доверие у населения. Это доверие может быть восстановлено исключительно с помощью Либертад Ла Ленгуа. Она женщина из народа, ставшая дамой, как и он стал господином…»
«Знаете, — прервал его Хант, — эта аналогия не выдерживает критики». Позже Хант скажет мне: «Очень нужна Бенито проститутка, от которой все еще разит начальником полиции».
Но Шеви, явно обладавший известной долей телепатии, в свою очередь одержал над ним верх.
«Не исключаю, сеньор, — сказал он, — что вы чувствуете известную озабоченность, не разгневается ли нынешний покровитель дамы, но уверяю вас: лицо, о котором идет речь, почтет за честь уступить любовь своей жизни будущему спасителю Уругвая».
«Да, — сказала Либертад, — Педро смирится с утратой».
«Дорогая моя, — сказал Хант, — я вовсе не хочу кого-либо обескураживать».
«Многие аргентинцы не верили сначала, что Хуан Перон и Эвита что-то для них сделают. Однако многие исторические перемены были произведены именно этой дамой», — заметила Либертад.
«Не могу с вами не согласиться, — сказал Хант, — и уверен, что ваши многочисленные связи помогут вам встретиться с Бенито и вы очаруете его, как очаровывали многих важных особ прежде. Возможно, настанет день, когда ваши мечты осуществятся. Я же не могу впрямую помочь вам, поскольку это не соответствовало бы моему статусу гостя в вашей стране. — Он кончил смешивать коктейли, протянул ей стакан и улыбнулся. — Разрешите выпить за вашу красоту».
«За ее красоту», — подхватил Шеви и залпом проглотил больше половины своего мартини.
«И за потрясающего Педро Пеонеса, сильного мудрого человека высоких помыслов».
«И двадцати трех достоинств!» — сказала Либертад.
Мы рассмеялись, рассеяв мрачную атмосферу, пока длился смех. Принесли еду, и она оказалась просто плохой. Резиновая белая рыба, поджаренная на прогорклом масле, с гарниром в виде клейкого риса. При такой еде оставалось лишь поглощать мартини.
Шеви к этому времени впал в знакомое мне состояние. Если бы мы находились на конспиративной квартире, я готовился бы сейчас к вспышке раздражения.
«Изо всех существ, в чьих жилах течет кровь, — произнес Шеви по-английски, — самым легкоранимым является женщина».
«Что-что?» — переспросил Хант.
«Это из Еврипида, — сказал Шеви, — „Медея“ в переводе профессора Гилберта Мэррея».
«Первый класс», — сказал Хант.
Шеви поднял свой бокал:
«Аплодирую вашему мартини.»
«Пьем до дна», — объявил Хант и осушил свой бокал.
Я никогда не видел, чтобы он столько пил за обедом. Ему наверняка пришлось мобилизовать свои силы, чтобы проявлять такое безразличие к Либертад.
А дамочка отнюдь не сдавалась. Она бросила на меня взгляд, и, Киттредж, я утратил всякую волю и торжественно кивнул ей, словно находился у нее на службе. Затем большим пальцем ноги она нащупала мою щиколотку и слегка пнула.
«Понимаете ли вы, с каким уважением я отношусь к американцам? — с улыбкой спросил Шеви. — Как высоко я ставлю их силу и уверенность в себе».
«Вы выразили мнение, с которым я полностью согласен», — сказал Хант.
«Вот почему я так сожалею, — продолжал Шеви, — что у меня не получается серьезного разговора с вашими соотечественниками. Они непроницаемы в своей изоляции».
«Разговоры ничего не стоят — так мы считаем», — сказал Хант.
«Наоборот, — возразил Шеви. — Предпочитаю цитировать моих любимых греков: „Обтачивай свой язык на горниле правды, и пусть вылетит хотя бы искра — она будет иметь вес“.»
«Софокл?» — спросил Хант.
«Нет, сэр».
«Пиндар?»
«Конечно».
«А я вспомнил об одном более пророческом замечании Фукидида, — сказал Хант. — Я цитирую его, конечно, не буквально».
«Парафраз приемлем, сеньор. Фукидид, в конце концов, не поэт».
«У империи есть три смертельных врага, — сказал Хант. — Первый — сострадание, второй — стремление вести честную игру и третий — это в качестве ответа на ваше желание настолько распалить меня, чтобы я говорил, не закрывая рта, — любовь к диспутам. — Он поднял руку. — Да. моя страна уникальна. Она приняла на себя груз империи, который возложила на нее история, но мы всячески стараемся вырваться из железного кольца трех правил, установленных Фукидидом. Мы стараемся проявлять сострадание. Мы пытаемся в сложных обстоятельствах вести честную игру, и, наконец, должен признать, что я, как пьяница, люблю хорошую дискуссию».
Не думаю, чтобы он был в дымину пьян, — просто захмелел. Они оба были одинаково пьяны. Казалось, они вот-вот кинутся лобзать друг друга или вместе спрыгнут со скалы, но, так или иначе, проглотив по два двойных мартини, они потеряли интерес к Либертад и ко мне.
Должен сказать, я тоже был так пьян, что чуть с гордостью не заявил: «Ховард, это же наш агент номер один ЛА/ВРОВИШНЯ». Никогда больше не стану пить джин почти натощак.
«Империи, однако, должны устанавливать соотношение между богами и людьми. Ибо в природе тех и других править всюду, где можно».
«Согласен, — сказал Хант. — Это очевидно».
«Конечно, лишь в том случае, если существует один Бог. Он, безусловно, призовет человека к ответу за самоуверенность и гордыню».
«Не представляю себе, чтобы моя страна могла от этого пострадать. Не забывайте, мы живем в американском веке, потому что так суждено. Добропорядочные мелкие фермеры взвалили на себя это бремя, сэр. Мы ведем войну против коммунизма, войну христианства против материализма».
«Нет, сэр, — сказал Шеви, — материализм служит вам лишь оправданием. Вы можете потерять империю, но вы не знаете, кому вы ее проиграете. Вся ненависть не сразу заявляет о себе».
«Не намекаете ли вы, сэр, — сказал Хант, — что нас ненавидят там, где мы и не ожидаем?»
«Да, вас ненавидят в неожиданных для вас местах».
«Что ж, так англичане расплатились за власть. А теперь расплачиваемся мы. Я вот что вам скажу, доктор Сааведра, — заявил Хант с достоинством, появляющимся от больших возлияний, — нам не нужна дружба, которую можно легко купить».
«Значит, вы приветствуете ненависть как доказательство вашей силы?»
«Мы все еще держимся греков?» — спросил Хант.
Либертад зевнула.
«Скучно?» — спросил Хант.
«Нет, — сказала Либертад. — Я предлагаю пойти ко мне и выпить bеаисоир[130] тостов друг за друга».
«По правде сказать, — заметил Шеви, — я не уверен, что мне хотелось бы жить в вашей империи. Иногда она представляется мне сообществом пчел, лепящихся к лидеру в приливе восторга и патриотизма».
«Это по-прежнему вы или уже греки?» — спросил Хант.
«Трудно сказать, где кончается Фукидид и начинаюсь я. В конце концов, я всего лишь доктор Сааведра», — сказал Шеви, наливая себе мартини из стоявшего возле Ханта кувшина.
«Доктор, ваши последние замечания касательно моей страны — сущая ерунда».
«С вашего позволения, я, Сааведра Моралес, грек, лояльно относящийся к вам, римлянам, эпигон новой империи, аколит Батисты и Нардоне. В плане политических взглядов я на вашей стороне. Это потому, что у меня всего одна жизнь, и я по размышлении пришел к выводу, что вы и все ваше мне выгодны. Но когда мы с вами погрузились во тьму истории, я понял, что ваша сторона, которая теперь является моей, не выиграет. Она проиграет. Можете сказать почему?»
«Представить себе не могу. Скажите вы. Я не знаю даже, с кем мы сражаемся».
«Значит, не знаете. Вы сами и ваши люди никогда нас не поймут. Мы глубже смотрим, чем вы. Мы знаем, когда отлив сменяется приливом. Когда этот уникальный революционер Фидель Кастро высадился на Кубе в пятьдесят шестом году, большинство его людей погибли — остались в живых только двенадцать человек. Он попал в засаду, устроенную солдатами Батисты. Преследуемые днем и ночью, Кастро и его люди прятались у бедных крестьян. На пятую ночь Фидель сказал: „Дни диктатуры сочтены“. Он знал. По лицам крестьян, которые дали ему приют, он видел, что Куба готова к глубинным переменам. Вы, сэр, никогда не поймете, какие мы».
«Но вы же говорите, что вы на моей стороне, — сказал Хант. — Если так, то кто же тогда „мы“?»
«Вы можете издеваться над моим употреблением местоимений, но живу-то я среди таких людей. „Мы“ — это люди со смуглой кожей. Да, господин начальник, это так. Латиняне, мусульмане, африканцы, восточные народы. Все это мы. И нас вы никогда не поймете. Вы не сознаете, что мы жить не можем без чувства чести. Мы хотим подняться над чувством стыда. Видите ли, сэр, порой люди вроде меня чувствуют, что упали слишком уж низко — им никогда не вернуть свою честь. Если я заставляю себя совершить какой-то храбрый поступок или сделать добро, я обнаруживаю потом, что за этот достойный акт получил лишь временную передышку от неотступно преследующего меня стыда. Мое чувство чести навеки утрачено».
Хант кивнул с рассудительным видом. Нужен кто-то посильнее доктора Сааведры, чтобы сбить его с толку.
«Не наша американская цивилизация виновата в том, что вы несчастны, а ваши собственные пороки, друг мой. Как в верхах, так и в низах. — Он протянул Шеви бокал с мартини, а остатки вылил из кувшина себе в бокал. — Давайте обратимся к фактам. Вы сидите тут, пьете мое вино и произносите зажигательные речи в защиту смуглокожих. Откуда вы знаете, что это так, дружище? Темная кожа, возможно, указывает на наличие чего-то темного и разрушительного в душе. Божественная интуиция, возможно, пытается нам это подсказать. Слышали про сыновей Хама?»
«Дассэр, дело всегда кончается расовым превосходством», — сказал Шеви.
«Нет, сэр, — сказал Хант. — Дело в характере. Мне хотелось бы рассказать вам одну историю».
Шеви небрежно повел рукой. Джин наконец оказал и на него свое действие.
«Вы говорите, я слушаю», — сказал он.
«Еще не выдохлись, дружище?» — спросил Хант.
«Выкладывайте», — сказал Шеви.
«Это касается моего отца, — сказал Хант, — так что давайте снизим напряжение».
«Прошу извинения, сеньор».
«Извинение принято. Благодарю вас. Могу смело сказать, что мой отец был человеком почтенным, — сказал Хант. — Адвокатом. А в конце жизни судьей. Хорошим отцом. Он научил сына удить рыбу и боксировать, ездить на лошади и стрелять. Однажды — мне было тогда десять лет — мы ехали по проселочной дороге во Флориде, в Эверглейдс».
«Знаю, — сказала Либертад. — Это недалеко от Майами».
«И увидели большую гремучую змею, которая грелась на солнце, лежа на краю канавы. Отец остановил машину и велел мне достать из багажника новое ружье, которое было куплено накануне, ко дню моего рождения. Я обнаружил, однако, что оно слишком для меня тяжелое, я не смогу, держа его на весу, прицелиться и выстрелить. Но прежде чем я успел поддаться панике, отец взял у меня ружье, нацелился на голову змеи и велел мне нажать на спуск. Кожа этой змеи все еще висит у меня на стене. — Он кивнул. — И я все еще помню, какое доверие и любовь испытывал к отцу тот десятилетний мальчик».
Киттредж, хотя к тому времени я тоже был изрядно пьян, но все же вспомнил, как Хант рассказывал ту же историю, только в более пространном варианте пару вечеров тому назад на estancia, когда Нардоне попросил его сказать несколько слов собравшимся. Теперь слушателями были Либертад и доктор Сааведра. Я подумал, что со стороны Ханта глуповато так скоро повторяться при мне, но он подмигнул. Глаза его загорелись от джина — он весь светился, черт побери.
«Да, — сказал Хант, — мой отец был человек храбрый. Его партнер по адвокатской практике во Флориде в один прекрасный день сбежал в Гавану с несколькими тысячами долларов. Отец переложил свой „браунинг“-автомат из ящика стола в карман пиджака, купил билет на самолет „Пан-Америкэн“, в тот же вечер вылетавший в Гавану, обошел бары и обнаружил своего партнера в известном заведении „Неряха Джо“. Он подошел к этому типу, протянул руку, и тот выложил ему на ладонь все, что не успел истратить на женщин, выпивку и карты. Жалостливый человек мой отец. Он не стал подавать в суд на бывшего компаньона. Потом, случалось, даже выпивал с ним».
«Феноменально», — изрекла Либертад.
«Ну хорошо, — сказал Хант. — Сейчас в Карраско, в двух кварталах от меня, живет полковник Хакобо Арбенс, недавно вернувшийся из страны за „железным занавесом“ — Чехословакии. Я упоминаю об этом человеке, потому что четыре года назад помог сбросить его и его прокоммунистическое правительство в Гватемале».
«Que golpe, maestro!»[131] — прошелестела Либертад.
«А теперь мы с полковником Арбенсом раскланиваемся друг с другом в гольф-клубе. Мы живем в странные и вроде бы либеральные времена, но я никогда не соглашусь считать этого господина с коммунистическими симпатиями моим настоящим соседом. Я всегда думаю о его отце. Видите ли, отец полковника Арбенса покончил жизнь самоубийством. Он набрал воды в рот, поднес к губам пистолет и нажал на спуск. При подобном способе самоуничтожения последствия такого акта бывают самые невероятные». (Я перевел это, Киттредж, с испанского, на котором говорил Хант: el desarreglo prodigioso despues del hecho. Какое доказательство лингвистических способностей!) Должен сказать, Ховард не удержался и осклабился, а Либертад прочистила горло.
«Сеньоры, сеньорита, я рассказал вам об этом вовсе не из желания порадоваться бедам семьи полковника Арбенса, а чтобы показать, что разница между нашими отцами аналогична разнице между философиями свободы и авторитаризма. И я хочу сказать вам, доктор Сааведра, что категорически отвергаю ваше представление, будто моя страна может когда-либо лишить вас или какие-либо народы и страны, чьим представителем вы себя считаете, чего-либо, хотя бы отдаленно напоминающего нерушимую основу человеческого существования — чувства чести. Нет, сэр. Мой отец, видите ли, приобщил меня к грекам, и соответственно в колледже я изучал классические языки. Отец даже заставил меня выучить наизусть одно великое утверждение Аристотеля. Дассэр. Аристотель открыл мне, что есть нечто более высокое, чем человеческое существование, и люди обнаружат это божественное начало, лишь открыв его в себе. Достаточно ли вы трезвы, чтобы понять это? Цитирую: „Не слушай тех, кто призывает тебя не воспарять мыслью. Нет. Наоборот, живи сообразно самому возвышенному, что в тебе есть. Ибо как бы ни мало это было по силе и ценности, оно выше всего остального“.»
Шеви выпустил последний залп: «Нет, сэр, это мы, а не вы, следуем мудрости Аристотеля, ибо он грек, а значит, человек со смуглой кожей, наделенный разумом и несущий свет людям».
Тут Хант посмотрел на часы, потребовал счет, внимательно его просмотрел, положил причитающуюся четверть суммы, я выложил свою долю, Хант подождал, пока я достану мелочь, чтобы оставить чаевые, жестом попрощался с Шеви, поцеловал руку Либертад, сказав: «У вас хорошая твердая рука, милочка», и направился к выходу; я за ним, при этом я успел заметить взгляд, который послала мне вслед Либертад. В нем не было и намека на то, что она захочет когда-либо меня видеть.
По дороге мы с Хантом заехали в кафе и выпили каждый по три чашечки эспрессо, сопроводив их двумя таблетками сен-сена, но я не стану изображать дело так, будто, вернувшись в посольство, мы занялись работой. Около пяти я позвонил Шеви в его контору, разбудил его и велел встретиться со мной в «юридической библиотеке», как мы называли конспиративную квартиру в высотном доме на Рамбле. Могу обещать, что последуют кое-какие открытия, а потому пошлю вам завтра другое письмо.
Навеки ваш
17 апреля 1958 года
Дорогая моя Киттредж!
Встреча с Шеви на конспиративной квартире продолжалась не один час, но я избавлю вас от описания первой ее половины, которая состояла главным образом из того, что я отчитывал его, доходя порой чуть не до рукоприкладства.
С ним просто рехнуться можно. Он пытался объяснить свое появление с Либертад тем, что хотел уберечь меня.
«Вот была бы беда, если бы Хант вступил с ней в связь! — И усиленно тряс головой. — Я еще объясню. Она вовсе не та, кем кажется», — твердил он. Затем на какое-то время умолкал.
Да, я мог бы убить его. Да и убил бы, если бы не чувствовал себя преотвратительно; надо было быстро трезветь, поэтому прошел час, прежде чем во мне пробудился обычный человеческий интерес и я спросил, откуда у Шеви такие познания в греческой философии. Оказывается, он в течение нескольких часов набирался цитат.
«Причуда, — сказал он. — Мне не хотелось являться с пустыми руками».
«Но откуда вы могли знать, что Хант не заговорит с вами по-гречески? Он же учился в колледже».
«Он — янычар. А от янычар культура отскакивает».
«Вы сумасшедший».
«Стоило попробовать».
Я снова разозлился.
«Не убеждайте себя, что вы в безопасности».
«Я знаю, что это не так».
«Вам придется оставить в покое Либертад».
«О, — сказал он, — в этом, право же, нет необходимости».
«Это абсолютно необходимо. Прежде всего вы связаны с управлением».
«Да. Вы мой первый и единственный».
«Хватит, — сказал я. — Вы порываете с дамочкой».
«Можем, мы обсудить это завтра?»
«Черт возьми, нет, — рявкнул я. — Если вы не будете соблюдать до буквы наши правила, разрыв контракта неизбежен. — Я кивнул. — Мы безжалостны к тем, кто нас предает!»
На самом же деле, если я порву с ним отношения, меня начнут бомбардировать запросами из Спячки. «Почему?» — будут спрашивать они. Но Шеви ведь не может прочесть мои мысли. Такое слово, как «безжалостны», не может не нагнать страха в душу провинившегося.
«Больше я ее не увижу, — внезапно заявляет он. — С этого момента она для меня не существует. — Я понятия не имею, говорит ли он правду. Все произошло так неожиданно, точно обрушилась стена. — Я скажу вам правду, и тогда вы поймете, что я действительно оберегал вас».
У меня мелькает мысль, что мы могли бы передать его Педро Пеонесу. Я поражен тем, как разрастается сердце в груди, хотя на нем словно лежит лед. Я с таким трудом сдерживаю ярость, что мне кажется, будто меня придавило большущим камнем. Что-то во лжи Шеви глубоко тревожит меня.
«Она не перестанет для вас существовать, — говорю я, — пока вы не расскажете всей правды. Учтите, что я ее уже знаю».
Он смотрит мне в глаза. Мы долго смотрим друг на друга, и каждый из нас поочередно пересиливает другого, или, следует сказать, меньше врет. Наконец он произносит:
«Вы не знаете правды, иначе вы никогда бы не устроили этой встречи».
«Пока вы мне не расскажете, я не смогу сравнить вашу правду с моей».
Шеви улыбается, услышав эту уловку, но слабо. Он измучен еще больше, чем я.
«Я расскажу вам, — говорит он, — потому что объективная реальность теперь ясна. Я должен смыть ее с себя».
«Смыть?»
«Desnudar… privar… — Он наконец находит нужное слово. — Избавиться. Мне, право же, не следовало поддерживать ее просьбу о встрече с Хантом. В конце концов, трудно поверить, что она проститутка».
Лицо вдруг стало скорбным, он обхватил меня руками, словно мы внезапно встретившиеся братья, и сказал: «Либертад не женщина, а трансформированный в женщину гермафродит».
При этом Шеви испустил такой глубокий вздох, что я ощутил его дыхание, ее духи и мертвенный запах тягостного обещания, которое он слишком долго в себе носил. Поскольку я на это почти не реагировал, считая, что Шеви говорит метафорически, он добавил: «Полное и глубокое изменение. Metamorfosis quirurgico.»
«Хирургическая трансформация?» — спрашиваю я.
«Si» [132].
«Где?»
«В Швеции».
«А вы пробовали?…»
Я хотел спросить, есть ли вход. Глупые вопросы теснятся у меня в мозгу. Вспомнил, как Хант сказал: «У вас хорошая твердая рука, милочка».
«Она может занять общепринятую позицию, — печально произносит Шеви. — Но только в темноте. Весь обман происходит с помощью рук. Она смазывает их маслом. И пальцами творит поистине чудеса. Однажды она мне похвасталась, что за тридцать дней в Лас-Вегасе приняла семьдесят мужчин и ни один не понял, что не входил в нее. Это было лишь un juego de manos».
«Ловкость рук?»
«Да. Prestidigitation».
«А груди?»
«У гермафродитов есть груди. А кроме того, Либертад принимает гормоны».
«Хватит. Я слышал достаточно», — сказал я. На самом же деле продолжал разговор, так как знал: стоит прекратить расспросы, и придется поверить тому, что он сказал, а тогда мне станет плохо.
Мои чувства в этот момент так переплелись, что, клянусь, Киттредж, я физически ощущал присутствие Альфы и Омеги. Да, Альфа, наш мужественный куратор в мире операций и бумагомарания, раздумывала, не гомосексуалист ли сам Шеви? Ведь это же очевидно, верно? Раз тебя так тянет к трансвеститу, или — как еще можно его назвать — транссексуалу. Я весь извелся от смущения, пока это писал.
А другая часть меня знает, что Либертад, как бы низко она ни пала, является олицетворением женственности. Она сумела вобрать в себя квинтэссенцию женственности, находясь где-то между он и она! Она не женщина, но существо, источающее красоту. Следуя щедрой широте воззрений Омеги, могу сказать, что я не гомосексуалист, но поклонник красоты, красоты женщин. Можете вы представить себе, чтобы в человеке сосуществовали столь противоречивые чувства? Да, конечно, можете, вы единственная, кто это может.
Бедный Шеви! Либертад — агент в мире женщин, а он — агент в мире мужчин. Рядом с ней он чувствовал себя менее одиноким — а кто может быть более одиноким, чем Шеви? Сейчас я ему запрещал это.
Я в свою очередь обнял его, глубоко ему сочувствуя, и мы выпили, а он показал мне фотографии жены и сына, которые носил в бумажнике. Оба приземистые, оба смуглые, у жены глаза как оливки и черные как вороново крыло волосы. На лице лежит невеселая печать поистине гаргантюанских задач, которые стоят перед коммунистическим миром. У нее монументальные груди — такая женщина способна носить тяжести на фабрике, в семье, в партийной ячейке. Во всяком случае, такое впечатление создалось у Гарри Хаббарда, редактора. Шеви снова вздохнул, глядя на нее: какое-то время, кроме нее, у него никого не будет. Я внутренне вздрогнул. За нас обоих.
Вы наверняка обнаружите здесь излишний ложный пафос. Я сам это вижу. Можете не сомневаться, я без дальнейших околичностей довез Шеви до дому, но весь масштаб новости, которую я узнал, вернулся вместе с головной болью, как только я приехал к себе в отель. Вопрос в том, сколько открыть Ханту на другой день в конторе.
Разрешите сделать перерыв на ужин. Немного churrasco[133], колбасы и черного пудинга подкрепят меня, чтобы я мог взять последнюю милю.
Некоторое время спустя
Следующий день, среда, прошел не так, как ожидалось. Я готовился к ужасающе долгому сидению с Ховардом: ведь если он счел ЛА/ВРОВИШНЮ скомпрометированным, за этим могла последовать тридцатишестичасовая схватка со Спячкой при помощи шифровальной машины, но Ховарда не оказалось в конторе. Ближе к полудню он позвонил и сообщил Нэнси Уотерстон, что отправляется с Нардоне на сутки в избирательное турне.
«Что же до всех нас, — буркнул Порринджер, — мы занимаемся обычной повседневщиной».
Порринджер едва ли мог быть мне союзником, но достоинство похмелья состоит, пожалуй, в том, что оживают старые клише. В шторм любой порт годится! Порринджер при всех своих недостатках не был глуп.
Мы отправились в одно из кафе, каких много на улице. Пыльные металлические стулья, липкие от кофе крышки столов, реклама аперитивов на вывесках, плохо одетые домашние хозяйки, поглощающие мороженое, мальчишки, прогуливающие школу. По-моему, единственное место на свете, где кафе на улице выглядят как надо, это Париж, но наше кафе — увы! — не в Париже, а в Монтевидео, хоть и называется не как-нибудь — кафе «Трувилль»: семьдесят или восемьдесят грязных круглых столиков из белого металла расставлены на тротуаре бульвара Генерала Артигеса. Это, как и следует ожидать, транспортная артерия города. Такого рода улицы в Южной Америке всегда носят имена генералов. Авенида Генерала Аорты, бульвар Генерала Каротида, авенида Адмирала Клоака. Если я без нужды жесток к Монтевидео, городу, который не сделал мне ничего плохого, это объясняется тем, что в такое утро второсортный морской порт выглядит, несомненно, олицетворенной клоакой нашего грязного мира. Или же это объясняется моим жутким настроением?
Выждав двадцать минут (в течение которых Порринджер изливал свое раздражение на Ханта), я приступил к делу. Что он, Порринджер, знает о Либертад?
«О ней я знаю почти все, — заявил он и похлопал себя по животу. — Так что начинай ты».
Да, произносит он это, как сноб, успешно окончивший университет и овладевший куда большим количеством библиографического материала, чем вы в состоянии когда-либо осилить.
Я решаю попробовать проткнуть этот надутый шар. Тогда, по всей вероятности, он выложит свою информацию. Порринджеру всегда трудно удержать при себе то, чем он владеет.
И я рассказываю ему то, что сообщил мне Шеви про перемену секса.
«Да, — произнес он. — Я думал, не предупредить ли тебя насчет Шеви».
«Почему же ты этого не сделал?»
Он передвинулся в кресле.
«Это же твой агент. Я не гажу в каждом ласточкином гнезде».
Я подумал, что Порринджер, должно быть, ждал, когда ЛА/ВРОВИШНЯ лопнет и засыплет меня осколками.
Словно прочитав мои мысли, Шерман добавил: «Я не хотел устраивать шума в резидентуре по поводу Либертад. Да и ты не хочешь».
«Можешь рассказать мне, что ты о ней знаешь?»
Он кивнул с таким видом, словно судья, приятно передохнув, принял решение в пользу просителя.
«Ну, — сказал он, — мне эта история с самого начала не понравилась. Пеонес мог иметь любую проститутку в Монтевидео (я хочу сказать, он любит густую поросль на девчонке еще больше, чем я). Так чего же он искал на Кубе? Какого-то извращения. Иначе быть не могло. Я послал в Гавану запросы насчет дамочки и узнал лишь, что все шито-крыто. Тогда я обратился к одному приятелю из отдела Западного полушария, который занимает там не последнее положение, но Либертад вернулась сюда с Пеонесом прежде, чем мой приятель мог что-либо мне прислать. Я все же узнал, что ее покровителем в Гаване был техасский приятель американского посла у нас в Уругвае, и потому мы ничего не могли выжать из гаванской резидентуры. Немного позже — слишком поздно — я обнаружил, что Либертад из тех гермафродитов, которые ездят в Швецию выворачивать наизнанку свой шланг».
«Выворачивать наизнанку?»
«Ты хочешь сказать, что ничего не знаешь про шведскую хирургию?»
«Не могу сказать, что знаю».
«Живи и учись. Шведские мясники не просто отрезают член и яйца, а потом протягивают руку за денежками. Эти Олафы считают себя виртуозами. Они убирают мускулы, но из гуманных соображений оставляют кожу мошонки и пениса, так как в эпидермисе этих частей тела нет нервных окончаний. Затем хирург проделывает дыру, которая, боюсь, никуда не ведет, и обкладывает ее полученной таким образом тканью».
Он походил на буйвола: не сдвинешь с места, а уж если пошел, так не остановишь.
«У меня возникло несколько вопросов, — продолжал он. — Мы здесь под Хантом. Шефом, который главной целью тайных операций считает залавливание местных полицейских. Ховард влюблен в Пеонеса, а Пеонес влюблен в Ла Ленгуа. И я обладаю информацией, которой будут так же рады, как сифилису в чашке Петри. Но ты меня знаешь. Я никогда не довольствуюсь тем, что имею. Я начинаю расспрашивать в местных борделях, а они, братец мой, все тебе выложат. До Гаваны Либертад именовалась Родриго. Родриго Дуразно, не как-нибудь. Специальное обслуживание. Полноценный пенис, которым он не мог пользоваться как надо, и груди. Был своего рода главным номером на оргиях. Ну, сам понимаешь. — Порринджер поставил чашку на блюдце и скорчил гримасу. — Кофе ужасно кислый. — Он поманил официанта, указал на пустую чашку и сказал: — Родриго решил переделать себе пол. Стал копить песо. Отправился в Швецию. После операции уже она поехала в Лас-Вегас опробовать новую дырку. (Киттредж, ничего не могу поделать: так он говорит. Считайте его техником в области инженерии плоти.) Словом, Хаббард, ее водопроводная труба не работала, как предсказывали шведы. Дыра оказалась слишком нежной и не выдерживала напора. Может, что-то там сместилось. А задняя дырка, которая в дни работы в Монтевидео была надежным выходом из положения, не могла функционировать из-за близости к оперированному месту — она могла служить лишь для испражнения, для чего и была создана Богом, пока мы, грязные фермеры, не явились на свет. Так что добрые старые времена, когда можно было отработать задницей, отошли в прошлое. Как же Либертад управляется теперь? Хозяйки борделей, с которыми она продолжает дружить, рассказали мне, что она так научилась работать руками — ни один мужик ничего не поймет. Мне трудно такому поверить, но так говорят. Она подцепила своего техасца в Лас-Вегасе, он взял ее с собой в Гавану, и она многие месяцы скрывала от него свою тайну. Он считал, что нашел блондинку-динамит, которая любит трахаться в темноте. Не знаю, сколько денег сделал этот мужик, но в постели он оказался дурак дураком, верно? Как насчет того, чтобы съесть по сандвичу и выпить? А то от этих разговоров я проголодался».
Мы пообедали в кафе «Трувилль» — съели ноги и мозги, глядя на мчащиеся мимо машины.
«Если проститутке удается провести мужика с помощью масла и пяти ловких пальцев вместо влагалища, можно не сомневаться: она об этом растреплется. И другие шлюхи станут про нее трепаться. Так что это обошло весь район от мыса Горн до Карибского моря. Узнала об этом и резидентура в Гаване. Новость — пальчики оближешь. Им пришлось сказать американскому послу, что его техасский приятель живет с оперированным гермафродитом, бомбой, которая может взорваться скандалом. После чего все вздохнули свободно, а техасец приготовился от нее избавиться. В результате Либертад написала пылкое письмо Пеонесу, который знавал ее как Родриго Дуразно. А теперь, увидев на фотографиях нагую блондинку, потерял голову. Жаль, что я обнаружил это слишком поздно. Либертад немало нервов мне портит. Любой мужчина, который родился наполовину женщиной и отдал свое орудие производства на съедение рыбам, едва ли сможет сказать КГБ: „Убирайтесь, вы не христиане“. — Он кивнул. — Таков мой улов».
Тогда я задал вопрос, который все время боялся задать: «А Ховард знает про Либертад?»
«Тебе надо научиться лучше понимать Ховарда и управление. Это старые дамы. Благородные старые дамы».
«Не уверен, что я тебя понимаю».
«Ты когда-нибудь находился в одной комнате с благородной старой дамой, когда кто-то издал трубный звук? Я, по правде сказать, никогда в таком положении не был, но говорят, благородная старая дама все слышит. Просто, сеньор, никто не портил воздуха».
«Послушай, Порринджер, Ховард же не дурак».
«Я вовсе и не намекал, что он тупица, просто он знает, когда надо рот открывать. До тех пор пока Пеонес является защитником, который всегда на три ярда впереди остальных, Ховард предпочтет делать вид, что ничего не знает. — Порринджер рыгнул. — Похоже, мы снова переходим к твоим проблемам, joven. Что касается ЛА/ВРОВИШНИ, должен сказать, что я обеспокоен, но не очень. Проанализируем все возможности. Я бы считал Шеви по-прежнему надежным. Как, по-твоему, может он быть двойным агентом?»
«Это не вытанцовывается, — сказал я. — Зачем КПУ портить собственные ряды и создавать двойного агента, который не ведет нас, а только подкармливает?»
«Он же привел тебя к Либертад».
«Это правда».
«Тем не менее я, пожалуй, согласен с тобой. Не вытанцовывается. Идти на такие тонкости, чтобы сажать двойного агента в Монтевидео? Игра не стоит свеч. По-моему, надо заниматься главным. — Он подумал и мрачно повторил: — Заниматься главным».
Киттредж, я заметил, что люди порой повторяют одни и те же выражения. Не является ли это как бы двойным и одновременно раздельным подтверждением согласия со стороны Альфы и Омеги, способом сказать: «Да, я весь за это».
«Да, — заключил Порринджер, — давай пока накроем это крышкой. Мы с тобой можем с этим жить. Мы не хотим расстраивать Ховарда. Ему тогда придется вызывать людей из отдела Западного полушария, чтобы они на месте разобрались. С другой стороны, если, и когда, ЛА/ВРОВИШНЯ лопнет, большая часть осколков посыплется на тебя. Ну ты, безусловно, получишь сполна и сейчас, если расскажешь, а если не расскажешь, ЛА/ВРОВИШНЯ может ведь и не взорваться. В любом случае Шеви должен держаться подальше от Либертад. Он и будет, если ты трижды доведешь до его сведения, что в противном случае он окажется в железных когтях Пеонеса».
На этом мы обменялись железными рукопожатиями и покинули кафе «Трувилль». Я бы сообщил вам о том, что произошло дальше, но пока все тихо. Ничего нового, Киттредж, я довел повествование до сегодняшнего дня.
Позвольте закончить одним странным высказыванием Порринджера. По пути в контору он сказал: «Решишь для меня одну загадку?»
«Конечно».
«Почему у моей жены не находится ни одного приличного слова о тебе?»
«Она однажды сказала мне, что ей не нравится мой акцент».
«О, это поправимо, но все равно я ничего не понимаю. В общем-то, ничего особенного ты собой не представляешь, но для меня ты оʼкей. Даже если ты и не можешь удержать в руках пустое яйцо».
Может ли благородное общество основываться на суждениях старших по званию?
С любовью, дорогая моя Киттредж,
10 апреля 1958 года
Гарри, дорогой Гарри. При всем своеобразии того, что с вами происходило, это кажется нормальным по сравнению с моими делами. Я знаю, такая скрытность возмутительна, но я по-прежнему не могу ничего вам рассказать. Я связана клятвами абсолютного молчания насчет Проекта и не решаюсь тронуть эту паутину. Не думаю, чтобы меня останавливала возможная кара со стороны управления. Скорее это боязнь вызвать раздражение богов.
Ангел мой, у меня неловкое чувство, что, возможно, я никогда не смогу вам об этом рассказать. А в другие дни я думаю, что меня разорвет, если я с кем-то не поделюсь. Однако вы не должны прекращать переписку. Я обожаю ваши письма. Особенно люблю, когда вы описываете некоторые ситуации — у меня такое чувство, будто я сижу рядом. Я знаю, моя корреспонденция последнее время стала однобокой и, боюсь, станет еще хуже, потому что я не смогу пользоваться моим почтовым ящиком: я буду далеко от Вашингтона.
С любовью, дорогой человек,
P.S. Чем больше я об этом думаю, тем больше склонна считать, что вам следует писать мне по первым числам каждого месяца, только, пожалуйста, проявляйте щедрость: не жалейте страниц. Я договорилась с Полли, что она будет забирать ваши письма из почтового ящика в Джорджтауне во время моего отсутствия. Нет, кстати, нужды опасаться, что она проболтается, ибо я весьма искусно, по-моему, обеспечила полное ее неведение относительно вас и меня. Поскольку она не может не увидеть имени на обратном адресе, пожалуйста, не ставьте своей бесценной клички. Ставьте лучше: Фредерик Эйнсли Гардинер. Видите ли, я одурачила ее, придумав такого корреспондента. А то она заподозрила бы, что у нас с вами роман и сочла необходимым растрепаться об этом. Стремясь это предотвратить, я призналась ей, что Фредерик Эйнсли Гардинер — мой единокровный брат, сын моего отца, который восемнадцать лет назад переспал с его матерью. Дорогой юный Фредди живет теперь в Уругвае, и папа материально поддерживает свою морганатическую жену и никогда не виденного, но любимого незаконного сына, которому он разрешил носить фамилию Гардинер. Нехорошо так поступать с милым папочкой (хотя, как я подозреваю, он часто сочинял всякие скажи про себя), но по крайней мере такого рода истории Полли способна поверить. Вы однажды встречались с ней у нас на ужине — она была с мужем. Он, конечно, госдеповец — помните его? — очень высокий и серьезный, как сова, но из прекрасной семьи (вот только не был бы таким скучным!). Мы с Полли делили комнату в колледже, и для выпускницы Рэдклиффа она слишком уж помешана на сексе. У нее были романы с засекреченным оперением, но она никогда не раскроет рта, если фамилия любовника слишком громкая. (Это обычное явление? — спрашивает ваша наивная Киттредж, у которой с пояса свисает лишь полулысый скальп ее Монтегю!) Сейчас Полли крутит с Джеком Кеннеди, который, как пишут во всех газетах, серьезно нацелился стать президентом от демократов в 1960 году. Не могу этому поверить — кто угодно, только не Джек Кеннеди! Судя по тому, что я слыхала, этот красавчик, став сенатором, ни одного дня не проработал в сенате, но разве можно его винить — он так щедр к дамам! Полли, захлебываясь, рассказывает про свои — о-о-о, такие тайные! — rendez-vous[134] с Джеком. Она явно не умеет держать свои секреты в целости и сохранности, но, если она начнет болтать про Фредерика Эйнсли, это никого не заинтересует. Кому в вашингтонских болотах дело до того, что у моего отца были грешки?
Так или иначе, дорогой Фредди Э., я вас обожаю, и мы будем знать лучшие дни. Не забудьте раз в месяц присылать мне письмо. Начните 1 июня. Правда, не знаю даже, где буду 1 мая.
Опять с любовью
P.S. Повторяю: некоторое время я не буду писать. Верьте мне.
Я, наверно, пытался, как никогда прежде, очаровать ее своими письмами, но теперь она вообще не будет писать, а мне разрешено писать раз в месяц. Стремясь избежать погружения в бездну депрессии, я проводил вечерние часы в конторе, выполняя мириады дел. Работа превратилась для меня в развлечение. За отсутствием друзей она стала моим лучшим другом, и выдалась действительно интересная пара недель, в центре которых оказался наш давний знакомый из уругвайского министерства иностранных дел, предприимчивый Плутарко Робальо Гомес, которого полтора года назад вой сирен шефа полиции Капабланки спас в парке от ареста. Гомес по-прежнему занимал высокий пост в министерстве иностранных дел и наверняка по-прежнему таскал досье на уругвайцев в русское посольство. Хотя Хант прибыл к нам лишь после провала той операции, тем не менее не проходило недели, чтобы он не напомнил нам про Плутарко Робальо Гомеса, который по-прежнему гулял на свободе и по-прежнему выкладывал перышки для гнезд красных. Яд, каким дышал Хант при упоминании о коммунистах, исходил из недр его существа, словно речь шла о собственной теще. Я, сколько ни старался развить в себе боевой дух, смотрел на русских и на нас, как на два портфеля с конкурирующими акциями. Хант же своей мгновенной реакцией походил на эдакого длинноносого тренера по баскетболу, чья команда плохо играет. Зато когда затевалась хорошая операция, Ховард излучал то особое тепло, каким лучится улыбка человека с обычно кислым выражением лица.
Он начал улыбаться, когда Гэтсби стало везти. Если место того или иного разведчика в резидентуре определяется способностью его агентов проникать в нужные места — так опытная хозяйка дома рассаживает за столом гостей по значимости, — то я, пока вел ЛА/ВРОВИШНЮ, сидел на почетном месте, а Порринджер и Хант, безусловно, могли похвастать Пеонесом, своим тяжеловесом. Гэтсби же до сих пор был сравнительно непродуктивен и завербовал всего двух средненьких агентов, все остальные его контакты были, по словам Горди Морвуда, «мусорщиками».
И вот один из средненьких источников Гэтсби, ЛА/МПИОН, занимавшийся контрабандой золота, которое он перевозил через границу между Уругваем и Бразилией, сообщил Гэтсби, что у него есть друг — чиновник министерства иностранных дел, который может добывать уругвайские паспорта. Не хочет ли резидентура купить несколько штук? Мы купили. Приобретение иностранных паспортов всегда являлось одной из целей резидентуры. Да, сказал Хант Гэтсби, купи пять штук и заставь ЛА/МПИОНА сообщить тебе фамилию чиновника, который их продает. Это оказался Плутарко Робальо Гомес. В нашей конторе зашевелились.
Машина ЛА/МПИОНА обогатилась «жучком». Во время следующей встречи ЛА/МПИОН, согласно инструкции Гэтсби, попросил Гомеса повторить номера серий паспортов.
«Уриарте, — сказал Гомес, — ты человек молодой, преуспевающий и инициативный. Зачем ты отнимаешь у нас время этими канцелярскими процедурами?»
«Тарко, — сказал ЛА/МПИОН, — мне было бы так приятно, если бы ты мне помог. А то у меня в голове все цифры путаются».
«Значит, ты умственно неполноценен», — заметил Гомес.
«Со склонностью к безумию», — пробормотал Уриарте.
Они поторговались из-за цены. Разговор был записан на пленку. Хант отправил копию этой изобличающей пленки редактору «Эль Диарио де Монтевидео» вместе с пакетом, в котором лежали пять паспортов. «Эль Диарио» поместила статью на первой странице, и Гомес вынужден был покинуть свой пост. А среди местных правительственных кругов распространился слух, что крах Плутарко Робальо Гомеса произошел исключительно стараниями ЦРУ.
— Секретность, — сказал нам Хант, — иногда должна уступать перед пропагандой. Из-за Гомеса над нами смеялся весь Монтевидео. Теперь же местные деятели поняли, что мы опасны для наших врагов, твердо держимся своих принципов и слишком хитры, чтобы за нами угнаться. Вот и давайте сохранять этот образ.
Затем повезло мне. Мы узнали через ГОГОЛЯ в русском посольстве, что в поведении Вархова появилось нечто необычное. В течение трех дней он пять раз уезжал на час из посольства и возвращался крайне раздосадованный. Я решил заняться этим. В местной бакалейной лавке, где многие сотрудники советского посольства покупали продукты, у нас был «мусорщик» — не кто иной, как сын владельца. По настоянию отца он несколько лет изучал русский язык. Хайман Боскеверде сообщил мне, что отец больше не в состоянии платить за уроки, и я стал платить за обучение мальчика из средств, отпущенных на мелкие расходы. Уж очень не хотелось лишиться возможности иметь человека, способного поболтать с советскими людьми. Я даже дал мальчику кличку, поскольку Хант настаивал на полной амуниции. Так мы будем внушительнее выглядеть в Центре. И мальчик из бакалейной лавки именовался теперь ЛА/ПОТЬ. Это стало еще одним поводом для шуток в резидентуре. ЛА/ПТЮ было шестнадцать лет.
Узнав о новой деятельности Вархова, я встретился с ЛА/ПТЕМ в кафе и дал ему инструкции. Хотя его познания в русском языке наверняка оставляли желать лучшего, я велел ему постараться разговорить варховского шофера (который всегда покупал в лавке пепси-колу) и выяснить, куда в последнее время стал ездить его хозяин. Шофер заговорил сам. Не знает ли парень, не сдается ли поблизости люксовая квартира? Теперь стало ясно, зачем Вархов уезжал из посольства. Он встречался с агентами по недвижимости.
Ханту понравилась эта весть. Он просмотрел свои списки и протянул мне лист бумаги с двадцатью фамилиями.
— Все это богатые люди, которые симпатизируют нам и у которых может оказаться как раз такая квартира, какую ищет Вархов. По всей вероятности, мы сумеем состряпать это дельце с одним из агентов по недвижимости, к которому уже обращался Вархов, — сведем его с владельцем из этого списка.
Потолковав, мы решили поручить это Горди Морвуду. Он знал всех агентов по недвижимости в Монтевидео.
Горди, как всегда, добился хороших результатов. Мы выбрали прелестную квартиру на первом этаже небольшой виллы на калье Фелисиано Родригеса, принадлежащую пожилому господину по имени дон Боско Теотимо Бланденквес. Знакомый Горди агент по недвижимости представил Вархова дону Боско, и Вархов после длительного торга заплатил за аренду гораздо меньше, чем стоила та часть виллы. Дон Боско, конечно, знал, что мы доплатим разницу и еще прибавим дивиденд.
Нам надо было также получить разрешение сеньора Бланденквеса на установку «жучков». Причем необычных — Хант хотел, чтобы это была «высококлассная техника».
Дон Боско сказал, что готов пойти на риск, даже если Вархов обнаружит, что он сотрудничает с нами. Он не боится Вархова.
— Я вызову его на дуэль, — сказал дон Боско. — Я не участвовал в подобных схватках двадцать восемь лет только благодаря тому, что каждую минуту каждого дня из этих двадцати восьми лет помнил, что поклялся требовать сатисфакции у всякого, кто попробует говорить со мной не как надо. И эта клятва, сеньоры, обеспечивает мне спокойствие. — Эту уверенность Теотимо Бланденквеса подкрепляли седые, лихо закрученные усы. — Однако мое согласие осложняют соображения технического порядка, — добавил дон Боско. — Ведь вам придется просверлить много дыр. А мне не хочется осквернять почтенные стены.
Вилла дона Боско была разделена на два апартамента двадцать лет назад, и несколько почтенных стен наверняка было осквернено, но по выражению глаз дона Боско было ясно, что этими фактами пользоваться не стоит. Мы не нажимали, и за коктейлем благородный дон Боско уступил квартиросъемщику Бланденквесу. Ховард получил разрешение установить оборудование. Нам придется заплатить тридцать процентов сверх, а потом отремонтировать все стены — деревянные панели, каменный фундамент и лепку, попорченные при установке аппаратуры.
— Старый вор, — сказал Хант, — наверное, попросит Горди Морвуда представлять его интересы в комитете по репарациям.
В тот вечер настроение у меня было ужасно подавленное. Хотя ничто не мешало мне писать Киттредж когда захочу, однако я понял, что не стоит копить написанные страницы до 1 июня, так как письмо, не отосланное сразу, кажется вроде бы уже и ненужным. А кроме того, я физически тосковал по Киттредж. Ночь за ночью мне снилось, что я обладаю ею, и я просыпался посреди ночи. Такого раньше никогда не было, и я был потрясен животным характером нашей любви. Это напоминало бордель. Я начинал думать, не распаляет ли меня ситуация с Либертад, Пеонесом и Шеви. Там все было тихо, и я мог надеяться, что ничего и не возникнет, и все же тревога не оставляла меня во время работы днем и будоражила сон ночью.
1 июня 1958 года
Дорогая Киттредж!
Хотелось бы мне сказать, что великое множество событий, приключившихся до 1 июня, заставило меня забыть о времени, но, боюсь, это совсем не так. Вы — богиня-колдунья, по чьему велению все кипит в нашей резидентуре, пока я шлю вам письма. А как только перестаю слать — замирает.
Конечно, несколько событий в этом месяце все же случилось. Вице-президент Никсон останавливался в Монтевидео во время своего южноамериканского турне, и Хант водил его по посольству, полностью нарушив при этом прикрытие нашей резидентуры и дав мистеру и миссис Никсон краткую характеристику каждого из нас, а именно: «Вот это Шерман Порринджер — он может рассказать вам все, что вы, мистер вице-президент, пожелаете узнать об уругвайских профсоюзах, и о том, как мы помогаем им избавиться от леваков».
Порринджер, видит Бог, был настолько смущен, что издал какой-то трубный звук, словно оклахомский осел.
«Значит, в некоторых из этих профсоюзов существует здоровый демократический дух?» — спросил Никсон.
«Не скажу, что этого нет», — ответил Порринджер. А нам трижды в неделю приходится слушать, как он поливает местных рабочих лидеров: «Дураки, сволочи, уругвайские задницы!»
И сейчас Хант перед вице-президентом Никсоном говорит ему: «Ну, раз ты не говоришь „нет“, значит, говоришь „да“?»
«Там есть подлинно демократический дух», — выдавливает из себя Порринджер.
Тут Хант решает произнести речь перед мистером и миссис Никсон в нашем присутствии, а не в уединении своего кабинета. Не знаю, объяснялось ли это нервозностью, бравадой или желанием произвести и на нас впечатление, но, так или иначе, шеф резидентуры имеет право пропеть свою двухминутную арию, прежде чем вернуть гостей послу.
«Мистер вице-президент, — говорит Хант, — я воспользуюсь данным случаем, чтобы восстановить в вашей памяти один незначительный случай, когда однажды вечером мы с моей женой Дороти отправились после театра поужинать в ресторан „У Харви“ и, на наше счастье, нас посадили рядом с вами и миссис Никсон. Могу ли я напомнить вам, что, повинуясь импульсу, я подошел к вашему столику и представился? И вы любезно пригласили нас с Дороти присоединиться к вам».
«Ховард Хант, я очень хорошо помню этот случай», — сказал вице-президент.
Мне, Киттредж, не показалось, что он помнил это. У Никсона низкий глубокий голос, вызывающий впечатление хорошо смазанной дрели, но мягкость тона выручает его в тяжелые минуты. Вам не кажется, что жизнь политического деятеля полна смутных воспоминаний? Столько проходит через его жизнь людей! Во всяком случае, Никсон произнес это таким же елейным голосом, как диктор английского радио, объявляющий: «А сейчас ее величество проходит мимо ожидающей толпы», но глаза быстро просигналили Пэт, и его супруга, тонкая как хлыст, подтвердила: «Совершенно верно. Дик, это было в тот вечер четыре года назад, когда ты выступал перед Обществом бывших агентов ЦРУ».
«Правильно, — сказал Дик, — блестящая группа, и шарики у них хорошо работали, когда мы перешли к вопросам».
«Хо-хо», — издал Хант.
«Тогда речь зашла о деле Хисса», — напомнила Пэт Никсон.
«Я помню, — сказал вице-президент, — вы поздравили меня с успехом моего „неустанного преследования“, как вы выразились, Алджера Хисса, и я поблагодарил вас. В те дни по этому вопросу все еще было немало division de opiniones[135], если я правильно употребляю испанское выражение».
«Безусловно, правильно, — сказал Хант. Казалось, он сейчас привстанет на цыпочки и пустится в пляс — так он был возбужден. — Я помню, это были для меня на редкость приятные полчаса беседы по вопросам внутренней и внешней политики. У вас великолепная память, сэр».
«Это была чрезвычайно приятная встреча», — сказал в заключение Никсон и переступил с ноги на ногу, что, несомненно, послужило сигналом для Ханта, и тот повел его дальше по коридору к кабинету посла. Хотелось бы мне, чтобы вы увидели вице-президента, Киттредж. Внешне Никсон — самый обычный человек, но это не так. Он, по-видимому, такое же орудие своей воли, как и Монтегю. Хотя можно ли представить себе двух более разных людей?
Сейчас Хант вернулся к нам и говорит: «Ребята, вы только что встречались с будущим президентом Соединенных Штатов».
Я подумал, не собирается ли Ховард уйти из управления в 1960 году, чтобы работать на Никсона. Эти дни он удручен, и причиной его недовольства является новый посол, щеголеватый тип по имени Роберт Вудворд — Хант нелестно отзывался о нем еще до появления Вудворда в посольстве: «Еще одно напыщенное ничтожество. Все его заслуги состоят в том, что он какое-то время был послом в Коста-Рике».
Однако присутствие Вудворда оказалось весьма ощутимым. Он вступил в блок с госдеповцами, которые решительно противостоят управлению, и одним из первых вопросов, которые он задал Ханту, было: «Какую бучу вы тут затеваете?»
«Я, — сообщил нам Ховард, — ответил ему: „В данном мне мандате не числится свержение дружественного нам правительства, сэр“.»
Тогда Вудворд прочел лекцию, которой Ховард многие годы будет пробавляться.
«Мистер Хант, прошу учесть, — подражая интонации Вудворда, произнес Ховард, — что Уругвай, хотя и небольшая по размеру страна, является образцом демократии в Южной Америке. Немногие страны могут похвастаться тем, что ими хорошо управляют, что они не запятнаны коррупцией и могут служить моделью для менее удачливых малых стран. Уругвай — это Швейцария Южной Америки».
Ховард произносит это для сведения Гэтсби, Кирнса, Порринджера, Уотерстон и меня, затем восклицает: «Не запятнаны коррупцией! Да эти аферисты из Законодательного собрания каждый год могут покупать себе по новой машине иностранной марки без оплаты пошлины. А сколько такая машина стоит, когда они ее продают? Тысяч на десять больше!»
И он, конечно, прав. Уругвай — коррумпированная страна. И либералы крадут, и правые крадут. Дон Хайме Сааведра Карбахаль, например, не гнушается перегонять тысячи голов скота через реку Хагуар в Бразилию, чтобы избежать уплаты пограничной пошлины. Короче говоря, занимается контрабандой. Пограничную полицию, безусловно, приходится подкупать. Однако Ховард этого не порицает. Это напоминает, говорит он, как создавались первые крупные состояния в Техасе. Я не понимаю, как это может повлиять на ваше мнение, но, так или иначе, сейчас не время спорить с Ховардом. Подлинная проблема состоит в том, что мы не можем больше вести себя с госдеповцами так, как вели. Хотя мы никогда тесно не общались с ними, но наше честолюбие всегда было удовлетворено, так как мы знали, что сидящие в кабинетах посольства ребята, будь им тридцать лет или шестьдесят, искренне переживают то, что дамы Госдепартамента оказывают нам более теплый прием.
А теперь мы стали командой трубочистов. Госдеповцы держатся с нами неискренне и сверхдружелюбно, как люди, занимающие более высокое положение, но не желающие, чтобы мы это сознавали, так как трубочисты могут испортить мебель. Две недели назад Ханта оповестили о том, что отныне Вудворд и его новый заместитель будут посещать все приемы в иностранных посольствах и Хант, соответственно, может вечерами отдыхать и наслаждаться семейным счастьем. Нечего и говорить, это вычеркивает нас из списков людей, посещающих иностранные посольства, что можно считать благословением свыше — я смогу теперь хоть почитать, — но остракизм всегда больно ранит, даже если вы не возражаете против того, чтобы вас чего-то лишили. Хант, конечно, внутренне помертвел.
И последнее. На самом-то деле происходит много всякого разного. В прошлом месяце нам удалось создать любовное гнездышко для Жени Мазаровой и Георгия Вархова — эта операция (а как же иначе?) прошла несколько стадий. Помимо устройства западни, пришлось вызвать техников из Вашингтона для установки аудиоаппаратуры и проверки «жучков», один из которых помещен не больше не меньше, как в одном из четырех столбиков кровати.
Должен признаться, что мы в резидентуре живем сейчас в похотливом ожидании. Через десять дней увидим, как сработает наша аппаратура. Я бы мог сообщить вам сразу же, но буду держаться установленной схемы. 1 июля не так далеко.
Ваш
1 июля 1958 года
Дорогая Киттредж!
Как выяснилось, у Жени с Георгием страстный роман. Сам удивляюсь, насколько я сочувствую Борису, и, поверьте, Женя часто о нем говорит. Так и хочется сказать: «Бедный Вархов!» — ибо ему постоянно приходится слушать про мужа, у которого он крадет жену, — стыд у Жени проявляется в многословии. Естественно, Порринджер не мог не сказать: «Ни одна женщина не стала хуже от хорошего траханья» — ценная информация, и как было бы славно, если б это было так.
Тем временем мне поручили осуществлять контроль за ЛА/ЗЕЙКОЙ — так обозвал Хант нашу операцию по подслушиванию. Не знаю, участвую ли я в комедии или в чем-то чудовищном? Можно ли считать человека ответственным за то, что он говорит во время полового акта?
Техника часто подводит. Хотя установленная аудиоаппаратура считается лучшей для такого рода записей и мы перехватываем разговоры из гостиной, из кухни, из столовой и из спальни, однако, когда Женя или Георгий стучат посудой или когда пружины на кровати начинают петь, получается прочерк. Финские Мики после каждой встречи отправляются в спальню, которую мы сняли на верхнем этаже, забирают пленку и возвращаются к нам в контору, где часами расшифровывают ее. Затем я правлю английский перевод, ничего не теряя в информации. Поскольку Кислятина на другой день тоже получает в Вашингтоне русскую запись и может сама решить, какая информация представляет ценность, я начинаю думать, нужен ли я вообще. Я довожу эту мысль до сведения Ханта, и тот заверяет меня, что я выдумываю.
«Продолжай выдавать материал», — говорит он мне.
У меня есть подозрение, что он посылает копии моих расшифровок парочке своих дружков в отделе Западного полушария.
Самое скверное, что навар минимальный. Вархов ходит в любовное гнездышко, чтобы забыть про свою контору, а Женя встречается с ним, потому что она «пленница экзотических переживаний». Мы много слышим об этом. Вархов на пленке выглядит еще большим громилой, чем мы предполагали: его предки были крепостными крестьянами, отец стал железнодорожником — водил паровозы, а он, Георгий, отличился, будучи молодым, хоть и не слишком образованным комиссаром взвода, пережил Сталинград и во время наступления Красной Армии на Берлин работал своего рода палачом или карателем от ГРУ. Настоящий мясник, по словам Жени, имевший дело «с мясом, костями, а теперь со мной». Голос ее звучит невесело, она часто говорит, что не умеет сдерживаться. «Я читаю о том, как ломаются женщины, но книги ни от чего не могут предостеречь. Ни Флобер. Ни даже Толстой. Чехов — пожалуй. Немножко. Но недостаточно. Достоевский — хуже всего. Мне ни к чему страдания избалованных женщин, терзаемых дьявольским поклонением плоти».
«Кто же дьявол-то? — возражает Вархов. — Я просто мужчина, попавший в немыслимо тяжелые обстоятельства. Я преклоняюсь перед твоим мужем за его ум».
«А больше всего ты преклоняешься перед моей волосней. Нравится то, что ты там вынюхиваешь? Борис это обожает. А ты — нет. Слишком всего боишься. Такой сильный мужик, а боишься. Грех-то там и сидит — в волосне».
Извините, Киттредж, но по подстрочному переводу, который делают Финские Мики, мне довольно сложно воспроизвести на приличном английском то, как выражаются Женя и Вархов.
Женя уже некоторое время называет Вархова некультурным. Я знаком с этим выражением благодаря Мазарову, но Гохогон, один из Финских Миков, уверяет меня, что русские воспринимают это как оскорбление: ты либо культурный человек, либо понятия о культуре не имеешь. Евгения Аркадьевна считает, что она опустилась, воспылав страстью к некультурному Вархову.
«У меня было пять тетушек, все были дамами, и все умерли. Они бы в обморок упали от одного твоего вида».
Его отклики на такие высказывания в расшифровке выглядят обычно так: «ВАРХОВ…(что-то бурчит)».
Любопытство мое возбуждено, и я прошу Гохогона дать мне прослушать пленку. И выявляется один любопытный момент. Женя, возможно, говорит грубости, но произносит их мягко, мелодичным голосом. А у Вархова в бурчанье звучит радость — так радуется гиппопотам, фыркая в грязи. «Хорошо», — произносит он хрипло, и звучит это как бурчанье.
«Я позорю мою семью», — говорит Женя.
«Хорошо».
«Ты настоящий пес».
«Хорошо».
«Ты свинья».
«Хорошо».
«Образчик алчности».
«Хорошо, хорошо».
Мне на ум приходит Пеонес. Есть между ними что-то общее? Или люди, примитивно жестокие, любят, когда их хлещут? Значит, существуют все же весы внутреннего правосудия!
«Говори же, говори, — просит он. — Я здесь, чтобы слушать».
«Это недостойно».
«Оʼкей».
«Недостойно обходиться так с моим мужем».
«Понятно».
«Ты вызываешь у меня отвращение».
«Не вызываю», — говорит Вархов.
«Нет, не вызываешь. Иди сюда. Ты мне нужен».
Вздохи, тяжелое дыхание, скрип пружин. Потом маниакальные крики. (Да, я все-таки слушаю пленку.) Не всегда можно разобрать, кто говорит.
«Наяривай же, наяривай. Ты — моя свобода, мое дерьмо!» — вскрикивает Женя. Да, это, безусловно, ее голос, и даже на пленке я чувствую, как она вырывается из своего болота и взмывает ввысь. Не знаю, должен ли я ей сочувствовать или возмущаться. Слушая пленку, я ощущаю сладостное подташнивание от ее страсти и думаю, не затронуло ли это во мне какой-то нерв, управляющий противоестественными желаниями.
Хант время от времени посещает меня, призывая подбирать самые пикантные куски.
«Ограничь свой выбор играми. Я хочу проткнуть Бориса в самое уязвимое место. Разговорчики про то, „какой у меня потрясающий муж“, не нужны. Черт побери, Гарри, мужчина способен простить жену, которая говорит о нем с любовником. Так что выискивай те места, когда она говорит: „Да всади ж поглубже, ты, чертов трахальщик“. Выдавай настоящую продукцию. Вырвем сердце у Бориса, этого бедного непонятого кагэбэшника, мерзавца, участника массовых убийств».
И я начинаю редактировать. Получается страшновато. Еще один пример в подтверждение тезиса К. Гардинер-Монтегю о существовании А. и О. Дай я себе волю, меня бы разодрали противоречивые чувства по поводу того, что я делаю, но Альфа взяла верх, Альфа, похоже, наслаждается хорошей работой, проделанной над омерзительным материалом. Правда, не весь он такой уж омерзительный. Честно, Киттредж, не могу сказать, чтобы меня не трогал низкий, грудной голос Жени. Вы можете себе представить, чтобы я признался в этом кому-либо, кроме вас? Однако ваш добрый пастор Хаббард должен покаяться: даже рыки Вархова, если их долго слушать, задевают какие-то струны: в этих рыках слышится нежность вместе с животной алчностью, среди грубых ругательств проскальзывает тоска. Кончая, — ладно уж, все вам скажу, — он выкрикивает: «Шлюха, свинья, грязная подстилка!» — невероятные, ужасные слова, а в ответ слышится ария экстаза. Не держи я себя так крепко в руках, я почувствовал бы себя совсем маленьким по сравнению с силой их похоти. Но у меня же есть Альфа, добросовестная, исполненная решимости боец-трудяга, это она руководит операцией. Становится даже скучно выискивать в записи «добротные места». С помощью Гохогона я отыскиваю соответствующие куски на пленке и склеиваю их. А потом слушаю, как музыку. Конечно, из этого не всегда выходит что-то путное. Тогда приходится прокручивать всю пленку и пытаться отыскать другие моменты, которые восполнили бы картину. Поскольку я не знаю языка, мой выбор часто приводит к бессмыслице, но, опуская одно, подсоединяя другое, я наконец получаю на пленке то, чего хочет Хант. Хотя он ежедневно жалуется, что я слишком долго вожусь, тем не менее старина Ховард, не любящий раскрывать рот, в конце концов проявляет достаточную широту души и хвалит меня за хорошую работу. А я доволен. Безнадежно запертая внутри Омеги частица моей души оплакивает Бориса, но правит бал Альфа. И в самом деле я целую неделю чувствую себя звукооператором или радиорежиссером. Ведь я создал интересное вокальное произведение. Клянусь, хорошо выполненная тяжелая работа обладает такой силой, что она придавливает укоры совести, как косилка траву. Во всяком случае, такое у меня впечатление, когда я работаю.
Теперь, конечно, встает вопрос, что делать с полученной продукцией. Хант, как и следовало ожидать, за то, чтобы подпалить Борису Мазарову пятки. Послать ему пленку, и, что бы потом ни случилось, мы в выигрыше. Даже если он решит это проглотить, ему с Варховым предстоит и дальше работать. Скорее всего Мазаров постарается отправить Вархова назад в Москву или же попросит, чтобы его самого отозвали. Словом, советской команде придется потрудиться.
Конечно, существует возможность шантажировать Вархова и заставить его работать на нас. Как и Мазарова. Может такая пленка настолько деморализовать его, чтобы он согласился перейти к нам?
Хант вполне разумно предполагает, что скорее всего мы станем для Бориса еще большими врагами. Халмар Омэли, снова прилетевший к нам из отдела Советской России, конечно, за то, чтобы перетягивать Бориса на нашу сторону. Кислятина нацелилась на это. Споры между Омэли и Хантом, должно быть, отражают то, что происходит в Центре между отделом Западного полушария вместе со Спячкой, с одной стороны, и отделом Советской России, с другой. Не стану больше занимать страницы этого письма перечислением споров, сценариев и лакун, а также параноидальных обвинений со стороны Омэли. Халмар каждый вечер встречается с Нэнси Уотерстон, и Хант уже не уверен, можно ли ей доверять. Un drole de tour[136].
Среди всего этого поступает следующая телеграмма. После расшифровки читаем — кому: ЛА/АСЬЕНДА. От: КУ/УПЫРЬ-1. ПОЗДРАВЛЯЮ ЛА/ЗЕЙКОЙ БЛЕСТЯЩАЯ ПОДРОП УДАЧИ.
«Подроп», Киттредж, означает «подрывная операция», сеющая панику в стане противника.
Хант на седьмом небе.
«Твой друг впервые признал нашу работу с тех пор, как ужинал со мной два года назад. — Он прочистил горло. — Ты ведь знаешь Проститутку, Гарри. Что за этим кроется? Он хочет подключиться?»
«Он не стал бы вам писать, если бы хотел отобрать это у вас», — предположил я.
Просто поразительно, Киттредж, как вдруг становишься экспертом. Я, который никогда не понимал Хью, теперь объясняю другим его действия.
«Так что же он хочет этой телеграммой сказать?» — спросил Хант.
«По-моему, он искренне вас поздравляет. Это же все-таки славная операция».
«Еще бы. — Хант не может до конца доверять мне, когда дело касается Хью Монтегю, а с другой стороны, я говорю именно то, что ему хочется слышать. Поэтому он склоняется к тому, чтобы верить мне. Потом все-таки качает головой. — Нет, эта телеграмма неспроста».
«А почему бы вам ему не позвонить?» — предлагаю я.
Он вздыхает. По-моему, ему неохота.
«Такой разговор требует красного телефона», — наконец произносит он.
Я вышел из кабинета Ховарда. Через пятнадцать минут он снова вызвал меня. Он так и сиял.
«Монтегю совсем не такой плохой, когда соизволит быть обходительным. Теперь он хочет с тобой поговорить. Хочет и тебя поздравить».
Когда я подошел к непрослушиваемому телефону, можете не сомневаться: Ховард все еще болтался в кабинете. Поэтому я не посмел закрыть дверь в кабину. Ваш дражайший супруг вместо приветствия произнес своим таким знакомым голосом из подземелья: «Скажи во всеуслышание, как ты рад, что мне это понравилось».
«Дассэр, — сказал я. — Я чрезвычайно рад, что вам это понравилось».
«Ладно, — сказал Хью, — хватит об этом. Телеграмма была просто поводом подозвать тебя к телефону. Я вовсе не в таком восторге от ЛА/ЗЕЙКИ. Она мало что даст. Мазаров и Вархов сделаны из твердого материала. Они никогда не перейдут к нам. Во всяком случае, это не моя игровая площадка. Я звоню в связи с тем, что у меня есть к тебе вопрос. Как бы ты отнесся к переводу в Израиль?»
«Вы же несерьезно! Это такой лакомый кусочек!»
«Не спеши. Правит бал там в значительной мере Энглтон. В качестве моего представителя работать тебе будет нелегко. Однако парочку позиций я за собой удерживаю. В МОССАДе не все до последнего влюблены в Матушку. Парочка израильтян больше склонна работать со мной».
«В таком случае мне, пожалуй, стоит над этим поразмыслить».
«Безусловно. К плюсу относится и то, что МОССАД — это бриллианты в разведывательной игре».
«Дассэр».
«Ты либо выйдешь из этой схватки мастером, либо сломаешься».
«Сломаюсь?»
«Будешь раздавлен. — Он помолчал. Поскольку я не откликался, он продолжал: — Это вотчина Энглтона. Тут нет вопроса. И ты будешь врагом Иисуса». — Он произнес «Хесуса», имея в виду Джеймса Хесуса Энглтона.
«Почему же вы предлагаете мне туда поехать?» — К сожалению, мне пришлось это прошептать, чтобы Ховард не услышал.
«Потому что ты можешь выжить. У Хесуса в руках не все карты. Несколько штук я оставил себе».
«Могу я подумать о вашем предложении?»
«Думай. Ты на развилке. Размышляй».
«Как нам снова связаться?»
«Позвони Розену. Он теперь мой раб Пятница. Позвони ему в Техническую службу по одному из обычных телефонов. Поболтай по-приятельски о чем-нибудь безобидном. Если ты решишь, что Израилю надо дать „зеленый свет“, брось как бы между прочим: „Как я тоскую по Мэну здесь, в Монтевидео!“ Об остальном уж я позабочусь».
«А если решение будет отрицательным?»
«В таком случае, милый мальчик, не употребляй кодовой фразы. Розену нечего будет мне передать».
«Дассэр».
«Даю тебе два дня на размышления».
И он повесил трубку, прежде чем я успел спросить его про вас, Киттредж. Да он бы ничего и не сказал.
Не стану описывать вам следующие сорок восемь часов. Я взлетал в небеса. Потом трясся от дикого страха. Энглтона боятся не меньше, чем вашего супруга, но к чести Хью и Энглтона надо сказать, что в управлении о них ходят легенды, хотя никто толком не знает, чем они занимаются.
В последующие два дня я познал в себе две вещи, дражайшая замужняя дама. Я увидел пропасть трусости и почувствовал ее зловоние и поднялся на дотоле неведомые вершины честолюбия. Даже вспомнил тот момент, когда вернулся к игре в поло. Кончилось дело тем, что я стал звонить Арни Розену в Техническую службу по открытому телефону, исполненный решимости сказать, как я скучаю по Мэну.
Однако стоило мне приблизиться к этой теме, как он оборвал меня.
«Забудь про отдых, — сказал он. — Твоя просьба об отпуске отклонена».
«Что?».
«Да».
«Почему?»
«О-хо-хо».
«Я не могу с этим смириться. Назови причину».
«Дело в твоей матушке. Твоя матушка препятствует твоей поездке в Мэн».
«Моя мать? Джессика?»
«Да».
«Но она не может этому мешать».
«Ну, есть причина, хотя не она принимает решение».
«А кто принимает решение?»
«Скажем, твой отец. — Пауза. — Да. Говоря схематично. — Снова пауза. — И человек, у которого ты должен был остановиться, глубоко сожалеет, что не может выслать тебе деньги на самолет».
Мне показалось, что картина складывается, но потом я уже не был так в этом уверен.
«Арни, вдолби мне все еще раз».
Ведь вполне возможно, что такое одолжение отработает в будущем. Розен лихо играл в эту игру.
«Ну, — сказал он и произнес „ну“ так, словно открывал передо мной дверь, — мне, например, никогда бы не разрешили отправиться в те леса».
«Почему?»
«Слишком они большие антисемиты в Мэне».
Этого было уже достаточно. Можно было считать, что ответ я сам найду.
«Да, а как там Киттредж? — спросил я. — Вы с ней помирились?»
«Да я бы хотел помириться, но она далеко».
«Как далеко?»
«Если подумаешь об Австралии, то ошибешься. Как и о Польше. Хотел бы я иметь возможность сказать тебе, где она». И он повесил трубку.
Двумя днями позже с дипломатической почтой прибыла коробка сигар «Черчилль». Внутри лежала карточка, надписанная безупречным мелким почерком Проститутки: «Твой грешный крестный». К тому времени я разрешил проблему. Подобно тому как некоторые называют Хью Проституткой, многие называют Матушкой. Но он не моя матушка, Джессика Силверфилд-Хаббард. Розен, несомненно, намекал на то, что я на одну восьмую еврей. А что там насчет моего отца? Розен сказал: «Говоря схематично». Значит, речь идет о политике управления. Ну конечно. Управление никогда не пошлет в Израиль еврея-куратора. Не знаю, родилось ли это решение в недрах управления или явилось следствием просьбы со стороны МОССАДа, либо же такая договоренность существует между двумя организациями. Во всяком случае, Киттредж, ваш несравненный Хью забыл, что во мне есть частица еврейской крови, пока отдел персонала не напомнил ему об этом. Должен сказать, Киттредж, что дня два-три меня забавляло считать себя иудеем.
С другой стороны, хотя я по уши занят ЛА/ЗЕЙКОЙ, мне трудно поверить, что я все еще в Уругвае. Должен признаться, у меня есть собственная философия. Я верю, что рожден для определенной цели, и буду стремиться к достижению ее, хотя не вижу ее и не могу ее назвать. Сорок восемь часов фабрика по производству сценариев работала в моем мозгу и подвела к выводу, что я должен принять сомнительное и, по всей вероятности, губительное для моей карьеры предложение, ибо мне суждено поехать в Израиль. А потом я вдруг обнаружил, что вовсе мне это не суждено. Я вылетел из седла по чисто формальной причине. И ЛА/ЗЕЙКА сразу перестала интересовать меня. Знаете, Киттредж, возможно, это и хорошо. Операция, похоже, разваливается не по дням, а по часам.
Дело в том, что Кислятина выиграла сражение. Ее решение восторжествовало. В результате операции мы должны попытаться получить перебежчика, и все сошлись на кандидатуре Вархова. Решили, что Мазаров, старый волк, окажется слишком труднодоступным, будет оскорблен таким предложением. И в резидентуре стали обсуждать, как подобраться к Георгию. Порринджер предложил устроить слежку за машиной Вархова на одном из такси ЛА/МИНАРИИ.
Рано или поздно Вархов остановится в каком-нибудь кафе пообедать, и тогда ЛА/МИНАРИЯ по радио вызовет Омэли и Гохогана, и они вместе с Порринджером и со мной подойдут к Вархову, вручат ему пленку с номером телефона и предложат прокрутить ее, когда он будет один. Эта встреча пройдет под лозунгом «Мы можем быть друзьями». Однако Халмару не нравится такой лобовой подход, и в этом его поддерживает отдел Советской России. Встречи, утверждают они, должны быть сведены к минимуму. Мы, конечно, можем послать пленку Вархову в русское посольство, но как мы узнаем, что он ее получил?
Я предлагаю воспользоваться одним из наших ключей к вилле и оставить пленку в любовном гнездышке Вархова. Если же он сменил замки, можно позвать слесаря. Минусом является то, что присутствие слесаря может привлечь внимание соседей. Если это произойдет, операция лопнет.
Конечно, как только мы отдадим пленку, любовному гнездышку придет конец. Я предлагаю послать ЛА/ВИНУ-1 (руководителя ребят-маляров и наиболее надежного парня) на виллу с нашими ключами. Мы можем это сделать, узнав через ГОГОЛЯ, что машина Вархова стоит на улице позади русского посольства. ЛА/ВИНЕ-1 нужно лишь испробовать замок. Проверить, открывает ли ключ, и тотчас уйти. По крайней мере мы будем знать, можно ли открыть дверь.
Прекрасно. Моя идея проводится в жизнь в пятницу днем, и мы узнаем, что замок не сменили. Значит, после уик-энда мы осуществляем задуманное. К этому времени мы уже знаем: сколько бы раз в неделю Вархов ни посещал нашу виллу на калье Фелисиано Родригеса, обеденный перерыв в понедельник он всегда отводит для свиданий (потому что, как поведала нам пленка, он проводит уик-энды со своей женой и его от нее уже просто тошнит!). Соответственно мы решаем оставить пленку вместе с магнитофоном на столике в прихожей. В сопроводительной записке будет указано место и время встречи. В знак согласия Вархов должен на месте записки оставить пустой лист бумаги. Записка благодаря Халмару составлена на безупречном русском. Действуем мы исходя из вполне определенной концепции. Георгий всегда появляется в «доме любви на улице Фелисиано Родригеса» (как мы не без чувства превосходства и неловкости именуем теперь театр операций) за полчаса до Жени. Не желая, чтобы шофер видел ее, Вархов отсылает лимузин назад в посольство. Женя приезжает на такси и останавливается в квартале от виллы. Затем идет к дому. Тем временем Георгий, приехавший за полчаса до нее, успевает раздеться — он голоден, как русский медведь. Но она не спешит. Иногда она даже заставляет его снова одеться.
«Все должно быть на равных», — говорит она.
Страшно увлекательно, но главное — у нас есть полчаса, когда Вархов будет один.
Наступает утро понедельника. Подарок от нашего управления положен на столик в передней, и Гэтсби, которого меньше всего способны узнать наши русские знакомые, сидит в такси и ведет наблюдение в полуквартале от виллы. Через четверть часа Георгий в положенное время входит в дверь. Десятью минутами позже он оттуда выходит. Явно вспотевший. И начинает прохаживаться по улице. Постепенно удлиняя расстояние, он доходит до того места, где в такси сидит Гэтсби. О Господи, Георгий узнает его! Останавливается на тротуаре, раскланивается с Гэтсби, потом сует большой палец в нос и шевелит остальными пальцами, а потом, сжав их в похожий на молот кулак, изо всей силы ударяет по крыше такси, так что в металле остается заметная вмятина. Тут он видит Женю, идет к ней, и они вместе входят в дом. Гэтсби, в свою очередь, взмокнув от пота, ждет в такси и пререкается с шофером по поводу стоимости нанесенного ущерба. Через полчаса Женя, крайне расстроенная, выходит из дома вместе с Георгием, и они останавливают такси. Гэтсби пытается следовать за ними на дозволенном правилами расстоянии, но на перекрестке, воспользовавшись тем, что горит красный сигнал светофора, Георгий велит шоферу своей машины проехать задом ярдов сто, выскакивает из такси, оставляет вторую вмятину на машине Гэтсби и быстро вскакивает в свое такси. Думаю, понимая, что таиться уже ни к чему, Вархов высаживает Женю на проспекте Рамбла, не доехав одного дома до ее высотки, и возвращается в посольство, у ворот расплачивается с шофером и грозит кулаком Джею Гэтсби, когда тот проезжает мимо.
Нельзя исключить вероятность того, что Вархов обратится в полицию с жалобой на то, что в его квартире были взломщики, но на это потребуется время. Итак, лишь только прибыл Джей, меня посылают с Гохоганом посмотреть, как выглядит собственность дона Боско. Кошмар! Во-первых, Георгий сломал ключ и оставил его в замке входной двери, чтобы мы не могли попасть внутрь. По счастью, есть черный ход, про который он в своей ярости забыл, и у нас есть ключ. Георгий потрудился на славу. Кровать с четырьмя столбиками разломана, магнитофон разбит вдребезги, пленка снята с катушки и гирляндами свисает из унитаза и кольцами лежит на полу ванной, словно груда червей, в гостиной вся обивка содрана с мебели, на паре стен вмятины в штукатурке (от его кулаков-молотов) — в общем, дальше можно не продолжать. Я чувствую, как пылает пламя русского сердца в холодной русской зиме. Я шучу и в то же время не шучу. Это приоткрыло мне причину страха, какой испытывают европейцы перед страстями варваров с Востока.
Естественно, никакой надежды на то, что Вархов перейдет к нам, не осталось. Хант, поддерживаемый отделом Западного полушария и Спячкой, утверждает, что о переманивании Вархова и речи не шло, и нам остается провести уничоп — операцию по уничтожению. «Главное — быстрота», — телеграфирует он и получает «зеленый свет». Терять нам почти нечего. Копии пленки пересылаются Мазарову в посольство и доставляются в высотку, на его квартиру. Во время приема в шведском посольстве третий экземпляр пленки кладут Мазарову в карман пальто. Следуя приказу посла Вудворда о том, чтобы лишь персонал Госдепа присутствовал на приемах, никого из нас не пригласили, но Порринджер знает уругвайку, которую шведы нанимают работать в гардеробе во время приемов, и, выложив ей сумму, равную половине ее недельного жалованья, он уговорил девушку подложить пленку. Все, конечно, делается на крайне низком уровне, но это уже не имеет значения. Только умножая наши усилия, можно быть уверенным, что Борис получит товар. Причем никаких записок. В этом теперь нет необходимости. Пусть Мазаров с Варховым выясняют отношения.
А мы сидим и ждем. Дни идут. Никаких видимых результатов. Тут русские оповещают нас о приеме в честь Евгения Евтушенко, молодого и, судя по всему, смелого в своих высказываниях русского поэта. В информации о нем говорится, что Евтушенко выступает со своими стихами на стадионах в Москве и Ленинграде перед двадцатитысячной аудиторией. Хотя он не певец, по популярности его можно сравнить разве что с Элвисом Пресли. Приглашается весь персонал американского посольства — указано в приглашении. И Вудворд считает себя обязанным, помимо своей тяжелой артиллерии, прихватить Ханта, Порринджера, Кирнса, Гэтсби, Хаббарда и Уотерстон. Поскольку здесь сейчас середина зимы, прием проходит в доме, в достаточно официальной обстановке, напоминающей царские приемы.
Вархов и Мазаров стоят среди хозяев. Между ними Женя и толстуха госпожа Вархова. Они немного нервничают, но и мы тоже. Когда Гэтсби и его жена Теодора проходят мимо Вархова, он щелкает каблуками. Могу поклясться, что Мазаров подмигнул мне, или, может быть, это нервный тик? Женя, раскрасневшаяся, готовая вот-вот расплакаться или рассмеяться, хотя и сама не знает, что это будет, выглядит красивее, чем когда-либо на моей памяти. Извините за прямолинейность следующей мысли, только мне подумалось, что стыд украшает человеческую плоть. Выставленная на всеобщее обозрение, Женя тем не менее торжествует. Где бы вы ни были, Киттредж, не злитесь за это.
В разгар вечера Евтушенко попросили почитать стихи. Он почти такой же высокий, как я, и недурен собой. Фигурой похож на лыжного инструктора. Стихи он читал громким голосом, словно молодой баритон, исполняющий речитатив. Русские слова произносил эффектно, нараспев. Но слишком напыщенно. Тем не менее глаза у Жени сверкают, как бриллианты.
«Это новая одухотворенная сила в русском народе», — доверительно говорит она мне, точно я вовсе не способствовал ее падению.
Позже бельгийский посол шепнул Ханту, что у Жени роман с Евтушенко.
Не уверен. Евгений Евтушенко — малый что надо. Говорит на режущем слух английском, упорно преодолевая языковые трудности. Отводит меня в сторону и спрашивает, далеко ли я плаваю.
«Ну, мили две», — говорю я.
«Могу плыть десять. В ледяной воде. — Глаза у него голубые, дикие, и он смотрит в упор, вкладывая во взгляд всю силу воли, словно хочет подчинить тебя ей, а на самом-то деле хочет всего лишь твоей дружбы. Если он чего-то добивается, то я не знаю чего. — Вас интересуют венчальные обряды?» — спрашивает он меня.
Я пожимаю плечами.
«В Сибири удивительный обряд венчания. В Сибири жених писает в стакан. Невеста пьет мочу. Дикари, да?»
«Звучит немного некультурно».
До него не доходит, что я произнес русское слово «некультурно».
«Дикари — да, но мудрые — да. Да! Ведь что такое брак для бедных людей? Ребята, мокрые пеленки, какашки. Вонь. Хорошая жена должна с этим жить. Потому такой и обычай в Сибири. Хорошее начало для брака».
«Несправедливо это, — говорю я. — Жених ведь не пьет мочу».
«Согласен. Я согласен. Несправедливо к женщинам. У вас чувство справедливости завтрашней эры. Разрешите пожать вашу руку. Я вас приветствую».
И Евтушенко пожал мне руку, глядя безумными глазами мне в глаза. Я понятия не имел, талантливый он поэт или нет. Новый любовник Жени — весельчак кагэбист или просто сумасшедший? Я даже не знал, в курсе ли Евтушенко, какая каша тут заварена. Но он заставил меня, этот сукин сын, почувствовать себя дешевкой, а как это у него получилось, понять не могу.
Киттредж, я до того по вас скучаю, что расплакался бы над своим пивом, если бы любил привлекать к себе внимание, как Евгений Евтушенко.
С любовью
Через две-три недели после того, как я отослал Киттредж свое письмо от 1 июля, на адрес отеля пришло мне письмо со штампом Арлингтона, штат Виргиния. В конверте не было записки — лишь ключ, завернутый в папиросную бумагу. На следующий день пришло другое письмо, со штампом Джорджтауна, там лежала гербовая бумага арлингтонского банка, на которой был написан номер ящика для хранения ценностей в сейфе. В третьем конверте была квитанция на первый взнос, внесенный за ящик, и памятка о том, что взносы должны делаться поквартально. А через два-три дня дипломатическая почта наконец привезла мне письмо от Киттредж с обратным адресом, на котором, как всегда, стояло имя Полли Гэлен Смит.
26 июля 1958 года
Любимый мой Гарри!
Я вернулась в Джорджтаун и через два-три дня отбываю в Мэн. Теперь вы получили ключ и номер ящика в сейфе, поэтому довожу до вашего сведения, что, когда вернетесь в Вашингтон и вскроете ящик в Арлингтоне, вы обнаружите там в конверте около тридцати бобин 35-миллиметрового негатива, в каждой бобине от десяти до двенадцати кадров. В этом микрофильме — ваши письма ко мне. Я предлагаю вам проделать то же самое с моими письмами и положить их в ящик в одном из сейфов Монтевидео, пока вы не приедете в Штаты, где и поместите их в арлингтонском укрытии. В промежутке вы, конечно, должны платить за аренду п/я. Это стоит делать. Со временем, когда мы оба с вами постареем, письма, возможно, будут достойны опубликования. Те части, где не говорится о личном.
Гарри, вы и представить себе не можете, как близка была ваша корреспонденция к уничтожению. В каморке возле маленькой спальни, где вы иногда ночевали, я сумела отодрать плинтус и незаметно снова его прибить. За доской достаточно места, и когда я заберу вашу почту, то накрепко прибью плинтус. Конечно, проще — хотя и недолго — было бы хранить ваши послания между страницами какой-нибудь книги или журнала из тех, какие Хью никогда не возьмет. Например, «Азбука вязания». Или нечто подобное. Конечно, когда подшивка «Вог» за последний месяц слегка разбухала, я извлекала из нее все ваши страницы, отдирала верный плинтус, засовывала туда письма и снова прибивала доску.
Хью, однако, обладает антеннами, которые проникают бог знает в какие глубины, так что он то и дело заставлял мое сердце тревожно биться. Однажды он даже взял тот самый экземпляр «Мадемуазель», в котором лежало ваше последнее письмо, свернул его в цилиндр и этим импровизированным фаллосом стал постукивать себя по ляжке, потом швырнул журнал на пол, так и не раскрыв, и взял со столика буклет о скалолазании. Я была на волосок от гибели. У меня было ощущение, словно я попала в остросюжетный фильм. А потом Хью целый уик-энд ходил по дому с молотком и проверял все доски и планки. Можно поздравить меня с хорошим чутьем. Хвала Всевышнему, как раз за неделю до этого я подкрасила гвозди на моем плинтусе. Не могу решить, предчувствовала ли я ходы Хью или же он реагировал на микроскопические перемены в доме. Так страшно жить с человеком, у которого чутье как у кошки. И в то же время это щекочет нервы и, безусловно, помогает переносить скверный, хоть и такой мужской (фу!), запах «Курвуазье» и сигар «Черчилль» в дыхании Хью. Курение сигар — самое большое оскорбление, какое мужчина может нанести женщине. Если у вас когда-либо будет жена и вам захочется избавиться от нее, попыхтите в ее антикварной кровати одной из этих гигантских скруток табака. До чего же очевидны человеческие пороки!
Я отвлекаюсь, но эти дни я очень рассеянна. Прошло всего две недели с тех пор, как я вернулась домой, а через десять дней мы возвращаемся в Крепость, где я намерена пробыть все лето с Хью или без него. В данный момент мне необходим воздух Мэна больше, чем муж, так как — Господи! — Кристофер за мое отсутствие ужасно сдал. Он то и дело просыпался от страшных кошмаров — я думаю, это была реакция на то, что переживала его мать за тысячи миль от него, — и теперь мой мальчик стал ужасно бледным, и вид у него нездоровый, точно ему не полтора года, а десять лет и он пережил нервный стресс. Его мать тоже чувствует себя постаревшей. Работа, которую я выполняла, преподала мне один страшный урок. Все может пойти наперекосяк! Поэтому мне уже больше не доставляет порочного удовольствия прятать ваши письма в доме Хью. Слишком серьезными могут быть последствия. В результате работы над Проектом я от веры в счастливый по большей части исход перешла к ожиданию худшего.
А худшее, как я обнаружила, превращает в мусор лучшее, что в тебе есть. До чего же я была наивна, если только сейчас это обнаружила! Но все-таки обнаружила, а ваши письма, ваши любимые письма, все это время озорно согревали меня и давали моему замужеству возможность жить. Физически я всегда испытывала нечестивую страсть к Хью — я не знала других мужчин, но едва ли можно найти такого, который больше поклонялся бы фаллосу. (Он точно машина, сотворенная Богом!) Это прекрасно для такого замороженного куска стали из Новой Англии, каким являюсь я, но помимо того существуют его смердящие сигары и его ледяная сосредоточенность на чем угодно, кроме меня (пока я снова не вхожу в сферу его внимания). И эту ситуацию разбивали ваши письма, которые были нежным лекарством, поднимавшим мне настроение. Я чувствовала, что могу немножко предавать Хью, оставаясь ему верной.
Это игра дьявола. Знаете, я верю в брак. Я считаю, что обет, который даешь Богу, столь же обязательно соблюдать, как и юридически оформленные договора во всем корпоративном и индустриальном мире. Договора можно нарушать, но не слишком часто, иначе болезни общества достигают критической стадии. По аналогии я считаю, что, если нарушается слишком много обетов, Господь меньше общается с нами. Так что брак для меня священен.
Словом, я готова была сказать: «Люблю вас, и прощайте», но разве могла я так огорчить вас из-за уз, налагаемых браком, и не рассказать о том, что произошло во время работы над Проектом! Мною владеет странное чувство; я просто обязана рассказать вам нечто столь же секретное, столь же для меня важное, иначе я нарушу невысказанную клятву, которая связывает нас. Это обязательство сковывает меня не меньше, чем обет в браке. Я умудряюсь идти сложнейшими путями, верно ведь, но я очень похожа на отца: с одной стороны, стремлюсь к абсолютному познанию, а с другой — не склонна к общению. Мой отец разрешил эту дилемму, вобрав всего Шекспира в свой вместительный мозг и снобистски существуя потом за счет своего ученого достояния. Боюсь, это было довольно дерьмовое существование (прости меня, папа!), но, вполне возможно, он был способен навлекать дурные силы на людей. Говорила ли я вам когда-нибудь о том, что в Крепости есть призрак — Огастас Фарр? Он посещал меня и — этого я никогда никому не говорила — в первый раз явился в ту пасхальную ночь, когда папа читал нам «Тита Андроника»: «Лавиния же таз меж двух обрубков/Возьмет, чтоб кровь преступную собрать…»[137]
Помните? Я слушала как завороженная. Мне ясно представилось, что у меня вместо рук обрубки, держащие таз, где лежит голова моего возлюбленного Хью. Вы по какой-то причине маячили в глубине. Это навело меня на мысль, не вы ли были палачом, — представить себе вас в подобном обличье так нелепо, ведь я всегда считала вас самым привлекательным молодым человеком из моих знакомых, почти таким же красивым, как Монтгомери Клифт[138], и таким серьезным, таким застенчивым, таким целеустремленным. Главное, в ту пору вы еще не сформировались. Спасло вас то, что вы понятия не имели, как нравились женщинам, иначе вы бы не вылезали из постелей — боюсь, именно так вы и провели эти полтора года, блуждая по уругвайским публичным домам. Ну вот, я опять начинаю на вас нападать, а это, как я уже поняла, опасный признак. Думаю, это от страха, который я испытываю при одной мысли, что собираюсь вам рассказать. В ту далекую пасхальную ночь я пережила нечто ужасающее. Огастас Фарр, или его злой дух, или кто там он был, залез в Крепости ко мне в постель и творил со мной нечто ужасное. Я чувствовала себя грязной повитухой шекспировских затей и низменных поступков. Меня переполняла жажда крови, во рту кишели крошечные обитатели подземного мира. Помните, как днем я рассказывала вам, что мы с Хью красиво, по-итальянски решили наши брачные проблемы? А ночью Огастас Фарр приобщил меня к темным и зловонным глубинам секса, в которых тоже таится красота, и я поняла, чем мы с Хью занимались в действительности, в то время как я оставалась девственницей. Позже тем же летом в нашу брачную ночь в Крепости Хью наконец формально и кроваво лишил меня невинности, и мне посчастливилось кончить вместе с ним — спазм, прыжок ввысь, и снова прыжок ввысь, сопровождаемый спазмом, а Хью, как горный козел, перепрыгивал с вершины на вершину и умело проваливался в пропасть — это порождает чувство необыкновенное. Да, я, возможно, причиняю сейчас вам боль, дорогой Гарри, но я расплачиваюсь наличными и, исповедуясь, исповедуюсь уж до конца. Так вот в последнем долгом, бесконечно долгом взлете кончал, переплетая со мной и с Хью свое дыхание и ноги, Огастас Фарр. Моя ненасытность, должно быть, вызывала его к жизни — ненасытность столь же глубокая, как похоть и эрудиция, таящиеся в моем отце. Я никогда не знала, что доброе и порочное могут общаться друг с другом с такой силой и в таком танце.
Долгое время я считала, что Огастас Фарр не решится снова появиться, во всяком случае, после той свадебной ночи, но, по-моему, ему удалось скрепить своей подписью наш брак. Брак, безусловно, затрагивает в человеке много слоев, поэтому говорить, что Фарр наложил злокозненный отпечаток на взаимоотношения супругов, значило бы излишне все драматизировать. С другой стороны, нельзя игнорировать наличие дольки чеснока в свадебном торте!
В следующий раз Фарр появился, когда я была на шестом месяце беременности в 56-м году и мы с Хью проводили отпуск в Крепости, и появился он, конечно же, в ту августовскую ночь, когда мы с Хью устроили сексуальное совещание. Назовем это так, потому что Хью был несколько озадачен моим большим животом. Полли Гэлен Смит как-то сказала мне, что занималась любовью даже накануне рождения ребенка — до того она помешана на сексе! — но у нас с Хью было не совсем так. Словом, мы устроили совещание. В ту ночь, о которой я рассказываю, я чувствовала себя, однако, самой толстой наложницей в серале, начисто лишенной любви. Помнится, мне даже хотелось, чтобы кто-то подсмотрел нас с Хью.
Мое подспудное томление, должно быть, передалось моему партнеру, потому что мы вдруг перестали совещаться — и Хью, и я обезумели от желания, и я чувствовала, как шевелится малыш, неотъемлемая часть нас обоих. Потом вдруг мы были уже не вдвоем. Появилось чье-то злое присутствие. Тишина ночи зазвенела сладострастием. Мне нелегко рассказывать об этом даже сейчас, но перед моими глазами возникали красные (вернее, огненные) видения человеческой деградации, я слышала крики наслаждения, эхом доносившиеся из глубины зловонных колодцев. Огастас Фарр был со мной, как и мой муж, и неродившийся ребенок, и участвовал в наших сатурналиях. Я чувствовала, что, если сейчас не остановиться, я лишусь моего будущего ребенка. Помнится, я подумала: «Это же всего лишь мысль», ибо я была невероятно возбуждена и не хотела останавливаться, и мы с Хью полетели куда-то в пропасть под его громкий, нечеловеческий крик. Тут я разрыдалась, так как знала, что Огастас Фарр все это время был с нами. Мне не хотелось этому верить, и я с трудом могу об этом писать — рука так и дрожит, — но Огастас украл… не стану писать имя моего дорогого мальчика. Он очень странно ходит, и я порой думаю, что это дьявол заставляет его прихрамывать. У него слегка вывернута вовнутрь правая ножка, а вторым его крестным является Аллен. Мы ведь решили иметь двух крестных — одного для Альфы, другого для Омеги. Кристофер, когда вырастет, сможет выбрать одного из вас. А пока из двух крестных только вы знаете, что есть другой. Пожалуйста, не чувствуйте себя оскорбленным. В моих мыслях вы стоите ничуть не ниже Аллена.
В общем, на сей раз больше о Фарре я говорить не буду. Могу лишь заметить: меня не покидает предчувствие, что потусторонний мир духов весьма тесно связан с нами, и, как бы это ни было иррационально, я чувствую, что благополучие Кристофера зависит от моей верности Хью. И я пришла к выводу, что моя верность ему подрывается вашими письмами. Они приводят к тому, что я постепенно влюбляюсь в вас.
С того момента когда я впервые увидела вас в гостиной моих родителей в Крепости, частица меня знала, что мы могли бы вместе шагать по жизни и нам было бы удивительно уютно и душевно спокойно друг с другом. Понимаете, я всегда любила вас, но считала, что вы будете лишь обогащать мою преданность Хью.
Однако за последние два года ваши письма украли кусочек моего сердца. Вы мне разонравились, я возненавидела вас, стала чувствовать невероятную ревность и — самое скверное — терзаться предчувствием нашей сексуальной тяги друг к другу. Короче говоря, — как мне противны эти выражения, потому что они так точны и не оставляют иллюзий! — я хочу тебя, да, это грязное желание стальным катком прокатывает по моим попавшим в тупик чувствам — тем, которые всецело принадлежали Хью. А теперь ты их еще и стимулируешь. Альфа и Омега пришли к новому соглашению, и я узнала, что значит плотски любить двух мужчин одновременно. Плохо уже, когда Альфа любит одного, а Омега — другого, это обычное человеческое состояние. Даже более или менее естественно (хотя это одна из козырных карт дьявола), что мы можем любить одного человека благодаря Омеге и другого благодаря Альфе. Но у меня такое чувство, что ты завладел ими обеими. Мои бедные Альфа и Омега достойны порицания, ибо каждая из них наполовину влюблена в тебя, и этого достаточно, чтобы я потеряла равновесие.
Гарри, представляешь ли ты себе, какое значение имеет для меня Хью? Та часть меня, которая несвободна от желания блистать в свете, вынуждена считаться с тем, что он меня наделяет властью и возможностями. Я создана для вращения в высших слоях общества. (Мой отец, на которого я похожа как две капли воды, превратился в невыносимого помпезного педанта, когда понял, что его имя больше не гремит в залах с высокими сводами.) Возможно, я даже хуже его. А у мамы, пожалуй, были еще большие амбиции, хоть она их и хоронила в себе. Иначе как бы она могла так рехнуться?
Вот я и взялась за Проект. Могу сказать, что он касался манипулирования людьми и контроля над ними. Методы его осуществления вскоре стали жесткими и неприятными. Технической службе не поздоровилось бы, если бы это стало достоянием публики. Собственно, Хью и Аллен настолько боялись, как бы не произошло чего-то непредвиденного, что решили испробовать эти методы в контролируемом месте — иначе говоря, у союзника нашего правительства. И знаете, где? В Парагвае. Так что я находилась, по всей вероятности, меньше чем в тысяче миль от Монтевидео. Ты мне снился каждую ночь, я так тебя хотела, лежа в пустой кровати и ужасаясь тому, что мое чрево — да, именно чрево — готово проявить такую нелояльность к Хью. Как я ненавидела тебя за то, что ты стал посещать эти низкопробные бордели! Я знаю, что это так. Раза два я чуть не купила билет и не полетела к тебе на уик-энд. Вот до чего дошло дело пониже пупка. Хью приезжал навестить меня и решил, что попал в объятия дикарки.
Во всяком случае, ты понял, общаясь с Шеви, и с Либертад, и с Варховым, и с Женей, сколько похоти таится в нашем лоне (мне нравится это слово!). Я обнаружила, какая я, по сути, жесткая. Один человек, один из наших подопытных, погиб в Парагвае, и мне — правда, это произошло не по моей вине: я проводила сопутствующие опыты — не стало тошно, а ведь я должна была бы что-то почувствовать. Мы все-таки живем морально в крайне ограниченных рамках. Стремясь победить противника, мы сами творим зло, и у меня такое чувство, что я тоже этим занимаюсь. Только это мне ничем не компенсируется. Наш эксперимент провалился. Погубила ли я свою душу?
Ответ выглядит довольно любопытно. Как я уже говорила, я чувствую, что постарела на десять лет и совершенно выхолощена. Поэтому, вернувшись в Джорджтаун, я немедленно решила принять определенные меры. Поскольку я повела смелую игру и она дала отрицательные и неприятные результаты, патина провала может навсегда лечь тенью на мою карьеру.
Соответственно я приняла два решения. Я пошла к Аллену Даллесу и попросила откомандировать меня. Хочу попытаться написать главный труд моей жизни — про Альфу и Омегу. Он дал мне — по-моему, не без облегчения — свое благословение, и я отбыла в Мэн, где буду работать весь год, и, по всей вероятности, ближайшие годы тоже. Чего бы это ни стоило, говорили мы в Парагвае, делая свое омерзительное дело.
Таково мое первое решение. А второе: я решила перестать в мыслях жить с тобой. Я подразумеваю под этим, что переписка прекращается. Затем, хоть мне и очень хотелось сохранить твои письма, я решила, что это слишком опасно. Если Хью когда-либо их обнаружит, моя жизнь будет разбита. (Поскольку я повинна в том, что разбита жизнь по крайней мере одного латиноамериканца, на меня ведь может пасть страшная расплата.) А кроме того, у меня появилась, как у алкоголика, привычка получать твои письма. Ответ один: действовать не раздумывая. Все твои письма пойдут в бумагорезку.
Когда же дошло до дела, я не смогла уничтожить все, чем ты меня одарил. Тогда я воспользовалась своим служебным оборудованием (на котором я теперь набила руку), сняла на микропленку весь плод ума, души и нюха Гарри Хаббарда для Уругвая и для себя и положила пакет в твой новый ящик. А затем измельчила всю толстую пачку — почти целую картонку — писем, присланных тобой за последние двадцать месяцев на почтовой бумаге, купленной в десятицентовке. После этого мне стало так паршиво, что я повела себя крайне необычно — отправилась после работы в бар, села у стойки, дрожа от сознания, что сижу в публичном месте (все еще сказывается студентка Рэдклиффа), и опрокинула две порции чистого бурбона, потом поднялась и вышла, удивляясь, что никто ко мне не пристал, приехала домой и объяснила присутствие виски в дыхании тем, что выдался чертовски тяжелый день. Когда я попыталась поцеловать Кристофера, он заплакал.
Ну вот. Я чертовски серьезна в своем решении, Гарри. Больше мы не переписываемся и не общаемся, и я не стану встречаться с тобой, когда твоя командировка кончится и ты вернешься в Вашингтон. Молись, чтобы я хорошо поработала в Мэне. Интуиция не подсказывает мне, как долго мы продержимся друг без друга. Чувствую, что не один год. Может быть, мы никогда не увидимся больше. Я не отказалась бы от тебя, если бы не полюбила. Пожалуйста, поверь мне. Я должна держаться данного обета. Несмотря ни на что, я верю, что Господь истекает кровью, когда мы нарушаем наши клятвы.
Люблю тебя.
Прощай, дорогой мой человек.
Это было последнее письмо, которое я получил от Киттредж в Уругвае. Многие месяцы я буду просыпаться с неприятным чувством, с каким просыпаются люди, перенесшие беду и не сразу осознающие, что же случилось. Они знают лишь, что кого-то больше нет. А потом память все проясняет, как при виде палача, появившегося в дверях.
Киттредж сказала, что любит меня. От этого становилось еще хуже. Я оплакивал бы ее не меньше, будь она моей невестой. Работа мне приелась. Переписка с Киттредж позволяла думать, что наша резидентура в далекой стране делает какую-то частицу мировой истории. А сейчас это стала просто резидентура в далекой стране. Лишившись аудитории, я стал даже как-то меньше понимать. Каждое маленькое событие уже не имело своего места в разворачивающемся сценарии. В отчаянии я принялся писать дневник, но это тоже было просто регистрацией событий, и я бросил этим заниматься.
Пытаясь выбраться из подавленного состояния, я использовал накопившийся отпуск и поехал в Буэнос-Айрес и в Рио. Я шагал без устали по оживленным городам и пил в элегантных коктейль-барах и за высокими, сбитыми из досок столами в дымных, парных забегаловках. Я путешествовал как призрак — без столкновений и встреч. Посещал знаменитые публичные дома. И впервые почувствовал отвращение к мужчинам на губах проституток. Вернувшись в Монтевидео, я отправился вверх по побережью в Пунта-дель-Эсте и попытался играть, но обнаружил, что я слишком большой скопидом. Все мне приелось, хотя я и не мог бы с уверенностью сказать, что это так. Я даже провел ночь с Салли.
Шерман Порринджер и Барри Кирнс закончили свою работу в Уругвае и возвращались в Вашингтон за новым назначением. Начались прощальные вечеринки. На одной из последних, за четыре дня до отъезда Порринджеров, Салли сказала мне:
— Я хочу заехать к тебе.
— В предстоящие годы?
— Завтра вечером, в семь.
Она родила мальчика, который — хвала Всевышнему! — был как две капли воды похож на Шермана.
— Да, — сказала она, — что было, то было, и я хочу видеть тебя. Тряхнем стариной. — Она обожала клише.
Так мы в последний раз сразились на кровати в моей комнатенке. Салли все еще злилась на меня и вначале лежала неподвижно, но практицизм взял свое. Недаром она любила играть в бридж. Никогда не пропускай, если можешь сыграть.
В какой-то момент я обнаружил, что прислушиваюсь к звукам, которые мы издаем, и понял, что сравниваю их (причем весьма критически) с дуэтом Жени Мазаровой и Георгия Вархова в момент оргазма. У меня даже мелькало в мыслях, что Советы записывают меня и Салли. Это на день-два подняло мое настроение. Успеют ли русские расшифровать пленку и вручить ее Шерману до отъезда? Сможем ли мы с Порринджером перебросить мостик через нанесенную рану и попрощаться публично? Мы обязаны сделать это ради Мазарова и Вархова, которые продолжают демонстрировать свою способность работать вместе (поскольку ни один из них не уехал в Москву).
После отъезда Порринджера и Кирнса на их место явились новые люди (которые всячески выказывали мне почтение как человеку знающему и ветерану). Потом у Ховарда Ханта случилась беда. Однажды вечером, когда они с Дороти были в загородном клубе в Карраско, дежурный офицер позвонил из посольства и сообщил, что у Ховарда умер отец. Хант утром вылетел в Хамберг, штат Нью-Йорк, и вернулся очень мрачный. Я искренне полюбил его. Он был в горе, и я был безутешен. Его общество доставляло мне сейчас удовольствие. Любой из нас мог служить утешением для другого. Я стал немного лучше понимать Ховарда. Однажды рано утром я приехал в Карраско с парой экономических анализов по Южной Америке, которые, как я полагал, Хант вручит Бенито Нардоне, и Хант предложил мне прогуляться, пока готовят завтрак. Напротив его виллы находился католический лицей. Дочери Ханта в белых блузках с широкими черными бантами как раз входили в дверь лицея в сопровождении гувернантки-аргентинки. Хант помахал им и сказал мне:
— Надо очень любить женщину, чтобы ради нее принять католическую веру. — Уголки его рта опустились. — Мой отец все никак не мог привыкнуть к тому, что сын стал католиком. — Ховард пожал плечами. — Там у нас, в Америке, это очень остро воспринимается. Антиримские настроения, так бы я сказал.
— Возможно.
— Ты можешь поверить, это даже в нашей области сказывается! При принятии решения о назначении.
— Ну, надеюсь, это не так, — сказал я.
Он вздохнул. У него не складывались отношения с послом Вудвордом. Я так никогда и не узнал, откуда у Ховарда капитал — от умело вложенных гонораров за его ранние романы или же деньги принесла ему женитьба на Дороти. Так или иначе, он, безусловно, жил лучше среднего шефа резидентуры, и посол Вудворд с наслаждением критиковал его за это в Госдепартаменте, а оттуда критика поступала в управление. Ханту дали понять, что его образ жизни слишком широк для человека, который является всего лишь первым секретарем посольства.
В прошлом году я послал бы Киттредж не одно письмо с описанием неожиданных поворотов, какие принимала эта канцелярская игра. Однако пребывать в депрессии, как я обнаружил, все равно что расположиться на мраморном полу банка. Резкие звуки звучат как шепоток, эхо доходит яснее, чем речь, и тебе всегда холодно. И хотя я держал сторону Ханта в этой заварухе и даже хотел, чтобы резидентура восторжествовала над дипломатами, ни на что большее я не был способен.
Тут нас посетил Дж. К. Кинг, начальник отдела Западного полушария, и заперся с Хантом. Всякий, кто трудился на виноградниках отдела Западного полушария (которые простираются от Мексики до Аргентины), не мог не подцепить хотя бы двух-трех историй про Дж. К. Кинга. Я, например, уже знал от Порринджера, что полковник потерял глаз на пляже в Уте, заслужил Почетную медаль конгресса и сколотил состояние после войны. Вот что рассказал мне Порринджер: «Кинг решил, что жителям Бразилии нужны презервативы. „В Бразилии нет спроса на противозачаточные средства, — говорили все ему, — это католическая страна“. Ну а Кинг был настолько упрям, что пошел против осторожных денежных мешков и построил первую фабрику по производству презервативов к югу от Амазонки. Вложил все свои сбережения, еще подзанял, и — кто бы мог поверить? — презервативы полетели с прилавков Рио-де-Жанейро со скоростью реактивных самолетов. И теперь, — заключил Порринджер, — Кинг — самый богатый человек в управлении и имеет вереницу плантаций вдоль реки Панага в Парагвае».
Я бы сам никогда до такого не додумался, если бы мне не подсказали. Полковник был высокий, сильно прихрамывал, носил на глазу повязку и говорил так тихо, словно из глубины пещеры. Такого человека не понять, если не верить в существование Альфы и Омеги.
По-моему, при всем своем богатстве полковник Кинг ничем не навредил Ханту, хотя посол Вудворд про него написал: «Напыщенный, самодовольный, не годится для работы в правительственных учреждениях».
— Наверно, вам пришлось крепко обороняться, — сказал я Ханту какое-то время спустя.
— Я не защищался, — сказал Хант. — Я атаковал. Рассказал полковнику Кингу, как успешно сумел залучить Нардоне. Ну и на прием в честь победы на выборах приглашен был из всего американского посольства только я. Вудворд даже предсказывал, что Нардоне не победит. Он сумел встретиться с Нардоне до инаугурации, только попросив сего скромного слугу устроить ему аудиенцию. И мистер Вудворд не может забыть мне этой услуги. Можешь не сомневаться, мои слова дошли до Дж. К. Кинга. «Вудворд может катиться ко всем чертям», — сказал он перед тем, как уехать. Он даже не призывал меня вести себя поскромнее. Больше того, полковник сказал, что он видит для меня интересную перспективу.
Вскоре после этого Ханта вызвали в Вашингтон. По возвращении он снова пригласил меня на ужин в Карраско и в кабинете за коньяком — я больше не курю сигары — рассказал мне о новом повороте дел.
— Стоит подумать, что счастье отвернулось от тебя, как оно — раз — и поворачивается к тебе. Я был приглашен участвовать в важнейшей операции. Это будет покрупнее Гватемалы.
— Кастро? Куба?
Он упер в меня указательный палец, показывая, что я попал в точку.
— Мы намерены совершить гигантский рывок. Кубинские эмигранты хотят получить назад свои земли. Чертовски секретная операция. — Огоньки, плясавшие в коньяке, казалось, зажигали его лицо. — Я должен помочь ее срежиссировать. В идеале не должно быть ни одного доказательства, которое указывало бы на участие правительства США. — Он стал водить пальцем по краю рюмки, пока она не зазвенела. — Хотелось бы тебе подняться на борт этого корабля в качестве моего помощника?
— Этого я больше всего хотел бы, — сказал я.
И это была правда. Под двадцатью слоями апатии я почувствовал, как во мне зашевелился интерес. Моя депрессия частично могла объясняться тем, что я не знал, куда податься после Уругвая. Работать в одной из мясорубок Проститутки — это было немыслимо. Жить в Вашингтоне и избегать встреч с Киттредж? Нет. И я сказал Ханту:
— Мне бы очень хотелось работать с вами. — Да, огонь клятвы вновь разгорался во мне.
— Позволь заявить с самого начала, — сказал Хант, — все дозволено.
Должно быть, я выказал какое-то недопонимание, потому что он приблизил лицо к моему лицу и одними губами произнес:
— Там может дойти до «мокрого».
Я понимающе кивнул.
— Вплоть до главного? — пробормотал я.
Он отреагировал не сразу, потом ткнул пальцем в потолок.
Работа у меня закипела. Надо было все передать новым офицерам. Год назад мне было бы трудно распроститься с ЛА/ВИНАМИ-1-7, но моя уличная команда теперь разрослась и наполовину состояла из полицейских Пеонеса. Собственно, он ею руководил из своего кабинета. Теперь, когда президентом Уругвая был Нардоне, Пеонес стал важной персоной.
И тем не менее ностальгия пустила свои корни. Мне было действительно жаль, что я не буду больше контролировать работу ЛА/БРАДОРА-1 или ЛА/БРАДОРА-2, проверяющих паспорта путешественников, которые приезжают в страну, и не стану тратить вечер-другой на то, чтобы умиротворить ЛА/КОНИКА, нашего журналиста светской хроники, обидевшегося на слишком долгое невнимание к нему. ЛА/МИНАРИИ-1, 2, 3 не откликнутся, когда мне понадобится слежка на машине за кем-то, а беднягу ГОГОЛЯ вообще прикроют. Русское посольство давало слишком мало материала, и это не оправдывало расходы. Боскеверде станут искать меньшее помещение. И Горди Морвуд не будет звонить мне в понедельник утром и возмущаться тем, что ему за что-то не заплатили. Иметь дело с ЛА/КФИОЛЬЮ будет теперь тот, кто придет на мое место.
Было несколько сентиментальных прощаний и с борделями Монтевидео.
Мне нравились несколько девушек, и, к моему удивлению, я нравился им. Это же всего лишь шоу-бизнес, говорил я себе. А потом мне подумалось, что взаимоотношения проституток и клиентов похожи на взаимоотношения актеров, занятых в одной пьесе. И то недолгое время, что они живут вместе, отношения между ними вполне реальные.
Оставался еще ЛА/ВРОВИШНЯ. После знакомства с Либертад я стал более осторожным куратором. В течение многих месяцев я лишь раз в неделю приносил на конспиративную квартиру список вопросов, поил Шеви вином и ужинал с ним там. Я даже научился готовить. Прошли те дни, когда мы обсуждали, достаточно ли безопасно встречаться в ресторанах.
Шеви продолжал на нас работать. Находясь под гнетом долгой депрессии, не могу с уверенностью сказать, что его информация действительно стала менее важной, но я начал думать, нужны ли вообще подробные ответы на наши вопросы о мероприятиях, предпринимаемых коммунистической партией Уругвая? Стоило ли тратить на это силы? Я не очень понимал, нужно ли это. Меня раздражало то, что Фуэртес, толстевший не по дням, а по часам, так что под конец ему стало грозить ожирение, начал опасаться за свою безопасность. Он клялся, что больше не встречается с Либертад, однако при каждой встрече, казалось, все больше тревожился о том, в какую ярость придет Пеонес, если когда-либо узнает, что произошло.
— Вы не знаете этого человека, — твердил Шеви. — Он фашист. Во многом похож на Нардоне. Жестокость растет в нем пропорционально власти. Только фашисты бывают такими.
— Мы не дадим ему причинить вам зло, — сказал я.
— Значит, вы признаете, что держите в узде Пеонеса?
— Нет.
— В таком случае у меня немало оснований бояться.
Я не знал, что на это отвечать. Ответ подсказал сам Шеви.
— Вы его все-таки держите в узде, — сказал он. — Потому и верите, что сумеете защитить меня. Следовало бы обвести мое имя кружочком и довести до сведения Пеонеса, чтобы он не заходил за черту.
— Это все равно что сказать его конторе, что вы связаны с нами. А члены КПУ, даже если вы не сумели их выявить, наверняка проникли в его контору.
— Вам нет нужды говорить Пеонесу, почему вы намерены меня защищать, — сказал Фуэртес. — Полиция привыкла к тому, что в неясных ситуациях следует проявлять осторожность.
— Шеви, я просто ни черта не понимаю, что вы хотите сказать. По-моему, тут что-то кроется.
— Да, вы правы, — сказал он. — Дело в том, что Либертад позвонила мне на прошлой неделе и предупредила. Сказала, что, по слухам, Пеонес недавно говорил, будто видел меня с ней на людях. Много месяцев назад. Но он до безумия ревнив. Это могло быть в тот раз, когда мы обедали с вашим шефом.
— Ох, нет! — вырвалось у меня.
— Либертад сказала, что Пеонес готов был разобраться со мной, но она велела ему бросить эту идею. Сказала, что мы никогда себе ничего не позволяли. И если он меня хоть пальцем тронет, она больше с ним не встретится. Это была страстная речь, произнесенная с большим чувством. Она любит меня, заявила Либертад, как родного брата. Это вовсе не значит, что комманданте Пеонес поверил ей. Но мы уважаем власть страсти, будь это страсть плотская или порожденная преданностью. Пеонес понял. Ему придется заплатить страданием, если он усомнится в ее словах.
— В таком случае вам нечего бояться. — Я еще и представить себе не мог величину урона.
— Бояться мне есть чего. Пеонесу вовсе не требуется наносить мне удар впрямую. Это сделают его люди.
— Разве ему в этом случае не придется отвечать перед Либертад?
— Нет. Он скажет, что не давал никаких указаний полицейскому, который изуродовал меня. Он может даже наказать этого человека. Уверяю вас, следы замести легко. А если вина Пеонеса не будет достаточно ясна, Либертад не откажется от тех выгод, которые дает ей знакомство с ним.
— Не будет достаточно ясна? Но ведь это может исходить только от Пеонеса.
— Необязательно. Пытки входят в обыденную практику. Нардоне ненавидит коммунистов. Он ненавидит их даже больше, чем Эдгар Гувер. Коммунисты нанесли немало ран престижу Нардоне. И он занял позицию, схожую с садизмом. Нардоне убежден, что левые — это раковая опухоль, которую можно выкорчевать только пыткой. Так что нас ждут мученики из анархистов и коммунистов.
— По чьему приказу? По какому закону? Расскажите мне о подобных случаях. Я не верю.
— Полицейский может всегда арестовать вас. За то, что вы перешли улицу в неположенном месте. А как только вы арестованы, начинается драма. В полицейском участке нет левых, которые могли бы защитить вас. За последний месяц три человека, занимающие высокое положение в моей партии, были жестоко избиты. Изуродованы — нет, но ни один из них целый год не сможет трахаться с женщиной.
— Verdad?
Он рассмеялся. Неужели я был в таком шоке, что у меня даже вырвалось испанское слово?
— Я преувеличиваю, — сказал он.
— Действительно преувеличиваете?
Он передернул плечами.
— Я боюсь пыток.
Мы договорились о следующем: если Шеви каким-то образом заранее узнает, что ему грозит арест, он тут же позвонит мне. Если он сам не сможет, тот, кто будет звонить, должен употребить слово ЛИВЕНЬ.
Однажды вечером, за две недели до моего отъезда из Уругвая, у меня в кабинете раздался звонок, и мужской голос сказал, что звонит по поручению ЛИВНЯ. Звонивший не назвался, но сказал, что сеньор Фуэртес арестован час назад и находится в Центральном полицейском управлении. Только полицейский, находившийся на месте происшествия, мог об этом знать. Такой звонок означал, что Фуэртес подкупил полицейского, чтобы тот позвонил мне, и, следовательно, засветился.
Я был в ярости. Я даже сам не подозревал, как глубоко во мне сидит куратор. Я не столько тревожился за Шеви, сколько возмущался его паникой. Не пищит ли он по ерунде?
— Черт бы все это побрал! — рявкнул я и бросил трубку.
Однако я не мог не признать, что Шеви попал в серьезный переплет. Я пережил несколько тревожных минут и все же решил рискнуть и попросить Ханта поехать со мной. Хант не станет ждать, пока Шеви выпустят!
Однако Хант, как и следовало ожидать, расстроился.
— Черт побери, какой провал! Прикрытие нашего лучшего агента разлетелось по всему Монтевидео. Никакой пользы принести нам он уже не сможет.
— Знаю, но так случилось.
— Это ставит меня в дурацкое положение. В понедельник прилетает Арчи Норкросс, которому я должен передать дела. И вот вместо того, чтобы передать человеку резидентуру в хорошем состоянии, я должен помогать ему вытирать пятна от разбитого яйца.
— Мне очень жаль.
— Нам следовало предупредить Пеонеса о необходимости оберегать ЛА/ВРОВИШНЮ.
— Да мы же не могли, Ховард. Мы бы засветили Шеви.
— Ну ладно, я сейчас позвоню Педро. Достаточно будет одного звонка, чтобы все уладить.
Так ли? Я пережил еще одну неприятную минуту. Однако Пеонеса не оказалось в Уругвае: в Буэнос-Айресе проходил съезд полицейских.
Ховард бросил взгляд на часы.
— У меня ужин в загородном клубе. Займемся этим утром.
— Нельзя ждать до утра. За ночь можно причинить немало вреда человеческому телу.
— Ты думаешь, от этого действительно будет какой-то прок, если я поеду с тобой в тюрьму?
— Ховард, официально я же мелкая сошка из Госдепа. А кто вы, они знают. Ваше присутствие сработает. Вы уедете, как только они поймут, с кем имеют дело.
Он поднял руки, сдаваясь.
— Позвоню сейчас Дороти. Какого черта, ну потеряю я на этом час! Сегодняшний прием всего лишь очередное прощанье. — Он растер в порошок свою сигарету. — Этот тупица Шеви Фуэртес. Надо же было призвать нас на помощь! — Он вздохнул. — Ну по крайней мере покажем пример того, как должно относиться к своим агентам.
Центральное полицейское управление помещалось в здании муниципального суда — восьмиэтажном доме, построенном в начале века для новых, расширявшихся коммерческих структур. Теперь в холле маячили только тени развалившихся фирм. Закон и полиция забрали здание себе.
Мы даже близко не могли подойти к тюрьме. Она была пристроена сзади к нижним этажам, и я предложил найти заместителя Пеонеса. Мы выяснили, что его кабинет находится на шестом этаже и что лифт не работает.
Лестница была широкая и между этажами двойная. Я успел заметить, какое и там царит уныние. Сколько безграничного разочарования видели эти молчаливые своды, какая промозглость скопилась на судейских лестницах! Концы сигар, не долетевшие до плевательниц, валялись, как разбухшие осы, на полу из старого линолеума.
Мы усиленно старались не показать друг другу, что задыхаемся, поэтому прошли шестой этаж, поднялись на седьмой и, только сворачивая в главный коридор, поняли: что-то не так. Весь этаж был пуст. Двери кабинетов стояли нараспашку, в комнатах не было мебели. Вечерний свет проникал сквозь затянутые сажей, немытые окна в десять футов высотой. Такое было впечатление, точно мы пропустили в жизни нужный поворот. У меня мелькнула мысль, не такая ли она, смерть, — грязный пустой зал, где никто тебя не ждет.
— Надо же, — сказал Хант. — Мы зашли не на тот этаж.
В этот момент с верхнего этажа, приглушенные стальными перекрытиями, деревянной обшивкой и толстым слоем штукатурки, до нас долетели крики. Они звучали глухо, но походили на то, как воет пес, которого переехало машиной. Чувство утраты катится эхом до горизонта. Ни Хант, ни я не могли слова вымолвить. Точно мы находились в чьем-то доме и из ванной доносились хрипы тужащегося человека.
— Должен сказать, — шепотом произнес Ховард, — эти звуки проникают в тебя до печенок, верно?
Спустившись на шестой этаж, мы нашли заместителя Пеонеса и представились. Имя Ханта побудило полицейского вскочить на ноги и отсалютовать. Все произошло очень быстро. Хорошо, что мы пришли вовремя, сказал заместитель: следствие еще не началось. Сеньора Эусебио Фуэртеса отпустят Ханту на поруки.
— Нет, ему, — сказал Ховард, указывая на меня. — Я опаздываю на встречу.
Я прождал больше часа. Шеви вышел ко мне молча, и мы не раскрывали рта, пока не очутились на улице. А тогда он заговорил, и говорил без передышки четыре часа. К тому времени он вынудил меня обещать ему все, вплоть до шоссейных дорог на Луне. Он очертил свое положение: его зажали с двух сторон — тут ему грозит Пеонес, там КПУ. Уж они постараются отыграться на нем.
— Я покойник, — сказал Шеви.
— Но не станет же КПУ убивать вас, верно? — Должен признаться, я уже начал мысленно составлять докладную о «Политике ликвидации, проводимой КПУ».
— Меня просто исключат из партии, — сказал Шеви. — Тогда дело будет за тупамаросами. Экстремисты из КПУ поговорят с тупамаросами. А это равносильно ликвидации. Выход только один. Вы должны вывезти меня из Уругвая.
Я назвал ему Рио-де-Жанейро и Буэнос-Айрес. Оба места слишком опасны, решил Шеви. Я предложил любую другую страну в Южной Америке. Центральную Америку. Мексику. Шеви только отрицательно мотал головой.
— Тогда куда же? — спросил я.
— В Майами.
Он оставит жену и детей. Они слишком прокоммунистически настроены. Он поедет в Майами один. Мы должны добыть ему работу в приличном месте. Например, в банке. Человек, говорящий по-испански и в то же время не кубинец, может быть чрезвычайно полезен в делах с кубинцами, которые крайне ненадежны во всем, что касается денег.
— Я никогда не смогу добиться для вас таких хороших условий.
— Добьетесь. Слишком страшна альтернатива. В целях самозащиты мне придется обратиться в монтевидейские газеты. Подобная гласность будет страшнее для меня, чем для вас, но я понял в тюрьме одно: я не хочу умирать. И чтобы обезопасить себя, я готов пройти сквозь ад публичной огласки.
Через двадцать четыре часа мы получили для Шеви фальшивые документы — паспорт и американскую визу. Он стал работать в банке, в одном из тех банков в Майами, что принадлежат нам. В ту ночь я бы на это не поставил, особенно после того, как провел восемь часов за зашифровкой и расшифровкой переписки со Спячкой (за это время Шеви успел изрядно мне опротиветь), но настанет время, и мы снова будем работать вместе с Шеви уже в Майами.