- "Я тебя понимаю. Ты - настоящий поляк. Ты даже готов биться с пьяным, дабы получить преимущество. Хорошо".

Я хлопнул стакан, встал в позицию, но координация у меня была уж не та, и первым же выпадом я попался в ловушку. Выходя из нее, я вынужден был либо рубить, подвергая опасности мою дорогую рапиру, либо - подставиться под удар. Я решился рубить и лицо Яновского осветилось радостью. Со сломанной шпагой, я не продержался бы против него и минуты.

Лишь перед смертью он узрел выражение моего лица и осознал, что для человека, дорожащего шпагой, мой замах и удар подозрительно жестки. Он с удивлением взглянул на летящую к нему шпагу и тут - внезапный вечерний луч света ударил по хладной стали и Яновский в последний миг своей жизни увидел, как солнечный луч сверкнул на режущей кромке - не рапиры, но - мадьярской сабли!!

Дикий ужас отразился на его лице и остался на нем навсегда - ни один врач так и не смог стереть его с лица трупа, как они ни старались придать ему благостный вид.

Моя же кровожадная "Хоакина", как нож сквозь масло, прошла сквозь рапиру Яновского, его в последний миг отчаянно вскинутую правую руку, правое плечо и ключицу и остановила свой смертный ход, лишь отделив друг от друга шейные позвонки... Столб крови, коий ударил вверх, был толщиной с мою руку!

При виде такого финала двое, или трое из "дуэлистов" забились в настоящей истерике. Они сразу поняли, что сие значит. Я только что убил "Короля по Рапире". А они все были - далеко не короли!

Я же, отряхивая с себя брызги крови седьмого за день врага, пожалел его:

- "Зря ты не выпил со мной. За здоровье свое..."

Тут к нам набежало много народу и я знал, что все было подстроено. Никто бы не дал мне прирезать всех прочих, а они уже были в таком состоянии, что пошли б под мой нож, как кролики сами прыгают змее в пасть...

Многие по сей день изумляются, - как я посмел взять Саблю против Яновского? Для Сабли нужен большой размах, да известная скорость - истинный рапирист просто не даст вам ни шанса, ни секунды для этого! Ежели б Яновский в тот день вел себя Честно, мне с моей Саблей против быстрой Рапиры еще до дуэли можно было бы заказать белые тапочки!

Я всегда отвечаю на этакое:

- "Он уже пошел на Бесчестный поступок. А сие значило, что он для себя - все решил. Раз я знал, что он будет Бесчестен, я вел себя соответственно. Поступи он вдруг Честно, я был бы мертв. Но - "Коготок увяз - всей птичке пропасть..."

Именно потому у него и застыл такой Страх. Он понял, что сие - Кара Божия. Сам Господь умерщвляет его за то, что он ступил на дурной путь. А для католиков - Спасение куда важней Смерти!

Сей человек при жизни был наемным убийцей. В миг Смерти он осознал, что - Проклят и сие поразило его более, чем моя Сабля. Божьи Мельницы мелют медленно, но - весьма тонко..."

У Истории сией любопытное продолжение. Когда я, неожиданно для себя, вдруг стал главным ходатаем за поляков перед Россией, мне на стол пришло дело одного начинающего литератора, коего некий доносчик обвинял в "католическом образе мыслей". По той поре - обычный донос и я бы не обратил и внимания, не будь там приписки Дубельта: "Твой крестник - племянник Яна Яновского".

Прошло столько лет... Мне захотелось взглянуть на родного племянника Яна и я пригласил его к себе - на Фонтанку.

При первом взгляде на него я так и обмер. Сходство юноши с покойным Яновским было просто мистическим. Те же вытянутые черты лица, тот же немного утиный нос, та же манера смотреть исподлобья и немного украдкой, как бы опасаясь, что это заметят. Я спросил его:

- "Яновский?"

Юноша отвечал:

- "Нет, Гоголь. Николай Гоголь", - я с изумлением поглядел на "Ивана, не помнящего родства", а тот совсем стушевавшись, промямлил, - "Я Яновский по матушке... Извините".

- "Что знаете о своем дяде?"

Юноша сгорбился на своей табуретке, промямлил что-то неслышное, глазки его забегали, не поднимаясь выше моей груди и только один-единственный раз Гоголь осмелился взглянуть на меня. В его взоре было довольно боли и ненависти...

Ян Яновский был первенцем своих родителей. Весьма известный бретер и задира - Вацлав Яновский был его младшим братом, а мать Гоголя - младшей сестрой. Представляю, что она порассказала своему сыну про убийцу ее кумира - старшего брата. Ведь кроме того, чтобы драться на дуэлях, да волочиться за барышнями, Ян Яновский был недурным офицером. В день своей смерти он уже был в чине полковника и почитался многими, как дельный командующий. А еще он писал стихи... Прекраснейшие стихи. На польском, конечно...

Из всех ублюдков, убитых мною за мою жизнь, Яновского мне - жальче прочих, - я нисколько не кривил душой, говоря о том, что не хочу его смерти. Поэтому я спросил Гоголя:

- "Вам нравятся стихи вашего дяди?" - юноша сперва обмер от такого вопроса, а потом робко кивнул головой и я попросил:

- "Тогда почитайте мне их, пожалуйста".

- "Но они... Они на польском!" (Польский теперь запрещен.)

Тогда я на чистом польском еле слышно сказал:

- "Стихи не имеют отношенья к Политике. Я Вас слушаю".

Гоголь читал мне долго, сперва известное, потом незнакомые мне отрывки (кои, видно, были писаны в стол - лишь для близких).

Читал хорошо и в каждом звуке, в каждой строке я слышал любовь племянника к рано погибшему дядюшке. Талантливому поэту, вздумавшему играться в политику. Это несмотря на то, что Яновский был признан якобинским шпионом, а его стихи запрещены, как вражеские. А вот Гоголь их знал... Почти все.

Поэтому, когда он выдохся, я еле слышно прочел два "Посвященья Сестре". Матери этого странного, бледного юноши. Он слушал меня, раскрыв рот, а потом глухо, не стесняясь меня - зарыдал, закрывая лицо руками, чтобы я не видел, как он плачет.

А я и не видел, я смотрел в окно, на укрытую пеленой мелкого дождя Фонтанку за стальными решетками моего кабинета и курил тонкую трубку с плоской чашечкой голландского образца. Когда Гоголь выплакался, я налил ему стакан холодной чистой воды и спросил:

- "Почему вы не прочли их?"

- "Я думал, то - личное. Не для чужих. А второе я услыхал только что. Верно, дядя не успел его переслать... А как вы про них знаете?"

- "В мой Особый отдел поступили все бумаги возможных Изменников... На стихах не было даты... Вам нужен подлинник?"

Гоголь взволнованно закивал и я позвонил в колокольчик, чтоб из архива принесли "Личное Дело Изменника Яна Яновского".

Папка была пепельно-серого цвета, сплошь покрытая такой же пепельно-серой пылью. Листки, на коих Яновский писал стихи, были истлелыми и пожелтевшими. Руки Гоголя страшно дрожали, когда он перебирал эти бумаги.

Потом он, опять - весьма неприятной украдкой, бросил на меня взгляд, в коем было гораздо меньше былой ненависти и спросил:

- "Ее не открывали лет десять. Вы переписали себе... эти стихи?"

- "Нет. Хорошие стихи я запоминаю с первого раза. Ваш второй дядя просто оболтус и жалкий бретер, но вам я должен сказать... Из Яна должен был вырасти Великий поэт... Мне жаль, что так вышло. Я не хотел его смерти".

Гоголь быстро кивнул и с опаской в голосе осведомился:

- "Мне... Можно идти?"

- "Да. Извольте. Если что будет - несите ко мне. Для обычной цензуры Вы - неблагонадежный хохол, но... После меня они уже не смеют хоть что-то править".

Через пару лет мне принесли очередной опус Гоголя: "Как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем". Все Третье Управление, вся жандармерия по полу катались от хохота.

Помните начало этой комедии: "Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-либо найдутся такие!" - и так далее. Что самое изумительное - наивный русский читатель, похоже и не понял, что именно имел в виду автор.

И только внимательные чтецы из цензуры мигом учуяли, что речь идет не просто о бекеше, но сизой жандармской бекеше с генеральскими смушками. А такая - одна на всю Россию. Тем более, что у меня голова и впрямь "редькой концом вниз"!

Я не смеялся, я ржал, как полковой жеребец, до коликов в животе, до слез с голубиное яйцо. Тем более, что 1833 году (за год до издания повести) всю Россию облетела моя ссора с Несселем, в ходе коей Нессельрод ни с того ни сего обвинил меня в том, что я - скрытый иудей по вере - торгую свиньями и свининой, покупая на них машины в Англии с Пруссией. (Вспомните повесть!) Я же отрезал ему, что никаких очередных торговых договоров с Австрией нет и не будет. Тогда он выкрикнул, что у меня на уме только "погусачить на плацу на прусский манер". А я в ответ сказал, что мы не будем нянчиться с прогнившей Австрией, "как дураки с писаной торбою".

Что началось после появления повести о двух Иванах! Мои жандармы и разведчики на всех балах только и развлекались тем, что ставили занятные сценки, в которых были, к примеру, такие фразы: -"А может ты и мясца хочешь?" - "Ой, как хочу, батюшка!" - "Ну так ступай, милая, с Богом!" - при сием намеки и телодвижения исполнителей были самыми непристойными, а нищенка почему-то обыкновенно бродила перед публикой со скипетром, державой и в огромных ботфортах...

Вот такую свинью подложил мне Гоголь за всю мою доброту! Впрочем, я сам люблю посмеяться, так что нисколько не обиделся на сей памфлет политический, тем более, что столь тонкий юмор, кроме жандармов, ни до кого не дошел!

Самая же занятная штука вышла, конечно же, с "Ревизором". Но прежде чем рассказать о ней, я должен вернуться к событиям 1813 года, ибо истории свойственно повторяться, а в свете одних событий другие часто обретают весьма забавный оттенок.

Битвы весны 1813 года показали, что Северная армия слишком мала, русские же застряли в Польше, скованные партизанами. Но и контрудар противника захлебнулся, - те силы, что подошли сюда из Италии и Германии оказались - второй эшелон и не решили задач.

Беда врага была в том, что его позиция обратилась в тришкин кафтан. Пред ним стоял грустный выбор, - дать бой в Германии, уравняв штуцера фузеями Жюно и сдать не только Испанию, но и юг Франции. Иль отойти за Рейн, бросив все против Веллингтона.

Я знаю немало людей, считавших, что у Бонапарта был выбор, я ж думаю, что в реальности выбора не было. Штука в том, что Жюно, обладая подавляющим огневым перевесом, третий год не мог угнаться за Веллингтоном.

Англия позже других занялась штуцерами (сказался ее исконный консерватизм) и к Испании они не поспели. Посему милый Артур, готовясь к португальскому делу, пустился на хитрость. Он отказался от артиллерии, дабы она не сковывала его (лобовая встреча Веллингтона с Жюно вышла бы ему боком). Он не взял кавалерию, ибо счел, что в местных горах не сыщет ей фуража (после дел Бонапарта в России сие решение - образец стратегической подготовки к грядущей кампании). В конце он отказался от тяжелой пехоты!

Как стало ясно, что Артур хочет спасти Испанию одной легкой пехотой, его подняли насмех. Не будь сей прожект оплачен со стороны, будущего герцога упекли бы в Бедлам за разжижение мозга, - легкая пехота неспособна брать чужих городов, иль дать большого сражения. Жюно, узнав - с какими силами идет Уэлсли (тогда еще просто - Уэлсли), поклялся, что "кончит с выскочкой за одно лето". Вместо того он получил герилью в масштабах, поражающих воображение.

Веллингтон не взял ни одного города и не подставился ни под один удар. Вместо того он горными тропами кружил перед вражьей позицией, склевывая один гарнизон за другим и снабжая оружием и боеприпасами испанских герильяс. Три года Жюно ловил своего визави, но как сие сделать, коль у врага нет ни лошадей, коих можно загнать в горный тупик, ни тяжких пушек?

Возвращаясь к событиям 1813 года, позвольте спросить, - мог ли Бонапарт поймать милого Артура за одно лето, если того не словили за целых три?! Великий корсиканец и не пытался. Так фузилеры Жюно стали прибывать на наш фронт...

Я не полководец и не Господь Бог. Я не верил, что удержу ветеранов Жюно. Да я и не пытался, - мои москвичи, да лютеране пока не имели ни сил, ни опыта для таких приключений. И еще я не мог вымолить дождь у Всевышнего. Зато...

Был жаркий солнечный день посреди знойного лета. Мы с моими людьми стояли у карты местности и обсуждали, что дальше. Тут к моему штабу подъехал верховой в странной форме. Я кивнул, принял от него смятый пакет и спросил по-немецки:

- "Как добрались?" - на что странный визитер, не спешиваясь, отвечал на немецком с ужасным испанским акцентом:

- "Дорога закрыта лишь для пехоты. Верхом можно пройти. Не стреляют, чтоб не выдать позиций", - с этими словами он мне откланялся и, повернув лошадь, ускакал по дороге на запад.

Я развернул пакет, пробежал глазами его содержимое, а потом бережно сложил его, поставил печать и задумчиво посмотрел на моих адъютантов. В те дни каждый человек был на счету и я не мог лишить себя любого из старых помощников. Но был средь них один юноша...

Он был из московских добровольцев, после Берлина и Познани командовал ротой и неплохо показал себя в деле. Снял же я его за содомию. Он нарушил мой запрет на эти дела, а я объявил по Северной армии "крестовый поход на сию мерзость".

А еще меня грыз червячок, - откуда узнали, что я буду в Ставке в день смерти Яновского и смогли так хорошо подготовиться? Я лишний раз просмотрел все дела и вдруг обнаружил, что сей человек в свое время крутил амуры с куафером - поляком. Тот путался в богемной среде и принял участие в артистических казнях наших людей. Я с чистым сердцем осудил его на смерть и он был не того пола, чтоб на постелях отработать прощение.

Когда я увидал сию запись, у меня раскрылись глаза. Константин был московским генерал-губернатором и у него, конечно ж, остались в Москве какие-то связи. В первую голову - мужеложеские. Я упомянул, что его выгнали из Москвы как раз за гадость сию и замаранные в той истории бежали за своим покровителем. Те ж сластолюбцы, коих миновала чаша сия, легли на дно и, по моим сведениям, их домогались поляки с угрозами доложить москвичам, коль несчастные не исполнят кой-каких дел. (Смею уверить - далеко не содомских!)

Я сразу приблизил сего глиномеса к себе. Он стал единственным пока не-евреем среди моих адъютантов. (С жандармом бойтесь не столько опал, сколько милостей!)

Теперь я, поманив его пальцем, сказал:

- "Надобно доставить это Барклаю. Лично и только ему".

Юноша взял пакет и... как в воду канул. Вновь я встретил его лишь на дыбе в парижском застенке. Французы выдали нам бывших наших и сего молодца не обошла чаша сия. Следователи успел потрясти его на сем аппарате и с руками жертвы все было кончено. Чтоб сие стало уроком, я вернул его в камеру. К уголовникам. Тех же я известил о пристрастиях моего юного друга и просил его хоть как-то утешить. К утру он умер. Больше в моем окружении нет содомитов.

Что до пакета, - в нем некто обращался ко мне с рекомендацией от "моего знакомого", с коим отправитель "вел дела долгие годы". За известную сумму автор готов был "придержать людей", дабы "Вы вышли из боя без ущерба для Чести, как это было в Испании".

Когда Бонапарт увидал этот опус, ему стало плохо. Правда, вездесущий Бертье тут же предположил, что сие - "очередная проделка Бенкендорфа, коий - мастер на провокации". Тут же припомнили, что гонец, принесший якобинцам пакет, был у меня в немилости, а подобные в моем окружении - не живут. К тому ж выяснилось, что текст писан левой рукой и почерк не схож с рукой графа Жюно...

Это и стало причиной сомнений. Враг знал, что я пишу любым почерком (сие у меня от моей матушки),- к чему мне писать левой рукой, коль я могу сделать письмо неотличимым от маршальского?

Бонапарта вдруг одолели сомнения насчет испанской кампании. Веллингтон был слабее Жюно во всем за вычетом денег нашего дома. А то, что Жюно три года ловил ветра в поле, наводило на размышления.

И тогда l'Empereur провел повторную экспертизу. Через неделю кропотливой работы эксперты вынесли свой вердикт: "тонкости начертания букв в сем письме характерны лишь для Андоша Жюно"!

Бонапарт лично прибыл на фронт и вел разговор тет-а-тет с обвиняемым. Тот все отрицал и вызвал монаршее раздражение. Сам лично сорвал с жертвы погоны и поместил того под домашний арест. На другой день всех потрясла весть, - ночью адъютант Жюно пронес тому пистолет и бывший Хозяин Испании свел счеты с жизнью, оставив записку, в коей "клялся в Верности своему Императору".

Фузилеры не могли поверить случившемуся. Жюно для них был Бог, Царь и Отец. Они так растерялись и озлобились на Бонапарта, что сдали позицию и знамена моим латышам. В один день фронт рухнул и к вечеру мы вышли на историческую границу Пруссии. Мои люди были достаточно благородны, дабы принять шпаги у ветеранов испанской кампании со всей милостью и Честью, приличествующей ситуации.

Ни один из ветеранов Жюно не был взят мною в плен. Всех их вывезли морем в Америку и они там осели в Нью-Орлеане. Война есть война, но побеждать лучше не сталью, но милостью.

Тем более, что пока стояла сухая погода, мы ничего не могли с ними сделать. (Будь в Риге столько ж людей, как в России, мы б врага с кашей слопали, но пока каждый латыш на счету...)

После Победы Бонапарт на одном из допросов спросил:

- "Ведь Жюно - Изменник, не так ли?"

- "Не знаю. Я сам удивился. Готов дать ручательство".

С этими словами я взял лист и написал на нем по-французски:

"От подателя сего, Александра Бенкендорфа,

следователям французского министерства

внутренних дел касательно дела Андоша Жюно".

"Ничего не знаю о деле, ибо не имел к нему никакого касательства и не могу знать о том, чего не знал и не ведал".

Писал я все это правой рукой, но если заголовок имел "прямой вид", строки шатались и качались, как пьяные, будто все писалось левой рукой. Я даже подчеркнул некие буквы.

Написав записку, я подал ее Бертье и, подмигнув на прощание Антихристу, покинул сей кабинет. По слухам, Бертье немедля вынул из кармана сильную лупу и, внимательно осмотрев текст, передал его бывшему повелителю со словами:

- "Так я и думал. Лучший шахматист Российской Империи".

Бонапарт побледнел, как смерть, трясущимися руками схватил лупу, а затем со стоном, - "Дьявол... Дьявол!" - выронил ее на пол. Я подчеркнул как раз те буквы, на основании коих его эксперты "доказали" вину Андоша Жюно.

Эта история имела забавный конец. На Венском Конгрессе ко мне подкатился милейший Нессель. Он со своей елейной ухмылочкой на сальном личике сказал так:

- "Мы понимаем, что на войне все средства хороши, но не уронили ль Вы Честь России признанием?"

Я весьма удивился:

- "О каком признании идет речь?"

- "О Вашей фальшивке в деле Жюно".

Я растерялся:

- "Друг мой, никакого признания не было и в помине! Я, как Честный человек, счел своим долгом показать следствию, что все их разглагольствования насчет "неповторимых особенностей начертания букв" сущая ересь. Коль сии буквы могу написать я, точно так же их мог написать и любой другой. Тот же - Жюно. Из моего поступка нисколько не следовало то, что я, якобы, признался, что я их писал. О чем я и свидетельствовал в письменной форме".

Вокруг нас собрались и Нессельрод деланно изумился:

- "Но как понять Вас во всем этом деле?! Зачем тогда вы вообще подали повод к сплетням и слухам?"

Я усмехнулся и, обводя взглядом присутствующих и, как бы призывая их в свидетели, произнес:

- "Бонапарт оскорбил мою Честь, осудив меня, как убийцу князя Эстерхази. Я объяснял, я убеждал его, что у нас с князем вышла дуэль и он первым пролил мою Кровь. Бонапарт не хотел меня выслушать, а мы не из тех, кто дозволит сие отношение к Чести.

Я нарочно повторил начертание букв, характерное для Жюно, дабы Антихрист мучился тем, что погубил верного ему человека. Долг платежом красен. Я не убивал Эстерхази. У нас с ним случилась - Дуэль. Честная. По всем правилам".

Разговор зашел в Вене и хоть там и не любят нашей семьи, австриякам ведомо понятие Чести. Потому аудитория приняла эти слова бурными аплодисментами. Но Нессельрод не унялся:

- "Погодите. Но как я понял из протоколов, Вы, сударь, держали сие письмо в руках считанные минуты. Откуда же Вы узнали какие именно буквы имеют сии - "характерные начертания"?"

Я рассмеялся от души и по-дружески потрепал нашего пузана за его мясистые щечки:

- "А у меня наметанный глаз и хорошая память. Докажи-ка, милый друг, мне - обратное!"

Более никто не осмелился "затрагивать сей предмет", но есть еще личности, коим охота докопаться до Истины. Истина ж в том, что летом 1813 года Франция была на краю пропасти. Все трещало по швам и обыватель во всем винил Императора. Тому нужно было хоть как-то оправдываться и найти козла отпущения. Все мы люди, все мы - человеки и ничто человеческое нам не чуждо.

Франция в ту пору обделалась в России, и - в Испании. Если у нас винить было некого, в Испании хотелось сыскать Измену. Жюно был недурным генералом и пустил пулю в лоб, как понял, что Государю нужен Изменник. А висеть на дыбе, доказывая, что ты - не верблюд, - не для настоящих солдат.

Жюно погиб не потому, что где-то всплыло это письмо, но потому что так хотел Император, а "нет противоядия - против Цезаря".

Вернемся же к "Ревизору". Опыт дела с Жюно показывает, что в случаях, когда нет прямых доказательств, люди верят тому, во что им хочется верить.

Сразу по подавлении Восстания в Польше возникли проблемы. Поляки, до сей поры составлявшие суть русской культуры, разбежались по всему миру, интригуя и клевеща. Немцы же... Волчица не сможет кормить медвежонка.

И что прикажете делать, коль Глинка с Огиньским в бегах, а Мицкевич с Гоголем зажали фигу в кармане?! Мы обсудили вопрос на Малом Совете и пришли к единому мнению, что нужен второй Жюно. Достаточно польскому фронту быть прорванным...

Первым мы "сломали" Белинского. Сей поляк призывал народ чуть ли не к бунту в своих мерзких пасквилях и как-то раз...

Он явился ко мне с диким криком:

- "Почему вы следите за мной?"

Я растерялся и отвечал:

- "Клянусь, у меня слишком мало жандармов, чтоб занимать их всякими глупостями. Раз сие не жандармы, стало быть это - преступники. А раз это преступники - стало быть они знают о вас нечто этакое, за что вас стоит преследовать.

Доверьтесь мне, - признайтесь - что вы наделали? Вам легче станет - я знаю! Зато потом - на Свободу, да с Чистой Совестью! Ну?!"

Поляк отшатнулся от меня прочь. Оно замотал головой, смотря на меня с явным ужасом. Тогда я позвал офицеров и сказал им:

- "За сиим господином кто-то следит. Поймайте их и доложите!"

Люди мои пошли с литератором и почти сразу же Белинский бросился за каким-то прохожим с криком:

- "Я узнал его! Он уже неделю ходит за мной, а давеча - даже язык мне показывал!"

Прохожего задержали. Выяснилось, что он - половой в каком-то трактире. Всякий день он обслуживает посетителей и просто не может выйти на улицу (я уж не говорю о том, что за кем-то следить!). Хозяин его побожился, что половой никуда, ни разу за всю неделю не выходил, а встретить его на улице можно было лишь в тот момент, когда юноша шел от трактира домой, иль назад на работу. (То, что и трактирщик, и его половой прошли со мною от Москвы до Парижа - в протоколы, конечно же - не вошло.)

Белинский с его провожатыми опять вышли на улицу. Через миг несчастный ударился в крик:

- "Вон из той кареты мне только что состроили морду! Тот человек давно уже ходит за мной!"

Карету остановили. Владелец ее - московский Купец Первой Гильдии Кузьма Лукич Терехов объявил, что - только что прибыл в Санкт-Петербург, приказчик же его (на коего указал Белинский) "ни на шаг не отошел от меня"!

Офицеры мои внимательно посмотрели на идиота Белинского, а потом взяли его под белы руки и препроводили в дурдом. С диагнозом "мания преследованья опасная для окружающих".

В дурдоме несчастный что-то вещал - навроде того, что к нему применяются ужасные пытки. Мы же выяснили, что никто его не пытал. Просто, пару раз, когда он впадал в аффектацию, его совали в смирительную рубашку и несли под душ - "немного остыть". Там его забывали, ибо в дурдоме - полно буйных, и несчастный лежал в каменной ванне, а на него капала холодная вода из-под крана. Кто ж виноват в том, что краны в дурдоме немножечко подтекают?! Да, я понимаю, что пару дней пролежать спеленутым в смирительную рубашку в каменной ванне под каплями холодной воды - удовольствие ниже среднего, - но в чем тут пытка?! Обычнейшая халатность...

Зато, когда он через год, вышел из сего заведения, здоровья у него явно прибавилось. Первым делом якобинец написал огромнейший опус о Гамлете, посвятив его лично мне, как самому видному театралу и почитателю Шекспира в частности.

В благодарность я вызвал Белинского к себе на Фонтанку, там побеседовал и обещал, что мы сделаем все для того, чтоб такого же приступа более не повторилось. Ну, а ежели повторится... Вся имперская медицина к его малейшим услугам!

При упоминании "медицины" поляк бросился в ноги ко мне и сказал, что готов на любое, только не надо его назад в эту ванну и не надо капель воды сутками на голову... Так что он - вылечился.

Но это была лишь щербина в Польской Стене.

А тут подоспела театральная распря. Не сочту себя театралом, но так уж пошло, что мы с матушкой пеклись о судьбе Риги и ее театра. Здесь и местнические инстинкты, и желание хоть в чем-то быть выше столицы, и... известная фига в кармане, ибо в Риге представления по-немецки. Сколько б от наших актеров не требовали говорить по-русски - все без толку. К чему бы сие?!

Так уж пошло исторически, что именно в Риге сложилась лучшая актерская школа Империи. Если актер мечтает хоть как-то подняться в этой среде, он просто обязан учиться у рижских маэстро.

Я не хотел бы спорить о том, чему кроме актерского мастерства, учат в Риге. Да, каждый из наших питомцев обязан платить Десятину на Храм. Сие справедливо, ибо один Господь дарует нам наши таланты и столь скромная лепта - Долг Благодарности. Тем более, что все мы - реальные люди. Стало быть, наши ученики получат лучшие ангажементы, площадки и выгодные сроки для представлений. Мой народ славится не только актерским талантом, но и даром к гешефту.

Чем толще актер, тем жирней его импрессарио, тем легче стричь с них Десятину. Глупо скрывать столь очевидные вещи. А то, что все ученики Рижского театрального - моя паства, поверьте мне на слово. Я не люблю лгать.

У обучения в сем театральном училище есть и иные аспекты. Либералы шипят, - что актеры из Риги - агенты Третьего Управления. Не скрою, что все актерки (да и кое-кто из актеров) живут с милостей сильных мира сего, а как мы знаем из истории библейской Эсфири - одна ночная кукушка порой важней целой Армии. И мне, как главному раввину России, а также начальнику имперской разведки и первому жандарму страны, странно перечить Писанию.

Сия часть вопроса не вызвала неприятий Его Величества. Больше его беспокоят слухи о том, что мои ученицы капают покровителям, что негоже культурной стране топтать малый народ. О том, как страдаем мы под русской пятой и о том, что верный друг - лучше пленника.

Государь тогда и заделался истовым покровителем Мельпомены. Правда, из-за того, что Шекспир, весь трагический жанр и жидовские актрисы были за мной, ему достались водевили, фарсы и девицы славянской крови.

Но кто ходит в водевиль? Кто смеется фарсам?! Кому нужны тупые хохотушки, когда я предложу "дам с пониманием"? Люди нашего круга берут содержанок не столько для постельных утех, как для того, чтоб кто-то вас выслушал, кто-то принял в себя все ваши обиды, иль радости. Ведь сильным нужна не потаскуха, но - подруга и собеседница. А такие воспитаны лишь на Шекспире, да на трагедиях...

А та среда, что приняла пустых пересмешниц, не жаловала театр, предпочитая картишки, да водочку. Сборы упали, "чистая" публика ходила лишь на мои спектакли и руководство Мариинки стало просить Государя о разделении репертуаров. Государевы дамы вытеснились из Мариинского в Александринку (нашумевший пример - борьба Семеновой с Колосовой) и перешли в комический жанр.

("Моцарт и Сальери", с коих я начал рассказ, провалились еще потому, что все решили, что Государь не мытьем, так катаньем заводит старую распрю. Зато я так и не поставил "Горе от ума", - не решился дразнить гусей на Их сцене.)

Тут-то и появился гоголевский "Ревизор". Государю к той поре объяснили насчет "Ивана Иваныча с Иваном Никифорычем", он узрел в "Ревизоре" шутку насчет того, как "хорошие, добрые люди боятся наших жандармов" и загорелся ставить комедию в Александринке.

На "Ревизоре" Государь радовался, как дитя. И даже сказал некую фразу. А блюдолизы не смели иметь ума больше, чем у хозяина, и подвизгивали от умиления.

Лишь потом, когда разъяренная Государыня прорвалась к умиравшему со смеху Государю и внятно объяснила - к кому обращена знаменитая реплика Городничего, тут все веселье и кончилось. (Я немедля забрал Сосницкого в Мариинскую труппу.)

У Несселя на сей счет теория, - мол, я хитростью "внедрил жида Сосницкого" в труппу Александринки и "нарочно выставил Его Величество круглым дураком и посмешищем". Доказательством сочли то, что в моей Москве, где сию комедию играли в Малом, Щепкин (коий вместе с Семеновой и Сосницким прошел Рижскую школу) не осмелился на что-то подобное. Ибо "любой актер не мог ее произнесть без высших гарантий".

Как бы там ни было, сей конфуз Его Величества отлился крупными слезками либералам всех мастей и расцветок. Во-первых, Государь дозволил усилить цензуру и закрыть много скандальных листков, а во-вторых, наша партия с гордостью заявила, что мы не боимся критики, ибо - даже "Ревизор" увидал свет!

Либералы, припомнив иезуитское прошлое Николая Васильевича, мигом связали сие с моим Генеральским чином нашего Ордена и объявили тому бойкот, как скрытому агенту Третьего Управления.

А где один провокатор, там и другие. Либералы переругались, стали доносить из опасений, что дружки накропают донос раньше, и понеслось! Мицкевич "нижайше просил Царской милости", а Глинка вставил скандальную "Оду Константину" в "нарочную оперу" с названием "Жизнь за Царя", в коей всячески ругались поляки. Все это раздувалось "кумом Фаддеем" и прочими "носителями", а бедный Гоголь оказался под перекрестным огнем всех и каждого.

Чтоб хоть как-то утешить несчастного, я дозволил ему писать, что угодно, обещав, что теперь он "неподцензурен". Но как раз тут племянник Яновского почему-то кончил писать. Говорили, что он шибко "ушел в религию" и редких друзей спрашивал об одном:

"Коль силы Зла обратили меня своим жупелом, - значит ли, что я продал душу? Но - когда? И как?!"

Гоголь на себя наговаривал. По данным моей жандармерии во всех польских кругах того времени обсуждался один и тот же вопрос.

Поляки искренне считали Россию "культурною вотчиной", верили что их Право и Долг - "просветить тупых москалей" и были в ужасе от начавшихся тут процессов. За каких-нибудь десять лет русская культура стала на ноги и пошла семимильными шагами! И далеко не в сторону Польши.

Я уже говорил, что первым сознательным шагом русского народа в культурном вопросе стало приятие гармошки. До того грезилось, что мелодика русского языка тяготеет к струнному типу (как у всех прочих славян), столь победное шествие гармони показало, что для Руси характерен голосовой вокализ - наследие тюркской Орды.

Лишь только на русской части Империи заиграла гармонь, а польская осталась при своей скрипке, стал возможен иной разговор "о вольностях Польши". Они такого не ждали, принялись в амбицию и мы, подавив их Восстание, "втоптали Польшу в каменный век".

И уже в ходе Подавления войска стали задавать один и тот же вопрос, почему мы давим поляков под польские полонезы? Чуткое ухо русского мужика, вкусив народной гармоники, ощутило резкую инородность официальных маршей и песен.

Хотим мы того, или нет - "Гром Победы раздавайся", иль "Славься, славься Русский (в первом варианте - Польский) Царь!" - по сути своей полонезы. С мелкой и быстрой ритмикой, фиксированным ударением и оркестровой сутью - всеми приметами польского языка.

Но России нужен иной гимн - аморфной структуры (с плавающим ударением), растянутым ритмом (неустойчивость ударения влечет за собой падение ритма - в тягучей песне легче менять ударные слоги) и вокально-хоровой основой. Иными словами, - не польская симфония, но степняцкий напев.

Что делать? Гимн не закажешь в Европе, ибо там не знают русской мелодики, а своих еще нет! То, что случилось - Перст Божий.

Был у меня в гостях реббе из бухарской диаспоры. Я, как главный раввин Империи, часто встречаюсь с братьями из соседних держав. И вот на дружеских посиделках он запел странную, но в то же время - необычайно русскую песню с чужими словами. Я так и сел, а потом спрашиваю, - откуда сие?!

Реббе весьма изумился:

- "Это - "Величальная Хану Узбеку". По преданию ее сложили певцы самого Калиты в благодарность дяде за "Ярлык на Княжение Московское". У нас по сей день многие думают, что сие - гимн Москвы!"

И мы думали помочь державе, не чуя половины ее корней! Мы пытались уйти от польского корня, не зная корня татарского!

Для меня откровением стало, что Иван Калита - праправнук самого Чингисхана. (Мать его - дочь хана Берке, младшего брата и Наследника хана Батыя, - отсюда такая любовь и приязнь меж крохой Москвой и Великим Сараем.)

А мог ли праправнук Чингисхана взойти на престол под славянские гусли? Не верней ли вернуться к корням, - откуда все началось? Ведь Слово - Магия, а какая Магия заложена в Ордынских гимнах! И коль мы мечтаем о Великой Империи, зачем брать песни бессильной Польши? Не лучше ль припомнить гимны Великой Орды?

И я послал в Бухару за всеми сохраненными отрывками песен той поры и времен. Потом мои адъютанты написали слова на сию музыку и вскоре на очередном Малом Совете встали и спели ее.

Я не знал о том, что готовится, - ордынскую песнь так и не смогли переложить на европейские инструменты, а пятиметровые карнаи во дворец не внести! Но когда я впервые услышал:

"Боже, Царя храни!

Славный, Державный,

Царь Православный,

Царствуй на Славу,

На Славу нам!..",

сердце мое не вытерпело. Я плакал, как ребенок, не стыдясь моих слез. Что-то сказало мне, что это та самая Песня, с коей пойдут в огонь и в воду, на смерть и бессмертие, ибо тут Душа Богу мольбу шлет...

Теперь капля дегтя. В очередной приезд в Москву я встретил Герцена. С улицы духовые оркестры и народные хоры распевали "Боже, Царя храни!" и все вокруг сильно радовались, будто вспомнили что-то весьма родное и близкое.

И только Герцен чему-то хмурился и сидел хуже тучи. Я спросил его, неужто ему не по сердцу общее ликование? На что тот сказал:

- "Я верю, что на свете нет места случайностям. И я верю, что музыка могущественнейшая из Магий.

Я верю, что именно польским гимнам мы обязаны вечной борьбой партий, частыми мятежами, пустой казной, да воровской экономикой. Тут переход на ордынские образцы можно только приветствовать.

Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор... А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и - Орда.

А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь - дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши... Иль еще какого ханыги...

Ведь музыка - не просто колебанье эфира. Это - Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить - легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?"

То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, - приняв ордынский гимн, мы сами стали - немножко Ордой?!

Для меня, генерала до мозга костей - нет выбора, - жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины...

Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне - страшно.

Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто - за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга...?

Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.

Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.

Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.

В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.

На разборе Беннигсен обещал - куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался - прямо к засаде.

Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:

- "Ну вот, дожили... Как тати - стреляем чужих королей из-за угла... Куда мы катимся, Саша?"

Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:

- "Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль - выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы - поляков...

Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень - Крови. А в Писании сказано, - "Кровь - есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей..."

Николай Николаевич тяжко махнул рукой:

- "Тут ты прав... Но вот мы с тобой - культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, - хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?"

Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:

- "О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества - оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!"

Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:

- "Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества".

Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:

- "Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, - наша с тобою - Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками".

На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.

Я видел маршала Понятовского, - сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!"

И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу - себя!

Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!

А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела - белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.

Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:

- "Уходим! Мы не вурдалаки", - егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.

Многие стыдят меня за ту слабость, - все видели, что стрелял я не в князя, но - его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб..."

В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо - люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка - поляки, и Каховский на Сенатской площади.

В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы - не пощадил.

О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно...

Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским - под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.

И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, - якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.

Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.

И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.

Сидели мы в моем доме и как стало смеркаться, решили сие отметить в армейской столовой. И вот когда мы заходили в столовую, нас с Nicola отвлекли. Прибыл Васильчиков, который принес свои извинения и мы с кузеном, хоть и подымались по лестнице первыми - отошли в сторону и пропустили идущего за нами фон Фока.

Не знаю, как сие объяснить - весь день безумный барон вел себя как-то - не так. Он все время думал о чем-то, что-то писал, а как раз в ту минуту - обернулся вдруг, схватил меня за руку и спросил:

- "Ты веришь в Мистику? Ты Веришь в... Впрочем..."

- "Что с вами, дядюшка?"

Фон Фок провел рукой по лицу так, будто к нему прилипла какая-то паутина. Затем он вдруг вздрогнул, поглядел мне в глаза и сказал:

- "У тебя странный взгляд. Я знаю, - ты тоже знаешь, что сейчас произойдет. Тебе нужен Мученик. А я скажу так...

Сие - Дело Мистическое, но ни разу - ни один Государь не стал им, пока кто-нибудь не принял добровольную Смерть за него! Поэтому, - я хочу чтоб ты знал: Я знаю, - что через мгновение произойдет.

Сие указано в моем гороскопе. И еще я знаю, что мой племянник и брат твой - станет Царем. Но не Правителем...

Я... Я прошу тебя... Я готов Умереть ради Блага нашего Дома. Но Ты дашь мне Слово, что будешь Править Мудро и Счастливо - ради всех нас. Из тебя выйдет хороший Властитель, но - дурной Царь. Ты чересчур практичен для этого.

Ты... Обещаешь?"

Я растерялся. Я не знал, что и - думать. Для меня слова сии выглядели точно - Бред и в ту пору я еще не настолько хорошо знал Астрологию. Но тем не менее я произнес:

- "Не понимаю, что вы хотели сказать... Но, тем не менее - обещаю. Обещаю все, что - угодно. Может быть - вам пора отдохнуть?"

Но барон усмехнулся, благословил меня, посмотрел на Наследника беседующего с князем Васильчиковым, печально усмехнулся неизвестно чему и пошел - к роковой двери.

Когда он отворил дверь, за коей были накрыты столы, в него грянули выстрелы. Фон Фок был нам дядей и потому имел фигуру просто огромную. Убийцы не видали его лица, но только темный силуэт на фоне дверного проема и не сомневались, что впереди - Бенкендорфы. (С той поры Государь не входит в дверь первым.)

Несчастный был прострелен восемью пулями и умер, не успев упасть наземь. Я немедля спихнул кузена на пол и Петер накрыл его своим телом, а мы с Андрисом и прочими нашими вышибли все стекла в поганой кормушке и расстреляли сие осиное гнездо в пух и прах. Ни один из поляков не пережил такого расстрела из всех щелей. Официально. На самом же деле все четверо были ранены и умерли позже. В нашем тренировочном зале. Кузен осознал, что пули, сразившие фон Фока, предназначались нам с ним и был... в ярости.

Я уже доложил, что фон Фок был среди нас - личностью не последней и выделялся своими взглядами. Они были самыми радикальными и восходили к феодальному праву псов-рыцарей.

Теперь он стал мучеником, убиенным польскими либералами. Мы требовали смерти сей сволочи и сам Государь убоялся разгула страстей. Он вызвал к себе Константина и, стращая ужасами "Белого Террора", принудил того отречься в пользу нашего Nicola. Но он не был бы Александром, ежели б нам в том признался.

Похороны фон Фока вылились в смотр сил нашей партии. Подходы к Немецкой Церкви были с утра забиты ликующими монархистами, кои связывали теперь надежды свои с Николаем. Когда мы вышли из кирхи, я не видел окрестных домов за морем черно-желто-белых полотнищ. Nicola был смертельно бледен, печален, натянут в струну и голос его дрожал над телом фон Фока.

Дамы рыдали в голос, офицеры сжимали эфесы шпаг, священство просило пощады для детей масонов и якобинцев, - общество ликовало от лицезрения своей новой мощи, единства и силы.

Когда же мы с кузеном и прочие Бенкендорфы подняли гроб и он поплыл на наших плечах над морем людских голов, с толпой приключилась истерика. Дамочки падали нам под ноги с визгом:

- "Вот наши Государи! Вот наше правительство! Империей должны править красивые, высокие, сильные и Честные! Смерть жидам, масонам, коротышкам и кочевряжкам! Ура - Монархии!"

Сложно сказать, что думал в тот миг ваш покорный слуга, будучи жидом и масоном. (Слава Богу, что хоть не коротышка, да кочевряжка!) Но сие... Это и есть та стихия, что выдвинула наверх Nicola и всю нашу монархию. В зеркало неча пенять, коль рожа...

Так вышло, что до Nicola из русских монархов ростом гордились лишь Петр, да моя бабушка. Прочие ж, особенно из последних, были мал мала меньше, в постели слабше, а на лик - гаже.

Я вижу в этом случайность, но Герцен верит, что Величие настолько пропитывает человека, что он даже маленьким кажется великаном. (Весь мир поражался Величию Бонапарта и лишь потом зашушукались, что он, в сущности коротышка. Ослы любят лягнуть мертвого Льва.)

Николай же был счастлив. Он не мог сдержать слез и только с чувством пожимал руки, стоя у могилы фон Фока. Потом он говорил, что лишь на сиих похоронах он впервые почуял близость Короны и Власти. А кузина, указывая на свой живот и младенцев в имперских пеленках, плакала и повторяла:

- "Господа, не нам! Не нам! Вот ваши будущие правители! Русские, для России и русских!"

К ноябрю моя команда была уже в Бремене, а к Рождеству - в Амстердаме. Противник отступал по всему фронту и бои шли местного значения. Матушка была счастлива, что именно нам с Константином (Костька стал начальником штаба у барона фон Винценгероде) довелось освобождать наше родовое гнездо Голландию.

Константин на сей счет намарал книжку. Мы прошли больше и дольше всех на Войне и ежели считать по головам, да площади, - мы - лучшая из всех армий. Но в сих расчетах много лукавства. Расписывая сии подвиги, Костька не упомянул главного, - все наши победы случились в принадлежащих нашей семье Ганновере, да Голландии.

Сие наступление сродни подвигам Шварценберга летом 1812 года. Он тоже, как снежный ком, прокатился по униатским Подольской и Житомирской губерниям, но застрял, стоило ему подойти к Киеву, коий удерживали верные нам православные украинцы.

Так и мы, - пронеслись как вихрь по лютеранским землям, но застряли у Шельды, отделяющей фламандских протестантов от валлонских католиков. За Шельдой остались Брюссель, Лилль и Льеж - все кузни Антихриста и можно считать, что он, по-крайней мере, не проиграл ту кампанию.

Когда ж сошел снег и подсохли дороги, ваш покорный слуга стал в армейской среде почитаемым полководцем. Дело в том, что враг обратил Шельду в неприступный крепостной вал, укрепив Антверпен не хуже Познани с Лейпцигом. Численный перевес был теперь на его стороне, а бельгийские заводы день и ночь выдавали на-гора стопы фузей и мушкетов. Главные же силы никак не могли переправиться через Рейн.

Антверпен оказался единственным местом, где мы были на той стороне Рейна и противник сам перешел в контровую, силясь выдавить нас с антверпенского плацдарма. Тогда я реквизировал все доступные мне лодки, баркасы и другие плавсредства, посадил на весла и рули эстонцев, да финнов, а латыши с русскими исполнили роль десанта.

Задумка была в том, чтобы ударом с моря взять Кале, ибо в сем городе немало потомков английских семей. Но нашу флотилию заметил противник и высадились мы у Дюнкерка. Там довольно пологое дно и много пришлось идти по воде. Раны мои совсем разболелись...

По словам очевидцев, это было жуткое зрелище, когда из утреннего тумана показался лес рук, сжимающих штуцера, а потом из ледяной воды на берег полезли злые, как черти, мои егеря.

Наш удар был столь быстр и внезапен, что противник ударился в панику и я был в Кале вечером того дня. Но это - не главное.

Стоило мне получить известие от Винценгероде, что враг отходит, страшась окружения, а в Антверпене выброшен белый флаг, я тут же оставил Кале и поплыл дальше. На третий день сей операции, мы вошли в устье Соммы и заняли совершенно не защищенные Сен-Валери и Аббевилль. Шок, испытанный якобинцами, можно сравнить лишь с громом с ясного неба: Враг был на земле La Douce France!

Отступление из Бельгии стало паническим, мой же отряд соединился с Винценгероде в Аррасе. Я не хвастаю полководческим даром, даже сей десант скорее диверсия, нежели наступление, но с того дня я стал одним из почитаемых вояк Империи, а Гвардейский Экипаж с того дня тренируется не столько для боя, сколько именно для десантно-штурмовых операций.

Фронт рухнул практически в одночасье. Бонапарт, страшась окружения, отошел от Рейна и дал последний бой на французской земле. О том, что творилось во Франции, можно понять по тому, что за одну весну 1814 года Россия потеряла столько же народу, сколько за весь 1813 год. (Впрочем, это - неудивительно. В 1813 году гибла "ветеранская" Северная, а в 1814 относительно "необстрелянная" Главная армия.) Отчаяние удесятерило силы французов, а родная земля буквально каждой кочкой, каждой травинкой помогала несчастным. Но участь галлов была решена.

Я принял капитуляцию от Мармона генералом "от Пруссии". Я был в Гавре, когда пошли слухи о капитуляции, и меня вызвали, чтоб проследить, - в суете среди сдавшихся могли затесаться преступники. Когда я выявил и арестовал всех врагов Бога и человечности, как-то само собой получилось, что я возглавил Особую Комиссию по массовым преступлениям якобинцев (бессудные казни высшего сословия, казни ради расхищения имуществ казненных, нарочное насилие над женщинами и детьми и прочая, прочая, прочая).

Говорят, мой доклад на Венском Конгрессе вызвал фурор, но - не мне судить. Могу сказать лишь, что слишком многие гады в горячке боев получили прощение, просто сложив оружие.

Я не смог привлечь их к суду за все злодеяния и потому решился просто рассказать обо всем миру. Многие считали меня романтиком, но как показали события - все преступники, объявленные мною в Вене, приняли участие в "ста днях". Общество не могло покарать их, ибо невольно простило, но смогло ими брезговать. А в столь тесном кругу, как наш, есть вещи - страшнее чем Смерть.

Другие же назвали меня скрытым бонапартистом, ибо я, по их мнению, обелял якобинскую армию, но поймите и меня - правильно.

Когда армия с боя врывается в город, там творится черт знает что. Когда командир дивизии обнаруживает у себя под боком деревню, кишащую партизанами, он смеет принять любое решение. Ибо в сии минуты Судья - Господь, а обвинители - трупы товарищей. И не надо потом говорить, что та армия якобинская, а наша - монархическая. Резня шла такая, что все были хороши...

Я не нашел состава преступления ни в действиях маршала Даву, хоть тот и командовал карателями в России в 1812 году, ни в действиях маршала Жюно, каравшего испанскую герилью. На их месте я действовал бы точно таким же способом (что и случилось в Польше в 1813 году). Но... были иные случаи.

Я издал приказ маршала Нея, в коем он объявил жидов "врагами Христа" и обещал премию за "каждую жидовскую голову". Я доказал, что маршал Мюрат нарочно сажал пленников на кол, чтоб испытать возбуждение и совокупиться с собственными адъютантами.

Да, - те же приказы издавал Павел, тем же баловался и Константин. И я не постеснялся провести параллелей.

В итоге многие на меня обиделись, ибо по их мнению "я выносил сор из избы", но... Я произнес в том печальном докладе: "Коль мы - соль Земли, хотим ли мы знать о нашей же грязи? Настолько ль мы скисли, чтоб не видеть бельма в своем же глазу? Иль в каждом из нас крохотный якобинец? Ибо то, что дозволено черни - грех для высших сословий!? Готовы ли мы судить лишь за Страх?! За тот самый Страх, что наводили на нас наши противники? Если так, зачем тогда суд? Убьем их и завтра наши же якобинцы убьют нас, ибо мы вызываем подобный же Страх у наших же подданных!

Судите Даву, прощая меня и завтра русские якобинцы будут вешать нас тысячами. Казните Мюрата, милуя Константина и завтра вас вздернут на кол! Убейте Нея и гунн станет резать поляков за то, что они - поляки, немцев за то, что они - немцы, русских за то, что они - русские.

Судите, но знайте, что сегодня мы судим не битых врагов, но - самое себя и сию Войну, как повод к потере всего человеческого!"

То, что после доклада Мюрат стал скрываться, устроил заговор, был взят и расстрелян, - не ко мне. Сие к его Совести!

Коль Ней стал главным карателем Бонапарта, в "сто дней" резал без устали, и был расстрелян именно за это, и сие не ко мне... Каждый из нас услыхал в сем докладе - свое и сам свершил Суд над собой.

Победили же мы потому, что после доклада все поклялись перед Господом, что отныне не прольют "братней крови" и никогда, ни при каких условиях не начнут Войны первыми.

Так клялся и Бонапарт. Но обманул. И Гнев Господен обрушился на предателя. (То, что в день Ватерлоо прошел сильный дождь и грязь не пустила "гроньяров" на Мон-Сен-Жан - неспроста. Как и странная болезнь Бонапарта. На все - Божья Воля. Поверьте старому реббе.)

"Сто дней" застали меня в Париже и мой отряд отступил вместе с Блюхером. Как чисто егерская часть, мы были с пруссаками при Линьи и удирали по дороге на Вавр от наседающих якобинцев. Надо сказать, что с Блюхером у меня не сложилось, - тот имел на меня зуб за то, что "я увел у него" Винценгероде. В итоге тот так и застрял на Северном фронте, а потом не вернулся, когда тут стало жарко.

В оправданье скажу, что мы стали лучшим десантом союзников и нас не пустили от берега. Мы так и прошли на Гавр и там и встретили победную весть.

Там, где мы стояли, был курорт в сравнении с адом Парижа, но еще б один штурм означил, что латыши с эстонцами кончились. И если у Блюхера была его правда, у нас - своя.

Поэтому, когда пруссак пошел к Веллингтону, он с радостью простился со мной:

- "Ты мастер на фокусы, - сделай-ка, чтоб якобинцы не знали, куда я ушел. А удержишь Груши у себя, - за мною голштинское".

Я тут же принялся за решение сей задачи. Я согнал католиков на строительство циклопического палаточного городка. На центральной площади сего лагеря был вывешен русский штандарт и родовой стяг Витгенштейнов, с окрестных же сел я согнал баб "для русских господ офицеров". Им мы объясняли, что "Витгенштейн вышел из Померании".

Тут есть одна языковая тонкость. Любой немец с закрытыми глазами укажет вам Померанию. А если добавить, что сие - "прусская Померания" (а не шведская), речь о "зоне Кольберга", или по-польски - Колобжега. Именно в Кольберге и квартировал Витгенштейн. До Ватерлоо тысяча верст пути, иль месячный переход. Не поняли шутки?

А ларчик - прост. Для французов "Померания" - не историческая область, но - скорее "поморье". (Обыденный, но - неточный перевод с языка на язык!) Для немца "Померания" - имя собственное (с большой буквы), для французов нарицательное (с маленькой). Но у немцев-то все существительные пишутся с большой и посему подмены не ощущается! А что для француза "прусская померания"? Это - Ганновер! Это сразу на восток от Голландии! Сто верст. Три дня марша. Кавалерия будет раньше.

После Ватерлоо мне достались бесценные образцы переписки меж Бонапартом и несчастным Груши. Маршал известил Императора, что "Витгенштейн вышел из померании".

Император ответил, что знает, что "Витгенштейн в Померании". Что же касается его намерений, "я верю, что вы успеете разбить Блюхера к тому времени (выделено Антихристом), иль я подыщу себе иного помощника".

Думаю, что Император счел своего маршала дураком, а тот облился холодным потом, решив, что его "бросили на съедение волкам".

Когда Груши прибыл к Вавру, обнаружил за рекой траншеи, уходящие за горизонт, увидал моих егерей с витгенштейновскими штандартами и услыхал страсти про реквизицию местных баб, он так растерялся, что стал строить редуты, готовясь к круговой обороне.

Будучи хорошим слугой, он не решался сказать господину столь страшную весть и признался лишь после того, как Наполеон обещался удавить его на вожжах, если тот не явится к Ватерлоо.

Не знаю, рехнулся ли Бонапарт, услыхав, как Груши ждет атаки от Витгенштейна, но это его здорово подкосило. Говорят, он стал хихикать, как ненормальный. А обо мне с той поры ходят легенды.

Одна из них касалась моего участия в турецком походе 1829 года. События декабря 1825 года показали врагам раскол в русском обществе и Турция с Персией немедля напали на нас. Против турок был выставлен Витгенштейн, а против персов - Ермолов. Если к Ермолову нет претензий и после войны он стал московским генерал-губернатором (сие - доходнейший губернаторский пост Империи), Витгенштейн придержал латышей.

А царствование Nicola было еще непрочным, - над Варшавой сгущались тучи. Тогда Государь вызвал меня и сказал:

- "Пусть Дибич берет Дунайскую армию, а ты - при нем с особыми полномочиями. Пусть ты не лучший Волк, но ты - Лис Империи. Бери с собой кого хочешь, но привези мне Олегов щит и врата Цареграда!"

Приказ Его Величества не обсуждается. Я поднял Рижский конно-егерский и во главе нашего "родового" полка выступил.

Положение на Дунае было ужасным. Робость Витгенштейна, да аресты, вызванные декабрьскими событиями, уронили дух армии ниже некуда. В Кирасирской в день моего приезда никто на ногах не стоял - пьяны в усмерть!

Кирасиры - особая каста даже внутри кавалерии. Если драгуны крестьяне нашего круга, уланы - крепостные помещиков, гусары - приказчики из трактиров, да лавок, кирасиры - с заводов и фабрик.

Кирасир знает, что дни его сочтены. Его удел - таранить каре. Нет силы, способной удержать на штыке кирасирский центнер, да еще тонну его мерина! Тактика тут проста, - колонна идет на разбег и все, что окажется перед ней, будет растоптано в пыль. Вместе с первыми рядами самих кирасир...

Посему есть обычай, - комвзводов перед делом тянут бумажки: кому где идти. Те, кому выпала голова трех третей - пишут духовную и пьют, сколько смогут. После первой атаки, все кто выжил в первой трети, идут в хвост колонны и так три раза. А четырежды на дню кирасиры не ходят. Традиция. Немудрено, что все они - алкоголики.

Прибыв к кирасирам, я сказал:

- "Себя травить - Бога гневить. Я Слово знаю и заговорен от стали и пули. Посему - в бою иду со всех сторон третьим!" (В строю пять рядов, "третий в третьем" по всему - верный покойник.)

Люди сперва не поверили, но когда на учениях я и вправду пошел меж рядовыми третьим в третьем ряду, они растерялись, а потом... Потом они вспомнили все мои подвиги и ободрились чрезвычайно. По Дивизии пошел слух, что я вправду - сын Велса и стало быть, - родной брат Костлявой. А в сих кругах она... Верная спутница и собутыльница.

Многие побежали ковать перстни с черепом, иные принялись за латышский (чтоб лично общаться с "моим папочкой"), третьи... бросили пить, ибо я им приказал.

Об этом немедля узнали и турки, кои сперва посмеялись, а потом призадумались. Про меня уже шла молва и магометанцы все чаще шептались, что дыма без огня...

Турки в массе своей - суеверный народ. Они привыкли резаться с христианами и не боятся ни креста, ни икон, ни проповеди. Но встреча с темным таинственным из далеких болот... Мертвой Головы они убоялись больше, чем Христа и апостолов!

Когда на Троицу (день высших сил Бога Любви и Смерти) сыграли атаку, я поднял Родовые Штандарты и из вражьих каре понеслись крики ужаса, - над моей дивизией поднялись "Бледная Лошадь" (а у них Белый - цвет Смерти) с "Вороным Жеребцом" (для них сие знак Яхьи - Убийцы Пророков)! Русские, не знавшие магометанских поверий, так ничего и не поняли, а вражьи солдаты уже видели пред собой адское воинство с Иблисом во главе.

Страшная жара и сенная болезнь опять вынудили меня надеть маску, пропитанную чередой. Издали выглядело - будто меж моими штандартами белеет живая Мертвая Голова. На черном коне. (Я выше прочих ровно на голову.)

Я же, чтоб усилить эффект, не повел Дивизию вниз для разгона, но напротив - вывел ее на холмы и там сказал: "Сабли наголо!"

Люди мои изумились - кирасирский палаш в три раза тягче гусарской сабли! Такую дуру лишний раз не поносишь в руке и до самой атаки ее не берут от седла! Но, привыкнув следовать моей воле, парни взялись за клинки и обомлели, когда я встал в стременах и с высоты моего роста заорал на турецком:

- "Аллах акбар! Ты дал мне сих грешных! Ур-ра!"

Мои люди опять удивились и закричали "Ура", не зная, что по местным поверьям, убитому саблей закрыты райские кущи, а крик "Ура!" со времен Баязида Бесстрашного - клич самого Иблиса и его чертова воинства. А вы не знали почему именно против России турки часто устраивают свой газават?!

Слыхали историю иконы Казанской Божьей Матери? А теперь представьте себе, что в Турции помнят о Тамерлане и верят, что тот послал эту икону, как собственный лик, чтоб русские почитали его, как святого. (В Исламе запрещены собственные изображения и для турок сие - символ того, что Железный Хромец на самом-то деле был Иблисом в человечьей личине.) Ведь в те годы Казань была - не христианской и приняв лик Тамерлана, Москва признала себя его данницей. (Герцен указывал, что с точки зренья мистической доказано, что икона Казанской Божьей Матери помогает в ратных делах, - неужто сие и впрямь связано с тем, что на Востоке Тимура по сей день зовут "Бог Войны" и верят, что его личная вещь делает воина неуязвимым?!)

Не успела моя колонна скатиться с холма, как бедные турки завопили что есть мочи "Яман! Яман!", побросали мушкеты и кинулись наутек! Только их черепа лопались под копытами, как гнилые арбузы... (Тут уж ничего нельзя сделать - кирасиры встают лишь через десять верст после команды "Шагом!")

Да никто и не думал стоять, - когда идешь в кирасирской колонне, земля гудит, плавится и гнется под такой тяжестью! Воздух становится плотным, тягучим, точно вода, и время замедляет свой ход... Кажется, что прошла Вечность, а вражье каре просто куда-то девалось, а ты еще чего-то ждешь, чего-то боишься, а вокруг тишина и ослепительный Свет... А потом откуда-то проявляются звуки и ты понимаешь, что колонна замедляет свой ход и кто-то смеется, как ненормальный, а у тебя сапоги по колено в чьих-то мозгах и кто-то плачет, как маленький и сильно хочется выпить...

Все кирасиры, что когда-либо шли в первых рядах и выжили, скажут, что тот самый Свет - Свет Рая, иль Преисподней, кому уж - что в нем увидится. Но каждая наша атака - путь чрез Чистилище.

Когда все опомнились, выяснилось, что мы потеряли шестерых новичков, ребятки не удержались в седле и упали под копыта задних. Мы ж "дунули с поля" четыре полка противника! По обычаю мне должно было уйти назад, но я настоял на том, чтоб остаться, а справа от меня Петер держал Черного Жеребца Бенкендорфов, а слева Андрис - Бледную Кобылу фон Шеллингов. Потом была вторая атака. И третья.

На другой день фронт под Шумлой рухнул и армия двинулась на Сливно. Я потерял четырнадцать человек.

Сей изумительный разгром, коим я обязан не столько моим талантам, сколько турецким же суевериям, мигом облетел обе армии, и если наши войска ободрились, турецкие пали духом.

Больше я не ходил в кирасирской колонне. Иные победы стали заслугой "ливонского вепря". Первыми шли батальоны Рижского конно-егерского, выкашивавшие огнем базовое каре. Пока они били огнем, разгонялся ударный пест кирасир, пробивавший несчастных магометанцев. Егеря тут же расходились от ударной оси, обрушивая свой огонь на каре правой и левой руки. Тем временем разгонялись правые и левые кирасиры. Эффект был такой, будто турецкий строй, как гигантская льдина, трескался посредине, а в разные стороны шли торосы снежного крошева!

В проран устремлялись прочие части Дунайской армии и война была сделана. Командуя авангардом, я к концу августа вышел к Чорлу, проделав путь в шестьсот верст по горным дорогам и тропам. Мои потери составили восемьсот человек при том, что мы уничтожили семь дивизий, взяли четыреста пушек и дошли до Стамбула. В два месяца. Силами Первой Кирасирской и Рижского конно-егерского.

Меня часто пытали, - почему я так рисковал? Соправитель Империи не должен нестись в лаве на вражьи штыки! Наша династия еще не дала Корня, а кузен по сей день - плясун для казармы. Моя смерть в сей атаке означила б перемену царствований!

Лишь через десять лет, когда у нас сложилась династия, на юбилее Прекрасной Элен я объяснился.

Меня тогда облепило много народу и всем хотелось узнать, - нет ли у меня тайны, иль волшебства? Сперва я болтал глупости, а потом...

У меня уже был инфаркт и Государь целыми днями сидел у моего ложа. Он просил, чтоб я выкарабкался. Ради нас - Бенкендорфов.

Коль рота в сто сабель встретила тысячу сабель противника и после рубки кончила всех, потеряв девяноста пять человек, - ее командир - герой, или нет?

А если та же самая сотня умелым маневром рассекла вражью тысячу на двадцать частей и потом порубила врага в двадцати стыках двое на одного, потеряв пятерых, - сей командир - герой?!

Русские думают - так, немцы - иначе. Мы побеждаем выучкой, огневой мощью, да каждым солдатом, русские берут массой и презрением к боли и смерти.

Не надо думать иных дураками, - героизм немцев хорош в быстрой кампании, глухой обороне, да глубоких прорывах, - когда каждый солдат на счету. Русский же героизм нужен в кампании затяжной, с медленным отступлением и широким фронтом, - когда важны не солдаты, но провиант, и оружие с боеприпасом.

Германия привыкла и умеет воевать так, Россия - иначе. Каждый силен на своем и не нам друг друга учить. Меня бесят генералы типа Клейнмихеля, уверяющие - "Иван не хочет и не может учиться".

Коль русские станут жить нашим примером, - добра не жди. Русь слаба в экономике, - здесь лучше бросить желторотых в атаку, а потом сытно кормить стариков, чем всех морить с голоду.

Посмотрел бы я на того же Клейнмихеля при разрухе в Германии где-нибудь на Тридцатилетней, Северной, иль Семилетней войне. Что Фридрих, что Валленштейн, что Блюхер в отсутствие провианта тоже скатывались на фронтальный удар с чудовищными потерями. Зато уж ветеранов этаких мясорубок берегли, как зеницу ока!

Пока сыт, да богат - хорошо учить бедного, да голодного, стыдя его "дураком". А как прижмет, - сам придешь к "дурацким" приказам, да "людоедским" решениям...

В том и таится беда нашего царствованья. Латвийцы воспитались в германской среде, на прусских примерах и служат, как хорошие, честные немцы. Но в русской армии сия выучка не нужна. Русский солдат воспитан иными Понятиями.

К турецкой войне Уважение было лишь к двум командирам: Ермолову и Бенкендорфу. Прочих стыдили трусами, умниками, да службистами германского толка. И лишь про нас шла молва, что мы были в рубке и штыковой и нигде не подгадили нашей Чести. А еще - мы не позволим плюнуть на наш сапог. Прочих же...

Чернышова кличут моим денщиком, Дибича - лохом (от "лахой" - валах, иль бродячий цыган) за суетливость, Паскевича же карателем (за подвиги в чеченских горах). Как зовут Витгенштейна, я не скажу, сие есть напраслина. Он попал на Дунай без латышских стрелков, кои в те дни дрались на Кавказе. А пока он ждал, турки вконец обнаглели и солдат решил, - кишка тонка у немецких хозяев!

Если мы хотели остаться у Власти, кто-то из нас должен был броситься в штыковую, доказав семейную Честь. Но Nicola никогда не служил, и в жизни не убил никого собственными руками. Михаил слаб, Костька - предатель,- кроме меня было некому...

Тактика "вепря" была давно разработана в латвийских частях, но первый бой я обязан был выиграть по старинке - лобовой атакой против отборных каре, чтоб после боя русский солдат видел мозги с кровью на моих сапогах и знал, что ПРИБЫЛ ХОЗЯИН.

Русь - по сей день первобытная община, в коей Вождю приписаны не только властные, но и божеские, и судебные, и просветительские, и даже детородные функции. Правда, будущий САМ обязан доказать свою Власть чисто первобытными средствами...

Что же касается Смерти... Есть разные травки, настои и прочее, что за известные деньги добавлялось в еду и питье вражьих солдат. Открыто, ибо сие прибывало из самого Истанбула, как "средство для поддержания сил". Силы от сих напитков и впрямь возрастали, но ночью несчастным снились дурные сны о смерти, чертях, Иблисе и прочих мерзостях. Штука была в том, что мы не давали им яду и впрямь укрепляли их телесные силы. А растущую истерию своих людей турки приписывали историям обо мне и Боге Любви и Смерти.

Да, я мог пасть в тот день от турецкой пули, но сия пуля пришла б из мушкета психически ненормального человека, выстрелившего в состоянии крайнего ужаса.

Я поведал сию историю публике, собравшейся на юбилее Элен и люди долго молчали, переваривая эти открытия. Потом прусский посол вдруг спросил:

- "Граф, что будет по Вашей смерти? Россия устроит очередную "маленькую войну", чтоб создать "Честь" очередному правителю?"

Я тихо спросил в ответ:

- "Знаете ль вы Лифляндию? Это голодный край болот, дюн и камней. Очень голодный. Очень болот. И очень - камней. Мы бежали в сию суровую землю от немецких баронов, да польских ксендзов. Лифляндская знать никогда не была ни богатой, ни - родовитой. Но она никогда не бывала и подлой, - навроде курляндской.

Я ходил за сохой и моя борозда не хуже мужицкой. Я копал и рубил колодцы, да ставил амбар. Я хорошо ставил, ибо по сей день сей амбар жив в Озолях. Я объезжал лошадей, пас коров и свиней, стрелял кабанов, да ловил рыбу. Что в милой Даугаве, что в родной Балтике. Я умею сие потому, что у нас плохая земля и без того просто не выжить в Лифляндии. Я не умею только косить, но это уж - родовая болячка.

А раз я умею прожить "своим хутором", мне не нужно уметь подличать... Бедность - порок, но чтоб угодить Господу, лучше воспитать себя в бедности.

Зная размеры моего состояния, вы назовете меня ханжой, но я и вправду не привык к деньгам и богатству. Матушка моя росла сиротой, а потом в пансионе иезуитов. Там не было разносолов... Отца ж воспитала семья, где не принято питаться лучше слуг, да рабов. В первый раз я попробовал балыка в день Инкорпорации, - ибо в тот день вся Латвия кушала что-то вкусное!

Я не плачусь, - я горд тем, что воспитался в семье, не отличавшей себя от простого народа. Ведь народ не обманешь и когда он склонился к нашей руке, он склонился не к моему богатству, но - моему воспитанию. Воспитанию бедностью.

А еще меня с детских пор выучили убивать. Не ради убийств, но собственной шкуры. Ибо кое-кого по сей день заботит, что латыши - свободны и молятся древним богам. Раньше нас не любили ксендзы, ныне - попы. И я, будь у меня сын, учил бы его тому же, чему меня мой отец. Убивать моих палачей. Не показывать слез ни врагу, ни вроде бы другу. Не бояться сильного, если даже он не один, а имя ему - Легион, - ведь бояться можно всю жизнь, а Смерть - миг!

Я бы выучил его именно так. Но... Империя не может жить под вечным кнутом. Я приучил Русь быть богатой и сильной! Я хочу, чтоб мой крестник сделал ее хоть немного добрее, культурнее и свободней.

Ради того мы с кузиной с детства учим его не плугу и кулачным боям, но истории и праву, экономике и свободным наукам. Можете не бояться России, будущий Царь воспитан не в мрачной Лифляндии, но светлом Царском Селе, не под грунтом ливонских небес, но - солнцем Ливадии... В добре и ласке, но не кулачных боях вкруг кружки пива.

У меня нет сыновей, но я хочу, чтоб хотя бы мой крестник стал добрее, умнее и счастливей - шпика, жандарма и дуэлиста!"

Гости долго шушукались, а потом английский посол усмехнулся и вдруг произнес:

- "Это забавно. Вы умеете убивать и вас не убили. И вряд ли убьют, ибо вы уже всех повырезали... Но что ждет вашего протеже?

Долго ли он протянет в стране, где никто не станет его уважать, ибо он - Добр?"

Многие засмеялись от сего парадокса, но... Я почуял глубинную правоту моего визави. Я не хочу, чтоб крестник стал таким же, как я, но как его уберечь, если он таким же - не станет?!

Но вернусь к Ватерлоо. В тот день не стало Ефрема. Как стих гром дальних пушек, сей шпак крикнул:

- "Кончено! Домо-ой!" - и первым встал из траншеи. Щелкнули выстрелы и он ткнулся в бруствер. Я оглянулся, - раз его бросило лицом вниз - стреляли свои. Люди веером рассыпались по нашему тылу и быстро схватили двух фельдъегерей со стреляными винтовками. У обоих были охранные грамоты за подписью Государя. Я ждал этого.

Не знаю, когда он стал преступником. Следствие хоть и осудило на каторгу пару жидят из его присных, но когда именно сие началось - я без понятий. Да и вскрылось-то все случайно.

Пока шла Война, Ефрем числился в Рижском конно-егерском, а по традиции - "жидовскую кавалерию" "кормят" жиды. Семья Бен Леви жила в Риге поры крестовых походов и все бывшие ученики нашей ешивы относились к сыну Учителя с особым благоговением. Ефрем же здорово разорился на некоторых спекуляциях и ему нужны были деньги. Сколько он наворовал в Рижском за годы Войны одному Богу ведомо. В "Мертвую" ж "Голову" жид не совался, ибо я частенько просматривал расходные книги и не посмотрел бы ни на былую дружбу, ни имя его отца. За мной много грехов, но - я не Вор.

Никогда, ни при каких условиях я не брал чужого ни для себя, ни кого-либо из моих. Не потому, что я такой правильный, или принципиальный, просто я верю в Бога и Кару.

За то, что мы с сестрой против всех законов любим друг друга, Господь наказал нас... Не потому, что у меня дурная жена, иль у нее плох ее французский профессор. Нет, сие - самые лучшие и достойные люди из возможных. Просто я знаю, что мне нужна иная жена, а Дашка хочет иного супруга. И мы оба знаем, как хорошо вместе... Это и есть - Божья кара..

За приязнь к ночному горшку Господь карает холодом к прекрасному полу и ответною ненавистью. Довольно совершить единственное убийство и ваши враги станут искать уже вашей смерти, ибо им теперь страшно! Укради хоть полушку и твои слуги поймут, что ты - вор и станут красть у тебя неправедно нажитое. Господь каждому воздает по делам за Грехи его. Именно тем, в чем он Грешен.

Наш дом и так самый богатый в Империи. Позарься мы на чьи-то гроши и в народе пойдет слава о том, что мы - воры. И наши слуги станут красть из нашего же кармана. А если мы станем их бить по рукам... Посеешь ветер пожнешь бурю.

Сегодня я смею ссылать в Сибирь на пять лет за пять рублей взятки именно потому, что все знают - в сем деле я чист перед Господом. Однажды Константин Павлович крикнул в запальчивости:

- "Хорошо Бенкендорфам слыть дамскими-то угодниками! С таким-то лицом, да фигурой и статью от дур просто отбоя нет! А что делать, коль у тебя малый рост, кривые ноги, да бородавки по роже?! Какая из барышень клюнет на этакое?! Вот и приходится спать с рабами, да боевыми товарищами! Ибо только мужчины и могут понять, что за этими бородавками - боевой офицер!"

Люди были шокированы сими словами и стали шептаться, что в сием есть толика здравого смысла, я ж отвечал:

- "Когда ты был ребенком, у тебя не было бородавок, ибо недаром их прозвание - венерические. И малый рост с кривыми коленками - следствие венерических горестей твоего деда и батюшки. Если б они умели сдержать свою похоть, - ты б не родился таким вот уродцем!

Но даже если б ты был совершенным чудовищем, но нашел себе пассию, которая бы Любила тебя такого, как есть - ты стал бы красив. Крохотного Бонапарта сделала великаном Любовь Жозефины. Когда ж он отверг Любовь ради Империи, весь Мир опять узнал его коротышкой и - знатно выпорол. Ибо Господь есть - Любовь!

Но ты не хотел искать чьей-то Любви. Зачем, когда можно без страхов насиловать собственного раба?! Когда можно кого-то мучить ради возбуждения и удовольствий?! Когда можно хватать любого, или любую прямо на улице и совокупляться с ними любым способом?! Когда твои отец с дедом делали то же самое и ты своей внешностью отвечаешь - за их грехи!

Так чего ж ты равняешься с Бенкендорфами? Пойди спроси у любого из латышей, - когда мы с кем-нибудь жили содомским образом? Когда какая-нибудь из латышек плакала от похоти кого-то из моих предков? Когда мои деды и прадеды не признавали собственных чад, рожденных в крестьянской избе?! Один-единственный случай - мой дядя Кристофер, да и тот лишь потому, что в нем кровь Петра Первого, а русским сие простительно..."

Лицо Царя Польского исказилось и он прошипел:

- "Легко учить нас морали "горячему латышу"! А если у нас, не как в вашем сонном царстве, кровь бурлит, да играет?!"

Люди ахнули, неодобрительно зашумели, а я еле слышно сказал:

- "А это не Кровь. Бурлит, да играет дурная брага, истинное же вино, или пиво тихо зреет в крепкой, дубовой бочке за десятью стальными печатями. Чтоб когда придет срок - вскружить голову не одной милой даме...

Бражка же хороша для дворняжек и потаскушек. Иль ночного горшка... Форма же - отражение Содержания. Так смеет ли пенять бутыли дорогого стекла - горшок обыденной глины?!"

Надеюсь, вы поняли мое отношение к воровству. Я не скрывал его и Ефрем знал о нем лучше других. Но после заключения мира в отряде осталась ровно тысяча человек, а жиденок не успел покрыть своих прежних долгов.

Тысяча ж состояла из "рижан" (евреев Рижского конно-егерского), "ливов" (из Лифляндского егерского), "эстов" из кайтселийта (эстляндской береговой охраны), финской "милиции", "мемельцев" из "Мертвой головы" и добровольцев московского ополчения.

Людей я выбирал "штучно" и со всех отрядов были сняты самые "сливки". Никто и не думал тогда, что впереди кошмарные "Сто дней", а нам предстояла кропотливая работа по выявлению всех военных преступников. Если в военные дни мы часто брали количеством, теперь на первое место вышло качество наших солдат.

Ефрем остался главным по интендантству, но жиды под ним уцелели лишь в "рижской" части отряда. У "лифляндцев", иль "мемельцев" их отродясь не было (евреи не живут ни в сельской Лифляндии, ни - прусском Мемеле), "эсты" же с "финнами" почитались "auxilia" и не имели своих интендантов. В Москве же немецкие евреи были вырезаны поляками, польские же запятнали себя сотрудничеством с оккупантами и поэтому в интендантах оказались выходцы с Охотного ряда.

Теперь Ефрему нужно было как-то уговорить бывших русских купчин закрыть глаза на его художества, но... Он не простил русским давней обиды и счел их "тупыми скотами" с коими не стоит "деньги делить". Москвичи ж тоже по-тихому грабили пленников и главному их интенданту - Кузьме Терехову не понравилось, что "какой-то там жид" сунул нос в их дела.

Он отказался участвовать в махинациях и Ефрем в запале сказал ему, что "у нас тут все схвачено" и "сам Бенкендорф в моей доле". (От Лукича ж требовалось закрыть глаза на всякие шутки - вроде закупок пуда чесноку в неделю на сто человек. Чеснок - вещь, конечно, полезная, но не в таких же количествах!)

Кузьма Лукич стал полковником только за то, что прогнал "моего друга", сказав:

- "Я видал Христофорыча плачущим перед Иверской и не верю, что он с тобой в доле!"

Тогда Ефрем пытался оболгать купца во время ревизии, но москвичи уже слышали сие дело и ко мне пришел Герцен. Мы вместе тайком просмотрели ведомости и не нашли никаких "шуток" у Лукича. Зато книги иных интендантов так и пестрели расходами на чеснок, перец и соль. Простую поваренную соль. В количестве тонны в год на один-единственный Рижский конно-егерский!!!

Когда я уезжал на Кавказ, матушка сказала мне на прощанье:

- "При первой возможности избавься-ка от Ефрема!"

Я растерялся и озадачился:

- "Это мой друг! И если ты знаешь худое, где ты была раньше?"

Матушка же ответила:

- "Раньше ты жил в родимой стране, с родимым народом. Если и есть в тебе что дурное, это в твоей Крови, это - пороки всех твоих предков. Что латыши, что евреи, что немцы если и не простят, так хотя бы поймут - откуда что тянется.

Русские ж не таковы. В твоих жилах нет ни капли их крови и что б ты ни делал, чего бы ни предлагал, - для них ты был, будешь и останешься чужаком. Варягом. И не зная тебя, они станут судить о тебе по твоему окружению.

Будь с латышами, пей с ними, драй сапоги до зеркального блеска, задирай русских по поводу и без оного и ты в общем мнении станешь упрямцем, бабником, выпивохой, служакой-аккуратистом и драчуном. В сем качестве ты будешь героем, да объектом для подражания. Высоким, статным бароном без тени мысли и сомненья на ясной, породистой морде.

Сойдись с Ефремкой, играй с ним в шахматы, ходи нечесан, да небрит, читай умные книжки, да вникай в дела интендантства и ты сам не заметишь, как прославишься проклятым якобинцем, вором, либералом, да штатской сволочью. Любая дрянь сочтет за ущерб собственной Чести пройти, не плюнув на твой сапог. Ибо ты будешь мерзкий жид - хитрый, пронырливый, вороватый, да беспородный!"

Я не хотел видеть Ефрема на дыбе и пуля в голову от царевых убийц стала для него лучшим исходом... Но меня мучит вопрос, - что с нами было бы, если бы я не оттолкнул его от себя? Стал бы я больше евреем? Научился ли б от меня Ефрем, что брать чужое - нехорошо? Не знаю. И это - мучит меня.

Что удивительно, - матушкин совет ничего не решал. Мы с Петером и Андрисом к той поре уже отошли от Ефрема.

Нас было восемь. Потом, как и положено, мы разделились. Я отправился странствовать ради Славы, престижа и Чести для нашей семьи. Озоль остался хранить дом, плодить маленьких Бенкендорфов (верней уже - Уллманисов) и подхватить родовой стяг, коль он выпадет из моей мертвой руки. Так положено у лифляндцев.

Так со мной осталось три друга - Петер, Андрис и Ефрем бен Леви. Ефрем был самым близким и преданным... Хотя бы потому, что я не забыл, как отдалились от меня латыши в дни Суда Церкви над моей Кровью. Такое не забывается и редко прощается.

Но когда матушка приказала бросить учение и идти на Войну, верные Петер и Андрис не возражали, а Ефрем... Он был в ужасе.

Нам пришлось оприходовать пять юных рабов на то, о чем я не буду докладывать. Латыши поняли, что без этого мы не сможем стать своими в казарме, - не надо быть лучше общества. Ефрем же вдруг заявил, что сие грех и его папаша раввин - не одобрит. Я спросил его, - значит ли это, что он не хочет служить и еврей отвечал:

- "Зачем тебе это? Это ведь - не твоя страна! Они за глаза кличут тебя "жидом", зачем ты идешь воевать за этих ублюдков?!"

Я долго думал над этим вопросом. Я не знал, как ответить. Я по сей день не знаю, что отвечать. Я родился в лютеранской Риге от отца - латыша и еврейки - матери. Вроде бы нет особых причин любить Россию и русских. За вычетом того, что я - Бенкендорф.

Пока русский престол не залит кровью Бенкендорфов, я не готов пойти против моих деда и прадеда. Каковы б не были русские оккупанты - сам Петр когда-то плакал с моим прадедом над телом прапрадеда моего и пока я жив, русский престол должен остаться колену Петра...

Не понял меня Ефрем. Не смог и не захотел понимать. А иной раз нужно смириться на меньшее зло, чтоб не было большего. Я спросил его в тысячный раз, - готов ли он стать офицером. В смысле - спать с "юной клюквой". Он отвечал, что его - отец проклянет за сие.

Как жандарм, могу доложить - людей чаще сводит не добрый поступок, но - общее преступление. Нам троим было плохо после того, что мы сделали. Пусть с рабами - нарочно разводимыми для сей цели. Есть вещи, кои не могут не претить здоровому мужику и нам было скверно... Но сей грех сблизил нас, у нас возник общий секрет. Стыдная тайна от всего общества. И мы стали едины.

Ефрем это понял лишь в пути на Кавказ. Нам не о чем было с ним разговаривать, - мы опасались, что он доложит сию мерзость нашим общим подружкам, а в Лифляндии сие - страшный грех. Даже если ты исполняешь чисто мужскую обязанность. И мы теперь не могли доверять наших тайн сему "инородцу".

Ефрем растерялся. Он и дальше мечтал быть моим другом и... Он переспал с одним из наших рабов и все было кончено. Если до того мы уважали его за то, что он хоть в чем-то был - лучше нас, теперь жиденок стал просто мерзок.

Мы избавились от него при первой возможности, а он... Он занял гору денег от моего имени и стал ждать. Если бы я не вернулся с Кавказа, Ефрем стал очень богат.

Я никогда не прощал тех, кто играл в бирже на мою голову, и по возвращении я встретил жида более чем прохладно. Он прекрасно понял мои намеки и тут же выплатил ссуды, взятые "под меня". Если бы он сам не просился исполнять "мою роль" в Тильзитской истории, я бы убил его прямо в Тильзите. Довольно было сказать ему побежать, наврав, что жандармы не станут стрелять...

Как раз в ту пору наши осведомители при дворце сообщили матушке, что Государь не в себе, - все время запирается с Кочубеем, о чем-то с ним долго беседует и пару раз в разговоре обмалвливался:

- "Этот вопрос мы решим с Костиком Бенкендорфом. Он если не умней, так - покладистей братца".

Матушка весьма обеспокоилась сими намеками, пыталась связаться с Костькой, но тот в самой жесткой манере отказался от встречи, назвав сам себя "Наследником Бенкендорфов". Не надо и объяснять, как эти слова взбесили матушку. Ибо по законам Лифляндии она могла сколь угодно вычеркивать Константина из своих завещаний. У меня не было, и не могло быть сыновей, а по лифляндским обычаям дочери имеют права лишь на приданое. Как бы матушка ни делила меж мной и Костькой состояние Бенкендорфов - после моей смерти все должно отойти - его сыновьям. Иль детям латыша Озоля.

Осознав сие, матушка написала письмо, в коем не сомневалась, что Государь послал ко мне "визитеров" и у них с Константином все уговорено. Я никогда не сомневался в "чутье" моей матушки и стал ждать гостей. Почаще отъезжал "по делам", а за меня письма получал наивный Ефрем. И расписывался за них моим именем. Когда-то я дал ему сию привилегию и жиденок ей пользовался по поводу и без оного. В эти минуты по его лицу было видно, как он мнит себя "фоном-бароном"!

За день до смерти он принял из рук двух странных фельдъегерей конверт, адресованный в мои руки. Посетители удивились, - точно ли он - Бенкендорф и Ефрем, напустив на себя природную наглость, отругал их на чем свет стоит. Они сомневались, ибо Ефрем не сходился с моим описанием и миниатюрой, кою им вручил Государь, но когда он полез из траншеи, отдавая будто приказы, сомнения кончились...

Александр и Константин Павловичи - братья мои. Мы все - потомки барона фон Шеллинга. Они часто пытались убить меня, но я ни разу не шевельнул даже пальцем в их сторону. (И в конце концов, - сие принесло плоды. Общество пришло к мнению, что мне легче довериться, чем моим царственным кузенам - они готовы были убить своего родственника, а я нет. В итоге Империя перешла от "людей ненадежных" к "людям с Принципами".)

С Константином Бенкендорфом у меня общий предок - Карл Бенкендорф. Брат мой сколь угодно долго мог интриговать против меня, я знал о сием и слегка сему... противодействовал, но... Стоило нам прийти к Власти, я приказал ему принять Кавказскую армию.

Нет мелочей в делах Династических. Я оставлю мое мнение о своем братце глубоко при себе, но для публики... Неважно - какой у меня младший брат. Он - Бенкендорф и сего достаточно для того, чтобы он получил для себя крупнейшую армию. (А меж нами, девочками - и слабейшую в техническом оснащении. Приди моему братцу в голову - какие фантазии, мои егеря с кирасирами не дали б и шанса его плохо вооруженным казакам!)

Так я поступал в соответствии с моими же Принципами. А то, что все мои недруги уже отошли в мир иной... Так вышло.

Когда я вернулся с Войны, я первым делом отправился в Зимний. Государь тоже ждал этой встречи. Он встретил меня на лестнице. Именно там, где я его когда-то обидел!

Я поднимался наверх, а он стоял и смотрел на меня, как наверно Дон Гуан смотрел на подходящего Командора. И я впервые подумал, - "Боже, как он состарился!" И поймал вдруг себя на мысли, что думаю о человеке, пытавшемся убить меня - без злобы и ненависти. Но - как о старшем, больном и усталом брате, Любившем меня. Пусть с досадой и завистью, но все-таки - Любящем...

Когда мы поравнялись, кузен, уставившись взглядом в точку у подножия длинной лестницы, вдруг произнес:

- "Ты не хочешь убить меня? Почему? Сделай Милость..."

Я удивился такому началу. Я думал, что он станет все отрицать, иль наоборот - бросится мне на грудь, признавая свою ошибку. Но он был сух и спокоен. И в то же время - будто бы неживой. Я не знал, что ответить и тут... Будто какое-то просветление! Будто кто-то мне нашептал - что случилось. За что он пытался убить меня и почему с ним творится этакое...

И еще я вдруг понял, что мне должно делать. Я обнял брата моего и тихо сказал:

- "Пойдем, нам нужно поговорить. По семейному делу. Как брат с братом. Без лишних ушей".

Государь вяло кивнул и я вывез его в Петергоф. Мы ехали в царской карете, а Петер с Андрисом ускакали вперед, чтоб все приготовить к приезду.

Царь за дорогу ни разу не посмотрел на меня и казалось, что все ему все равно. Если б я решился убить его в тот момент, он с радостью принял бы Смерть, как спасенье от всей его жуткой жизни.

Я вывел его прямо к фонтанам, которые включились ради него, и там, меж веселых, журчащих струй, где никто не мог нас услыхать, сказал ему так:

- "Я знаю, почему ты хотел моей Смерти. Кочубей нашептал, что я стал опасен для тебя и твоей дочери. Он сказал тебе, что если ты сделаешь его фаворитом, он изменит имперский Закон и ты передашь трон юной Нарышкиной. Так?!"

Кузен вздрогнул всем телом и будто опомнился. Взгляд его вновь стал острым и цепким, пусть и тяжелым - романовским. Он не ответил, но я увидал, что ему не все равно, что я сейчас предложу.

- "Ты не хочешь, чтоб я стал царем. Потому, что мы - не кровные родственники. Ты не хочешь царем Nicola, потому что он - туп, а его отец того хлеще.

Хорошо. Давай женим Nicola на прусской Шарлотте. Тогда в ее первенце соединятся две Крови. Кровь дома твоего отца и дома твоей матери. А еще дома моего отца и дома моей матери.

У тебя нет жизнеспособных детей, у меня - сыновей. Раз ни у тебя, ни меня не будет Наследников, давай так, чтоб хоть наши дома нашли продолжение!"

Государь вздрогнул всем телом, он провел рукой по лицу, будто отмахиваясь, а потом будто во сне прошептал:

- "Кровь моего Отца и моей Матушки... Господи, да неужто это возможно?! И твоего Отца и твоей Матушки...

Но объясни... Почему? Почему ты сам не взял в жены Шарлотту? Я вынужден был бы напасть на тебя, но у тебя столько денег..."

- "Она - Наследница Пруссии. А я - еврей. Мы будем жить долго и счастливо, но когда-нибудь в дурной миг она назовет меня - "жид"! Это в крови у пруссаков. А я не прощу ее. Ни за что...

Поэтому я и сыскал милую женушку. Тихую, мягкую, не ревнивую, чтоб я хоть дома мог отдохнуть от всех наших мерзостей... Ты меня понимаешь?"

Государь судорожно закивал головой и во взгляде его впервые затеплилось что-то доброе. Человеческое. Он с сочувствием прошептал:

- "Ты тоже не мог жениться на той, на ком хочешь?"

Я рассмеялся:

- "Нету такой страны, где б дозволили брак меж родными сестрой с братом! А раз я не могу выбрать той, без кого мне Жизнь не мила, какова разница?!"

Кузен жадно смотрел на меня, а пальцы его сжались так, будто цеплялся он за соломинку. Ту соломинку - меж Жизнью и Вечностью.

Он покачал головой и с мольбой в голосе, будто хотел, чтоб я его разуверил, пробормотал:

- "Грех... Как вы могли... Сестра с братом - какой Грех... Почему у вас здоровая дочь?! Ведь такой Грех..."

Я покачал головой и строго сказал:

- "Мы поклялись перед Господом, что у нас - разные батюшки. Это уже не столь сильный грех. И потом - мы Любим друг друга. И не скрываем сего от Бога и Мира. А Бог не может карать за Любовь. Кара - за Грех, да за Ложь пред собою и прочими..."

Царя отшатнуло. Руки его безвольно упали и он прошептал:

- "Грех... Слабость... Каков Поступок - такова и Привычка. Какая Привычка - такой и Характер. Какой Характер - такая Судьба. Судьба... Ты - Сильный. Вы оба - сильные. Вот Господь и дал вам сильную, умную девочку.

А я - слаб. Всю жизнь мечтал о Нарышкиной, а женили меня... Потом я с нею встречался. Тайно. Чтоб жена не пронюхала... Встречался и думал, что это - Грех! И у нас была девочка. И мы ее прятали от всего света, ибо боялись огласки!! А когда она жаловалась на боли в головке, мы говорили ей - это пустяк, это - пройдет... А оно не прошло!!!

Скажи, если Эрике плохо, ты часто зовешь к ней врача?!"

- "Немедля. Лучшего. Моего личного. Ее дядю - Боткина".

Государь сокрушенно махнул:

- "А я боялся... Огласки. Скандала. Они говорят, что водянка мозга неизлечима и с ними согласна Нарышкина. А я киваю и думаю, - если б я хоть раз... Хоть когда-нибудь вызвал к малышке врача! Моего личного врача... Ну что они знают - обычные костоправы! А тут - Империя! Моя Империя...

Господи, ну почему я не смог, как ты?! Неужто они б не спасли мою доченьку?!"

Он сел мешком на край раковины Большого фонтана и плакал навзрыд. А я сел ближе к нему, обнял по-братски и произнес:

- "Женим-ка мы Nicola на Шарлотте. Сойдутся Крови твоего отца и твоей матушки. И появится маленький мальчик. Саша Романов.

И ты сам выберешь ему нянюшек с мамушками. Сам дашь ему дядек и скажешь - чему учить маленького. И станет он таким, каким ты хотел видеть Сашу Романова.

Только не этого, а иного... В той, иной жизни... И раз в его жилах будет Кровь твоего отца и твоей матушки, Саша Романов проживет всю жизнь сызнова. Добрее, умнее, честнее. И если ты все сделаешь правильно, когда-нибудь Саша Романов женится на той, кто ему по сердцу. Он сможет... Честное слово.

Хотя б потому, что в его жилах будет Кровь и моего отца, и моей матушки. И в душе я смогу звать его - Карл Бенкендорф. А Карл (Александр) Бенкендорф всегда жил по Чести и смел жить с той, кто ему по сердцу. И уж по-крайней мере - вовремя лечить своих девочек!"

Прошли годы. Через много лет, возвращаясь из Таганрога с телом Его Величества, я был встречен моим Nicola. Он встретил нас на дороге в столицу с безумным ликом и диким криком:

- "Ты обманул нас! Ты убил его! Знаешь ли ты, что моя матушка все глаза выплакала по своему первенцу! Милорадович с Воиновым мне все объяснили. Я никогда не стану Царем, ибо корона не держится на главе цареубийцы! Как я мог тебе в этом довериться?"

Я, не слезая с кобылы пред гарцующим Государем, сухо ответил:

- "Раз ты послал меня в Таганрог, ты мне доверился. А доверил ты мне привезти - брата в столицу. Я не знаю, как это ты себе представлял, но я везу его. И со мной едут люди нашего злейшего врага - графа Ермолова. Они не хуже меня знают, как умирал Государь. Ни на мне, ни на тебе - нет Крови нашего родственника. При одном малом условии. Ты клялся, что не нарушишь Законов Императора Павла. Твой первенец Александр станет после тебя Государем Всея Руси Александром Романовым. С этим-то ты согласен?"

Глаза Nicola округлились и он с ужасом стал креститься:

- "Мой брат... Кончил с собой?!"

- "Поговорим об этом позднее. Не при чужих..."

Когда мы вернулись в Санкт-Петербург, все было готово к срочным похоронам. Государя везли в наглухо заколоченном гробу, да и к нему было не подойти - настолько кругом стоял тяжкий дух.

Гроб нужно было открыть к отпеванию и я просил присутствовать при сем деле лишь близких покойного. Кому охота смотреть на червей, да прочие мерзости?

Когда сбили последние гвозди и откинули крышку, наша родня ахнула. Гробовое молчание затягивалось, а потом Королева-мать, судорожно схватив меня за руку и заглядывая мне в глаза, шепнула:

- "Ты - самый хороший. Ты первенец моей лучшей подруги! Скажи мне, Сашенька... Я могу... Я могу молиться за упокой моего малыша? Или.."

Я обнял, поцеловал любимую женщину моего дяди и тихо ответил:

- "Вам, как матери, мы позволим остаться с прахом на ночь. Помолитесь за него перед Господом, ибо лишь Господа можно молить о Спасении. Мы оставим вас одну, а поможет вам молиться Божий инок. Он принял схиму и отрекся от мира сущего ради поста и молитвы. Сей старец у нас проездом, возможно больше вы его не увидите. Но перед Богом клянусь, - все что случится с ним дальше будет лишь Божьей Волей и Милостью. Иль Карой. Теперь все Богу и от Бога зависит".

Говоря так, я подвел королеву-мать к темному приделу сего мрачного места. Мои егеря, лязгнув прикладами, пропустили нас в холодную сырую келью, где под лампадой и огромным распятием молился инок в цепях и рубище. Школьная подруга моей матушки застыла над ним, как изваяние, а потом тихонько заплакала:

- "Почему я родила не всех вас от Бенкендорфа?! Вы хоть бы умерли с Честью и оружьем в руках, но не от пошлой простуды..." - затем она обернулась ко мне, утерла слезы рукой и сухо сказала:

- "Скажи им, чтоб на рассвете они меня выпустили".

Еще через много лет какой-то иноземный чудак как-то привязался ко мне. Он, пользуясь тем, что мы в Вене и я не стану тут делать шум, сказал:

- "Ваша приязнь к Государыне и ее первенцу наводит на всякие мысли! Говорят, будущий Царь будет немного жид, - не так ли?!"

Я только пожал плечами и громко ответил:

- "Говорить могут, что вам угодно. Этим вы не испортите мнения о вашей стране. Некуда. Но раз уж нас слышат, - готов объясниться.

Все вы тут в курсе, что в России случилась смена Династии. И мы стали первой страной, где сие было без крови, Смуты и прочих напастей. А случилось сие потому, что последний Царь прошлой Династии знал, что если не этот, так следующий Государь будет с кровью его отца и его матушки. И именно крови своего отца и своей матушки он оставлял трон. Именно с этим условием мы сей трон приняли. И клялись в том фамильной Честью, да Именем!

И не было у нас Смуты, крови, иль Революции! Скажите за сие спасибо не мне, но тому, кто поверил мне и моему Честному Слову!

Назовите меня потомком цыган, пиратов и отравителей, но не трожьте вы мою Честь своими буржуйскими лапами! Раз я обещал, что на престол взойдет Кровь отца, поверившего Слову моему, и Кровь его матери - так будет!!! А если нет, - меня бы давно Бог покарал!"

Не так вышло со всеми прочими. В день Бородина я дал слово умирающему Колесникову и удочерил его дочь - Вареньку. Покривлю душой, сказав, что относился к ней так же, как и к моим родным доченькам. Варя Колесникова скорее вела жизнь экономки, иль старшей служанки в доме моем. Не хочу оправдаться, но - одно дело Родная Кровь, а другое...

Однажды к нам принесли посылку, на коей костькиной рукой была просьба вскрыть ее "лично". (Что любопытно, - осталось так и невыясненным - "лично" КОМУ? Заговорщики потом признавались, что должно было выйти - "лично Бенкендорфу", но то ли Костик забыл, то ли - Совесть его замучила, он так и не дописал предложение.)

Если б сию коробку принесли часом позже, могла умереть Маргит и кто-то из девочек. Но так вышло, что они пошли на прогулку и посылку приняла Варя. Она-то в присутствии слуг развернула ее и подняла крышку. Внутри была бомба.

Варе оторвало руку и она умерла через полчаса, не приходя в сознание. Вместе с ней погибли еще трое слуг.

Ужас же состоял в том, что сохранились остатки коробки, в коей принесли бомбу. А что у фон Шеллингов, что у Бенкендорфов издревле заведено, что каждый из членов семьи имел собственный код и приметные знаки, коими он помечал посылки и оставлял закладки на случай, если посылку откроют. Бомб, конечно, еще не боялись, но всегда можно было вскрыть колбу с синильной кислотой от "старых товарищей". А дела фон Шеллингов с армейскими трофеями Бенкендорфов, да пиратскими повадками Уллманисов не дозволяли чужим увидать... нередко - награбленное.

Так вот, - на посылке командующего Кавказской армией были все знаки того, что сам Костька приготовил и запечатал ее. Сие могло иметь два объяснения. Либо он покушался на меня и близких моих, иль хуже того, - он выдал наши коды полякам.

Мною был тотчас созван семейный совет, где мы поменяли наши приметы и постановили, - вернуть Константина и судить его семейным Судом. Скорее всего мы присудили б Предателя к пуле в висок, - негоже марать Имя Бенкендорфов по судам, да присутствиям.

Я послал на Кавказ, мои следователи провели первый допрос и узнали, что Константин (по его словам) посылок не посылал, но получалось, что сия посылка действительно ушла из штаба Кавказской армии. Из этого (вкупе с резким ухудшением чеченских дел) мои люди сделали вывод, что либо - мой брат врет, либо - глуп, что еще хуже.

Обе версии имели право на существование. Так уж сложилось, что он всегда завидовал мне. Матушка просто не терпела его и не оставила ни единого пфеннига. Кристофер же... Мы с ним не любили друг друга и Константин надеялся, что хотя бы отец хоть что-то оставит ему. Но в завещании Бенкендорфа (он умер в сентябре 1825 года) все его состояние шло только мне!

Кристофер не стал скрывать, что - не любит меня, но из всех друзей сына его - Nicola лишь у меня обнаружился талант умножать капиталы. Это Рок.

Точно такие же отношения связывали Железного Фрица и моего прадеда Эриха фон Шеллинга. Один умел повелевать и царствовать, другой создал своему королю науку, банки и абвер.

Вся Германия не забыла сию историю, запала она на душу и моему дяде. Костька же тут не вписывался...

Как только стала известна суть сего завещания, Константин озлобился на весь белый свет. Единственным из всей семьи он вякнул о каких-то там правах бездетного Константина на русский престол.

Когда я вернулся с телом царственного кузена, я напомнил Nicola, что Рубикон уже перейден, и я не Орфей - выводить Эвридик! Коль мы в дороге, лучше дойти до конца! И Николай ободрился.

Милорадович умер в день мятежа, Воинов - весной, бунтовщики частично повешены, частично - в Сибири, "константиновцы" - выведены из Сената и спрятались в Польше.

Но свято место пусто не бывает, сопротивление новой династии возглавил... Константин Бенкендорф. Не по своей воле. Скорее даже - не осознавая того, мой брат стал вождем всех недовольных. Будь в нем хоть капля здравого смысла, он мог бы нам здорово насолить, но ему всегда не хватало фантазии. Сидеть с кислой рожей и критиковать всех и вся, - это пожалуйста, но не более этого.

К той поре кончилась Вторая Персидская война и мы по взаимному уговору с графом Ермоловым пересадили того - на Москву, Кавказ же остался бесхозным. Туда-то и направили моего братца, - с глаз долой, подальше от его новых сторонников, и как можно дальше от Польши, чтоб два Константина не "перемигнулись". И вот такой казус.

Когда на Кавказе стало известно о том, что во взрыве погибла Варя Колесникова, а весь мой дом не получил и царапины, мои враги устрашились и выдали себя. Костька напился пьян, плакал и кричал адъютантам, - "вы подучили меня, а он заговоренный и сколько б ни пытаться, его ни пуля, ни сабля, ни яд не берут". Не знаю, кого он имел в виду. Надеюсь, - Шамиля.

В день смерти брат общался с дружками, опять перепил и у них вышла ссора. Говорят, Костька просил убежища в Царстве Польском, но поляки ему отказали. По пьянке они повздорили, адъютант выстрелил и ранил в руку навылет. Врачи двое суток боролись с кровотечением, но...

Сегодня брешут, что Петер, возглавлявший следствие, сказал врачам, будто Косте лучше умереть от шальной пули, чем в братней петле. Не знаю, что думать. Петер божится, что ни сном, ни духом, но он - жалостливый. Мог и сказать.

Из врагов моих оставался только лишь Царь Польский - Константин Павлович. Он возглавил Восстание в Польше и выказал себя недурным полководцем. По-крайней мере до тех пор, пока я не ввел в бой моих лютеран с их оптическими прицелами, нарезным оружием, да легкими пушками на английских рессорах - Империя ничего не могла с ним поделать. (Но технологическое превосходство моих лютеран сказалось сразу же и для поляков - трагически.)

Тем не менее, - чтоб не терять лишних людей, (а у меня в Прибалтике каждый солдат на счету) я приказал провести спецоперацию. Возглавил ее все тот же - генерал фон Розен, - глава моего "диверсионно-штурмового отряда особого назначения". (Фон Розен хорошо проявил себя сразу после моего ранения при Бородине. Вплоть до моего выздоровления он руководил всеми диверсионно-террористическими операциями Великой Войны и получил за них все свои ордена и медали.)

Царя Польского выкрали прямо из его Ставки, когда он "по нужде" отлучился от своих неизменных охранников. Ежели вам сие интересно, - люди мои сидели в выгребной яме, когда вождь мятежников принялся туда гадить. Они утащили его в пресловутую дырку, а из выгребной ямы был уже прорыт тайный ход. Охранники весьма изумились тому - куда мог деться их Государь, а пока они думали - ребята фон Розена были уже далеко.

Государь наш был в ярости, он метал громы и молнии на старшего брата, и не присутствуй я на их встрече - Константину не миновать дыбы, пытки и казни.

К счастию, я вовремя удержал Государя, сказав:

- "Вам нужны мученики? Мало вам простого Восстания, вам нужен другой Бенкендорф, обезглавленный шведами?! Пфуй, это - глупость. Ежели вы хотите по-настоящему покарать Брата, освободите его тот же час. И - хорошенько обласкайте его. А дальше уж - на все Божья Воля!"

Вы не поверите, - Константин дрался, плевался и прочее, когда мы объявили ему, что Государь пригласил его на обед по случаю Усмирения Польши.

Несчастный урод вырывался у нас и кричал:

- "Убейте меня, переломайте руки и ноги, только не это! Подданные мои решат, что я - Предатель. Пожалейте мою воинскую Судьбу, я хорошо воевал за Россию, я был Начальником Русской Гвардии - убейте ж меня, но не заставляйте вынести сей позор!"

Ему пришлось вколоть дозу морфия и на ужине "в Честь Примирения дома Романовых" Константин бессмысленно сидел, пускал слюни и выглядел совершеннейшим идиотом. Что, в общем-то, от него и - требовалось.

На другой день все газеты на не завоеванной нами еще части Польши вышли с аршинными заголовками: "И этот оказался - Романовым!" "Последний выверт клятого москаля!" и так далее.

Когда несчастный пришел в себя от наркотиков, я сидел у постели его. Кузен мой чуть усмехнулся и хрипло прокаркал:

- "Ты, верно, хочешь предложить мне - то же, что и моему старшему братцу?! Дудки. Либо вам придется заколоть меня вашими снадобьями насмерть, либо... Я смогу все объяснить моей Польше".

Я щелкнул пальцами. За окном стояли десятки осужденных поляков, кои видели, как я наклоняюсь и по-братски целую моего кузена - Константина Павловича.

Константин пытался вскочить, но скрытые веревки держали его, а лица поляков исказились гримасой презренья и бешенства. Ставни захлопнулись, а я, еще раз поцеловав ненаглядного кузена, сказал ему:

- "Нет. В отличие от твоего брата ты - такой же солдат, как и - я. Тебя я не могу замучить Отлученьем от Власти. Поэтому - вот мой тебе Братний Подарок".

Я бросил ему на постель заряженный пистолет. Константин вцепился в него, в глазах его блеснули злорадные огоньки и он прицелился в мою сторону. Я рассмеялся:

- "Ты так и не стал хорошим политиком. Если я не выйду из твоей спальни, завтра же все поляки узнают, что ты Предал их страну ради того, чтоб в меня выстрелить. Они узнают, что ты поставил свою Личную Месть выше интересов их Польши. Ибо лютеране мои сделают за сей выстрел с ними этакое, что все преступления "Рижских Волчиц" будут - цветочки в сравнении с этими ягодками. И весь мир не осудит их за сие, ибо ты убьешь меня после моего Братнего Поцелуя!

Мало того, - Кровь моя падет на нашего Николя. Романов наконец убьет Бенкендорфа и люди мои получат столь долгожданный повод к Восстанию. Ты думаешь, - я ценю свою жизнь выше Свободы и Счастья для родимой Ливонии?! Пфуй...

Нажми ж на курок и - Будь Проклят, а я стану Мучеником..."

Царь Польский уронил пистолет и бессильно заскрежетал своими зубами. Я же добавил, поднимаясь со стула:

- "Я ни разу в жизни не убил никого из моих родственников. Вот и тебя... Ежели что, - ты, как и твой брат, умрешь от чего-нибудь... К примеру - холеры. Обещаю тебе похороны со всеми воинскими почестями, коих ты, несомненно, заслуживаешь".

С этими словами я вышел из спальни моего кузена. Выстрел раздался через десять минут.

Царь Польский умер, заразившись холерою.

Что я могу добавить в завершение моей повести? Однажды я слышал Глас Божий.

Было это в день казни декабрьских бунтовщиков. Я настаивал на высшей мере к упырю Пестелю, призывавшему изничтожить дворянство, как класс, ради неких высоких Идей. Вообразите себе, эта нелюдь была задержана задолго до Мятежа за то, что он своими руками убивал иных заговорщиков в чем-либо несогласных с его личным мнением! Это не идеология, это - клиника, а общество не может позволить себе содержать пауков, пожирающих своих же товарищей. Я не в восторге от их деятельности, но коль уж он убивал своих же - чего ждать нам, грешным?!

Я требовал казни убийце Каховскому, но в отношении остальных оставались вопросы.

Рылеев требовал "убить одиннадцать Романовых, ради жизни целой России". Его осудили, как соучастника и умышленника убийств, ибо именно он вложил пистолеты Якубовичу и Каховскому со словами:

- "Убейте их без слез и без жалости. Убейте их в колыбелях, пока они еще маленькие. Если что - я отвечу за вас".

Суд принял во внимание сии слова и оправдал Якубовича, не решившегося на столь страшное злодеяние, а Рылеева осудил по всей строгости. Но... Он ведь не убивал.

Загрузка...