Сегодня расскажу тебе о Николае Николаевиче. Даже не о нем, а о его картинах. И что они со мной сделали. Одна особенно!
Встретила его на улице. Несколько дней уж как выхожу. Слабость, еще шатает. А у нас пурга — дует и сыплет неделю без продыха. Так я больше возле дома. Шагов пятьдесят в одну сторону, пятьдесят в другую. Задохнусь от ветра, щеки и лоб посечет, намолотит снег под платок, и я шасть обратно в дом, к печке, раздеваться, греться, сушиться.
Да, гуляю себе по улице. А сугробы намело до крыш. Дорожки прорыты как траншеи. И прямо налетаю на счетовода Николая Николаевича. Он со мной раньше никогда не разговаривал. А тут остановился, нагнулся, заглядывает под платок, Огляделся, точно боится кого, и скороговорочкой этак пригласил:
— Заходите сегодня чайку испить. Непременно! Ждать будем.
И вот я у них. Вся мебель в доме самодельная. Старинные лавки, кресла, ларцы — точно в тереме. А посреди терема за выскобленным столом восседает сама Ольга Ивановна, ангарочка. Широкая да могучая, одна всю сторону стола занимает. Верно, такие на медведя с рогатиной хаживали. Рядом с ней Николай Николаевич, как сушнячок. Удивительно, как они во всем не похожи! Она малограмотна, он образован. Она грубоватая, прямолинейная. Он тактичен, утомительно вежлив. И прожили вместе больше двадцати лет! А ты мне, помнишь, как-то писала о неравных браках: в наше время для семейного счастья нужно, чтобы и образованность была одинаковая, и профессия общая, и характеры похожие…
Николай Николаевич рассказывал за чаем историю этого края.
— Какая прежде глушь была! Перед революцией где-то здесь поблизости жил в ссылке Дзержинский. Вот Оля помнит о нем рассказы! — кивнул он на жену.
Та подтвердила улыбкой. Зубы у нее редкие, крупные и крепкие. Ест она красиво, будто между прочим, не замечая.
Среди чаепития Николай Николаевич внезапно говорит:
— Уезжайте-ка отсюда, Вера Иннокентьевна!
Так и обомлела.
— Но почему? Мне здесь хорошо.
Николай Николаевич забарабанил пальцами по столу.
— Без Василия Мефодьевича тяжко вам тут будет. Одни названия поселочков чего стоят: Елань, Потоскуй, Покукуй! И Аэлита Сергеевна собирается, за ней мать уже приехала. Право, езжайте с ней, вас отпустят.
Меня задело.
— Вы хотите сказать, я здесь лишняя? Не могу пользу принести?
Он пожал плечами.
— Польза, польза! Нельзя все пользой мерить. Сломает вас тайга — какая польза?
— Влюбился он в тебя, вот и вся байка! — хрипло рассмеялась Ольга Ивановна. — Жалеет.
У меня все внутри оборвалось — что сейчас будет? А Николай Николаевич поглядел на жену с улыбкой.
— Что ж ты меня выдаешь?
— А лешего! — громко сказала она и ударила его по плечу. — Валяй крути хвостом, старый пес!
Это, как видно, означало разрешение вести меня в картинную. Николай Николаевич повел меня в другую комнату, увешанную его работами.
Все это была тайга. Знакомая и незнакомо прекрасная. Меня окружало море красок, нежных и грустных, ярких и кричащих. Каждый цветочек и лепесточек в отдельности я узнавала, а все вместе было совсем ново. Бродила вдоль стен и не могла вымолвить ни слова. Но ему и не нужно было слов. Он просто радовался, что я смотрю. А я не могла оторваться.
То была не проскуринская безлюдная тайга. Людей на картинах не было, но я видела их всюду. Не знаю, как объяснить… Будто я была рядом с человеком, который увидел вот этот мшистый склон с золотистыми рододендронами под вечер, в последних лучах солнца, когда работы в лесу кончены и можно отдохнуть, раздуматься… А вон на голой скале высоко, под самым небом, торчит тоненькая, бело-розовая, детски трогательная березка. И непонятно, как она там выросла, где корни ее, откуда силы берет? А она стоит и шумит на всех ветрах листочками своими!.. И это уже я стою там внизу, задрав голову, и у меня захватывает дух от того, какая радость жизни в этом деревце.
Все это я говорила ему нескладно, сумбурно… А он смотрел на меня с улыбкой и повторял:
— Уезжайте, Вера Иннокентьевна, уезжайте!
Я спросила: чего он не договаривает?
— Вам нравится березка… Да, она жива на этом холсте. Но настоящая, с которой рисовал, — ее уже давно сломало ветром.
Все думаю теперь об этом разговоре. Несомненно, он меня от чего-то предостерегал. Может быть, он прав, мне еще готовится тяжелое испытание… Я почти уверена, он имел в виду Семена Корнеевича, который теперь расправится со мной. Настоящая березка погибла! Но все равно перед глазами моими голый утес под высоким небом и на нем юная березка, и она живет, живет, всем смертям назло! Я не уеду! Не уеду!
Я думаю, что искусство в тысячу раз сильнее всякой религии.
У нас ничего нового. Если не считать того, что Мерич явился. Пришел вечером, чтобы наверняка застать Настасью Петровну. Жалкий и облезлый, как ободранный кот. Сбросил валенки в сенях, вошел в одних носках. По-сиротски присел на корточки у стенки. Молча возвел очи, полные смертной муки.
— Кушать будешь? — спросила Настасья Петровна, сострадая.
— Каяться я пришел.
— Да ну! — весело удивилась Настасья Петровна. — Пропился?
— Что водка! Не нужна она мне, язва не принимает. А я подлец. Предатель и подлец! Бросил бригаду в самый ответственный момент плана. Плюнуть и растереть! Иннокентьевна, возьми назад в бригаду! Возьми подлеца!
И вдруг он разрыдался. Так неожиданно. Посреди своего обычного кривлянья заплакал настоящими слезами. Настасья Петровна не выдержала, бросилась к нему, стала поднимать.
— Ты чо, обезумел?
Всхлипывая и вскрикивая, он стал говорить, что Проскурин топчет его, унижает, что он удавится на первой осине.
— Да чем он тебя так-то?
— Не глядит! — завопил Мерич. — Совсем не глядит. К дереву подходит, дерево видит, дерево щупает. А меня рядом нету! Мне ни одного слова! Хоть бы обругал. Не могу терпеть! Я человек — у меня язва, радикулит, переживания, ни семьи, ни близких… А ему я дырка! Дырка!..
В общем, кончилось дело тем, что я обещала переговорить с Петрушиным. А Настасья Петровна скормила ему весь наш завтрашний обед и, кажется, выпила с ним за человеческое достоинство. Не дождалась конца, ушла к себе и заснула.
Петрушин, конечно, согласился.
Аэлита Сергеевна уехала. После смерти мужа она на глазах стала таять. Бледненькая, совсем прозрачная, пыталась еще вести занятия в школе. Но силы уходили. Дважды ей на уроке становилось плохо. Приезжали врачи, смотрели — рука́ми разводят: нервное истощение! А Настасья Петровна говорит: не жилица!
Уехала и оставила мне почти все книги Василия Мефодьевича. И я теперь читаю, читаю каждую свободную минуту. Много книг по философии, еще больше по лесоводству. И я среди них, как в море. Какую же крошечную крошечку, оказывается, узнала я по закладкам Василия Мефодьевича! Начинаю серьезно готовиться в институт. Зачем? Теперь я знаю зачем!
Поп таежный исчез. Удрал, верно. Говорят, Семен Корнеевич узнал об участии жены в поповских радениях, ругал ее ужасно, даже будто бы избил. Загадочный он для меня человек.
Ох, как воет и метет за окном! Совсем засыпало наш поселочек. Когда до тебя дойдет эта весточка, неизвестно. Никто никуда не выходит, не выезжает. Сижу и я в своей белой берлоге, лапу сосу, книжки читаю, ума набираюсь… Очень много думаю о себе. Опять о себе. Но совсем иначе. Однажды я на тебя обиделась за то, что ты обозвала меня бледной личностью. Помнишь, мы несколько дней не разговаривали? А все потому, что я никогда не участвовала в общих ваших разговорах, спорах, постоянно отмалчивалась. У меня никогда не было своего мнения. Тебя это злило… И вот вспоминаю свою жизнь до Елани и думаю: а была ли я вообще личностью? Мне сейчас кажется, все во мне спало, я жила с закрытой душой. И многое, наверно, проходило мимо меня. Вот, например, тетя. Столько лет прожила я с ней вместе, а знала ли ее, понимала ли? Всю ее безалаберную жизнь, умение вечно заниматься чужими судьбами, хлопотать по чужим делам я не понимала. Меня даже раздражало это, я стыдилась нашей комнаты, неустроенной, с бедной, случайной сборной мебелью, и поэтому не любила приглашать вас к себе. Тетя, которая жила своей лабораторией и интересами других людей, казалась мне такой же бледной личностью, как я сама. А наши соседи? А учителя? А все, кто окружал меня? Что я о них знала? Я спала!
Мне кажется, я пробуждаюсь. Как будто из тумана выступает окружающий меня мир, лица людей, и все вокруг полно смысла… Какой простор!
Маркс пишет, что только в коллективе человек получает средства, дающие ему возможность всестороннего развития своих задатков, и, следовательно, только в коллективе возможна личная свобода. Как верно!
Нелепость думать, что личная свобода — это, значит, свобода от обязанностей! Личная свобода — это возможность жить полной мерой души. И я так живу сейчас здесь, в этой заваленной снегом, не отмеченной на карте Елани! А смысл жизни? Если коммунизм — это само движение жизни, то смысл жизни человека в том, чтобы уметь распознать это движение и заглянуть вперед. Василий Мефодьевич это умел. Для этого нужно много знать. И для этого стоит идти в институт. Именно для этого.