Осознание того, что спешить мне теперь некуда, далось на удивление легко. Был, правда, момент, почти что сразу после пробуждения, когда я, баюкая затекшую руку, изгонял из нее тупые иголочки, прошелестел босыми ногами туда-сюда по квартире, испуганно соображая: почему уже совсем рассвело, а я еще не у станка.
Я съел глазунью, включил телефон и телевизор, перетащил их в ванную, где, залезши в горячую воду, прочитал газету от передовицы до сводки погоды: обещали оттепель и гололедицу. Судя по газете, в мире шла борьба между гармонией и хаосом, и я, отставив руку с потухшей сигаретой, поглядывая на телеэкран, попытался прикинуть — на чьей же стороне я сам и что мне ближе.
Я прибавил горячей воды и набрал девушкин номер. Вдоволь наслушавшись длинных гудков, я досмотрел «В мире животных», постоял под душем, надел халат и вышел из ванной.
Деньги у меня хранились в книгах «Банкир», «Магнат» и «Остров сокровищ». Я вынул книги с полок, потряс над столом, добавил к образовавшейся кучке те, что выгреб из карманов. Ожидая большего, я был разочарован — денег оказалось не так уж много. Я подумал про свое недалекое будущее, и оно представилось мне еще более зыбким, еще более неутешительным, чем обычно. Во всем его туманном просторе должна быть хоть одна надежная вешка, — разделив деньги на две неравные части, большую я решил положить на сберкнижку…
Я вышел из сберкассы, совершенно непроизвольно подумал о пиве. Не спеша приближаясь к магазину, я уверял себя, что с гудежами, большими и малыми, покончено и пара бутылок пива только укрепит мою решимость. Тут я натолкнулся на «жигуленка». Он тихо-мирно стоял у тротуара, всеми покинутый, глубоко несчастный, потерявший свои дворники, стоял без толку и слабо светя подфарниками в промозглый декабрьский день. Я, как бы от нечего делать, остановился, покуривая, подле него и в апельсиновой кожуре на заднем сиденье увидел ключи директорской дочки на брелке в форме крохотной лиры. Я огляделся, быстро открыл дверь, схватил ключи и пошел прочь.
Стоя в очереди, прикидывая, какой сегодня день и какое число, и сколько, собственно, осталось до Нового года, я заметил Джона, выходящего из подсобки.
Почему Джона звали Джоном, точно не знал никто: просто он был Джоном, всегда был Джоном. И в школьные времена, и в послешкольные, и вплоть до последнего времени, и сейчас, все звали его так, разве что мать, тихая дворничиха с глазами, казавшимися бесцветными на очень смуглом лице, говорила ему «сын» или же, с укоризной, «сыно-ок». Наверное, Джоново настоящее имя знали только бумажки, вроде аттестата за восьмилетку, да сначала в детской милиции, а потом, как уж водится, и во всем отделении, сверху донизу — от начальника до самого распоследнего сержанта, да, наверное, не только в нашем: Джонова слава была велика.
Джон несколько раз вроде бы приседал, но по мелочи, а по его спокойной, полупрезрительной улыбке, которой он одаривал запихивающих его в «воронок» милиционеров и, для порядка, подкручивающих его сильные, тонкие в запястьях руки, можно было подумать, будто увозят его, чтобы в официальной обстановке вручить медаль, и сопротивляется он от врожденной скромности. Вот и теперь он выходил из подсобки винного отдела спокойный и гордый, на лице его, смуглом, нежном, почти что девичьем, сияли ярко-голубые — в мать — глаза, словно и там, в подсобке, он получил грамоту или, на худой конец, переходящий кубок.
С Джоном у меня когда-то были «дела»: «на заре туманной юности» в его подвальной каморке-складе разбирались угнанные мотоциклы, и однажды там был разобран угнанный непосредственно мною «Ковровец».
Джон увидел меня, заулыбался, подошел ко мне с протянутой рукой. Улыбка его была так отработана, словно он подолгу тренировался перед зеркалом, а рукопожатие — сдавление, встрях, сдавление — было так четко, словно был Джон не сантехником в нашем ЖЭКе, а сменным встречающим и провожающим делегации.
— Что же ты здесь стоишь? — спросил Джон, не отнимая руки, с таким выражением, будто тем, что стою в очереди, я оскорбляю не только свое собственное достоинство, но и достоинство Джона. — Пойдем! Рыжий все сделает, все сделает быстро! — и он вынул меня из очереди, поддерживая под локоть, провел в подсобку, где хмурый Рыжий, в сером халате прямо на голое матовое, как бы восковое тело, действительно все сделал быстро: с двумя бутылками пива, все так же поддерживаемый Джоном, я вышел из подсобки.
Мы затоптались у магазина, на узком тротуарчике. Вместо того, чтобы сразу сказать Джону: «Спасибо, пока!», я угостил его сигаретой.
— Хорошие ты куришь, — сказал он, выколупывая сигарету из пачки, — где достал? — и, не дожидаясь ответа, вдруг предложил: — Чего здесь стоять? Пойдем, посидим в комнате…
Комнатой оказался кабинет директора, который Джон открыл своим ключом и сразу сел в кожаное кресло, закурил мою сигарету, посыпая пеплом пол: выходило — он был здесь хозяином. Стены кабинета были увешаны календарями за долгие годы с японскими гейшами, вымпелами за ударный труд, противопожарными инструкциями. В углу, между сейфом и сломанным селектором, стоял включенный телевизор, и на экране было видно, как в торговом зале дают колбасу.
Джон что-то рассказывал про деда в нашем ЖЭКе, многозначительно мне улыбаясь, как человеку понимающему, способному за недомолвками обнаружить главное. А я, поймавший его волну, улыбался в ответ, и мы составляли идеальную пару тонко улыбающихся людей. Наши улыбки не гасли, даже когда мы пили пиво: они, наоборот, казались шире через призму стаканов и только дробились по вине граней на маленькие улыбочки.
Так могло продолжаться до бесконечности — до тех пор, пока не кончится пиво, — но я вдруг понял, что Джон о чем-то меня спрашивает.
— Чего-чего? — переспросил я.
— Я говорю — деньги у тебя есть?
— Деньги? Еще хочешь? Я лично — пас…
— Я не про такие, — он погладил чисто выбритый подбородок, — я — про большие.
— Про большие?
Он кивнул. Я пожал плечами.
— А сколько надо?
— Надо-то много. Отдачу гарантирую, мое слово. И процент будет. Не пожалеешь: двести процентов…
Я помолчал:
— Рублей четыреста есть…
— Это не очень…
— Чего — «не очень»? Много или мало?
— Много, — он вертел стакан и улыбался теперь уже стакану.
— Больше нет…
— Больше не накопил? Не захотел? Или не дали?
— Уж сколько есть… Да я и не работаю уже там. Все. Уволился.
— Уволился? Ну ты даешь! Значит, решил подняться с золотого дна? И свободен сейчас?
— Как сказать, — проговорил я, пытаясь понять, к чему он клонит. — Мать в больнице…
Джон допил остатки пива, облизнулся, со стуком поставил стакан на стол.
— Парень нужен. Понимаешь, нужен хороший парень, а если с деньгами, даже такими, как твои, то очень нужен, — сказал он серьезно.
— Зачем?
Он заулыбался вновь:
— За цветочками съездить. Туда и обратно, Со мной и еще с одним. Быстро. До Нового года. И,вместо, — он накрыл стакан рукой, — четырех сотен — две косых. Мое слово.
— За какими цветочками?
— За разными… Твое дело только грузить и вопросов не задавать…
— Куда? — улыбаясь, спросил я.
— Недалеко, — его улыбка стала еще шире.
— Поехали… — согласился я, мы хлопнули по рукам и рассмеялись.
Джон начал сразу же куда-то названивать, кого-то разыскивать, я смотрел в телевизор — колбаса кончалась, народ мельтешил — и думал, что влез туда, куда влезать было не нужно: ясно было, хотя бы по зрачкам выпуклых Джоновых глаз, что это за цветочки, что за ягодки будут потом. Через телевизор я смотрел на торговый зал, прислушивался к Джоновым «Алё!» и к диалогу, развертывающемуся у меня внутри: «Еще не поздно соскочить!» — говорил некто осторожный, а ему отвечал другой, плюющий на все: «Ничего, ничего, почему бы не съездить? Подумаешь…». — «Надо соскочить! — советовал осторожный. — Смотри…», а другой, как бы делая успокаивающий жест ладонью, возражал: «Не на что смотреть! Чепуха, плевое дело. Чем эти цветочки плохи? Соскочить всегда успеешь!» — и я задавил осторожного.
— Вот именно, — сказал я.
— Что-что? — переспросил Джон.
— Ничего, — я вытянул из пачки сигарету. — Это я так…
Третьим оказался коренастый мордатый тип. Мы с Джоном порядком намерзлись, дожидаясь его неподалеку от автобусной остановки, у газетного ларька. Тип подъехал на такси и подошел к нам, оставив машину дожидаться.
— Этот, что ли? — спросил он у Джона, указывая на меня пальцем.
— Этот, — кивнул Джон.
— Толик, — представился тип, услышав мое имя — кивнул, отчего мохнатая шапка налезла ему на глаза, а отвисшие брови, в мелкой сосудистой сеточке, болтнулись.
— Ладно, этот сойдет, — сказал он, и на меня пахнуло томатным соусом. — Он тебе все рассказал? — кивнул он на Джона.
— Наверное…
— Ну, и хорошо. У тебя четыре?
— Да, но я могу больше…
— Сколько?
— Ну, тыщу…
— Давай. Не боись, они вернутся. От тебя главное — это грузить. Парень ты здоровый, не надорвешься. Не надорвешься?
— Не надорвусь.
— Ну, и хорошо. Значит, сегодня. Поезд отходит в 22–53. У третьего вагона за десять минут. Да он, — тип хлопнул Джона по плечу, — тебя доставит. До вечера, ребятки, — он еще раз кивнул, шапка почти полностью закрыла ему глаза, и вот так, кажется, практически на ощупь, он добрался до своего такси, уселся и укатил.
Я посмотрел на Джона. Тот горделиво улыбался: «Вот, мол, каких я людей знаю, да и дела с ними веду!».
— Суровый какой Толик… — сказал я.
— Но справедливый, — Джон погладил рукав моей куртки, — его надо слушаться.
— Послушаемся. Как-нибудь потерпим.
Джон со своим фанерным чемоданчиком отправился дорабатывать смену, а я перешел через улицу и вошел в сберкассу.
Дома я отложил цветочную тысячу, прибавил к ней немного на всякий случай, а оставшиеся деньги, — оставалось совсем чуть-чуть, — вновь разложил по книгам. Потом я вытер пыль, сварил суп из пакета, съел его, собрал сумку и поехал к маме.