Глава 6

В радиусе полумили от Фитсрой-сквер есть улицы, которые если неполностью, пользуются дурной репутацией — очень нелегко узнать, какая улица в Лондоне хорошая, а какая нет, — то, по крайней мере, являются несколько сомнительными, приводящими в уныние заблудившихся пешеходов, рискующих иногда быть раздавленными здесь кэбом. Жители этих улиц, конечно, не осознают этого — «нет места прекраснее дома», — поется в песне. Случайному прохожему это может показаться отвратительным, но для людей, живущих здесь и питающихся креветками, жерухой и горячей сдобой, эти улицы — родной дом.

Войси-стрит была как раз такой улицей — широкой, с тротуарами, оканчивающимися тупиком, сообщающаяся с остальным миром посредством узких аллей, где шумные дети бегали целый день, а пьяные мужчины и женщины орали всю ночь. На этой улице главным местом были закусочные, которые мясники снабжали лучшей свининой в Лондоне. Ребрышки от Биллета были настоящим пиршеством, этим яствам, с точки зрения обитателей Войси-стрит и Кэйв-сквер, могли бы позавидовать римские императоры.

Была на Войси-стрит местная портниха — молодая особа, которая выставляла обтрепанные картинки из журналов и одежду из ярко-розовой ткани в окне своего дома. Она делала шляпы за полкроны и платья за шестьдесят четыре пенса для мелких буржуа и могла только мечтать о том, чтобы обслуживать высший свет. На обоих концах улицы и в ее середине были свечные лавки. Могло даже показаться, что Войси-стрит целиком живет за счет этих лавок, но никак не за счет мясных. Был здесь также рыбный магазин, в котором продавали сушеную и соленую рыбу, иногда там появлялась бадья с большими устрицами, аппетитно выглядящими, куски камбалы. Существовал газетчик, который продавал и другие товары: табак, галантерею, ромовые бабы и пышки, пиротехнику для ноябрьских торжеств, трости, и приносил большое количество информации, относящейся к местным сплетням. Эти и еще один магазин женского гардероба были единственными торговыми заведениями на Войси-стрит, остальные дома были частными, причем в них жили несколько семей с огромным количеством детей. Они заселяли все этажи, и казалось, что жильцы со своей обстановкой или без нее менялись так же часто, как фазы луны. Маленькие гостиные служили иногда школьными помещениями для молодежи, где учились мальчики и девочки разных возрастов, а другие комнаты находили еще более разнообразное применение. В одном из этих запущенных домов, находящихся в таком ужасном районе, и вывешивали различные потрепанные вещи женского гардероба. Очень странно было видеть, что в этой обстановке могла еще продаваться какая-либо одежда. Но здесь были даже жакеты из котика, возможно снятые темной ночью со случайного прохожего, и неопределенного вида шляпки с гирляндами роз и загнутые спереди. Трудно было представить себе свежее и прекрасное девичество при виде этих мятых розовых платьев и поломанных вееров. А тот черный сатин, почти весь прогнивший, кто бы мог подумать, что он когда-либо мог служить одеждой экономки из приличного дома? На рубашках виднелись пятна вина, пролитого, возможно, на ночных пиршествах, слишком диких, чтобы быть веселыми. Случайный прохожий, взглянув на все это, содрогнется и поспешит удалиться. Эти безвкусные одеяния, глядящие на него из окон, могут показаться какими-то кошмарными привидениями.

«Но это не так уж и плохо», — думала миссис Гарнер, владелица женского гардероба, занимающаяся такой продажей, чтобы как-то поддержать себя в свои старые годы. С ее точки зрения это дело было весьма почетное и элегантное. Ко всему этому она относилась с особой трогательностью. В магазине не было прилавка, гирек и весов, в общем ни одной той вещи, которая была, по ее мнению, свойственна плебейской торговле. А к таковой относились свечные, рыбные, карамельные лавки и другие подобные им. Конечно, торговля могла быть в них более бойкой, но они казались слишком неприятными этой «воспитанной» леди по сравнению с продажей и обменом поношенной одежды. Такой вид коммерции казался ей более предпочтительным. Здесь не надо навешивать ценники на вещи, сделка произойдет в соответствии с внешним видом и манерами покупателя. Миссис Гарнер считала это приватным контактом.

Она была женщина в годах, однако они не слишком старили ее. Конечно, миссис Гарнер была более вялой и пожилой, чем когда она поселилась на Войси-стрит девятнадцать лет назад. Соседи поговаривали, что она все это время носила одну и ту же шляпку, отделанную кружевами, с розами, но это не обязательно было правдой. Сама шляпа, может быть, и была той же, но цветы на ней сморщились и потемнели о годами.

«Я полагаю вполне естественным тот факт, что имея такое обилие красивой одежды, могу не заботиться о ней, — говорила миссис Гарнер, — да я не должна это делать. Если бы я носила это черное атласное платье, то вряд ли смогла бы за него взять пять шиллингов. Но я не хочу его носить. Дайте мне мое старое шелковое платье, я всегда чувствую себя в нем леди».

Миссис Гарнер, носящая эти страшные остатки черного шелкового платья — грязного, старого, горько-зеленого оттенка, свидетельствующего о его возрасте, с протертыми на локтях рукавами, порванными манжетами, чувствовала себя в нем леди, хотя, конечно, со стороны вовсе не казалась ею. Но черный шелк имел на Войси-стрит некую ценность независимо от ситуации и, подобно тому, как мужчина, получивший орден Бани, имел право в дальнейшем гордиться им, так и леди на Войси-стрит, надев однажды черное шелковое платье, могла тем самым утвердиться в своей элегантности.

Миссис Гарнер, хотя и разговаривала сама с собой о плате за жилье и тарифе за воду, как одинокая женщина, но она была не одна на этом свете. Ее сын и его дочь делили с ней скромное жилище. Сын делал вид, что иногда работает, он был своего рода гений и очень уважал себя, был независим от тех препятствий, которые так мешали обычному человечеству, и весьма преуспел в этом. Однако он делал много расходов и хозяйство неизбежно страдало от периодических угроз владельца дома и сборщика налогов. Вряд ли можно было ожидать, что доход, приносимый от бартера поношенного белья, сможет обеспечить жилье, пищу и одежду троим взрослым людям.

Дочь Джарреда помогала своей бабушке в торговле и домашнем хозяйства, прислуживала жильцам, бегала по поручениям, поддерживала в чистоте все то, что можно было поддержать среди беспроглядной грязи, и терпела обильные упреки, которые девушка про себя называла «придирками» со стороны своих старших родственников. А они брали на себя руководство в делах и готовили разные деликатесы для семейного стола — работа крайне любимая и ответственная. Странно, что эти люди, чья пища была ограничена и иногда и вовсе отсутствовала, были исключительно разборчивы в ее приготовлении. Джарред был таким же эпикурейцем в жизни, как любой гурман в клубе.

Комната, которую в более приличном обществе назвали бы гостиной, на Войси-стрит называли передней на первом этаже, была отдана целиком в распоряжение мистера Джарреда Гарнера. Это была самая важная и нужная комната в доме, как говорила миссис Гарнер, и не отдать эту комнату Джарреду значило лишиться стабильного дохода. Занятия Джарреда требовали того, чтобы комната находилась на северной стороне дома, и она находилась там, более того, в ней было большое, до самого потолка, окно, которое было необходимым элементом обстановки, располагавшейся здесь некогда — мастерской художника, до того, как район Войси-стрит стал таким, каким он был описан выше.

Джарред был художником, и высокое окно как раз подходило к его роду деятельности. Он был профессором по подделке картин и скрипок и прекрасно сочетал оба этих направления, но особенно преуспел в последнем, которое представляло собой сложный и запутанный процесс, сходный с магией. Так, с помощью лака и дымного камина Джарред мог переделать обычную скрипку в скрипку Амати или Гварнери. Он колдовал немного и над картинами так же, как и над скрипками, и мог превратить работу какого-нибудь живущего рядом неудачливого художника в творенье Рубенса или Вандейка, вполне пригодное для продажи.

Половина картин на Войси-стрит прошла через руки Джарреда. Жеманные, с обнаженными плечами светловолосые красавицы Лилайской школы — он знал их до последнего изгиба их пальчиков и формы корсетов, он сидел и размышлял над ними много ночей подряд, куря свою черную трубку и выпуская облако дыма на их вялые улыбающиеся лица, и рассчитывал разницу между этой мазней и творениями признанных мастеров. Джарред увлекался вообще самыми разнообразными делами. Он занимался иногда биржевой спекуляцией, конечно, в самых невинных ее формах. Покупал часть акций у компаний, а затем перепродавал им обратно. Он приложил руки почти ко всему, как он сам шутя говорил: «от игры в „расшибалочку“ до человекоубийства». Джарред занимался также частным расследованием и хотя не очень преуспел в этом, но заслужил некоторое признание среди людей, владеющих этой благородной профессией, за свое умение хорошо идти по следу преступления.

Он был широкоплечим, крепким мужчиной. Что-то цыганское виделось в его смуглом лице с черными маленькими глазами, но с необычным в них блеском, что делало его взгляд колючим. Возможно, цыганская кровь и превращала его черты в такие разбитные, даже черные курчавые волосы не могли быть уложены аккуратно на его голове. Вы можете встретить его с золотыми серьгами в ушах и лотком на спине, разыскивающего свою очередную жертву. Были, конечно, и еще цыгане на Войси-стрит, но не такие, как он — любящий уют домашнего очага, удобное кресло и строящий планы на будущее. Мать и дочь были скучны для него. Жалкая маленькая комнатка, где он жили, спали, готовили и ели, была пародией на помещение и находилась позади лавки. Когда мать или дочь Джарреда хотели зайти к нему, то предварительно стучали со свойственным им смирением. Только, когда он был особенно весел, когда дела его шли хорошо или когда он проворачивал свои махинации с Амати и Рубенсом, он снисходил до ужина со своими домочадцами в маленькой нижней комнатке. Тогда его душа как бы приходила в волнение, и он мог рассказать им свои планы или высказать свое возмущение по поводу судьбы, которая не обеспечила его капиталом.

— Я мог бы сделать все, если бы у меня были деньги, — декларировал он. — Дайте мне тысячу фунтов для начала, и я умру в такой же роскоши, что и Ротшильд.

Его дочь имела привычку сидеть с локтями на столе, хотя часто получала выговор за это со стороны своей бабушки, которая никогда не забывала быть вежливой и в свое время во всю смотрела за выражением лица собственного отца, не желая пропустить его указаний.

Джарред мало-помалу внушил дочери глубочайшую веру в его гениальность. Он говорил о тех вещах, которые мог бы сделать и еще сделает, если судьба будет благосклонна к нему — это была наиболее частая тема, к которой он обращался в своих монологах. Эти рассказы обычно были рождены ярким воображением и пинтой шестипенсового элля.

Луиза Гарнер безоговорочно доверяла своему отцу и жила с постоянным чувством гнева против общества за то, что оно не признавало и плохо обращалось с ним. Ей казалось очень несправедливым то, что такой человек, как Джарред Гарнер, не мог иметь своего места и власти, карет и лошадей, прекрасного дома, роскошной одежды и собственной земли, дающей ежедневное пропитание. Должно быть, существовала какая-то ошибка, сплетение лжи в мировом механизме, допустившем, чтобы Джарред носил, обтрепанные ботинки и ел скудный обед. Это чувство, воспитанное дикими отцовскими монологами, росло вместе с тем, как росла Луиза и нашло свое выражение в скрытом недовольстве, которое отображалось даже на ее лице, таком похожем на отцовское, только глаза были больше и мягче и рот выглядел более маленьким и аккуратным, но цвет кожи и черные волнистые волосы выглядели такими же цыганскими и в каждой черте лица была решительность и гордость. Красота Луизы Гарнер была мягкой и спокойной, ее чистота была искренней и неподдельной. Да, в моменты хорошего настроения мистер Гарнер мог сказать: «Лу, неплохая девочка». Ни эгоизм, ни тщеславие не нашли себе места на Войси-стрит. Другие пороки могли бурно разрастаться здесь, но для этих здесь не было благоприятной почвы.

Это была ее участь — выносить все трудности жизни, сидеть неизвестно на чем, спать на самом краешке кровати ее бабушки, раньше всех вставать и позже всех ложиться, бегать по разным поручениям в дождливую погоду, носить туфли даже после того, как они переставали выполнять свою функцию, питаться разными остатками и в награду за это получать нравоучения от отца, смешивающиеся с ругательствами и ворчанием бабушки.

Тяжелая жизнь — и Лу знала это, как знала и то, что она была лучше и умнее окружающего ее мира. Зеркало с обшарпанной задней стороной, напоминающей какую-то кожную болезнь, говорило ей, что в ее внешности больше жизни и красок, чем во внешности других людей, только слегка осунувшееся и бледное лицо говорило о преждевременных заботах, которые свалились на ее плечи. Не проходило и пятнадцати минут с момента появления ее на улице, чтобы она не услышала комплимента по поводу своей внешности. Но что толку от этого, когда нет хорошего платья?

«Лучше бы я была уродиной, — говорила она себе, — или по крайней мере менее привлекательней, тогда бы меня хоть не задевали, когда я выхожу на улицу».

Одна только вещь оживляла ее безрадостную жизнь. Когда Джарред был в хорошем настроении от построения своих планов на будущее и когда его дела в «искусстве» шли успешно, он мог позволить дочери перенести шитье в гостиную и работать здесь, пока он курит или лакирует очередную скрипку. Ее любимое место зимой было в углу комнаты, возле камина. Джарред всегда поддерживал в нем огонь, летом она любила сидеть на подоконнике открытого окна. Но такие моменты бывали очень редко, как уже отмечалось. Джарред держал своих женщин на расстоянии и поэтому Луиза проводила свои вечера в скучных диалогах с бабушкой, чьи беседы были затяжными монологами на излюбленную тему о трудной жизни рода Гарнеров.

В один из таких сырых зимних вечеров, менее чем через неделю после, описанного обеда на Фитсрой-сквер, Луизе было разрешено перенести свою работу в комнату Джарреда — латание шерстяного носка своего отца. Это была работа, которую она довела до совершенства, постороннему наблюдателю могло показаться, что Луиза чинит один и тот же носок; те же зияющие дырки на пятке, дырки, прорванные пальцами. Но Лу упорно все зашивала и зашивала, не жалуясь на свою участь, но вовсе не потому, что она любила шитье. «Ни у кого не было еще таких неумелых рук, как у нашей Луизы», — говорила миссис Гарнер, держа в руках работу девушки. Луизе очень нравилось читать романы и слушать музыку. Она могла часами просиживать над чтением изодранной в клочья книги, если ей разрешали оставаться так долго одной. Или иногда пробиралась в отцовскую комнату и там слушала, как он пытался насвистеть мотив какой-нибудь песенки. Луиза пробовала также аккомпанировать себе на разбитом старом фортепьяно, которое служило удобной полкой для пустых чайников, глиняных трубок, порванных ботинок, старых газет, и стояло в углу комнаты. У Лу был неплохой голос — сильное контральто, совсем не похожий на звонкое пение Флоры Чемни. Луиза некоторое время училась в школе на Войси-стрит и поэтому была более образованной, чем большинство окружающих ее молодых женщин. Она получала также некоторое образование от своего отца, в основном сводящееся к описанию их несчастного положения и утверждению о существовании более прекрасной жизни за пределами Войси-стрит. Луиза была зла на судьбу за то, что та бросила ее в эти трущобы, не любила местных жителей, для которых эта улица была единственным миром и у которых не было даже желания покинуть его. Были здесь и люди, не знавшие или, не подозревавшие о существовании другой жизни, отличной от Войси-стрит. Все их стремления и желания были связаны с этой улицей и с площадкой, где мясник крутил свою сосисочную машину. Если даже они и становились богатыми, что было весьма сомнительным, то и в этом случае у них не появлялось ни малейшего желания посетить ворота Принца или Парк-лэйн. Они могли лишь предаваться дикому разгулу на Войси-стрит, купаясь в роскоши. Ели своих поросят, тех же устриц, иногда посещали какой-нибудь театр и даже могли любоваться на протяжении нескольких часов океаном, но с тем, чтобы тут же вернуться на всем сердцем любимую Войси-стрит. Такая привязанность к этой улице была схожа с привязанностью гавайского дикаря к своим хлебным деревьям и коралловым бухтам — единственному, что он мог видеть на суше и на море. Но даже те немногочисленные знания, которые были у Луизы, помогли ей вырваться, хотя и мысленно, из этой рутины. Всем сердцем она презирала Войси-стрит.

Она сидела в один из таких вечеров на каминной решетке и временами прилежно штопала, а временами приостанавливала свою работу и сидела с натянутым на руки носком, поглядывая на огонь и погружаясь в мечтания — маленькая фигурка с черными волосами, спадающими на лоб, одетая в странное платье, первоначальный цвет которого был скрыт грязными пятнами, подобно тому, как Джарред переделывал палитру одной картины в другую.

Конечно, Луиза казалась жалкой, но было в ней что-то своеобразное, что напоминало некоторые сюжеты Дисона Филипа. Она носила алый платок, повязанный на шее, который оживлял ее серую одежду, в глазах отражался огонь, свет от которого освещал слегка бледную кожу на лице, полные красные губы. И присутствовал на лице какой-то след меланхолии, слишком выраженной для такой молодой девушки, хотя бы даже она и жила на Войси-стрит.

Джарред курил свою трубку, предаваясь безделию после очередного склеивания и лакировки скрипка, что он считал тяжелой работой. Он был доволен тем, что его дочь может сидеть и смотреть на его огонь, однако Джарред вовсе не собирался каким-либо образом развлекать ее.

— Что там с ужином? — спросил он, переставая курить.

— Думаю, что сегодня у нас будет рубец, папа.

— Думаю! Ты не должна думать об этом. Рубец это или нет. Ты не можешь думать об этом.

— Я извиняюсь, папа, — ответила девушка кротко, — это рубец. Я ходила за ним сама!

— Надеюсь, что ты взяла хорошую порцию, с жиром, а то та худосочная дрянь, которую мне иногда дает твоя бабушка, ничуть не лучше вареной кожи. Гм! Кажется, звонят во входную дверь. Кто это может быть так поздно?

— Наверное, к бабушке пришли, — предположила девушка.

— Очень может быть.

Тем не менее мистер Гарнер оживился, отложил скрипку в ящик стола, осмотрел комнату и решив, что она готова к приему гостя, вернулся к креслу.

— Посмотри, кто это, Лу, — сказал, он.

Но прежде, чем девушка смогла встать, гостя узнали по знакомым легким и стремительным шагам, раздававшимся на лестнице, и по бархатному тенору, что-то напевающему.

— Это мистер Лейбэн, папа.

— Да, мне не очень нравится его голландская манера исполнения рисунка, — сказал Джарред, взглядом показывая на угол, где стояло три или четыре холста без рамок.

Появился мистер Лейбэн в своей незаменимой бархатной куртке с зажженной сигарой между кончиков пальцев, все еще напевая, то сбавляя, то увеличивая силу голоса, и, пропев финальную строчку, приветствовал Джарреда кивком головы.

— Ну, мой уважаемый реставратор, что вы сейчас делали? Склеивали скрипку или доводили картину до полного совершенства Рафаэля? Приветствую вас, мисс Гарнер. Я вижу, что вы, Джарред, еще не брались за мои рисунки? — сказал он, оглядывая тускло освещенную комнату, поскольку хозяин дома после своей работы приворачивал газ в лампе. — Скорее, это всего лишь пробы, но думаю, они не плохи, если я не обманывался гением Джана Стина.

— Вряд ли вы могли обманываться, — сказал Джарред, улыбаясь своей благовидной цыганской улыбкой, — маловероятно, чтобы вы могли быть похожи на некоторых дельцов в Сити — маклеров, воздвигающих свои виллы в Талс-хилле и Клэпхэне с виноградными и ананасовыми садами и желающих купить Тициана или Верениза по цене пять фунтов за квадратный фут.

— Пожалуй, я немного более разборчив во вкусах, чем ваши джентльмены в Сити. Так любой из них может быть обманут. Я думаю, что-то есть все-таки в этом голландском холсте. Я приобрел его у торговца на Лонг-эйке, там была пара свежих зелено-голубых пейзажей, висящих у окна, и небольшая картина Джана Стина в углу, заваленная китайскими безделушками. «Сколько вы хотите за эту картинку», — спросил я. «Семь фунтов», — ответил он. «Даю вам пять», — говорю я ему. «Да, но рама тоже стоит денег», — продолжал он, делая замечание, на которое ссылается любой продавец, если вы предлагаете ему свою цену. «Даю только пять и предлагаю вам сделать выбор». Конечно, он уступил мне. Думаю, этот продавец был рад получить и пять фунтов. Включите газ посильнее, Гарнер, давайте посмотрим на картину.

С того момента, как фортуна улыбнулась мистеру Лейбэну, он понемногу стал заниматься собирательством и украшал стены своего жилища теми сокровищами искусства, которые он приобретал во время своих странствий и большую часть которых отдавал Джарреду для реставрации. Однако он был сдержан в своих делах, являясь достаточно благоразумным молодым человеком, несмотря на врожденную жизнерадостность, Уолтер не был похож на тех молодых людей, для которых отсутствие фортуны означало неизбежный крах в жизни. Однако он потратил на живопись три или четыре сотни фунтов, и особым предметом его гордости были различные холсты, которые он обнаруживал в самых дальних углах магазинов, и которые, как он считал, были весьма талантливо написаны и оригинальны.

Джарред знал пристрастие мистера Лейбэна и за каждую картину, проходящую через его руки, получал тридцать шиллингов. Можно было предположить, что Гарнер говорил только хорошее о его приобретениях и лишь изредка для большей достоверности и искренности высказывал некоторые сомнения по их поводу.

Газ был открыт до предела, и мистер Гарнер принес маленькую, картину и положил ее на свет, к шторой тут же наклонились Уолтер Лейбэн и Лу. Девушка в какой-то мере росла в мире картин и могла даже разбираться в них. Эта бронзоволикая Мадонна — работа Мурилло, старец с бледным лицом — наверное, Гайде, особенно, если на картине у человека были большие глаза. Таких овец никто не рисовал, кроме Омми Эйнека; непонятные картинки с богатой цветовой палитрой были работой Сальватора Роузеуса и так далее. Джан Стин обычно рисовал одно и то же, типа — старая женщина чистит овощи, а другая женщина смотрит на нее; на столе стоят глиняная миска, или две, бутылка, стакан и на заднем плане видна полуоткрытая дверь в комнату.

— По-моему, — сказал Уолтер, разглядывая картину с любовью и любопытством, подобно тому, как Колумб смотрел на берега Америки, — эта картина говорит сама за себя. Если бы я нуждался в деньгах, то не побоялся бы отнести эту работу в Национальную галерею. Это должно стоить никак не меньше семисот пятидесяти фунтов.

— Я бы не удивился, будь оно так на самом деле, — сказал Джарред, и затем они оба начали в мельчайших подробностях обсуждать картину.

— Да, некоторые детали этого произведения придают ему очарование, — произнес Уолтер Лейбэн, — ведь нет ничего прекрасного в самой женщине, чистящей лук.

— Нет, — ответил Джарред, — если бы я был миллионером, как вы, я бы не стал собирать этих старых женщин, даже если они нарисованы Джан Стином, Остэсом или Броверсом. Тогда бы я угасил свои стены красотой. Например, Гайде, картины которого у тебя есть. Я говорю это не потому, что продаю их. У меня просто есть желание разбогатеть и повесить такие картины у себя над камином. Я бы мог сидеть и часами смотреть на них, и чувствовать себя при этом счастливейшим человеком.

Джарред сказал это, посмотрев на большую картину в углу, на которой была изображена Магдолина, смотрящая вверх на фоне багрового неба — шедевр, продать который ему не удавалось уже долгое время.

— Мне не нравятся большие картины, Гарнер, и этот ваш Гайде — совершенный ноль. Продавайте его вашим знакомым в Сити по квадратному футу. Он замечательно подойдет к их безвкусным комнатам.

Луиза вернулась, в свой угол, рядом с камином, но не села на решетку и не стала продолжать штопать носки. Она наблюдала за гостем, в то время как он расхаживал по комнате, куря сигару. Не было нужды даже спрашивать о том, можно или нельзя курить, — в кабинете Джарреда всегда было душно от дыма. Уолтер то и дело вынимал изо рта сигару для того, чтобы бросить очередную фразу об искусстве. Причем его поведение в эти моменты было куда менее сдержанным, чем в те минуты, когда он общался со своими друзьями на Фитсрой-сквер. Здесь же, в этой комнате, которая, казалось, полна тайнами искусства, его душа находила себе простор, лицо озарялось каким-то вдохновением или, по крайней мере, оно казалось таким Луизе. Он говорил о том, что сделает в будущем, сравнивал себя с великими художниками и обещал, что когда-нибудь сравняется или превзойдет их. Однако такие его речи вряд ли казались хвастливыми или опрометчивыми, скорее они были сказаны человеком, способным отвечать за свои слова.

— Они могут пренебрегать сегодня мной, Гарнер, — сказал он, — но в скором времени изменят свое мнение.

— Время и работа — вот лозунг для человека, который хочет добиться успеха, не правда ли, мой старый друг?

— Время и работа, — повторил Джарред, стараясь угодить своему гостю, на самом деле желая сказать — время и переработка вашей мазни.

Молодой художник был оскорблен отказом взять его небольшую картину на одну из зимних выставок. Даже осознание того, что он владеет шестьюдесятью тысячами фунтов не приносило ему успокоения. То, что он сейчас говорил, было своего рода самоутешением, рапсодией честному труду и будущему успеху. Внезапно он остановился на самой середине своего высказывания, выбросил недокуренную сигару и разразился искренним, добродушным смехом.

— Какой же я дурак! — воскликнул он. — Должно быть, вы подумали, что я самодовольный выскочка, мисс Гарнер! Понимаете, если одному человеку дают шлепок, а он не может ответить так же, то единственный путь выпустить свой пар — это потрепаться языком, Я хочу сказать, что, наверное, те люди, которые не взяли мою картину, были правы. Но если бы я рисовал на другую тему, они бы взяли мою картину, Гарпер?

— Я бы не дал и кончика пальца за мнение лондонской комиссии по картинам, — ответил мистер Гарпер с большим презрением. — Предрассудки, выгода и эгоизм — вот судьи ваших картин. В этой академии не так много людей, которые могли бы учить.

— Хватит говорить об этом, — попросил Уолтер, польщенный, тем не менее, замечанием Джарреда. — Я полный дурак, что пришел сюда и стал рассказывать о себе и своих неудачах. Я надеюсь, вы простите меня, мисс Гарнер, — проговорил он с элегантной учтивостью, проявляемой им по отношению к женщинам.

— Мне нравится, что вы так говорите о себе, — ответила искренне девушка.

— Правда? Это хорошо. Я боялся, что являюсь очень скучным типом. Но вы ведь любите картины и, думаю, можете заинтересоваться моей встающей на ноги персоной.

— Встающий на ноги художник с огромным капиталом за спиной! — воскликнул Джарред. — Это как раз то, что я называю счастливым началом карьеры.

— Теперь послушайте меня, Гарнер. Я вовсе не хочу сказать, что мне так уж нужны деньги для того, что я делаю. Я видел бедность в своем детстве — светскую бедность, которая, как вы знаете, хуже всего, и поэтому знаю, что такое деньги. Но думаю, что смог бы отказаться от всех денег, которые мне достались по наследству от дяди, которого я ни разу не видел, и начать новую жизнь одиноким парнем на улицах Лондона, если бы мог рисовать так, как Этти или Джон Филип.

Уолтер был верен своему слову и в течение вечера больше не затрагивал эту тему, хотя и оставался в гостях допоздна. Он был очень раскован этим вечером и оказался своего рода оазисом в пустыне серости и уныния, которые окружали Луизу Гарнер; она наслаждалась прохладным и свежим потоком его слов, позабыв о завтрашнем дне, в котором ничего не останется, кроме горячего песка безразличия и сухости обыденной жизни.

Было много теплоты и искренности в речи Уолтера Лейбэна, безусловно, он обладал даром красноречия. В его словах, пожалуй, было мало чего-то нового, но он сильно отличался от других молодых людей, которые обычно наводили только скуку, так что мистера Лейбэна можно было даже назвать оригинальным. Все в нем было такое яркое и живое; и волосы, и глаза, и жесты. Казалось, что его переполняет жизнь, настроение его менялось очень стремительно и имело тысячи цветов и оттенков.

— По-моему, Гарнер, есть что-то необычное в вашей комнате. Мне всегда нравится бывать здесь, думаю, это потому, что вы разрешаете говорить так много. Может быть, я делаю это в приступе какого-то отчаяния. А может быть, это ваше влияние, мисс Гарнер, — сказал он, бросив дружеский взгляд на бедную Лу, которая несколько смутилась от этого. Могла ли девушка в свои восемнадцать лет не восхищаться кем-либо? После отца Уолтер Лейбэн был вторым человеком, которым восхищалась Луиза.

— Я не думаю, чтобы ее влияние могло распространяться так далеко, — проговорил Джарред, — особенно учитывая то, что она сидит здесь, как пень, и рта не раскрывает.

Девушка сильно покраснела от этих слов.

— Думаю, что это не моя вина, если я глупая, — сказала она, — и тебе не следовало бы говорить мне этого, отец. Я тут ни при чем. Была бы очень рада учиться, если бы кто-то взял на себя труд обучать меня.

И действительно, дела обстояли таким образом. Она со слезами упрашивала отца хоть немного поучить ее, но Джарред был слишком ленив для такого занятия.

— Я должен протестовать против сравнения мисс Гарнер с пнем! — воскликнул Уолтер живо. — Одно дело быть молчаливой, а другое дело быть пнем. Мисс Гарнер — великолепный слушатель. Я не думаю, чтобы смог сказать и половину того, что сейчас наговорил, не будь у меня такой благородной аудитории. У нее такой восхищенный взгляд, что-то такое необычное в ее полуоткрытых губах. Я хотел бы, чтобы вы, мисс Гарнер; позволили нарисовать вас на одной из моих картин. У меня есть великолепная идея по этому поводу, например, какой-нибудь персонаж из Боккаччо. Можно я вас буду рисовать, мисс Гарнер?

— Думаю, что она согласится, — проворчал Джарред. — Ей просто вообще больше нечего делать. Но я не знаю, понравится ли это предложение ее бабушке. Ведь у нее довольно закоренелые привычки и воззрения, и вообще она не знает ничего лучше, чем покупать и продавать разное поношенное тряпье.

Это было неплохое предложение, и Джарред, как смышленый мужчина, не имел никаких возражений. Что если его девочка, которая, несомненно, выглядит лучше, чем окружающие ее девушки, сможет очаровать этого молодого приятеля с его шестьюдесятью тысячами фунтов? Это было бы больше, чем удача. Хотя было не похоже на это. Окружение девушки было против нее. А молодой человек был таким рассудительным и спокойным и главное — проницательным по поводу интересов их семьи. Нет, даже мысленно Джарред не допускал такой возможности, глядя на неаккуратные волосы дочери, поношенное платье и на ее равнодушие. Он даже почти пожалел, что не уделял ей должною внимания. Если можно было переделывать старые скрипки, купленные у скрипачей из различных оркестров, в нечто похожее на творения Страдивари, то почему нельзя было сделать девушку более благообразной и привлекательной? Но было уже слишком поздно, шанс был упущен. Лу была неопрятна, невежественна — горная трава, а не цветок. Только идиот мог вообразить, что она сможет очаровать такого мужчину, как Уолтер Лейбэн.

— Позвольте мне поговорить со старой леди, — сказал Уолтер. — Я оставлю часть своего сердца в следующей картине, где будет изображена ваша дочь.

Девушка вспыхнула, покраснев, но ничего не сказала.

Это был приятный комплимент, совсем непохожий на те, которые она слышала от разных незнакомцев, когда ходила по улицам.

Молодой художник был поражен своим неожиданным открытием. Было что-то необычное в лице девушки, что-то большее, чем симпатичное, смазливое лицо, модель с такой внешностью он мог бы найти за восемнадцать пенсов. Если бы он только мог передать своеобразие девушки, то это могла бы оказаться как раз та картина, перед которой люди останавливаются и восклицают: «Вот это настоящее искусство!»

— Знаю! — вскрикнул художник с необычайным восторгом. — Что там Боккаччо, — он презрительно щелкнул пальцами. — Я буду рисовать вас как Ламию.

— Ламия! — повторила Луиза удивляясь.

— Кем она может быть, когда все время дома? — спросил мистер Гарнер.

— Ламия Китса, загадочная женщина, — и тут же процитировал чудесные строки поэта.

— Не вижу препятствий для вашего плана, — сказал Джарред. — Вы можете принести свои рисовальные принадлежности сюда.

— Да, конечно, — ответил Уолтер, — для мисс Гарнер было бы большим беспокойством приходить ко мне в студию, — это было сказано с таким почтением, как будто мисс Гарнер была дочерью герцога, для которой сдвинуться с места было так же трудно, как планете сойти с орбиты.

Вопрос был решен, и Уолтер пообещал себе сделать все от него зависящее для того, чтобы убедить в своей идее миссис Гарнер. Молодой человек стал взволнованно ходить по комнате, говоря о своей картине. Она должна была быть выполнена с налетом сентиментальности, в натуральный рост девушки. Героиня картины стояла перед ним, смотря на него темными восхитительными глазами, скулы и лоб были цвета слоновой кости, слегка припухлые малиновые губы изогнулись изящной дугой, распущенные черные волосы были разбросаны по плечам — женщина, которая должна быть изображена на холсте. Да, эта картина, могла бы принести ему головокружительный успех. Мир узнает, что зря пренебрегал им, ведь он был не простой дилетант-любитель в живописи, довольный своим уделом.

Ламия, или, вернее, ее образ, незамеченной вышла из комнаты, чтобы посмотреть, как там дела обстоят с ужином, а точнее — сходить в ближайшую таверну за пивом, накрыть скатертью стол, приготовить тарелку картошки и получить очередную порцию выговоров от своей бабушки.

— Я ведь могу и сама поработать, — говорила миссис Гарнер, — понаблюдать, как варится рубец, а ты можешь подняться наверх, ведь ты хочешь этого, и пофлиртовать с молодым человеком.

— Не понимаю, что ты называешь флиртом, бабушка, — пробормотала девушка тоном, который мог означать покорность или безразличие. — Я не сказала ему и пяти слов, какой же тут флирт?

— Думаю, что если бы его не было, ты бы раньше пришла помочь мне.

— Не думаю, что здесь много работы. Я же уже почистила лук и сходила за молоком, прежде чем подняться наверх.

— Вряд ли из-за отца ты оставалась бы там так долго…

— А вот и нет, — ответила девушка, гремя вилками и ножами, которые раскладывала на старенькой скатерти сомнительной свежести. — Мне всегда нравится быть с папой. Он, может, иногда ворчит, но не ругает меня.

Старая леди едва сдержалась от того, чтобы чего-нибудь не сказать резкого по этому поводу.

— Ах, — сказала она жалобным голосом, — Гарнеры всегда были неблагодарными. Я думаю, у них что в крови. Такой и твой отец. Я могу работать и работать для него, рано вставая и открывая магазин и закрывая его самым последним на нашей улице, и не услышу за это от него ни одного доброго слова, когда он не в духе. Вот и моя дочка Мэри уехала на другой конец света, когда несчастья пришли к нам, и оставила меня совсем одну.

— Тетя Мэри хотела взять тебя с собой, бабушка. Я слышала это раз двадцать от тебя, — запротестовала Лу, раскладывая по тарелкам горчицу.

— Хотела взять меня! — запричитала старая женщина. — Хорошенькое желание, когда она знала, что я не смогу перенести рейса до Маргета.

— У тебя могла быть лишь небольшая морская болезнь, я думаю, и потом, что ты мне говоришь, — скачала Лу. — Я уверена, что тоже бы ушла и с радостью прошла и через огонь и через воду, если бы жила в те дни.

— Ты! — воскликнула пожилая леди презрительно. — Ты, наверное, сделана из лучшего теста, чем Шрабсон, полагаю, — Шрабсон была девичья фамилия миссис Гарнер.

— Да, таковы мои чувства, — ответила Лу, кладя хлеб на стол со стуком, — и наша жизнь не может их заглушить. Ой! кажется, сюда идут папа и мистер Лейбэн.

Она быстро взглянула в мутное старое зеркало над камином и, увидев в нем свое разгневанное лицо, поправила волосы, ругая про себя бабушку. Рисовать ее — чье окружение, казалось, отражается на лице? Да, именно ее, без сомнения. Женщина-змея, так он сказал, загадочная и даже немного страшная. Она даже укусила себе губу от гнева. Быть такой дурой, чтобы льстить себе идеей, что он мог найти в ней сходство с той женщиной. Последовала небольшая пауза за дверью. Да, это мистер Лейбэн вошел. Луиза быстро осмотрела комнату — она была такой маленькой, загроможденной мебелью, неаккуратной. В ней стояла старая складная кровать, в углу на кресле лежала груда поношенных вещей, которыми торговала бабушка, при этом фасоны одежды были настолько старомодны, что казалось еще Ной мог носить ее.

— Входите и садитесь, — крикнул Джарред в дверь.

— Куда вам торопиться?

Художник с некоторым сомнением заглянул в комнату. Конечно, она была не слишком привлекательной, но здесь была его Ламия, занятая кастрюлей с картошкой. Следовало ли ему вернуться к себе домой и там думать над своей новой картиной наедине с сигарой или же он должен остаться и поговорить с Джарредом Гарнером, пока этот многоликий гений поглощает свой ужин? Джарред был разумным собеседником, и всегда можно было найти ценное зерно в его, казалось бы, бессмысленных высказываниях.

— Куда вам торопиться? — повторил Джарред. — Вы молодой человек и, наверное, не прочь отведать рубец. Почему вы не можете сесть и поужинать с нами? Эта старая леди весьма преуспела в приготовлении этого блюда.

Мистер Лейбэн действительно был неравнодушен к рубцу, но одно дело когда вы сидите за чистым столом, на котором стоят сверкающие бокалы и китайский фарфор, другое дело пробовать это блюдо в душной, грязной комнате. Но здесь была его Ламия, и, кроме того, он хотел расположить к себе старую леди. Размышляя подобным образом, он занял свое место за круглым столом, где места едва хватило бы для четверых. Но Лу отказалась от ужина.

— Я не голодна, бабушка, — сказала она своим тихим голосом, — не вижу смысла занимать место за столом.

— Наверное, ей не нравится рубец. Вообще-то я не встречал женщины, которой бы он нравился. Очевидно, у них нет вкуса.

Лу села в кресло миссис Гарнер, Это было весьма старое кресло, после многочисленных перестановок оно, наконец, было поставлено в угол. Она сидела и смотрела на маленькую компанию, сидящую за ужином, размышляя над тем, что думает Уолтер Лейбэн о комнате, о бабушке и вообще об их жизни, не очень ли ему противно есть и пить в таком окружении. Однако в его манерах не было ничего похожего на чувство брезгливости, Он пил шестипенсовый эль, смеялся и разговаривал с обычной его искренностью, забыв на время неприятности, связанные с его картиной для выставки. Картина, которая должна была сделать его знаменитым, приобрела теперь другое содержание: Ламия откроет тяжелые двери фортуны, которые он со свойственной молодости энергией штурмовал уже два года.

Джарред, довольный чеком, выписанным ему Уолтером за Джана Стина, был необычайно весел. Они обсуждали все картины года, давая каждому художнику определенную оценку, обычно более низкую, чем та, которую им давали публика и эти недотепы-критики. Смеялись над толпой, восхищающейся по указке, подобно тому как овцы следуют за колокольчиком вожака. В общем, они перечислили всю ту гамму аргументов, которые обычно служат утешением для неудачников.

— Последнее время вы так редко навещали нас, мистер Лейбэн, — сказала миссис Гарнер, когда диалог мужчин стал более спокойным и они отодвинули свои стулья от стола и собирались закурить после ужина, сидя перед, камином. Луиза сидела за спинкой огромного кресла отца, откуда ее почти не было видно. — Я даже стала думать, что вы забыли нас.

— Вы несправедливы ко мне, миссис Гарнер, — ответил молодой человек весело. — Я не имею привычки забывать старых друзей даже с приобретением новых. А ведь с тех пор, как я был здесь в последний раз, у меня они появились. Позвольте, когда я был тут?

— Две недели назад, во вторник, — сказала Луиза из угла. — Я и не знала, что можно приобрести друзей за такое короткое время.

— О, мисс Гарнер! Когда вы захотите, то можете быть такой насмешливой. Хорошо, пусть это будет знакомством, или нет, я думаю, мы должны называть их друзьями. Обстоятельства исключительные!

Джарреду стало интересно услышать поподробнее об этих исключительных обстоятельствах. Лу сидела очень тихо, съежившись в большом кресле, и смотрела на художника своими блестящими глазами.

Уолтер, вдохновленный шестипенсовым элем, со свойственной ему искренностью и широтой души рассказал им все о мистере Чемни и его дочери. О том, что Флора была самой прекрасной девушкой, которую он когда-либо видел в своей жизни, ну если и не абсолютной красавицей, то очень интересной, обаятельной и милой.

— Если бы я изобразил ее на картине, то не уверен, что хоть полдюжины людей остановились бы, чтобы взглянуть нее, — сказал он, — все, что есть прекрасного и удивительного в ее красоте, ускользнуло бы из-под моей кисти. Есть что-то необычное в ее лице, что поражает вас при взгляде на нее в первый момент. Но после того, как вы побудете с ней неделю или две, видя ее каждый день, то трудно сказать, в чем именно состоит ее очарование. Может быть, дело в ее спокойных серых глазах, мягких линиях, рта или в обаятельной улыбке? — он сказал это, задумавшись, обращаясь скорее к себе, чем к слушателям. — Я действительно не знаю, в чем дело и даже не буду больше пытаться описать ее, но она самая очаровательная девушка.

Лу спряталась за спину отца, как будто бы свернувшись в темноте, так что действительно напоминала чем-то таинственную женщину-змею. Должно быть, было в ней какое-то чувство зависти, неудовлетворенности, не совсем приятные чувства, порожденные бедностью и безысходностью. Слова о красоте другой девушки вызвали у Луизы гнев. Картина женщины, так сильно отличающейся от нее и ее окружения, сильно задела ее, как будто это было умышленное оскорбление. Ей показалось, что это намек на ее никчемность и убогость.

— Гм! — произнес мистер Гарнер веселым тоном. — И эта молодая леди с загадочным лицом всего лишь дочь богатого отца, партнера вашего дяди, которую вы видите каждый день.

Мистер Лейбэн рассмеялся этому замечанию.

— Она самая милая девушка в мире, — сказал он, — и я должен быть счастливейшим человеком на свете, если смогу завоевать ее. Но вам не следует говорить о ней такие вещи, Джарред. Я вообще не имею права сидеть здесь и мечтать о ней. Все пока так неопределенно.

— Не думаю, чтобы эта неопределенность продолжалась долго, — сказал Джарред слегка разочарованно. — Не может быть долгих размышлений, когда существует большое количество денег. Это только нам, бедным людям, приходится переживать за свое будущее. Вот, например, моя девочка, — сказал он, размахивая своей трубкой и показывая на Лу. Она недурна собой и могла бы не упустить свой шанс, будь хоть чуточку аккуратнее и прилично одетой. Я уверен, что она еще долго будет ждать мужа, который сможет кормить ее три раза в день и обеспечит жильем.

Лу даже покраснела от таких слов.

— Кто сказал, что я хочу замуж? — воскликнула она возмущенно. — Думаешь, женщина только и думает, что о муже? Я видела слишком много несчастий, которые приносят в дом мужья на Войси-стрит. Если я должна буду стать совсем слабой, когда состарюсь, то уж лучше буду работать для себя, чем для пьяницы-мужа, которых так много на нашей улице.

— Тяжелые думы, навеянные, наверное, Войси-стрит, — сказал Уолтер, рассмеявшись. — Вы вовсе не обязаны проводить всю свою жизнь на Войси-стрит, мисс Гарнер. Есть места, где не все мужья пьют, иначе бы все жены исчезли от непосильного труда.

— На что мне надеяться? — спросила Лу почти в отчаянии, становясь похожей на бабушку. — Я надеялась на перемены, когда мне было шесть лет, но перестала это делать в семь лет. А сейчас мне девятнадцать, а я все не вижу альтернативы Войси-стрит.

— Вовсе не следует отчаиваться, — весело сказал Уолтер, — возможности молодости непостижимы. Карета Золушки и ее фея, может быть, ждут тебя за углом. А теперь, миссис Гарнер, поскольку уже пробило полночь, боюсь, что задерживаю вас и поэтому хочу пожелать спокойной ночи.

Взгляд старой леди уже долгое время был устремлен в сторону кровати.

— Но перед тем, как я уйду, хотел бы спросить вас кое о чем.

Миссис Гарнер дала свое согласие на позирование Лу в роли Ламии, при этом просьбу Уолтера она восприняла как нечто приличествующее своему положению, несмотря на дремоту.

— Ламия, — повторила она, — никогда не слышала об этой молодой персоне. Наверное, исторический персонаж?

— Нет, не совсем исторический, скорее принадлежащий поэзии.

— Респектабельная молодая персона, я полагаю? Я не могу представить себе, чтобы моя Луиза изображала особу не совсем хорошего поведения.

— О, бабушка, — сказала Лу, пожимая плечами, — какое отношение это имеет к картине! Можно подумать, что тот, кто увидит картину, узнает меня!

— Есть многие на Войси-стрит, кто узнает тебя, — ответила бабушка несколько напыщенно.

Уолтер слишком устал, и был несколько не готов к тому, чтобы отстаивать безупречную репутацию Ламии, и поэтому сказал, что эта мифическая особа вряд ли как-то соотносится с законами современного общества и что вообще те люди, которые будут платить шиллинги за просмотр картины, вряд ли будут интересоваться ее моральным обликом.

— В этом что-то есть, — ответила миссис Гарнер. — Я много читала в своей жизни, но нигде не встречала упоминания о вашей Ламии.

Таким образом, после еще одного замечания мистера Гарнера как главы семьи, миссис Гарнер выразила желание увидеть завтра художника с его холстами и красками, начинающего работать над портретом. Луиза в этот момент выглядела несколько угрюмой, свернувшись в большом кресле, и, по-видимому, мало интересовалась происходящим.

Загрузка...