Джон Фландерс РАССКАЗЫ

Мистер Брискомб и огонь (La chasse de М. Briscombe)

Туман наползал с запада. Он поднимался с набегающего на берег моря в виде незримой армии призраков и преобразил жаркую ткань заката в анемичные лохмотья, но мистер Брискомб не заметил этого. Вернее сказать, не увидел вовремя, иначе мог выполнить стратегическое отступление перед надвигающимся дымком, выйти на дорогу к ближайшей деревне, выбравшись из болота. Но, сидя под прикрытием зарослей рогоза, он с ружьем наготове выжидал появления лысух, которые сварливо спорили в высоких водных травах. Это ожидание полностью поглотило его. Цепочка черных прудов, которая служила пунктом передышки дичи на опасной равнине, исчезла за завесой мороси. Длинная водная лужа, которая недавно горела в лучах уходящего солнца, погасла. Туман подкрадывался, как рептилия.

Мистер Брискомб услышал шорох рогоза и медленно поднял ружье, но ни одной птицы не появилось. Серебристая гагара на долю секунды высунула крохотную головку из-под воды, увидела мистера Брискомба и нырнула обратно. Охотник усмехнулся:

— Дьявольский пожиратель пороха!

Гагара не стоила и четверти заряда патрона и уходила из-под выстрела в девяти случаях из десяти. Это был водяной паяц, который рисковал на мгновение выглянуть из-за водяной кулисы, чтобы тут же исчезнуть. Мистер Брискомб презрительно отвернулся, птица полностью вынырнула вдали, вне досягаемости выстрела, нагло притворяясь чирком.

Над водой полз тягучий дымок. Пойнтер Тампест, лежавший у ног человека, внезапно жалобно тявкнул, вскочил и стрелой унесся на восток. Напрасно ему вдогонку неслись отчаянные свистки. Пес не ответил на призывы, но мистер Брискомб увидел туман. В плотной белой стене поблескивало одно-единственное отверстие. И сквозь него на горизонте виднелась темная масса леса. Вдруг она заколебалась, потеряла форму, призрачный мир за несколько минут окутал охотника. Потом исчезло все окружение, его окружила молочная тьма.

— Конец охоте, — произнес мистер Брискомб и добавил: — На сегодня.

Его взгляд пронзал туман шагов на шесть. На воде видимость была лучше из-за странного, но известного явления.

— Надо возвращаться, — сказал он вслух.

Но не сделал и шага. Он вспомнил о злокозненности болота. От подобия тропинки, ведущей к дороге, его отделяли две мили. Две мили вязкой почвы, глубоких топей и грязи.

— Я припозднился, — произнес он, — но нет, это туман, проклятый туман. Не будь его, я бы легко добрался до дороги до наступления ночи.

Он вспомнил, что в прошлом году топи поглотили двух охотников. Туман густел на глазах. Мистер Брискомб возобновил монолог:

— Никто не мог этого предвидеть. Ноябрьский день начинался как весеннее воскресенье. Голубое небо, апрельское тепло. Было искушение выйти на улицу в белом костюме, а теперь…

В пяти шагах туман клубился, словно фонтан, выброшенный китом.

— Рискну двинуться вперед.

Ему представилось, что он идет в хижине с подвижными стенами. Его нога утонула в ковре рогоза, скрывающего глубокую воду.

— Не знаю, где я, — тоскливо произнес он.

Оперся на ружье и задумался.

И тут появились лысухи.

* * *

Они цепочкой выплыли из зарослей рогоза, черные механические существа с белым, как слоновая кость, клювом, похожие на животных, вырезанных из жести. Птицы увидели человека и не обратили на него внимания. Они знали, что его не стоит бояться. Как голуби, обладающие врожденным чувством ориентации, водная дичь обладает чувством опасности и смерти. Мистер Брискомб проводил их взглядом, забыв о долгих часах ожидания в засаде. Туман превращался в густую тьму.

— Скоро наступит ночь, — прошептал он.

Ночь наступила. Он больше ничего не видел.

* * *

Он заговорил громким голосом:

— Прикинем шансы выбраться отсюда. Прежде всего, собака по привычке прибежит к егерю. В этом нет ничего подозрительного. Но я не вернусь и, может быть… Дьявол!., кому какое дело, если я не вернусь этим вечером?

У мистера Брискомба не было ни жены, ни детей. Сегодня он проживал в «Палас-отеле», завтра будет жить в «Мажестике», как жил вчера в «Континентале» или «Космополитене».

— И что случится, если я не вернусь вечером в «Палас»? — проворчал он. — Может, выстрелить несколько раз из ружья?

Но он знал, что звуки выстрелов не долетят до центра равнины. Однако выстрелил. Это были простые хлопки кнута, на которые ответили хриплые крики проснувшихся птиц.

— Надо обдумать, что делать дальше, — произнес мистер Брискомб. — В следующий раз предупрежу служащих отеля. И больше не пойду на охоту один. Ради пары ничего не стоящих лысух, которых могу подстрелить на болоте! Больше не буду охотиться. Мне холодно, — последние слова он произнес, ощутив внезапно ледяную судорогу, стеснившую затылок. Он закутался в свое короткое пальтишко. Он чувствовал, как туман исподволь просачивается сквозь влажную ткань. — Надо походить! — Сделал несколько шагов. Твердая земля ушла из-под ног. — Ладно. Подожду. Я человек терпеливый. Проведу плохую ночь. И все, — он натужно рассмеялся, — быть может, заработаю хорошую простуду и даже бронхит. Это излечимо. — Но чуть позже, несмотря на желание справиться с неудачей, он, как ребенок, плаксиво пожаловался самому себе: — Мне холодно…

* * *

— Паршиво, — проворчал он, — что я оказался здесь.

На небе проклюнулись звезды, потом гордо засияли созвездия, туман как-то прижался к земле, а потом вдруг земля проглотила его, будто голодный зверь. Воду взбаламутил недолгий дождь. Мистер Брискомб ощутил, как со звезд нисходит пронзительный холод.

— Туман мог и подождать, — выговорил он, — хоть какое-то одеяло. Теперь окончательно похолодает, а ночь темная хоть глаз выколи.

Он почувствовал, как морозные иглы принялись колоть ему щеки, потом стопы, потом пальцы, и вновь простонал:

— Мне холодно, — задумался и вспомнил об огне. — Может, развести костер.

Мистер Брискомб не курил, а потому не имел ни спичек, ни зажигалки. Он стал проклинать себя за отсутствие вредных привычек, которые казались ему пороком и губительной страстью. Ему претило выпивать и курить, но его стойкие убеждения лишили его спичек.

— Надо выстрелить в кучку рогоза, — решил он, — быть может, она вспыхнет.

Ему казалось, что он в молодости читал о таком способе добычи огня в каком-то приключенческом романе. Выстрел срезал куст рогоза. Он повторил выстрел и испытал какое-то волнение. Кусок горящего пыжа приклеился к траве. С бьющимся сердцем мистер Брискомб подошел ближе. Искра побежала по рогозу быстрой спиралью, нарисовав огненную букву S, и затухла. Ствол немного разогрелся. Мистер Брискомб прижался к нему пальцами, носом, ушами. Звезды сияли с таким блеском, что казались близкими. Камыши, прихваченные заморозком, затрещали, лопаясь.

— Эх! Эх! Огня бы, большой бы костер! — пробормотал мистер Брискомб.

* * *

Ему показалось, что вдали, в долине, показался огонек.

— Это окно маленькой фермы, — сказал он себе, — отблеск огня. Ферма, хлев, просто хижина кирпичника, но с огнем, большим хорошим огнем в очаге, с потрескивающим пламенем. Рядом с огнем не чувствуешь себя несчастным, — простонал он. Огонь смотрел на него из глубины ночи. — Можно сварить кофе или поджарить сало. — Он замолчал, выстрелил и согрел пальцы о ствол ружья. — Нет ничего лучше запаха кофе и сала, если только не жареной картошки, когда вечером сидишь среди рабочих. — Физическое страдание внезапно ослабло, уступив место странной печали. — Огонь, сало, жареная картошка, кофе. Семья… О господи!..

Мысли его смешались и стали похожи на световые образы.

— Меня не ждут в «Паласе». Какое им дело до меня. Будь у меня семья, она заволновалась бы, стала бы меня искать, а потом усадила бы у огня, подав кофе и сало. — Он задумался. — С нежностью, — тихо произнес он.

Последний патрон был использован. Ружье стало холодным, как окружающая ночь.

— Когда я завтра вернусь в отель, потребую номер с пылающим камином. Хватит с меня центрального отопления. У меня на всю жизнь останется воспоминание о том, как я греюсь от ружья. — Он мрачно засмеялся. — Завтра…

* * *

Физическая боль от укусов зимней ночи… Тоска обернулась доселе неведомым отчаянием. Он почувствовал себя одиноким не только в этом ужасном болоте, но и в жизни.

— Если я умру, — он надолго задумался, — скажут, смотри-ка, Джон Ньютон Брискомб умер. Вот так-то!

Он мысленно пересчитал друзей. Не стоило рассчитывать на слова сочувствия… Нет… нет… Ему показалось, что он слышит голос.

— Нет, не будет слов страдания, не прольется ни слезы, и никто не пожалеет, — что-то жгучее вылилось из глаз мистера Брискомба, обожгло щеку и застыло ледышкой в усах. — Господи, — прошептал он, — одинокий человек есть человек проклятый.

* * *

Почему он в это мгновение вспомнил о своем старом друге Филлипсе? Надо признать, что мысли его были рваные, как фразы во сне.

— Филлипс, — произнес он, — не богат, но сейчас сидит у себя дома в смешном крохотном обеденном зале, но там тепло, как в гнезде, и рядом с ним три его дочери. Господи! Как его дети заботятся о нем… Попади он в такое положение, его стали бы искать… А как старшая дочь предана ему, как по-матерински добра! Счастливчик Филлипс! Кажется, ее зовут Мартой. Она не красива, но какая нежная, какой добротой она лучится!

— Холодно! Холодно! — прокричала высоко в небе запоздалая стая диких гусей.

Мистер Брискомб вдруг выпрямился.

— Решено, — почти выкрикнул он. — Завтра же попрошу руки Марты. Завтра, — совсем тихо добавил он.

Холод становился все пронзительнее. Ледяные бритвы терзали плоть охотника. Он увидел новые огоньки на горизонте, но это были лишь отблески призрачных огней, которые мороз зажигал в его застывающем мозгу.

* * *

— Ах, — прошептал мистер Брискомб, — какой прекрасной будет жизнь! Марта, жена дорогая, разожги огонь, пусть пылает пламя! О! Я чувствую запах кофе, какой аромат! Как тебе удается, моя дорогая, делать такой вкусный кофе! Деточка, девочка моя, сядь ко мне на колени. — Мистер Брискомб покраснел во тьме ночи, хотя его окружали только тени, тишина, звезды. — У нас родятся дети. Интересно, как я мог сорок лет прожить без нежности детишек. Девочка… которую я назову… Лили… Это нежно? Лили, дорогая, иди сюда, папа расскажет тебе сказку.

* * *

— Холодает, — пробормотал мистер Брискомб, — в сон клонит. Крепись. Засыпать нельзя… опасно… сон — враг. Заснуть, значит, умереть, а я завтра должен быть готов к новой жизни.

* * *

— Холодно! Холодно! — вновь прокричали дикие гуси.

— Кто мне протянет лапку, лапку! — прокричала водяная курочка, вырванная из сна треском промерзшего рогоза.

— Тсс… тсс… и еще раз тсс!.. — выкрикнула пара уток, укрывшихся в тепле громадного гнезда из сухой травы.

— Я не должен спать… — прошептал мистер Брискомб, — иначе… смерть… от холода…

Невероятным усилием он открыл глаза в немую тьму.

— Лили, послушай чудную сказку… и ты, Марта, любимая моя… сядь ближе… рядом с очагом все втроем…

Жили два маленьких ребенка в лесной хижине. Не засыпай, крошка Лили. Сказка хорошая. По вечерам они слышали, как черные сосны жалуются ветру, но у них в доме горел очаг… большое пламя… хорошее доброе пламя…

Глаза мистера Брискомба сомкнулись, безмолвный призрак спустился к нему со звезд.

— Холодно! Холодно! — стонали далекие гуси.

Мистер Брискомб не слышит их и не двигается… Последний сон смежил его веки.

* * *

Но какое чудесное сновидение любви и добра видел он!


Остановись мгновение… в 5.17 (Arrête l'instant… à 5.17)

У наследного принца гордости было ни на грош. Он пил у стойки вместе с портовыми грузчиками, слушал старого приятеля, когда тот жаловался на беды матросов, изгнанных из судовой команды, и каждый раз — само собой разумеется — о деньгах.

Принц был женат на принцессе, славной девушке, ровне ему.

— Вы скажете, что я грубо и непочтительно выражаюсь?

Вы просто пс знаете принца.

Он называл меня «проклятый мальчишка», а однажды подарил мне трубку из глины английской вересковой пустоши, а я в отместку обучил его игре.

Дама и восьмерка пик,

Валет бубей стоит меньше, чем шпик.

Это игра, в которой выигрывают, когда твои партнеры пьяны. Вполне достаточно, чтобы я мог говорить о принце запросто, как это делают обычные люди, встреченные мной на жизненном пути.

Ах! Моя бедная душа и бедное сердце. Мне очень тяжело рассказывать эту историю о будущем, ведь она, вероятно, завершится самым худшим образом.

В то время столицу залил кровью отвратительный преступник. Он выпускал кровь из людей, как ее выпускают из скота на бойне. Это случалось и на углу улицы в предместье, и в коридорах жалких гостиниц, и на борту одиноких барж. К счастью, однажды ночью рука убийцы была не столь уверенной, как раньше. И безжалостный маньяк, автор пунцовой серии, был повержен кулаками гражданина в состоянии легитимной обороны.

Последовавший процесс стал золотым дном для репортеров и барменов заведений, расположенных рядом со зданием суда.

Убийцу звали Пул. У него была гнусная башка в виде сахарной головы, на нем был свитер велосипедиста и башмаки с серебряными пряжками буржуа.

Кто-то сравнил его с городским судебным приставом, и антипатия толпы к нему невероятно выросла. После шести дней дебатов его приговорили к смерти.

Принц из любопытства явился на последнее заседание и, несмотря на ужас совершенных злодеяний, хотел умолять короля, своего отца, использовать свое право на помилование, чтобы спасти это поганое отродье.

И тогда случилось незначительное происшествие, которое заставило принца изменить решение и которое стоило жизни Пулу.

Когда жандармы уводили смертника, согнувшегося под проклятиями толпы, как тополь под мощным ветром, убийца поднял глаза и встретил взгляд наследника трона. Это были два безмерно светлых глаза, бесчеловечно пустые, наполненные полярным ничто, которое живет в застывших зрачках кукол. Принц ощутил дыхание невероятной жестокости, которая встречается в джунглях и океанских глубинах. Он повернул голову к высоким охряно-кровавым окнам зала суда присяжных и обрек Пула на эшафот.

* * *

Еще нет 7.15, часа, когда…

Но Пул уже разбужен и жует галету, запивая ее черным кофе с ромом.


Еще нет 7.15, часа, когда…

Принцесса, бледная, но мужественная, улыбается в радостных страданиях и ожидании счастливого будущего. Ее муж ласково треплет ее по щекам, произносит нежные слова, а три королевских медика с почтительностью придворных слушают его.

Несколько дней назад матрос, который повидал много стран, твердо обещал принцу, что у него родится сын. Матрос, особенно если он старик и три четверти жизни провел в выпытывании тайн у звезд, не может ошибаться.

Значит, будет мальчик.


Пул глухо ворчит.

— Пул, — говорит директор тюрьмы, — будьте мужественны.


Принцесса стонет.

— Ваше высочество, — умоляет главный медик, — будьте мужественны.

Еще нет 7.15…


Серый свет зари прилипает к окну камеры, перекрещенному решеткой.


Заря не меняет туалетов, чтобы заглянуть в узенькие, почти тюремные окошечки королевских апартаментов.

Еще нет 7.15.


Заканчивающаяся жизнь следует по узким коридорам с тусклыми лампочками. Вздрагивают узкие плечи под рубашкой с оторванным воротником.


Жизнь, которая вот-вот появится, наполняет огромные покои дрожью и стонами.

Вверху среди громадных портретов на фоне облачного неба горит зеленый треугольник.

Глухой вскрик. В руках ученого мужа крохотное существо.

Кровь на белых простынях.


Глухой хрип.

Кровь.

Человек умер.

Человек родился.

В одно и то же мгновение… Не более двухсот шагов разделяют труп и новорожденного.

7.15.

* * *

— Ваше величество! Мальчик, — восклицают медики.

Наследный принц склоняется над маленьким липким и вопящим существом… которое вдруг открывает глаза. Захрипев от ужаса, принц вонзает свои глаза в ледяную бездну жестокого океана. Он узнает ужасающий взгляд. И в этом взгляде живут отвратительные воспоминания.

Крохотная жизнь, в которой сосредоточены все династические и народные ожидания, в секунду рождения впитывает преступную жизнь, которая завершилась в двухстах шагах…

— Однажды он будет властвовать, — с гордостью заявляет король.

— Да, — отвечает принц и выбегает из покоев, чтобы в одиночестве выплакать свое горе.


Роман о ржанке (Roman du pluvie)

Один парижский издатель опубликовал в коллекции «Книги о природе» одно произведение прозрачной простоты, рассказ Сеттона-Томпсона «Жизнь зверей, на которых охотятся».

Прочитав его, я припомнил, с каким восхищением читал другие произведения Киплинга, Лондона, Кервуда, Колетт, Чарльза Деннера и несчастного и великого Луи Перго. Думаю, что, открывая новую книгу Жана Несми, зелено-золотое воспевание леса, я каждый раз желал, чтобы он чаще рассказывал мне об одиноких хозяевах леса.

Я вспомнил, что сам был охотником и целыми днями бродил по болотам в сопровождении прекрасного пойнтера Тампеста или очаровательного Шоу, чистопородного сеттера, как целые ночи проводил среди странных теней, мятущихся на лунном экране неподвижных вод.

Это подвигло меня на рассказ о ржанке. Я не претендую на создание научного труда, а излагаю словами нескромного соседа, который заглядывает через изгородь в закрытый мирок рядом… Кроме того, воспоминания мои путаные, ибо им более тридцати лет и надо идти вспять по времени. Пансионат в Валлонии, чьи низкие стены едва не касались серого мха большого болотного водоема, на воды которого моя бродячая душа фламандца бросала Армаду мечты. Здесь сказочными мечтаниями начиналась моя бродяжническая жизнь.

Будучи в классе во время отвратительных занятий гимнастикой или на скучных уроках географии, тонувших в выцветших картах, я слушал меланхолические крики своих маленьких светло-серых друзей, ржанок.

Вспоминаю также, что позже на одном из постоялых дворов Голландии под вывеской «Две ржанки» меня встретили с невероятным гостеприимством, несмотря на мою нищету бродяги морей и скудных северных земель.

Это не мешало мне часто приносить вечером окровавленные трупики, лежащие на дне ягдташа. «Каждый человек убивает то, что любит», — сказал Уайльд.

* * *

Книга натуральной истории сообщит вам, что ржанки — иногда их называют хрустанами — относятся к семейству голенастых мигрирующих птиц. Они высиживают и воспитывают свое потомство в северном одиночестве. Осенью они стаями улетают на юг. Они носят праздничные или весенние наряды, белые и золотые, а также имеют скромный пепельно-серый костюм для путешествий.

Эти книги — они не очень интересны для меня, признаю это — рассказывают сухой анекдот, который вы найдете с разными изменениями в главе о нравах и обычаях жаворонков, перепелов и кучи других птиц. Вам сообщат, что самка ржанки очень нежно заботится о своем выводке и старается увести подальше охотника, собаку или хищника, притворяясь раненой и с трудом убегающей от смерти. Но эти труды забывают сообщить об уме этой голенастой птицы, о ее вкусе к странным проделкам, о присущей ей манере проживать свою маленькую жизнь, о ее комичных выходках, когда она считает, что за ней не наблюдают. Она — пример независимости, которая управляет ее жизнью, хотя природа, похоже, пытается навязать ей скуку повседневности.

Она соглашается стать членом стаи только во время миграций, когда действует непреложный закон полета клином, и во время кормежки, когда ее безопасность зависит от зоркости часовых. Но и тут ржанка часто нарушает стайный инстинкт, находя уединенный уголок, куда к столу не приглашается ни один сотоварищ. Неистребимый вкус к одиночеству особенно сильно проявляется с наступлением ночи. Если компания перепелов собирается в какой-нибудь борозде или зарослях кустарника на окраине леса, утки спят крыло к крылу, а водяные курочки образуют неподвижный круг под защитой рогоза, то стая ржанок распадается с появлением первых теней. Каждая птица ищет отдельное убежище под сушняком или между комьями глины.

Мы встретимся с ней чуть дальше во время ее беспокойной ночи.

* * *

Спрятавшись за орешником, я наблюдаю за ней в светлом поле цейсовского бинокля. Крохотный Давид топких земель, выйдя на сцену, начинает с ссоры с двумя глупыми водяными курочками, которые клювами ворошили ил. Курочки с позором ретировались, хотя выпячивали грудь, словно были эскадренными миноносцами. Как только их черные силуэты растворились на горизонте, а лягушка, изображающая пресс-папье на листе кувшинки, бросилась в воду, испугавшись взъерошенной яростной птички, ржанка приступила к еде. Ее лапки неустанно взбивали мягкую землю. Вот из ила выползли черви… Любая другая птица бросилась бы на сочную пищу. Но ржанка насыщает процесс еды своими фантазиями. Как истинные гурманы, она не спешит утолить свой голод. Ее круглая головка сначала изображает реверанс, отбрасывая ее в сторону, потом шейка ее сотрясается от беззвучного радостного смеха истинного ценителя еды.

— Ах, как это будет вкусно! — Она криком отгоняет призрак голода, который уносится вдаль по водам. — Пошел вон, тощее чудище, не сегодня твои когти будут терзать мое нежное белое брюшко!

Ржанка исполняет нервный пируэт, потом несколько антраша, трижды подпрыгивает в джиге и, как истинная балерина, пританцовывает, затем внезапно приступает к пиршеству. Несмотря на время, посвященное искусству и утонченности, ни один из красных червей, извивающихся на поверхности, не успел нырнуть в грязь…

Сеанс повторяется трижды или четырежды. И каждый раз повторяются хореографические мотивы пролога.

Наконец мой друг насытился: прекрасная и серьезная минута. Он выбирает крохотную бухточку, где вода выглядит светлее, и приступает к размеренному туалету: моет лапки, клюв, полощет горло, набрав каплю чистой воды. Секунда передышки, посвященная внимательному обозрению окрестностей, ибо любопытство водяных курочек ему более чем отвратительно, и наступает момент упражнений высшего класса… Ржанка приподнимается на твердо вытянутых лапках и начинает «Марш-парад», который в предвоенные времена пользовался успехом на Унтер-ден-Линден. Но птичка не лишена богатой фантазии и добавляет поклоны, клоунские прыжки, гротескное топтание на месте, раскачивает гузку и, наконец, прихрамывая, расхаживает взад и вперед.

Пиит… пилуит… иит!.. Она мгновение летит над самой водой, а потом исчезает в лазури неба.

* * *

Хорлуут! Кроншнеп тоже прилетел, чтобы завершить плотный завтрак в момент отлива. Еда ему нравилась тем больше, что рядом верещала стая разочарованных и завистливых чаек. На закуску кроншнеп проглотил несколько сардин, выброшенных волнами, потом своим длинным мокрым клювом пошарил во влажном песке в поиске длинных и толстых морских червей, раздувшихся от красного сока, похожего на кровь хорошего куска мяса на бойне. Чайки хотели бы заполучить часть пиршества, но природа отказала им в огромном изогнутом клюве и подвижности кроншнепа, а также в кинжальном клюве бекаса. Если бы они могли прочесть Лафонтена, они подумали бы о реванше Журавля перед Лисом.

Насытившись, кроншнеп ищет и находит позади зарослей солероса удобное местечко для сиесты в жаркое время дня.

— Пилуитт! иит!..

Что такое? Наша ржанка. Нет, час отдыха для кроншнепа еще не настал. Маленький круглый белый шар пикирует с высоты небес на песок, застывает перед гигантом, нарушая его спокойное переваривание пищи возмущенно-яростным стрекотом. Кроншнеп понимает. Он встает, отгоняет сонливость, быстро встряхивается и с серьезным видом начинает копаться в песке. Он извлекает тяжелую и сочную добычу из необъятного пляжного пищехранилища и деликатно роняет ее с высоты своего клюва под лапки попрошайки. Ржанка пожирает подачку: ее крохотное хрупкое тельце подрагивает от удовольствия.

Хватит… новую подачку она не замечает. И кроншнеп размеренно занимает место в скупой тени солероса…

Однако спектакль еще не закончен. Ржанка — честный птичий парень и готова оплатить дар. Она повторно исполняет «Марш-парад», расцвеченный новыми бурлескными фиоритурами, перед своим большим другом…

* * *

Когда я удалялся от болота, вынув патроны из ружья, на безмолвной равнине, уже позолоченной вечерним солнцем, послышался приглушенный звук рога. Очень далеко на ртутной поверхности воды показалась огромная фиолетовая тень, нырнувшая в ночную тьму рогоза.

Сердце мое перестало биться… Я застыл, едва дыша, проснулась моя яростная радость убийцы животных.

Прилетела долгожданная птица. Вот она со своим оранжевым клювом, кровавыми бровями, кремниевой головой. Ее обширная пуховая грудь выглядит высокой кормой судна. Это — пеганка. Огромная дикая северная птица, без отдыха прилетевшая из туманного одиночества Шотландии.

Нет смысла возвращаться обратно, перезаряжая ружье, ибо острый, как у орла, глаз наблюдает за мной, за соседом и врагом. Пеганка вспорхнет в полумиле, вне досягаемости моего ружья… и возобновит свой могучий полет в те высоты, куда никогда не долетит моя жалкая дробь.

Как пеганка попала сюда?

Высокомерный и отдельный экземпляр, выпавший из клина своих собратьев ради героической миссии передового разведчика стаи, которая летит в десяти милях позади над темнеющим морем. Ибо пеганки, загадочные существа, очень умны, летят далеко-далеко, посылая перед собой в густеющей ночи звуки рожка, как почтовые курьеры.

«Кар! Кари!» Это единственная птица, у которой есть клич сбора по имени опасной Матери Кари, божества, управляющего тяжкой судьбой диких животных. «Кари! Кари!» Это означает — спускайтесь. Место надежно. Но если земля покажется враждебной и на пунцовом вечернем горизонте вырисовываются силуэты охотников, разведчик-одиночка своим криком велит стае следовать дальше, не пытаясь догнать ее, поскольку у ночной земли пеганка слепа, как и человек. Пеганка согласится на добровольное изгнание, лишившись дружбы и нежности, поскольку никогда не отыщет огромную путешествующую семью, которая отрядила ее в разведку. Стая обгонит разведчика на расстояние ночного быстрого полета. Я не знаю другого подобного античного героизма, достойного отражения в книге.

В эту ночь, если захочу, то подберусь к замеченному месту. Едва в десяти шагах от себя я увижу громадную неловкую тень, которая медленно поднимется и повиснет, словно на веревочке, перед красным ликом восходящей луны. Пеганка, которую ночь лишает средств бегства и защиты, умрет в героическом одиночестве.

В течение часа наблюдения я нередко услышу рядом тихое верещание. Если тишина полная и ветер не колышет рогоз и высокие травы, я услышу тихую, осторожную и боязливую поступь.

Это ржанка.

Как я уже сказал, птичка выбрала ночное убежище в стороне от всех. Но у нее тяжелый сон, наполненный страхом и дурными сновидениями. Для бедной ржанки ночь зла, и она часто просыпается, чтобы найти новое местечко, где дурные сны вновь разбудят ее. Мрак для нее сплошное беспокойство. Она бродит меж двух засыпаний, меж двух фрагментов сновидения, от кошмара до кошмара.

* * *

Я знал одну несчастную ржанку, которая умерла из-за хрустального бокала-тюльпана.

Не думайте, что я пудрю вам мозги или рассказываю сочиненную историю. Это случилось на самом деле, и я хочу вложить в эти строки немного меланхолии, которая терзает мое сердце. С тех пор я перестал смеяться, слушая разговор о «земляном черве, который влюбился в звезду». В конце концов, кто знает? И стоит ли смеяться над этим? Мы же высмеиваем собственные надрывы души, мы же сами направляем луч своих мечтаний и нежности к недостижимым высотам.

Это произошло в маленьком шотландском коттедже неподалеку от Лейт-Бунгало. Домик тонул в густых зарослях сирени, где мистер Ойстерман поймал и приручил золотистую ржанку.

Вряд ли есть существо более дикое, более противящееся человеческой дружбе, чем крохотная болотная птичка. Однажды в сети мистера Ойстемана попалась одинокая ржанка. Он принес ее домой, выходил, кормил ее лучшими яствами и пробудил в крохотном ретивом сердечке таинственную симпатию к пленившему ее гиганту.

Птичку назвали Лип. Это был очаровательный гость, не обременительный, и никто не намеревался подрезать ему пятнистые крылышки.

— Если солнце и облачка призовут ее, — говаривала светловолосая миссис Ойстерман, — она улетит…

Но голенастая кроха не отвечала на призыв свободного пространства. Иногда ее остренький клювик поднимался к небу, где ее глаз видел привычный полет собратьев, или внимательно слушала, как дождь грызет тишину, но ни разу не решилась на отчаянный побег.

На буфете из вощеного дуба стоял чудесный ряд хрустальных бокалов-тюльпанов Вал-Сент-Ламберт. Они сверкали спокойным и глубоким светом, когда на них падал солнечный луч. Лип обрел среди них свою невероятную любовь — бокал, слегка окрашенный в желтый цвет. Когда его касались, он издавал нежную ноту диез.

Ржанка тремя прыжками забиралась со стола на спинку стула, а оттуда на буфет, подбиралась к стеклянному цветку и легким ударом клювика заставляла вибрировать безыскусную душу хрусталя. В этот момент птичка поджимала лапки и восхищенно слушала. Гармоничная нота затихала, но ржанка словно продолжала ее слушать. Несомненно, тонкий слух дикарки все еще ощущал тончайшие вибрации, неразличимые нашими грубыми чувствами людей улицы и дома. Ржанка вызывала новое звучание после долгого интервала.

Иногда посреди ночи спящие обитатели дома слышали в шелковой тишине песнь одного бокала. Хотя на буфете выстроился целый ряд тюльпанов цвета аметиста и изумруда, ржанка презрительно обходила их, оставаясь верной нежному другу с окраской светлого топаза.

Люди провели жестокий опыт, убрав этот бокал. Лил опечалился, искал друга по всему дому, потом забился в самый темный уголок под лестницей, который выбрал для своих ностальгических мечтаний.

Как рассказывали Ойстерманы, как было странно видеть радость птички, когда хрустальный тюльпан занял свое месте среди остальных бокалов. Лил буквально ласкал его, показывал свою дружбу, не сводил влюбленных черных глазенок с него, и долгие часы диез звучал таинственным гимном любовникам, встретившимся после тяжкой разлуки.

Однажды случилась роковая неприятность: бокал треснул. Как это произошло? Был ли слишком силен удар клювика? Или то была необъяснимая трещина, от которой умирают наши хрустали в самых безопасных закрытых коробках?

Когда ржанка захотела услышать любимую песню, раздалась фальшивая шепелявая нота, и птичка отпрыгнула назад. Она повторила попытку, разнервничалась, задрожала, слыша чуждый старческий голос, и вдруг в первый и последний раз за время своего пленения издала продолжительное «Пиит», проникнутое бесконечной печалью.

Ржанка больше не возвращалась на буфет. Она поняла, что ее странный друг умер и больше никогда не споет для нее.

Неужели вещи, которые мы считаем мертвыми, которым упрямо отказываем в наличии души, исключены из жизни? Неужели дикарь Лип, унаследовавший тысячелетний инстинкт своих предков, лучше нас понимает, что такое жизнь и смерть? Неужели животные, которые нашли своего святого Франциска Ассизского, любящего их, ближе нас к Богу?

Дни Липа были сочтены.

Однажды вечером он забился в самый темный уголок и больше не вышел оттуда. Его крохотное тельце дрожало, его клювик, на мгновение направленный к светлому высокому окну, опустился и зарылся в перья.

Мистер Ойстерман, хорошо знавший последние моменты маленьких принцев болот, понимал, что близок миг прощания.

Он сходил за бокалом, который издавал близкий к угасшему диезу звук. Он тронул его пальцем и поднес к умирающей птичке бокал, убитый трещиной.

Клювик покинул теплое гнездышко перьев, в черных глазенках ржанки зажегся огонь… Неужели вернулся божественный певучий друг… и можно возобновить сеансы нежной музыки… И ночи перестанут быть ужасно безмолвными между двумя сновидениями-кошмарами.

Лип долго вслушивался в утерянную песню. Дрожь его ослабевала. Потом он успокоился, на глаза ржанки наполз смертный туман.

Хрустальный бокал, друг крохотной птички, растворился в великой тайне, и душа его отправилась в сторону рая, чьи золотые врата по ту сторону бездны распахиваются для душ животных, на которых охотятся, ибо они наши братья по страху… И если Бог добр и справедлив, во что я верю, то он примет и музыкальную душу хрустального цветка.


Полицейское отделение Р-2 (Poste de Police Р-2) Неизданный драматический рассказ

Гансу Францу Эверсу

В самом конце тупикового пути в темноте под дождем стоял одинокий вагон. Он был в двухстах ярдах от первого четырехглазого семафора. Вдали, на расстоянии почти полумили, у стрелки, на фоне неба желто светилась высокая кабина. За Саррей-Джанкшн гасли нищенские огни Ротерхайта. Ручка вагона легко повернулась. Мягкое купе пахло барежем, фенолом и человеком. Наконец я смогу поспать.

Я никогда не вижу снов, но я уже и не сплю на подушках из мягкой кожи, набитых грубой австралийской шерстью. Именно их я считаю виновниками моего первого сновидения в бродячей жизни.

Это был коттедж, пустой и безлюдный, как этот вагон. Я уселся в единственное кресло-качалку на террасе.

Солнце освещало край дороги, где виднелось что-то яблочно-зеленого цвета, и это что-то двигалось, и его яркий цвет переливался, как шелковая ткань.

Это что-то подошло к креслу-качалке, коснулось моего плеча и сказало:

— Наконец здесь есть кто-то, и я довольно, что кто-то сидит на подушке.

— На этом кресле-качалке нет подушки, — твердо возразил я, — и я не хочу, чтобы через несколько мгновений, когда убедитесь, что подушки нет, вы обвинили меня в ее краже. — Тогда, — сказало что-то, — встаньте…

И рука стала более твердой, чем я ожидал от призрака, сотканного из светлого цвета и шелковых переливов. Кресло-качалка опрокинулось, и я упал на пол. Коттедж подпрыгнул в небо, а солнце забилось под дорогу, как школьник под скамью.

Так завершилось мое сновидение, а я проснулся в руках бобби, который тащил меня, как бродягу, в полицейское отделение Р-2 Ротерхайта-Коммнос. Маленькое и противное отделение, более поганого я в жизни не видел… Помещение освещалось подвесной керосиновой лампой с двойным плоским фитилем. Комнату наполняли мятущиеся тени.

Сержант, который затачивал карандаш с хрупким толстым синим грифелем, поднял глаза, когда я вошел, и кивнул.

— Он спал на подушке, не так ли, Бейтс? — спросил он полицейского, который вцепился мне в запястье. — Я весьма доволен и благодарю вас.

— Какой смысл это делать, — оскорбленно заявил я, — задержание, которое не поможет продвижению по службе. Неужели правительство вам платит хорошие деньги, чтобы хватать бедняг, вроде меня, мешая им поспать хоть часок в спокойствии и не под открытым небом?

Сержант вновь кивнул и повторил:

— Я весьма доволен.

Он изучил меня, как конского барышника, продающего лошадь на рынке.

— У него хорошие мускулы, и он вроде чуть-чуть цивилизован. Думаю, могу угостить его чаем и предложить трубку.

— Чай и трубку?! — воскликнул я. — Укажите мне немедленно адрес вашего отделения, чтобы меня каждый вечер хватали, когда я сплю в вагоне на Саррей-Джанкшн.

— Хватит этой ночи, — заявил сержант, — однако я обязан потребовать от вас документы.

Он пробежал их и стал более благожелательным.

— Вы — моряк, — пробормотал он, — и вижу, что вы офицер! Да, да, времена тяжелы для всех, но я доволен, весьма доволен. Можете обещать мне, что не станете убегать? Я угощу вас сэндвичем, сыром и яблоком, разрешу читать газеты и иллюстрированные журналы.

В комнате стояло кресло, немного похожее на кресло на террасе коттеджа, увиденного во сне, но оно не было качалкой. Я с наслаждением погрузился в него.

— Бейтс, ваше дежурство заканчивается через четверть часа, — сержант повернулся к полицейскому, который задержал меня, — я пойду на кухню, подогрею чай и сделаю сэндвич, а вы пока побудьте в компании с мистером офицером.

Бобби заворчал. Я остался наедине с ним.

— Он немного чокнутый, ваш начальник, — сказал я.

— Нет, — ответил он.

— Ладно, мне все равно, мне здесь очень хорошо, — сказал я. — А где трубка?

Бейтс открыл ящик и достал трубку из красной глины, набил ее крупно нарезанным табаком и передал мне.

Я подмигнул, сказав, что дом мне нравится. Пока я выпускал первые клубы дыма, полицейский с недоумением смотрел на меня.

— Мне кажется, — вдруг сказал он, — что, несмотря на вашу нищету, вы настоящий джентльмен. Я хочу вам кое-что доверить, сэр, если вы не станете рассказывать об этом каждому встречному-поперечному, когда выйдете отсюда. Не стоит давать обещание. Я достаточно хорошо разбираюсь в людях. Уверен, что вы будете молчать. Кроме того, я могу быть вам полезен, мой шурин занимает хорошую должность в Харбор-оффис. Сержант Кинс, которого вы только что видели, человек превосходный…

— Это сразу видно, — энергично поддакнул я.

— Подождите… Вы слыхали о Джеке-Ливерпульце?

— Что? Об убийце, жутком насильнике? Кажется, его повесили.

— Пока нет, но вскоре повесят. Так вот, его арестовал сержант Кинс.

— Это честь для полицейского, и думаю, его начальники отблагодарят его.

— Несомненно, но с момента, когда Джека-Ливерпульца приговорили к смерти, сержант не может обрести покоя. Каждый раз, как он засыпает, он видит один и тот же сон: смертник предстает перед ним в ужасающем виде и говорит ему: «Я буду повешен через двадцать дней… через десять дней… через три дня… но в миг моей смерти я буду рядом с тобой, и ты умрешь, как и я!» И Кинс начинает верить, что так и случится. Сержант говорил с несколькими коллегами по службе, над ним посмеивались. Никто не стал распространять слухи об этом, ибо, если слухи дойдут до начальников, его тут же уволят, а Кинс человек бедный. Этой ночью он на службе в этом отдаленном полицейском участке, где никто никогда не бывает и сюда даже не приводят бродяг…

— А я?

— Это совершенно другое. Я в ближайшее время заканчиваю службу здесь и возвращаюсь в отделение 4, которое очень далеко отсюда. Когда я открыл дверь вагона, закрытую на ключ, то положил там подушку, которую взял на ближайшем посту осветителя.

— Ловушка для честных людей! — воскликнул я, скривившись.

— Если считаете так, не буду вам противоречить, сэр, — заявил он с неким замешательством.

Я поспешил заверить его, что вовсе не держу зла на него, что ему явно понравилось.

— Если я правильно понимаю, — наконец сказал я, — вам будет приятно, чтобы кто-то не из близких сержанта, кто-то, кто на следующий день исчезнет из поля его зрения, кто никогда не встретится ему в жизни, остался здесь и побыл с ним.

Глаза Бейтса сверкнули от радости.

— Именно так. Я бы лучше не сказал.

— И вы выбрали эту ночь среди всех других, — тихо сказал я, — потому что на заре…

— Джек-Ливерпулец будет казнен… Тсс, сержант возвращается!

Бейтс попрощался с начальником, невнятно пожелал мне доброй ночи и ушел, бормоча, что поднимается проклятый туман.

Сержант Кинс отлично все приготовил: намазал сливочным маслом хлеб, отрезал большой кусок сыра, целую половинку головки, яблоко и целый котелок горячего чая. Потом положил передо мной нетронутый пакет табака, приглашая набивать трубку по своему усмотрению.

Небольшая шварцвальдская кукушка, какие покупают на Нью-Маркете за шиллинг и шесть пенсов, прокуковала три раза, когда я собрал последние крошки и закурил вторую трубку за отсутствием десерта. Кинс только и ждал этого мгновения. Он без всяких преамбул сообщил мне, что обожает путешествия, но жизнь превратила его в оседлого человека, а потому он любит рассказы о приключениях. Я тоже люблю вспоминать о морских похождениях и не стал увиливать от рассказа о старике «Баралонге». Мы стояли на рейде Сантоса, в ужасной и великолепной стране. Индейцы-головорезы приносили нам странные и чудесные вещи, никогда не спорили по поводу цен, но дрожали от надежды когда-нибудь прикончить вас. Мангровые деревья уходили далеко в море. Зеленая луна торчала над парусником, почти полностью утонувшем в земле. Труба старика «Баралонга» выбрасывала кучи искр, когда машина работала на полную мощь, а вокруг летало множество светлячков…

Кинс слушал меня, полуприкрыв глаза. Я вроде неплохой рассказчик и немного горжусь своим талантом.

— Ну, вы спите, — обиженно сказал я, — поэтому не буду тратить слюну, повествуя обо всем, что знаю о «Фульмаре», который затонул у Даунса под ярким солнцем.

Сержант вздрогнул:

— Сплю! Даже не думайте! Я внимательно вас слушаю.

— Да, похрапывая, сержант Кинс…

Я не стану рассказывать дальше. Мы, словно идиоты, с ужасом смотрели друг на друга. Кто-то рядом с нами храпел!

Я машинально заглянул под стол, где торчали короткие ноги полицейского.

— О, не обращайте внимания, сэр, я знаю, что он спит! Похоже, они все спят таким сном незадолго до!..

Я выпустил струю дыма в сторону лампы и перестал рассказывать. Храпа больше не раздавалось.

— К чему вы теперь прислушиваетесь? — вдруг спросил смертельно побледневший Кинс.

— Хм, я ни к чему не прислушиваюсь, но ваша лампа издает странный шум, словно в ней не хватает керосина.

— Боже Иисусе, только этого не хватало. Представьте себе, что такое остаться в темноте при такой угрозе!

— Сержант, вы говорите глупости!

Но в моих словах не было убежденности. Я пытался понять природу шума, который рождался вдалеке в окружающей ночи.

Противным фальцетом заскрипела дверь.

— Это дверь, — пробормотал Кинс, и его бритый череп покрылся бисеринками пота.

— Что это было? Привыкнув видеть старух, обменивающихся сплетнями с соседками, они, двери, привыкли скрипеть, трещать, стонать, издавать крики раздавленной собаки. Здесь есть материал для философов, которые долго разглагольствуют об инертных предметах, имеющих душу.

— Вы не заметили, когда шли сюда, что полицейское отделение примыкает к бесконечно длинной стене? — тихо спросил Кинс. — Где вы видите такую скрипящую дверь?

Атмосфера в маленькой комнате внезапно изменилась. Хотя было холодно, воздух дрожал, словно поднимался от печки, топящейся коксом. Свет лампы превратился в ниточку огня. Кинс, казалось, отступил к плохо различимой стене, словно его образ удалялся в повернутом бинокле. Кукушка объявила четыре часа.

— Дверь открыли ключами, позвякивающими на связке, — объяснил Кинс.

Я не осмелился ему противоречить.

Призрачные ключи позвякивали, ударялись друг о друга, произносили жалобные слова.

— Сильный фог, — сказал я, пытаясь убежать от тоскливых мыслей. — Он приклеивается к окнам, а поскольку вы говорите о тумане…

— Кто может расхаживать в лондонском фоге в полной безопасности? — завопил Кинс. — В нем ходят на ощупь, спотыкаются и падают с чавкающим звуком, как мокрая земля с лопаты. Послушайте, послушайте эти звучные шаги, четкие и твердые. Это шаги людей, которые знают и видят, куда идут.

— Что это? — храбро спросил я, пытаясь придать себе уверенности.

— Разбудили Джека-Ливерпульца. Мы слышим его.

Рядом послышалось ругательство. Потом с громким грохотом упал какой-то предмет.

— Он бросил на стол Библию! — прохрипел сержант, откинувшись на спинку стула. — Теперь все будут делать быстро. Они торопятся, словно бегут.

Туман был наполнен непонятными звуками, словно каким-то волшебством полицейское отделение переместили в центр обширного двора, окруженного высокими зданиями, отражающими эхо.

Я на мгновение забыл о Кинсе и о его страхе, чтобы последовать за собственными мыслями, путаными, пьяными и пропитанными сомнениями. Я говорил себе, что наделен сильным духом и должен найти разумное объяснение этой фантасмагории. Если вначале мне казалось, что звуки доносятся с пустынной улицы, я понимал, что они проникли в комнату и звучали в ней. Я втянул голову в плечи и с сомнением поглядел на осевшего на стуле сержанта. У него был пустой взгляд, устремленный в одну точку.

Фитили лампы горели с шумом метлы. В комнате было то ли дымно, то ли темно.

— История коттеджа продолжается, — сказал я вполголоса. — Только что было солнце на краю зеленой дороги, а теперь лампа и тени на пюпитре. Если это сновидение, то оно в высшей степени логично. В данный момент я сплю в вагоне 2-го класса железнодорожной компании Большого Саррея.

— Все почти закончено, — произнес Кинс голоском больного ребенка.

После нескольких мгновений тишины на двух деревянных ступенях послышались четко различимые шаги, один шаг тяжелый, второй…

— Они идут по люку, он и… палач.

— Смотрите там!.. Я ее вижу! Вы ее видите?

Шум прекратился. Только шуршали фитили, а под ними бежали два голубых огонька, но их свет цеплялся за что-то длинное и тонкое. С потолка свисала веревка. Веревка два конца которой терялись в неясной мгле. Вдруг она дрогнула, натянулась и стала медленно раскачиваться, как маятник.

— Конец! — завопил Кинс.

Два языка пламени скользнули в черноту. Позади меня распахнулась дверь. Существо, вышедшее из ночи, обрушилось на меня, как падающая стена.


— Ко мне, Кинс, я держу его! Это человек, как ты… как я… негодяй, который играл с нами…

Я орал ужасным голосом, ибо тот, с кем я боролся во тьме, был силен, как демон.

Вдруг мои руки заколотили по воздуху, зашарили в темноте и схватили огромную мускулистую шею. Что-то хрустнуло под моими пальцами с сухим резким шумом, и я упал на застывшую голову.

— Эй, вы там с ума посходили?

Два электрических фонаря осветили помещение отделения, и в неясном свете появились полицейские мундиры. Один из лучей обошел комнату и остановился на мне, на моих руках.

Мои руки сжимали шею сержанта Кинса, мертвого Кинса, ибо я сломал ему шейные позвонки.


Грязевой поток (Marrée de boue)

Морису Ренару

Все, что можно рассказать о крайне запутанном переходе грузового судна «Тильда Винк» из Ротердама, только предположения или пьяные разговоры.

Фирма «Велента энд Ромер», которая имела два или три жалких рыболовных траулера, исчезла после темного краха, и ее работники рассеялись, как осенние листья, по разным местам, а потому их невозможно отыскать.

Поэтому можно основываться только на рассказе юнги Доруса Хоэна, ибо только он оказался на прекрасной земле Голландии. Дорусу Хоэну тогда еще не было двадцати. Это был криводушный и выпивающий парень, который выделал бы шкуру своей матери за пару флоринов, найди он покупателя. Все могло закончиться сплетнями в кабаре, если бы Дорус Хоэн не нанялся на немецкое грузовое судно и не стал бы автором кражи и открытого мятежа, что привело его в морской трибунал Ганновера. Молодой человек ради пробуждения интереса к своей персоне рассказал свою историю судьям и сообщил несколько уточняющих деталей, что заставило насторожить уши офицеров-ветеранов императорского флота, которые вели дебаты.

— Лерхенфельд, — пробормотал председатель суда фон Линдау, бывший капитан фрегата, — позвоните в бывшее Тирпиц-бюро в арсенале и спросите, верна ли цифра.

Через пять минут Лерх вернулся, вытирая пот со лба.

— Совершенно верно, — сказал он, и голос его надломился, словно на плечи его обрушился большой груз.

— Боже, спаси и сохрани! — воскликнул фон Линдау.

— Надо ждать приказа, — сказал Лерхенфельд. — Надеюсь, все, рассказанное им, лишь двадцатая часть правды, — добавил он, бросив разъяренный взгляд на печального Доруса Хоэна, которого уводили охранники.

— Даже сотая часть правды уже излишняя, — холодно ответил капитан фон Линдау.

Его компаньон вздрогнул, глянув, как в слишком враждебных высоких окнах густеет вечерний сумрак, и нервно включил все лампы.

* * *

Три человека с трудом пробирались под яростными порывами ветра, воющего меж отвесных стен узкой расщелины.

— Главное, никаких историй! — порекомендовали им в Берлине. — От вас требуется только посмотреть, если кретины с «Тильды Винк» действительно это видели.

— А потом, ваше превосходительство? — спросил фон Линдау.

— А потом, — ответил таинственное гражданское лицо, перед которым почтительно склонялись чины флота и Рейхсвера, — узнаем… и все. Если это правда, что можем, капитан, сделать мы и даже вы!

Они преодолели мрак земли Инголфура, пройдя по восточному берегу, тайно высадились с датского траулера, чей экипаж обязался молчать, получив солидное вознаграждение в золотых марках. Они передвигались длинными этапами, тщательно обходя редкие фермы, разбросанные на мрачной земле.

— Теперь нам встречаются только заброшенные дома, почти утонувшие в вулканической пыли, — заявил Лерхенфельд, когда они к вечеру выбрались из ущелья.

Дорус Хоэн сбросил на землю тяжелый рюкзак с припасами.

— Скажите, Дорус, где в последний раз останавливалась «Тильда» для загрузки угля?

— Сторнвей в Шотландии, — последовал угрюмый ответ.

— Странный маршрут, — заметил немецкий офицер. — Что вы здесь искали? Рыбы здесь нет.

— Я не осведомлен о секретах плавания, — злобно огрызнулся юнга, — а потом, мне неплохо платили.

— Правдоподобно, — сказал фон Линдау, бросив на парня презрительный взгляд.

Они молча поужинали, жуя холодные консервы и подмокшие галеты.

— А это что за зверь? — спросил Лерхенфельд, заметив быструю тень, пронесшуюся по морене.

— Лиса, — ответил Дорус Хоэн, — их здесь много. Они попытаются стащить ваши кожаные сапоги, чтобы сожрать!

— Значит, надо дежурить. Мы вряд ли сможем пройти по этим скалам в одних носках.

— Я буду нести первую вахту, — проворчал Хоэн, — спать не хочется, но оставьте мне фляжку с ромом.

— Конечно, к вашим услугам, — усмехнулся фон Линдау, будучи в хорошем настроении.

— Тогда доброй ночи, — проворчал юнга, — вы правильно поступаете, вежливо обращаясь ко мне.

Оба немца завернулись в одеяла и вскоре захрапели. Дорус Хоэн отпил огромный глоток рома и уставился в ночную тьму, проклиная свою судьбу.

* * *

Ближе к полночи тонкий бледный серп луны повис над далекой базальтовой стеной. Дорус Хоэн разбудил спящих офицеров. Он дрожал от ужаса.

— Просыпайтесь, — умолял он, — смотрите… огни!

— Что?! — воскликнули офицеры, дрожа от страха.

— Огни… Я узнаю их.

Туманные, помигивающие звезды словно были подвешены в небе под полярными сестрами, сияющими холодным блеском.

— Они горят в горах, рядом с вершинами, — прошептал юнга. — Наступало утро, когда мы их увидели. Они уже бледнели в свете зари: и тогда появились монахи. Их было двенадцать.

Глаза троицы не отрывались от кровавых огней.

— Мы так близко! — тихо сказал Лерхенфельд. — Мне хотелось бы продлить наше путешествие.

Месяц бросал устрашающие тени на морену, а потому горы казались ближе.

— Достаточно светло, чтобы тронуться в путь, — сказал фон Линдау, — к началу дня мы покинем равнину и окажемся под прикрытием этого базальтового массива, преграждающего дорогу.

Они добрались до него с началом зари. Туман размывал горизонт. Они передохнули под широким базальтовым козырьком. Посланный на разведку Дорус Хоэн вернулся к вечеру и сказал, что отыскал коридор, «ведущий туда». Он плакал от ужаса и умолял своих спутников оставить его здесь.

Немцы забыли о привычной грубости и постарались успокоить его.

— Вы будете в большей безопасности рядом с нами, — заявили они, — можете пользоваться фляжкой по своему разумению.

Нескончаемый шум наполнял пространство, сернистый запах терзал глотки.

— Похоже, вулкан, — предположил Лерхенфельд.

Скальная тропа тянулась вдоль черной пропасти. Офицер рискнул глянуть вниз и тут же откинулся назад, приглушенно вскрикнув. Зеркало темной воды в бездне отражало последние всплески света в небе, но острый глаз моряка разглядел длинный черный объект, цеплявший бледные отблески.

— Вроде… что… это именно то, — с трудом дыша, сказал он.

Фон Линдау в свою очередь заглянул в пропасть, и на его обычно бесстрастном лице появилось выражение сильного волнения.

— Дайте мне бинокль, — приказал он.

Он долго и жадно обследовал бездну, потом выпрямился. Он был невероятно бледен. Его лицо вырисовывалось в окружающей темноте, словно лунный диск.

— «Ю-29», — с усилием выдавил он. — Подлодка, которой командовал Ульрих фон Ротенфельсен. Мы думали, она затонула в Ирландском море.

Невероятное безмолвие обрушилось на людей, безмерно потрясенных необычным открытием.

— Если остальное в рассказе этого парня правда, — в ужасе прошептал капитан, — нам уже никогда не знать покоя ни во сне, ни в период бодрствования.

— Может, хватит? — предложил Лерхенфельд.

— Нам отдан приказ увидеть все, даже невозможное или то, что мы сочтем таковым… в Берлине. — Он повернулся к Дорусу Хоэну. — А пещера?

— Она должна быть ниже нас, — хнычущим голосом сообщил матрос. — Я не знал, что мы так близко, а потом мы шли с моря, а она должна быть рядом. Я не знал! Я не ходил так далеко. Неужели мне опять надо видеть это?

— Слушайте! — сказал Лерхенфельд.

Вначале далекий шум приближался, становился отчетливее, потом вырвался из бездны и стал оглушительным.

— Церковное пение!

Это было дикое и грандиозное песнопение, к которому примешивался рев гигантского органа. Музыка накатывала мощной приливной волной.

— Мы на границе ужасающих вещей, — выдохнул Лерхенфельд, — послушайте, капитан, не стоит ли сжалиться, ни…

Фон Линдау конвульсивно закрыл лицо.

— Несмотря ни на что, надо увидеть!

Внезапно песнь оборвалась, но тишины не возникло, вместо нее вдруг раздались дикие вопли. Целая буря разъяренных голосов и жалоб, криков под пытками, последний призыв проклятых.

— Парень не солгал! — выкрикнул Лерхенфельд.

— Идем! — приказал начальник.

Тропинка уходила круто вниз, они почти тут же вышли к пещере и завопили от ужаса.

* * *

Молочный свет заливал необъятную пещеру, свод которой терялся в тумане дождливой зари. Черная земля под ногами пружинила. Взгляд офицеров был прикован к огромным железным клеткам, тянувшимся вдоль высоких стен. Позади решеток мигали огоньки. С несказанным ужасом люди поняли, что то были горящие огнем зеленые глаза, уставившиеся на них.


— Фон Линдау! — вдруг закричал ужасающий голос.

— Курт Лерхенфельд! — мяукнул другой голос.

В глубине клеток корчились демонические лица.

— Ульрих фон Ротенфельсен! — простонал капитан, едва не лишившись чувств.

— Ты узнал меня! Что ты делаешь здесь, человечье ничтожество?

— Но… вы… майор? — пролепетал фон Линдау, чувствуя, что разум его пошатнулся.

Стая тощих призраков вдруг с невообразимым ревом просочилась через решетки.

— Они живые!

— Что? — завопил чудовище-скелет, которое они назвали фон Ротенфельсеном. — Вы живые? Линдау, это правда?

— Да, почему…

— Ха! Ха!

Невообразимый хохот взлетел, усиленный сотнями смешков.

— Ха! Ха! Гляньте на Линдау и Лерха… Идите дальше… а этот тоже живой?

Немцы увидели державшегося чуть в стороне мужчину с массивным лицом, украшенным густыми усами. В отличие от личинок, которые роились вокруг, он хранил тяжелое молчание, а глаза, похоже, никого не видели.

— Кажется, я узнаю это лицо, — прошептал Лерхенфельд. — О боже!

— Неужели это он? — выдохнул капитан. — Лорд…

— Китченер, да!

— Быть того не может! — застонал фон Линдау.

— Ха! Ха! Быть того не может! — усмехнулся фон Ротенфельсен. — Коллекция растет. Глядите, вот экипаж «Ю-29», которой я командовал. Пустая и тысяча раз проклятая честь! А вот экипажи «Ю-19» и «Ю-38» и прочие… А вот тот, кто отворачивает лицо и прячет шею… Он смотрит на вас!

— Нет! — закричал Лерхенфельд, отпрыгивая назад.

— Подождите. Вы кое-что увидите и скажете, подходит ли эта повседневная обработка живым. Повседневная! Каждый день, слышите? Если вы расскажете это в Берлине, скажите, что пушки всего флота не выручат нас, ха-ха!

Невероятная жара заполнила пещеру, густой туман превратился в плотное облако, пронзенное стрелами грозы, от далекого рева содрогнулась земля.

— Подождите!

— Убирайтесь отсюда, — произнес хриплый и серьезный голос.

Говорил человек с массивным лицом. Он поднял на двух офицеров глаза, полные ужасающей усталости.

— Убирайтесь! — повторил он.

— Жаль! — ухмыльнулся уродливый Ульрих.

Лерхенфельд и фон Линдау отступили к выходу из логова ужаса. И сделали это вовремя. Возникла невероятная темная тень, гнавшая перед собой дыхание раскаленного горна. Она вдруг окружила клетки, исчезнувшие в жгучей тьме, а потом излился гигантский поток грязи, залив призрачные видения.

— Мы все мертвы! — рявкнул Ульрих фон Ротенфельсен. — Мертвы! Мертвы!

* * *

Они в мельчайших деталях пересказали свое путешествие таинственной гражданской персоне в его комфортабельном кабинете на Унтер-ден-Линден.

— Лейтенант Лерхенфельд, — вдруг произнес чиновник, — вы узнали того человека, который прикрывал свою шею?

— Да, ваше превосходительство, — ответил тихим голосом офицер.

— Его имя?

— Сэр Роберт Кейзмент, повешенный в Дублине… за государственную измену.

— А! — произнес чиновник после долгого молчания. — Этот, однако, был уже…

— Мертв!

Чиновник подумал, потом заговорил безликим голосом, словно произносил доклад на конференции:

— Эту землю всегда называли островом Ада! Году в тысячном святой Брандан и его монахи высадились на этом острове ради искупления грехов. Легенда утверждает, что они там остались, новые Вечные Жиды, охраняя границу… хм… вечного пребывания проклятых душ. Юнга упоминал о монахах, шедших в горах ранним утром… Любопытно с точки зрения жизнеописания святых… — Офицеры, похоже его не слушали, и он внезапно спросил: — Что собираетесь делать, капитан фон Линдау?

— С вашего позволения, ваше превосходительство, — ответил моряк, подняв полные слез глаза к солнцу, которое опускалось за крыши домов, — с вашего позволения я отправлюсь в монастырь Фрибурга… чтобы остаться там.

— А вы, Лерхенфельд?

— Я отправлюсь путешествовать.

Чиновник облегченно вздохнул.

— Я пошлю Доруса Хоэна в санаторий в Шварцвальде, — сказал он, — к доктору Клейнмихе, а то, что рассказывают безумцы, никого не интересует.


Свет в ночи (Les lumières danse soir)

Мальчик-с-Пальчик взобрался на самую высокую ветку дерева и увидел слабый свет в глубине черного дремучего леса.

Именно в этом месте сказки мое сердце замирало, и я почти желал, чтобы сказка здесь обрывалась из-за тайны этого света.

С тех пор я прочел множество чудесных историй, где этот свет сверкает среди деревьев леса на границе диких пустошей, среди застывших ужасов скал, в сказках братьев Гримм, вроде «Бременских музыкантов», а также в очаровательных легендах о лисе или о японских заколдованных енотах. И каждый раз меня охватывало волнение или новая радость от желанной встречи с неизвестностью.

И если я по вечерам вспоминаю о каких-то огнях в ночи, тайны которых — к моей величайшей радости — я не раскрыл, значит, я храню в сердце изумительную неуверенность и надежду, что в наш век неистового реализма мы ходим рядом со сказками, иногда… с далекими сказками восхитительных ужасов.

Однажды воскресным вечером после одной из отвратительных воскресных прогулок, который тридцать лет назад навязали себе родители, я уселся на обочине дороги и зашвырнул вдаль огромный черствый бутерброд, который должен был заставить меня забыть об усталости, и выплеснул свой гнев и страдание, будучи убежденным в своей правоте пятилетнего ребенка.

И тогда в тени далекого рынка замерцал огонек.

— Видишь, — сказал мне отец, — этот крохотный огонек в центре леса!..

Я уже не помню, что последовало дальше. Горел ли этот огонек позади окровавленного окна логова людоеда, пожирателя орущих младенцев, или он сиял в крохотной хижине хитрого гнома. Но я через плечо со страхом смотрел на этот огонек, пока он не исчез за поворотом дороги. Он долго преследовал меня, когда я шел по любимым улицам, в глубине темных коридоров, прыгал передо мной на верху спиральных лестниц. Я долгие часы прятался под одеялом в страхе, что увижу, как он вспыхнет на полке безобидного комода. Я долго подозревал, что обнаружу наличие света в подвале между старым тазом и огромным выщербленным керамическим сосудом.

Долгие и долгие годы позже, этот подвал очистили от старого хлама и в том углу нашли… светящегося червяка. Как он пробрался туда?


Однажды октябрьским вечером я с двумя приятелями, возвращаясь в колледж, вышел из последнего поезда на крохотном вокзале Турнэ.

За закрытыми дверями было настоящее сонное царство: спали люди и животные, а огонь в очагах давно погас. Дождь колотил по окнам и крышам. Он словно пытался погасить в наших сердцах светлые воспоминания о солнечных каникулах. Мне кажется, мы все втроем расплакались. В конце улицы в самом последнем доме, бедняцкой хижине, виднелось освещенное окошко. Тоска сельских полуночей заставляет свободнее вздохнуть при виде светлого окна во враждебных окружающих стенах. И вы на длинной улице предместья повернетесь в сторону розоватого окна. В больших городах, в ужасный час бродяг и продажных девиц, вы улыбнетесь, заметив одинокую лампу, горящую на пятом этаже слишком нового дома.

В этот вечер наша троица побежала к жалкому домишке, где еще теплилась жизнь огонька…

Позади этого окошка без каких-либо занавесок пауки соткали липкие сети. Внутри горели две больших свечи, увенчанные запятушками пламени, а на стене отражалась обезьянья тень невидимой женщины, которая бодрствовала перед чем-то недвижимым на кровати… Тень охраняла труп…


В одну чудную лунную ночь мы медленно катили в автомобиле. Перед нами на вершине холма высилось высокое темное здание. После поворота дороги мы увидели главный фасад и, похоже, все содрогнулись от ужаса.

Все окна отражали бледный лунный свет.

Огонь уничтожил перекрытия, все деревянные части, двери. Остались только высокие мрачные стены с высокими оконными рамами.

— Можно сказать, — произнес кто-то из нас, — что руины смеются.

Чудесное и верное сравнение. Этот был пустой смех, застывший в лунном свете, издевательский смех трех рядов безжизненных окон.


Я мог бы рассказать вам тысячи встреч со светом, которые остаются в памяти и запоминаются как случайно увиденные лица.

Как и лица людей, огни и пламя не бывают одинаковыми нигде в мире и не напоминают друг друга: огни виноградной лозы, подожженной осенью у столбиков-вех полей, костры Святого Иоанна на холмах, перекликающиеся друг с другом, огни лесорубов, передвигающиеся среди деревьев, костры, забытые пастухами на пустошах, которые долго остаются неподвижными, походя на красные глаза, ввинченные в мрак, загадочные блуждающие огни, скользящие над вонючими болотами, желтые огни, отражающиеся в жирных водах портов, бедные рыжие души фонарей, чей свет колышется от ветра, похожие на страдальческие маски… кровавые всплески притонов, которые мигают на безмолвных улицах вслед пьяному клиенту…

Пятнадцать лет назад один английский писатель рассказывал, что ежедневно глядел на красноватый огонь горна в кузнице на окраине деревни, и никогда — слышите — никогда этот огонь не был одинаковым, и никогда не возникало ощущения уже виденного… Он почти понимал… Он прошептал несколько слов, которые я воспринял, как имена, а когда я повернулся к соседу, чтобы попросить объяснений, он приложил к губам палец. Но вечером, возвращаясь по улицам, залитым ватным туманом Сити, мой сосед схватил меня за руку и указал на элегантный силуэт, прошедший мимо и тут же поглощенный фогом.

— Вы видели?

Я заметил серьезное, задумчивое, умное лицо.

— И что?

— Да, мой мальчик, в Европе, в центре Лондона, серьезный математик, читающий в университете замечательные лекции, огнепоклонник…


Под натиском бури (Dans la bourasque)

Масса грязной воды ударила меня в спину, тонкая железная проволока, за которую я, пошатываясь, схватился, хлестнула меня, и именно в этот момент вокруг меня запорхали голоса, быстрые, невидимые, похожие на птиц, которых буря уносит в бледно-сумрачную даль.

— Дьявол! — выругался на английском первый голос.

— Нужен уголь… уголь… уголь… ах, проклятая буря! — запричитал второй голос.

Я забыл, что был в море, вымокший и окровавленный, глядя на громадное смутное чудище с ужасающим взглядом. Нашу лодку, стоящую на якоре в пятистах метрах от мола, нещадно болтало.

— Вы ничего не поймаете в такую погоду, — сказал сопровождавший меня матрос, — но мы потеряем сеть.

Мы не потеряли сеть, а выловили двух превосходных палтусов, одного морского угря, камбалу и урожай живого серебра из корюшек и сардин.

И над бурными пустыми волнами, если не считать двух паровых угольщиков и шхуны у причала, неслись голоса.

— Я хотел бы!

— О! Моя крошка Долли!

Высоко в небе со зловещими криками летели кроншнепы, чайка острым белым клювом долбила остаток падали в провале между волнами, потом пронзительно закричала и улетела. Ветер выл и лаял, в глубине лодки в агонии бились рыбы… слышался призыв человеческого ужаса, ревели сирены, болтали говорящие буи, жалуясь на рев бушующего прилива… а рядом с нами невидимки распевали жалкие припевы ночных загулов в Камберуэлле и Патни-Коммонс…

Матрос, заметив мой безысходный ужас, засмеялся, тряхнул головой, спокойно перекинул жвачку с одной щеки на другую и, указав на худосочную шхуну и двух угольщиков, сказал:

— Это ветер!..

Через невероятный рев и раскаты грома ветер, многоликий ветер пытался донести жалкие человеческие голоса, распевавшие песни, словно в кафе-шантане.

И, веселясь, донес до нас слово, долетевшее от стоящего в двух километрах грузового судна, слово резкое, уникальное, объемное, какое бы не постеснялся произнести и Камбронн.


Наш последний улов — маленькая «дой-фиш», нечто вроде миниатюрной акулы того же серо-стального цвета торпедоносца, которая плывет, раскрыв пасть с саблевидными зубами, с такими же бледно-белым брюхом и ужасающе неподвижными глазами, похожими на гвозди кресла.

Внезапно я ощущаю один, два, три злобных удара по ноге. Хищник умер, но в последнюю секунду ухватил шнурок ботинка и шестью рядами зубов пытался отомстить бездушному хлопку за свою смерть миниатюрного океанского хищника.


Такова быстрая ночь бурных суток.

Ряд высоких фонарей на моле выглядит скудным разорванным ожерельем лунных жемчужин.

Ежедневная феерия побережья возрождается вечером.

Струны цветных огней тянутся вдоль дамб, паласы рвут тьму розовой оргией тысяч светящихся окон. Это час первых шимми, ужинов при свете крохотных ламп с шелковыми абажурами. Внезапно, сидя в лодке, отмытой и переотмытой дождями, туманами и волнами, застывшей в бухте со смешным желтым фонарем на корме и пропитанной жирным запахом мертвой рыбы и злобным ароматом моря, моря тысяч неведомых преступлений, я ощущаю себя глубоко несчастным.


Желтый флакончик (La fiole jaune)

В три часа пополудни фармацевта Тишлера сразил удар. Он ткнулся носом в бутыль с жиром печени трески. Она разбилась, и осколки исполосовали ему щеки. Легкое кровотечение из этих ран осложнило его положение и на шесть часов продлило его жизнь, поскольку он умер в девять часов вечера.

Я сказал бы, продлила его агонию на шесть часов. Он постоянно стонал и странным, изменившимся голосом бормотал лишенные смысла отрывки фраз. Помню, что среди хрипов и криков слушались иногда четкие слова.

— Невидимки — чудовищные пауки пространства — коготь, нацеленный на человечество — щупальца — ужасающая смерть Земли и людей.

Пробил первый удар девятого часа, когда Тишлер сел в своей постели, мокрой от пота. Глаза его были ясны, глубокий ум, который я с почтением видел в них, вернулся, но зрачки были расширены под действием нового чувства, невероятного страха.

О! Эти глаза, мне казалось, что они съели все лицо, стерли недавние раны, а их тени соседствовали с тенью его седоватой бородки.

— Надо уничтожить желтый флакончик, — сказал он ясным голосом, — будет слишком ужасно, если… — Спазм в горле приостановил его. — Желтый флакончик, желтый флакончик, он…

Раздался второй удар часов. Звук вибрировал в дождливой ночи, и смерть отбросила тело Тишлера на ложе.

На стекле витрины вы можете теперь прочесть:

АПТЕКА ТИШЛЕРА

Бенжамен Равеноль, наследник


Ибо Тишлер, не имевший ни родных, ни друзей, оставил клочок бумаги с завещанием, где назначал своего помощника Равеноля универсальным наследником.

А Равеноль это я.

Три года утекли с момента внезапной смерти моего бедного хозяина, когда я обнаружил маленький потайной шкафчик в комнатке, служившей лабораторией. Я совершенно случайно остановил взгляд на головке гвоздя, которая чуть выступала на библиотечной полке. Я подумал, что она может порвать мне одежду, и, схватив тяжелое медное пресс-папье, вбил гвоздь до основания в дерево. В то же мгновение с одной полки слетел том Научной энциклопедии, открыв небольшую деревянную дверцу, которая медленно утонула в глубине стены. Появилось темное углубление. Я из любопытства сунул туда руку и вытащил желтый флакончик. Я ни секунды не сомневался, что это тот самый пресловутый флакончик, о котором с таким ужасом говорил хозяин, поскольку я никогда не видел цветного стекла столь странного вида.

Это не был ни цвет сиены аптечных бутылей, ни цвет некоторых стекол биноклей. Это был золотистый цвет, почти светящийся, действительно неведомый. Я сразу решил, что цвет флакончику придает вещество, заключенное в нем. Я хотел вытащить притертую пробку, крепко закрывающую горлышко, когда в моих ушах зазвучали предсмертные слова Тишлера.

Я вздрогнул и положил флакончик на стол.


Я не уничтожил желтый флакончик. Если неведомые жуткие опасности угрожали человечеству, нельзя, чтобы они вырвались наружу ради удовлетворения моего пустого любопытства.

Я не нашел способа уничтожить желтый флакончик.

Бросить в огонь? А если таинственная материя взорвется?

Фармацевт — составитель лекарств редко обладает душой героя. Мысль, что мое тело будет разорвано внезапно вырвавшимися воспламенившимися газами, не улыбалась моей здравой и осторожной ментальности.

Бросить вечером в протекающую речку?

Удар о камень может разбить флакончик, высвободив содержащуюся в нем таинственную силу, которая потребует меня в качестве первой жертвы холокоста. А если она спокойно уляжется в речном иле, а однажды драга вынесет ее на поверхность, отдав в руки первого любопытствующего рабочего.

Я подумал об океане, но там тоже хитрая судьба может отдать его в клешни, в челюсти, в пасти ужасных монстров глубин!

И я оставил флакончик у себя, положив в сейф с хитроумными замками, за который я заплатил безумные деньги. Такому сейфу позавидовал бы любой банк.


Однажды вечером, опустив железный ставень, я проскользнул в бывшую лабораторию и открыл футляр, обитый черным бархатом, где хранился странный флакончик.

На свету он был золотисто-желтого цвета, но чуть матовый, словно его наполнили порошком того же цвета, однородного и крепко спрессованного. Но когда я уложил флакончик на черный бархат футляра так, чтобы свет падал на него под углом в пятьдесят градусов, вещество показалось не столь компактным, даже хлопьеобразным, а центр флакончика был перерезан длинной зеленой чертой, которая не оставалась неподвижной. Нет, она медленно, странно медленно перемещалась. Она походила на какую-то чрезвычайно тонкую сколопендру, вдруг начавшую двигаться.

Но я больше не повторю этого опыта.

Когда я изменил угол света, зеленая полоса сместилась к краю тени, словно собираясь покинуть ее и…

Отвратительный и непонятный рокот наполнил комнату.

Колбы подпрыгнули к потолку, книги посыпались с полок, а меня с силой ударили по голове и рукам…

Кресло — мягкое вольтеровское кресло — бросилось на меня в приступе чудовищной ярости, я увернулся, и оно с грохотом ударилось о камин и разлетелось в щепки.

Я хотел убежать в коридор, когда с тоскливым воплем замер перед зеркалом. Из него пыталось выбраться что-то несусветное. Это было похоже на громадное брюхо, вываливающее наружу гигантские внутренности… Это были перламутрово-белые щупальца, дрожащие адской и жадной жизнью.

В это мгновение пространство рассекла линейка и ударила по электрической лампе, которая с грохотом взорвалась. Тут же воцарились тьма и безмолвие. Я многие часы оставался в полной неподвижности. Изредка падали осколки и отслоившийся гипс. Я слышал, шум дождя от капель жидкостей, вытекающих из разбитой посуды. Зарю я встретил разбитым, наполовину обезумевшим посреди полностью разрушенной лаборатории, но лишенной какого-либо колдовства.

Я не ученый — да, я далек от этого. Пусть столпы науки простят мне ересь, которую я осмелюсь высказать.

Когда свет под некоторым углом попадает на странное вещество во флакончике, оттуда выходит некая заряженная сила, могущая вдыхать жизнь в неживые предметы, враждебные живым.


Это ли секрет желтого флакончика?

Я не знаю!

И не узнаю никогда!

Желтый флакончик украден!

Мой крепкий сейф ввел в искушение взломщиков.

Они украли мои сбережения и таинственный футляр с флакончиком.

Пусть им пообещают безнаказанность, невероятное вознаграждение, самые удивительные почести.

Подумайте, а если моя гипотеза вовсе не гипотеза!

Адский бунт неоживленных предметов вместе с вторжением неведомых существ невидимого мира!

Господи, сделай так, чтобы желтый флакончик не нашли!


Загрузка...