✓ Установлены дипломатические отношения с Катаром.
✓ В Сарыозеке произведен подрыв первой партии советских оперативно-тактических ракет ОТР-22.
✓ Утвержден новый Примерный устав колхозов, призванный служить возрождению их кооперативной сути.
✓ Разгон многотысячного митинга во Львове.
✓ У стадиона «Динамо» прошел митинг Московского Народного фронта.
✓ В Чимкенте зарегистрирован первый кооперативный банк.
✓ Б. Ельцин избран в общественный совет по созданию Мемориала жертвам сталинских репрессий.
✓ В Ленинграде представители 7 республик, 40 городов, 70 организаций создали координационную группу содействия образованию Народного фронта СССР.
✓ К космическому комплексу «Мир» запущен очередной корабль «Союз ТМ-6» с международным экипажем на борту.
В середине января Рощин с Перелыгиным улетели в Москву. На дозаправке в «Толмачево» объявили задержку по техническим причинам, а спешащим предложили вылететь через двадцать минут другим бортом. По традиции людей, обреченных торчать в самолете восемь часов, оба были слегка навеселе.
– Где начинается «Аэрофлот», кончается порядок, – сплюнул Рощин. – Полетели! Не сидеть же тут до утра! – Его душа требовала движения.
Другим бортом оказался пролетающий из Улан-Удэ старикан ИЛ-18. Отступать было поздно, и они, чертыхаясь, поднялись в полупустой салон, выбрав места в хвосте, где несколько кресел отделялись складывающейся стенкой с иллюминатором. Почуяв компанию, к ним примкнул худощавый усатый очкарик из Новосибирска. Увидев развернутые свертки с мясом и рыбой, он тут же извлек из дипломата бутылку коньяка. «…Время в пути семь часов тридцать пять минут, – сообщил приятный голос из динамика. – Командир корабля и экипаж желают вам приятного полета».
– Влипли на плюс три с половиной часа, – зло буркнул Перелыгин.
– Мужики! – Глаза Рощина блеснули веселым азартом. – Мы шагнули назад из эры реактивных двигателей в эпоху небесных тихоходов. Вкусим радость спокойного течения времени, ибо каких-нибудь тридцать лет назад нам пришлось бы корячиться на перекладных несколько дней. Наливай! – скомандовал он очкарику. – Извлечем пользу из неожиданностей бытия.
В половине третьего ночи, галдя, они долго прощались у трапа со стюардессой Наташей. Очкарик зачем-то выпросил у нее телефон и норовил поцеловать руку.
– Время, – уныло констатировал Перелыгин, – ни туда, ни сюда.
– А по кофейку! – заорал очкарик. – Здесь замечательный бар.
Несмотря на ночь, в баре было шумно и стоял духовитый аромат хорошего кофе. Пустовали только высокие стулья у стойки. Из магнитофона «Тембр» нежно прощалась с неизвестным бамбино Миррей Матье. Перелыгин почувствовал щемящую близость большого города.
– Пап-прашу па-автарить! – потребовал очкарик, опрокидывая очередную рюмку когда песня закончилась.
Девушка за стойкой улыбнулась: эти трое глушили дорогой коньяк и, похоже, никуда не спешили. Она щелкнула переключателем, и француженка запела снова.
– Выпьем за дороги, которые мы выбираем, за движение… – Рощин мотнул головой. – За тех, кто в пути, за скитальцев и странников. За всех, кого тошнит от однообразия порядка. Достойный мужик должен перемещаться в пространстве и дубить шкуру испытаниями.
– Пра-а-ль-но, – выпятив подбородок, погрозил кому-то пальцем очкарик. – Ребята, осенью я, железно, к вам. Нужны перемены! Ведь это ж надо! Живешь – и ни одного поступка! Ни одной ошибки! Все посередке. – Он сокрушенно снял очки, поморгал близорукими глазами, сдавил пальцами переносицу. – Моя жизнь – сплошная ошибка, но я – не слабак, я знаю, что надо делать. – Сейчас ему казалось, повстречай он этих парней раньше, вся жизнь могла повернуться иначе. – Знаю! – Он опять погрозил пространству пальцем, нацепил очки, оглядел всех с недоумением и, сдвинув брови, крикнул: – Па-апрашу коньяк и павт-тарить!
Девушка опять щелкнула и, разливая коньяк, сказала:
– Может, хватит уже?
– Красавица! – Перелыгин расплылся в улыбке. – Мы целый год гонялись за снежным человеком. Слышали про чучуну? Только представьте: на тысячу верст ни одной живой души – мы и чучуна. Даже разговаривать нельзя. Да-да, – кивнул он, – очень чуткий, собака. Вконец одичали. И вот мы пьем коньяк, музыка, красивые лица… – Он выразительно посмотрел на девушку.
– Догнали? – стрельнула взглядом она.
Эта троица – ничего ребята. Веселые, при деньгах, и смена ее скоро заканчивается.
– А как же, – оживился Перелыгин, почувствовав интерес. – Вот, доставили спецрейсом голубчика, всю дорогу дрых как сурок, утром повезем в Академию наук изучать. Но пока… – Перелыгин прижал палец к губам. – Тсс, ни слова. Тайна! А если вас заинтересовал чучуна… – Он понизил голос. – Можем продолжить. Интересная история.
Девушка положила на стойку бумажку с телефоном. Хотела что-то сказать, но подошел парень из зала.
– Землячки, у вас заело? Смени пластинку, – обратился он к девушке.
– Рано! – Рощин поднялся со стула.
– Что рано? – не понял парень. – Совесть-то имейте. Уже слова наизусть выучили.
– Рано, – повторил Рощин и, подмигнув барменше, небрежно бросил на стойку червонец. – Еще десять кругов. Понимаешь, друг… – Он приобнял парня за плечи. – Бам-бино – это я, она пела мне эту песню в нашу последнюю встречу, но не смогла жить в разлуке. И скоро наша свадьба, как у Володи Высоцкого с Мариной. Вот, друзья из Арктики прилетели провожать. В Париж улетаю, может, насовсем. – Он замолчал торжественно и строго, мысленно прощаясь с родиной.
– Выпей, друг, за здоровье молодых, – сказал очкарик, подавая парню рюмку.
Тот отодвинул рюмку, соображая, как вести себя дальше. Эти, конечно, нахалы, но хохмят ребята, гуляют на всю катушку.
– Обижаешь? – Очкарик уставился на парня. – Не хочешь выпить за укрепление международных половых отношений? За интернационализм? – Язык плохо слушался его, сглотнув почти все гласные, он едва осилил начало и конец слова, смешно вскинув голову.
– Ладно, – улыбнулся парень, беря рюмку. – Сами, правда, что ль, с Арктики?
– Про Индигирку слышал?
– А мы прикинули, кажись, пижоны, а с другой стороны, гуляют, вроде как наши. Мы-то – с Урала, скоро на посадку и – чао, бамбино. Мне теперь эта музыка сниться будет.
– A-а, Урал, хребет державы! – с сердцем выкрикнул очкарик и радостно заблажил, протягивая рюмку барменше: – Па-автарить!
Утром, проводив уральцев, они выбрались на улицу. Сначала отвезли спящего очкарика к родственникам и только потом позвонили по телефону, которым снабдил Перелыгина Пугачев. Через час с небольшим они уже спали мертвым сном в трехкомнатном номере гостиницы «Россия». Хозяин телефона был представителем одной из артелей Комбината. Все крупные артели имели здесь своих толкачей-представителей и круглогодично забронированные номера в московских гостиницах.
На следующий день – отоспавшиеся, свежие – они предстали перед Василием Борисовичем Остаповским, бодрым, энергичным мужчиной за шестьдесят. На голове его ерошился седой ежик, сквозь модные очки в роговой оправе смотрели цепкие подвижные глаза. Возраст и перенапряженная жизнь геолога сороковых почти не оставили на Остаповском разрушительных последствий. Был он моложавый, подтянутый, готовый к движению.
Остаповский долго с вниманием рассматривал Рощина, отыскивая черты отца, и остался доволен. Глаза его потеплели, он достал из шкафчика пузатую бутылку коньяка, сам наполнил рюмки.
– Помянем, ребятки, тех, кто не дожил до этого дня, вечная им память!
Тут же убрав бутылку, рюмки, вазу с конфетами, он усадил всех за отдельный стол, изготовился слушать: весь – цепкое внимание и доброжелательность.
Когда-то Вася Остаповский ходил в маршруты вместе с отцом Рощина, Андреем, и Данилой Вольским. Он хорошо помнил их и тот последний предвоенный полевой сезон.
– Да-да, – улыбнулся Остаповский, отгоняя воспоминания. – Тем летом от души поработали. Через два года разведка дала две мощные россыпи. Прииск-то, как, еще служит?
– Копает, – кивнул Рощин.
– Сказочные места, удивительное время.
– Только вокруг Унакана до сих пор какие-то странности. – Перелыгин вдруг безотчетно уверился, что ничего у них не выйдет. Объяснить почему, он не мог. Для этого человека в дорогих очках все было в прошлом, в приятных воспоминаниях о молодости, о героических маршрутах, открытых россыпях, что в конце концов обернулось для страны десятками тонн золота. Он давно оправдал свое появление на земле, вписал свое имя в историю Золотой Реки и мог не обременять себя заботами.
– Да-да, – согласился Остаповский.
Слушая его, Перелыгин с тоскливой ясностью видел прошлое и будущее Унакана. Оба сценария несли родовые пятна своего времени. Месторождение сложное по залеганию, а началась война, терять годы на разведку не могли, готового решения, как ее проводить, не было. А главное – россыпи вокруг! После войны Остаповский с Данилой придумали способ разведки. По невероятному стечению обстоятельств схожий метод опробовали на Алдане, он с треском провалился, после чего их идея стала вовсе не проходной. Никто не стал выяснять, насколько соответствовали условия. А они не соответствовали. Риск противостоял риску, хотя смыслы их были разные и делили людей от Городка до Москвы на тех и этих.
– Косыгин на Чукотке не побоялся, – привел беспомощный аргумент Перелыгин.
– Ха-ха-ха, – раскатисто рассмеялся Остаповский. – Перелыгин заметил, что он всегда смеялся громко, театрально, особенно театрально у него выходило это «ха-ха-ха». – Другие времена были, другие люди, иной масштаб. С поворотом в науку придумано хорошо, мы в свое время не докумекали. Нобелевской премией тут не пахнет, хотя раздуть научный интерес, наверно, было можно. А сейчас – даже не думайте! – Остаповский опять громко расхохотался. – Нынче в моде ускорение, а что может немедленно ускорить наука? Она требует времени и надежности, ждать некогда, поэтому шарлатаны всех мастей плодятся, как кролики.
– Сто, а то и двести тонн на дороге не валяются, с ними и Госпремия неподалеку, – вставил Рощин. – А можно и не найти ни того, ни другого. Не жалко?
– Вы меня что ж, агитировать прибыли? – Остаповский прошелся по их лицам цепким взглядом. – Унакан у меня знаете где? – Он ткнул себя в грудь. – Поэтому меня агитировать не надо. Но я вам скажу то, что скажут любому. Первым делом спросят: где? Где эти сто, двести тонн? Если их нельзя пощупать – значит, их нет.
– Бред какой-то, – не выдержал Рощин. – Как можно их пощупать без разведки?
– Верно, – кивнул Остаповский, – пограничная ситуация. Ни туда, ни сюда, Великое стояние на Угре. Хотя, какое, к чертям, великое. Мышиная возня. Прошло, ребятки, время людей, готовых рисковать не ради себя. Никто вам не поможет. Всюду паралич, тишина, как перед сходом лавины. Мое слово ничего не решит. Его не услышат. Только хуже сделаю. Все помешались на нефти и газе. А Унаканом больше или меньше – плевать, не обеднеем. Летите, ребятки, обратно. Пусть Сороковов рискует.
– Есть идея разведать силами ГОКа, – сказал Рощин.
– Замечательно. Экспедиция останется в стороне, ГОК сунет старателей, те попрут по руде, возьмут свое и угомонятся. – Остаповский ухмыльнулся. – Все довольны, все смеются. – Он помолчал, грозно сверкнул взглядом. – За такое… Да, дела, ребятки.
– Сороковов рискнет, – сказал Перелыгин, – ему повышаться надо. Дороговато его должность встанет.
– Золото, ребятки, – с грустью сказал Остаповский, – может накормить многих, но губит одного. Мы это понимали, может, потому и выжили. Но все же он вас ко мне направил. Значит, варианты ищет. Не все так однозначно.
– Никому ничего не надо! – выйдя на улицу, психовал Рощин, рубя ребром ладони воздух в такт шагам. Его надежды рушились. – Пора тебе за дело браться. – Не задерживая шага, он мельком взглянул на Перелыгина.
– Ты плохо слушал? Разведки не будет, надо исходить из этого факта.
– Плевать! – Лицо Рощина покраснело. – Они свое отыграли! Им просто не хочется на пенсию, у них иллюзия востребованности. И хватит об этом! Ты определился, куда писать?
Перелыгину не нравилось, как Артем говорил об Остаповском. Что с того, что Василий Миронович уже не помощник, но это он с Вольским отыскал Унакан, он придумал хитрый способ разведки, он из «тех», кто если и не могли помешать Сороковову, то и менять свои взгляды не собирались.
Перелыгин сделал простое, но важное для себя открытие: Унакан не только противопоставил смыслы рисков, он стал еще испытанием прочности правил, сформулированных историей освоения Севера, в которой интересы государства всегда стояли на первом месте. Людей, думавших так, наверно, большинство, но одно дело – думать, а иное – принимать решение под давлением обстоятельств, которым во все времена убеждения приносились в жертву. Унакан – природный сундук, набитый золотом, – делил людей на тех, кто готов был плевать на правила, и тех, кто не хотел. В этой истории угадывалось приближение чего-то непонятного, необъяснимого.
Ему вспомнился разговор с бичом Мишей по прозвищу Прудон, которое тот получил за именование бичей масонами и склонность к философствованию, впрочем, на Золотой Реке бичи были сплошь философами. Беседовали они июньским днем на берегу, за стоящим на отшибе винно-водочным магазином. В тот раз на пустыре главный бич Городка дядя Боря, бывший капитан второго ранга, по кличке Кап-два, проводил построение. Оно случалось по мере накопления жалоб на нарушение концессий по сбору стеклотары, захват чужих «танков» на теплотрассах и прочих нарушений правил цивилизованного бытия, поэтому на него обязаны были явиться все.
Перелыгин давно хотел посмотреть построение, дядя Боря не возражал и поручил его пока заботам Прудона – тот числился в советниках и в процедуре не участвовал…
Дядя Боря погиб летом в год смерти Данилы.
Тогда, после очередного построения, бичи устроили на берегу выпивку. Заспорили: можно ли переплыть Золотую Реку? Нашелся желающий. Кто-то припомнил про бухту с тонким проводом неподалеку. Дядя Боря послал отмотать, сколько надо. Обвязали смельчака, и тот плюхнулся в темную ледяную воду. Течение уносило его все дальше, провода не хватило, он натянулся и выскользнул из рук.
По внезапно проснувшемуся инстинкту моряка дядя Боря кинулся спасать. Ближе к середине Реки он понял, что не догонит, да уже и не видел цели. Ему бы плыть к другому берегу, а он рванулся обратно. Но Река делала тут поворот, и быстрое течение, оттолкнувшись от берега, вновь вынесло его на середину фарватера. Давно не тренированные инстинкты подвели дядю Борю. Могучие его мышцы стали сжиматься от холода. Он почувствовал, как тонкая острая иголочка вошла и застряла в сердце. Привычно, заученно он перевернулся на спину, еще стараясь вдохнуть воздух, но тот больше не вдыхался, только рот делал порожние глотки. Лежа на спине, дядя Боря успел увидеть над собой синее небо с белыми облаками. Ему показалось, что он поднимается к ним навстречу и видит себя сверху, со стороны, удивляясь, каким легким оказалось его тело, плывущее в чистой лазури.
Тело дяди Бори Река вынесла на галечную отмель километрах в семидесяти. Там его выловили приисковые мужики. Совсем скоро начиналось узкое ущелье с порогами, куда Река врывалась с устрашающей силой, и только прорезав Чималгинский хребет, успокаивалась, лениво растекаясь по Момской впадине. Но там были уже совсем дикие места, и дядю Борю никогда бы не нашли…
А в тот погожий июньский день Перелыгин с любопытством наблюдал, как дядя Боря с мощной оголенной грудью под распахнутой меховой курткой медленно продвигался вдоль строя, особо пристально всматриваясь в лица новобранцев. Мера воспитания применялась одна – временами ручища, напоминавшая крупное полено, вяло тыкала в провинившуюся голову, будто ставила почтовый штемпель, после чего редко кто оставался на ногах.
Прудону было лет сорок пять. С большой косматой головой и заросшим пегой шерстью лицом, передвигался он неуверенной походкой, слегка выдвинув вперед левое плечо, будто примерялся открыть дверь, когда обе руки заняты.
В прошлой своей жизни Прудон после исторического факультета работал в областном музее. В его истории не было ничего нового. Он двинул в артель – зарабатывать на кооператив. Жена, оставшись одна, завела друга. По чистой случайности в их городе оказался завод, выпускающий нужные запчасти. Он прилетел неожиданно, застукал жену, устроил дома погром, отгрузил запчасти и вернулся в артель. Попытался было взять себя в руки, но в душе его произошел разлад, и он съехал с резьбы.
– Я о человеке и человечестве много думаю, – рассуждал Прудон, сидя на ящике из-под водки. – Рассмотрим, к примеру, объективное зло – всякие природные катаклизмы, всемирное потепление, экологию, болезни разные. Человек понимает, что в одиночку против природы не попрешь, нечем ему ее, матушку, крыть. Учует чего не так, охватит его предчувствие беды, он сразу давай сосредотачиваться – иначе кирдык – и быстро так, откуда что берется, соображает: бороться надо сообща. И получается, если сильно припрет.
Прудон с хрустом потянулся – сидеть на ящике было не очень удобно, – сунул руку под рубашку, почесал под мышкой, ехидно усмехнулся мыслям, зревшим в голове.
– А вот противостоять злу, скрытому в самом человеке, от него происходящему, не можем. Как дети, ей-богу. Мешает что-то разглядеть корни этого зла. – Прудон оторвал взгляд от земли и посмотрел на Перелыгина ясными, умными глазами, пристально так посмотрел, даже нахально, с превосходством. – А все просто. Стоило возникнуть роду человеческому, и появилось двуликое, как Янус, зло и лики его – богатство и нищета. Зло двуликое, а корень один – деньги. Мало их – плохо, много – тоже. Тут бы середку какую отыскать, да ни у кого головы не хватает это человеку втолковать до печенок. У нас малость получаться стало, но, боюсь, не устоим, из последних сил жмем. – Прудон наклонил массивную голову. Он любил порассуждать вот так, вообще, особенно когда слушают не свои. – Мы вот золото моем. – Прудон произнес это так, будто полчаса, а не пять лет назад ушел с полигона. – Ну, копаем и копаем. Для победы копали, для мощи государства, для оправдания зла, для борьбы со злом, и ни у кого поджилки не дрожат. Золото? Да черт с ним! Не твое оно и не мое.
Пригревало почти по-летнему, Прудон стянул непонятного цвета светлый плащ, подставил косматое лицо солнцу. День стоял ясный, замечательный, небо сияло чистотой, лишь на макушке главной сопки Юрбе белой панамкой сидело облачко. Но от грозно шумевшей рядом Реки веяло прохладой.
– А представь, если государство с перепугу или дури какой скажет: надоело с вами возиться, сами копайте и мне несите – я куплю. – Прудон зыркнул на Перелыгина, помолчал вопросительно. – Во бардак начнется! – Он зажмурился. – Половину в землю затопчем, половину разворуем и друг дружку поубиваем к ядрене Алене. – Помолчал для придания весомости своей мысли. – Сейчас, выходит, роем для силы государства, а тогда себе на погибель станем копать, увеличивать зло на земле. Такой ералаш.
Шагая по Большой Грузинской, Перелыгин чувствовал связь между Унаканом и тем разговором с Прудоном. Как мог прочувствовать опустившийся мужик состояние огромной страны, в которое она погружается? Тогда он не придал словам Прудона никакого значения, да и какое значение могли иметь слова, будь это даже настоящий Прудон? Выходило, что он, наблюдавший бегущую мимо жизнь, рассмотрел в ней самое важное и вынес суровый приговор.
Рощин подозрительно покосился на Егора – они шли молча довольно долго.
– Ты не увлекся мыслительным процессом? – сказал он, посматривая под ноги – на тротуаре расползлась жидкая серая каша. Им было жарко в дубленках, Рощин даже предложил купить что-нибудь более подходящее для такой погоды.
– Пытаюсь понять… – Перелыгин обогнул лужу. – С кем воевать собираемся – с Сорокововым или с государством? И на что надеяться? На здравый смысл государство плюет, на свои интересы тоже. Иногда мне кажется, Сороковов – за государство, а государство – за Сороковова, иногда – что они враги.
«Осталось выяснить это окончательно, – подумал он, – и сделает это Мельников».
У Белорусского вокзала они расстались: Рощин остановил такси – ехать к друзьям отца, а Перелыгин решил пройтись, несмотря на промозглую погоду, по улице Горького.
– Подышу газами цивилизации, – сказал он.
Из телефона-автомата Перелыгин позвонил Лиде, и они договорились встретиться у Никитских ворот.
Стоя около памятника Тимирязеву, он наблюдал, как Лида спускается по Тверскому бульвару. Дул неприятный боковой ветер, она шла, чуть наклонив голову, очень похоже, как тогда на кухне, моя посуду. В этом наклоне угадывались грусть и одиночество, так, во всяком случае, казалось Перелыгину, вызывая жалость и, неизвестно почему, чувство вины. Глядя на Лиду, он вспомнил, как дожидался ее тогда, зимним вечером, как она подошла, просунула руку в варежке под его руку и, заглянув в глаза, спросила: «Пошли?»
Лида остановилась в метре, придирчиво оглядела его, одетого в джинсы, модную дубленку, норковую шапку с традиционным мохеровым шарфом, улыбнулась, подошла ближе.
– Ну, здравствуй, – сказала она, – у тебя вид преуспевающего квартирного маклера, можешь поверить, я с ними часто общаюсь.
– Здравствуй. – Перелыгин бесцеремонно положил ей руки на плечи. – Если не ошибаюсь, все квартирные маклеры – прожженные прагматики, а я помню, кто-то говорил, что именно этого свойства мне не хватает.
– Значит, ты многого достиг. Мы так и будем обниматься посреди улицы? – Лида сняла его руки со своих плеч. – Куда пойдем?
– В Домжур, разумеется! – Перелыгин уверенно двинулся на Суворовский. – Соскучился по дому родному. Впрочем, все рядом – «Прага», весь Арбат… Что скажешь?
– В Домжур так в Домжур. – Лида искоса посмотрела на него.
Он перехватил ее взгляд, отмечая про себя, что Лида почти не изменилась, ну разве что красота стала более зрелой и яркой. Трудно представить, что прошло десять лет. И сейчас они, он это знал, и она тоже знала, продолжат прерванный его отъездом разговор. Скажут друг другу, что теперь думают о случившемся когда-то. И от того, что и как они скажут, многое будет зависеть, угадывал Перелыгин шестым чувством. Но, может быть, интуиция опять подводила его? Возможно ли, вот так разом перешагнуть пропасть в долгие десять лет, за которые они оба изменились, не представляя даже, чем грозят эти изменения. Или ничего не надо перешагивать, а просто пойти дальше, оставив прошлое за спиной, не вспоминая о нем? Но разве бывает такое?
Они прошли в ресторан, где почти не было посетителей. Знакомая официантка Наташа провела к столу, засуетилась, принесла тарелку с орешками, порезанный лимон и сто граммов коньяку, положила меню.
Перелыгин с удовольствием огляделся – ему нравилось здесь, хотя за многие годы в Доме журналистов постоянно что-то менялось. Уже стал легендой знаменитый пивбар с шаржами Херлуфа Бидструпа на стенах и огромным круглым дубовым столом посередине. Там всегда толпился народ в очереди за пивом, и пока подходил твой черед, можно было перехватить кружечку у тех, кто взял с запасом, а так поступали почти все, поэтому круговорот продолжался бесконечно. Здесь всегда можно было встретить знакомых, здесь рождались темы публикаций, задумывались новые издания, обсуждались замыслы журналистских операций, обмывались назначения и премии, проматывались шальные гонорары – много всякого перевидали эти стены, храня неповторимую атмосферу корпоративного журналистского братства.
Лида почти ничего не рассказывала о себе.
– Главное ты знаешь из письма: была замужем, есть дочь, работаю в Московском союзе художников директором галереи, остальное малоинтересно. – Она положила под подбородок ладошку с длинными тонкими пальцами, приготовившись слушать, и полусерьезно сказала:
– А ты что все-таки столько лет высиживаешь в своих далях? Не заработал всех денег, не распознал законов человеческой души, не понял смысла жизни?
– Кое о чем я тебе тоже писал. – Перелыгин чувствовал, что оба они не могут найти нужных слов и тональности для откровенного разговора. – Всех денег не заработал, – прикрылся спасительной иронией Перелыгин. – А вечных вопросов не решал, просто работаю, но по секрету скажу: на них нет ответа.
– Потому что люди веками их не находят? – Лида потихоньку справлялась с неловкостью, глаза ее засветились, и Перелыгин, наблюдая, как в ней проступает прежняя Лида, понял, что он ничего не забыл за прошедшие годы: ни это особенное выражение глаз, ни этот поворот головы, ни губы, которые вот сейчас должны чуть-чуть растянуться в легкой улыбке.
– Нет. – Перелыгин положив в рот маслинку, возвел шутливый взгляд к потолку. – Не могу обездолить человечество, оно же вымрет, если ему ничего не останется познавать, ответы зависят от веры. Стоит поверить – в бога, в черта, во всеобщее братство и справедливость, в национальную идею, нацизм, сексуальную революцию, анархию, в деньги или еще черт знает во что, – обязательно отыщется свой смысл, надо только других убедить или заставить поверить, а разлюбезный здравый пусть сам выкручивается. Он, кстати, не такой и здравый, тоже от веры зависит. – Перелыгин помолчал, отхлебнул из фужера воды. – Мой знакомый бич Прудон утверждает, что высшее зло внутри каждого – деньги, и оно, как медаль с двумя сторонами – нищетой и богатством, а золотой середины люди отыскать не могут и потому погибнут. – Он опять помолчал, посмотрел на нее уже внимательно и серьезно. – Ты ведь тоже десять лет назад в меня не поверила, потому что я шел против здравого смысла.
– Наверное, ты прав. – Лида помолчала, прикусив нижнюю губу белыми ровными зубами. – Сначала я действительно думала, что твоя блажь пройдет через полгода-год, но, честно говоря, знай я тогда, как все сложится на самом деле, вряд ли отправилась бы за тобой – мне казалось это невозможным. Только потом… – Она осеклась на полуслове, а он, слушая ее с напряженным интересом, не выдержал.
– Что, что потом? – Он с требовательной вопроситель-ностью посмотрел на Лиду.
– Потом само собой пришло время… – Лида наклонила голову, – когда я поняла, что, вероятно, мало любила тебя. Прости.
«Вот, значит, как, – думал Перелыгин, сознавая, что он должен принять это признание Лиды, этот тяжелый для себя удар со смирением и достоинством. Ведь это теперь они понимают, что происходило, а тогда он был на грани отказа от их с Савичевым затеи, чтобы сохранить Лиду. Она, конечно, приняла бы его жертву с благодарностью, они поженились бы, но кто теперь скажет, как прожили бы они эти десять лет. И прожили бы? Неужели им нужны были эти годы, чтобы во всем разобраться и понять то, что тогда казалось простым и понятным. Получалось, что жизнь поступила мудро, не позволив им принести свои жертвы друг другу, чтобы ни в чем не обвинить другого, и оба оказались правы».
– А ты… – Лида подняла глаза, наполненные участливой мягкостью. – Не жалеешь о своей добровольной ссылке?
– Бывали моменты, когда хотелось себя пожалеть. – Он повертел пуговицу на темно-коричневом кожаном пиджаке. – Иногда почти чемоданы паковал, только куда ехать? Возвращаться в наш город я не хочу. Но было кое-что и еще… – Он наклонился к столу. – Знаешь, у нас там говорят про северное проклятие. Если Север примет, на тебя падает его проклятье, Север навсегда поселяется в сердце, ты не можешь без него жить и никогда не освободишься от него. Я это почувствовал лет пять назад и ничего не делал, чтобы уехать. Поэтому ни о чем не жалею, а теперь и подавно.
– Почему теперь? – В ее глазах промелькнула напряженность.
Перелыгин пожал плечами, вспоминая теплый осенний вечер, низкое солнце за спиной, себя, идущего за Лидой по улице, прячась в ее длинной тени, – это было спустя два года после их первой размолвки. Вдруг ему стало легко и свободно, словно сошла пелена долго томившей неизвестности. Он освобожденно взглянул на Лиду.
– Ты спрашиваешь, почему теперь? Потому, что иначе мы тут не сидели бы. – Он подумал, что еще вчера такая встреча показалась бы ему немыслимой, и решил прямо сейчас все выяснить до конца. – Тебе не кажется, что мы можем начать сначала?
Он заметил, как замерла рука Лиды, перебиравшая пальцами салфетку на столе. Лида медленно подняла беззащитные, почти виноватые глаза.
– Нам поздно принимать поспешные решения, – тихо сказала она. – Да и что я могу тебе предложить, кроме прописки и съемной квартиры? Мне, правда, обещают, но когда это еще случится… Шалаш, одним словом. Такая вот перспектива.
– Давай не будем об этом, – остановил ее Перелыгин. – Вспомни сказку про лягушек в кувшине со сметаной. Надо просто идти вместе, и все получится.
Лида посмотрела на него с нежной благодарностью.
– Ты остался авантюристом и противником здравого смысла, – доверчиво улыбнувшись, сказала она.
В это время официантка Наташа принесла на подставке чугунок, в котором сквозь отверстия мерцали голубым светом угольки, на чугунке возвышалась шкворчащая сковородка с мясом, грибами и жареной картошкой.
– Это же невозможно съесть! – воскликнула Лида, подставляя тарелку Перелыгину, вооружившемуся большой ложкой.
С них спало напряжение, они заговорили обо всем сразу. Перелыгин рассказал о встрече с Остаповским. Лида слушала, неотступно следя за его глазами.
– И что же теперь будет с вашим Унаканом?
– Боюсь, ничего хорошего. Для многих – это сигнал. Раньше на шурфовке перед взрывом начальник в свисток свистел – предупреждал, что сейчас рванет. Унакан – тот же свисток, как перед взрывом.
– Ничего не понимаю, – прижав пальцы к вискам, замотала головой Лида. – Что такое шурфовка, зачем ее взрывают?
– Извини, я забыл, что здесь другая страна. Шурф – это глубокая дырка в земле, из нее даже днем видны звезды, а взрывают землю, чтобы углублять шурф. Размельченную землю поднимают на поверхность, из нее геологи берут пробы.
– Жуткие вещи ты рассказываешь. – Лида откинулась на спинку стула, под тонким свитерком рельефно очертилась ее полная грудь. – Для меня золото – ювелирные украшения, никогда не поверила бы, что так могут с ним обходиться. Не бросай эту тему.
– Мое тщеславие не столь велико. – Перелыгин с любопытством наблюдал за Лидой – раньше она неохотно вступала в такие дискуссии. «Все-таки золото – страшная сила, – усмехнулся он про себя. – К тому же я мало что могу, впрочем, один шанс пока есть».
За окном стемнело, и ресторан заполнялся журналистами. Скоро он будет напоминать гудящий улей с сизыми клубами табачного дыма, плавающими вокруг плетеных абажурчиков над столами.
– Когда ты летишь обратно? – Перелыгину показалось, что ее голос и знакомые интонации пришли из далекого прошлого. Нет, он действительно ничего не забыл, помнит и этот голос, и эти интонации веселой игры, возникавшие в минуты хорошего настроения.
– Через пару дней. Завтра к матушке хочу съездить. – Он удивился, как просто и буднично прозвучали вопрос и ответ, будто они каждый вечер все годы обсуждали, что собираются делать завтра. Ему расхотелось улетать, чтобы сохранить наметившееся, робкое движение друг к другу, напоминавшее тихое, тонкое время перед рассветом, когда неясности форм проступают из темноты, еще не обретя своих четких линий, время, когда, по словам поэта, «душа с душою говорит». Вместо этого ему предстояло лететь на свой остров смещенного времени, где текла другая жизнь и где не было Лиды.
– Жаль, – сказала она. – Могли бы поехать вместе, дочка там, у бабушки, но завтра я не могу, только в пятницу, а в пятницу ты улетаешь.
Она улыбнулась виноватой улыбкой, и он, чувствуя, о чем говорит ее взгляд, подумал, что они оба понимают, каким ничего не значащим окажется сегодняшний вечер, если останется маленьким недостроенным мостиком, случайно переброшенным из прошлого в настоящее. Вдруг по ее лицу промелькнула смутная решимость, и, медленно подняв в глаза, она всмотрелась в его лицо, зрачки, будто хотела проникнуть в мысли.
– Нет. – Лида подняла рюмку, продолжая поверх нее глядеть ему в глаза. – В пятницу я никуда не поеду, в пятницу я пойду тебя провожать.
И, погасив движением руки его радость, отвечая на его немой вопрос и множество других вопросов, возвращая их незабытое прошлое, сказала:
– Давай выпьем и пойдем. – Движением руки она опять пресекла его возражения. – Поедем ко мне, ты же хочешь узнать, как я жила эти годы. – Она смущенно улыбнулась: – Но предупреждаю, я не ждала гостей.
Они вышли во дворик старинного особняка, обнесенный черной металлической оградой. Промозглый ветер нес мокрую снежную пыль, секущую темными косыми линиями желтый свет фонарей. Выйдя через массивные кованые ворота на бульвар, они остановились, поджидая такси.
– А ты слышал, – вкрадчиво сказала Лида, – что нельзя дважды войти в одну и ту же воду?
– Конечно, нельзя, – засмеялся Перелыгин, семафоря вытянутой рукой. – Та вода уже далеко.