✓ Совет Министров СССР принял решение внести от имени советской стороны предложения по расширению гласности в деятельности СЭВ.
✓ В Западной Сибири открыто новое месторождение нефти, названное Узбекским.
✓ Вступила в строй первая очередь Транскавказской автомагистрали. Открыто движение по участку, соединившему Грузию с Северной Осетией.
✓ Нападение на армян в селе Ходжалы. Первое применение огнестрельного оружия в армяно-азербайджанском конфликте.
✓ Открылось судебное заседание по делу о защите чести и достоинства И. Сталина, предъявленного А. Адамовичу И. Шеховцовым.
✓ В Литовской Академии наук завершена работа над проектом новой Конституции Литвы.
✓ В Москве открылся Дом-музей русского певца Ф.И. Шаляпина.
✓ Совершил первый полет новый широкофюзеляжный пассажирский самолет Ил-96-300, разработанный в ОКБ им. Ильюшина. Самолет предназначен для перевозки 300 пассажиров по маршрутам протяженностью от 9 до 11 тыс. км без промежуточных посадок.
✓ Из Политбюро выведены АЛ. Громыко и М.С. Соломенцев, из кандидатов в члены Политбюро – П.Н. Демичев и В.И. Долгих.
Лайнер, пробив густые облака, вырвался из январской московской оттепели. Внизу ветер носил в воздухе мокрый снег, под ногами чавкала грязная каша, над городом висела серая мгла, перемешанная с выхлопными газами бесконечных автомобильных потоков; здесь за бортом сияло солнце, приветливо улыбались стройные стюардессы, пассажиры устраивались перед шестичасовым полетом. Обратно они летели без посадки на Ил-62.
Рощин сидел хмурый и мрачный, под стать московской погоде. Не удалось отыскать даже намека на щелку, в которую можно было сунуть Унакан.
Один из бывших друзей его отца, человек известный в геологии, Герой Труда, к которому Рощин ездил после Остаповского, выругался: «Не делай из меня на старости лет посмешище, Артем! Скоро будете без разведки копать. И не смотри на меня как на безумца! – крикнул он с горечью. – Будете! И не думай, что я сумасшедший. Сумасшедший – вон. – Он ткнул пальцем в выступающего по телевизору Горбачева. – Вот-вот просрет страну, а ты про Унакан. Подал бумаги – и ладно, жди! Ему, – добавил, снова махнув рукой в телевизор, – на ваше золото – тьфу, он золотой запас страны, как с цыганами за ночь, прогусарил, миллиарды в прорву швыряет».
Рощин злился и на Перелыгина, с которым увиделся только в аэропорту.
– Наша миссия провалилась, – хмуро сказал он. – Не пойму, с чего у тебя такое хорошее настроение, это та, что провожала, так постаралась, кстати, кто она?
Перелыгину совсем не хотелось трепаться о Лиде, и он уклончиво пробурчал:
– Так, одна знакомая.
– Я видел, что одна, – хмыкнул Рощин, – лучше бы их было две.
– Статьи я передал, – сменил тему Перелыгин, – но по запасам информация закрытая, дело почти дохлое. Обещали прощупать обстановку, если чужака напечатать побоятся, могут своего прислать.
В Москве Перелыгин острее почувствовал тревожную неустойчивость времени. В такой обстановке тратить шесть-семь лет на разведку – утопия. Может, правда, стоит повременить. Сорок лет не доходили руки, ну и пусть не доходят, пока жизнь как-нибудь устаканится. Это золото лежало в земле тысячи лет и еще полежит, видно, судьба у него такая.
«Неужели, – думал он, – Сороковов не понимает? А если понимает?! – От этой простой мысли он закрыл глаза, будто они могли выдать его. – Конечно же, понимает! Не может не понимать! Как же я раньше не сообразил. Конечно, понимает, маскируясь конференциями, письмами, разговорами, а на фабрику везут руду. Значит, все решено, а они – обыкновенные марионетки». Перелыгин скосил глаза на Рощина:
– Что дальше собираешься делать?
– Да пошли они! – выругался Рощин. Он выглядел расстроенным, потерял лоск и уверенность, с которыми летел в Москву. – Жаль! Очень место перспективное. – Рощин цокнул языком. – Хотя наколбасил вокруг наш брат геолог, мама не горюй, – отец еще рассказывал. Там разведка нужна основательная. Золотоносные зоны там, возможно, пересекаются. Можно черт знает на что наткнуться. – Он с тоской посмотрел на Перелыгина и отвернулся к окну, но, вероятно, какая-то мысль ему не давала покоя, и он снова обратился к Егору. – Хочешь, скажу, что будет? – Рощин криво улыбнулся. – Я пойду начальником партии и раздолбаю этот Унакан к ядрене фене. Хоть что-то!
– Забавно. – Перелыгин почувствовал, что это не просто вырвавшиеся в запале слова – они обдуманы, Рощин тоже ведет свою игру. – А награды, слава, заголовки в газетах, интервью? – с простецкой наивностью сказал Перелыгин. Ему опять хотелось разозлить Рощина. – Впрочем… – Он ухмыльнулся. – Геростратова слава тоже слава.
– Знаешь что! – Рощин хлопнул рукой по подлокотнику кресла, сжав губы, несколько секунд метался взглядом по лицу Перелыгина, подбирая нужные слова. – Хоть бы и так, – прошипел он, – и вообще, иди ты!
Демонстративно опустил спинку кресла, отвернулся к окну, сложил руки на груди и закрыл глаза.
Через несколько дней Перелыгина срочно вызвали в редакцию.
Нина Семеновна защебетала в трубку:
– Собирайся на «ковер». Гостиницу заказать, как обычно?
– Что стряслось? – попытался выяснить Перелыгин.
– Не знаю, Егорушка, не знаю, взъелся шеф за что-то, очень зол.
В порту Перелыгин плюхнулся в такси и поехал в гостиницу «Лена». Шеф выражал недовольство, что собкоры предпочитают ее обкомовской, где условия лучше, но все селились в беспокойной «Лене» – хотелось шума, суеты, встреч в битком набитом по вечерам ресторане.
Дежурная, выписывая данные из его удостоверения, улыбнулась в окошко:
– Читаем, читаем… – И отправила в новый корпус, где номера были лучше.
В номере Перелыгин распаковал сумку, сунул в пакет пару копченых муксунов – для пива с мужиками, отдельно чира – для Нины Семеновны. Принял душ, поменял свитерок на рубашку, повязал галстук. Издательство располагалось поблизости, и он решил пройтись пешком.
Шел, готовясь к неприятному разговору, подозревая, что неожиданный вызов связан с Сорокововым. Неприятные разговоры с начальством считались частью профессии: редакторам иногда начинает казаться, что кто-то все делает не так, тем более если этот кто-то на расстоянии двух часовых поясов.
С шефом у Перелыгина сложились не очень гладкие отношения, хотя ничего плохого тот Перелыгину не делал. Впрочем, такие отношения у шефа были почти со всеми. Никто его особо не любил, а о двух свойствах характера знали все – он был трусоват, случись что, мог сдать любого и не умел делать добро, но Перелыгин от шефа не хотел ни квартиры, ни перехода в штат, ни должности, вызывая своим равнодушием смутные подозрения.
В редакцию его принимала Алевтина Сергеевна Антонова, замещавшая нынешнего шефа на время учебы. Придя в газету из обкома, она не дала ни малейшего повода журналистскому снобизму, которым редакции встречают «чужих». Через полгода ее стали называть «мамой», надеясь, что прежнего шефа отправят на повышение. Но вышло иначе. Провожали ее обратно с горечью и досадой, и это было ей высшей наградой.
Перелыгин, поеживаясь от порывов ветра, жгущих лицо, как спирт открытую рану, пересек площадь перед обкомом с памятником Ленину. Над памятником подшучивали, что скульптор мог бы изваять Ильича в пальто и шапке, а не студить в одном костюмчике.
Шеф дождался, пока Перелыгин устроится за приставным столиком, и принялся ходить по кабинету. Защелкал шагомер, спрятанный под пиджаком, – шеф следил за здоровьем и выполнял дневную норму по шагам. Это был полысевший мужчина с круглым лицом, широким носом и темными круглыми глазами, невысокий ростом, довольно грузный в начале пятого десятка, поэтому носил свободные костюмы, из-за чего казался еще ниже и толще.
В детстве он наверняка прилежно учил уроки, не водился с «нехорошими» пацанами, не разбил ни одного окна, не дрался улица на улицу. В молодости исправно сдавал сессии, в нужное время женился, в нужное время пришел работать, был не подвержен страстям и не способен на безумный поступок. Он не имел цвета, казался насквозь правильным и старался правильно жить, что включало в себя правильные переживания, правильное любование природой и женщинами, наслаждение хорошим вином, интеллектуальные споры, даже правильный риск, с годами уверовав, что его правильность и позволила ему достичь всего в жизни, а потому считал, что мог правильно судить обо всем.
– Вы сидите в крупнейшем промышленном районе, – начал шеф, – а в ваших материалах не чувствуется перестроечной свежести. Не подмечаете новых тенденций.
Я разговаривал с Сорокововым, он много интересного рассказал.
«Все-таки Сороковое», – тоскливо подумал Перелыгин.
– У вас что – глаз замылился от сидения в одном месте? Перестройка на ходу. – Редактор сел напротив, шагомер стих. – Отмашка сверху на гласность и демократию требует ответной волны снизу. Надо будить людей, отслеживать ростки инициативы на местах. Рабочему пора заговорить во весь голос, бичевать недостатки, не глядя на авторитеты, вы ему должны помогать. – Шеф помолчал, внимательно, даже с участием, посмотрел на Перелыгина. – Скажите откровенно, что происходит?
– Ничего. – Перелыгин пожал плечами. – Не понимаю, как сознание перестраивать мужикам, день и ночь вкалывающим на полигонах и в шахтах. Что они в своей голове должны переделать? Песни петь на работе?
Внимание в глазах шефа сменилось подозрительностью.
– Вы шутите или серьезно? – спросил он с неудовольствием.
– Какие шутки! – Перелыгину стало трудно говорить, в горле запершило.
«Если Сороковов начал новую войну против меня, – подумал он, – значит, не верит, что я союзник, и “просветить” его мог только Рощин. Еще и письма Пилипчука аукаются».
– Опять война с товарищем Сорокововым? – уныло сказал он.
– Не выдумывайте, не то время! В прошлый раз ему объяснили, что мы вас поддерживаем и знаем, что газете надо, – он человек неглупый.
Прошлый раз, о котором вспомнил редактор, случился в самом начале перестройки, которую Перелыгин воспринял с энтузиазмом и верой. За полгода Егор написал десяток статей, проанализировал невыполненные и позабытые решения. Сороковов поначалу терпел, но когда из обкома позвонил знакомый и сказал, что у них гадают, доживет ли он до выборов, то обвинил Перелыгина в очернительстве. Шеф перепугался, но на защиту встала редакция, а когда обком похвалил газету за принципиальность, успокоился.
– Я не могу поддерживать то, что не считаю верным, – глухо сказал Перелыгин, глядя в лакированную поверхность стола.
– Что это означает? – насторожился шеф.
– Ничего особенного. – Перелыгин натянуто улыбнулся. – Приезжает на прииск кто-нибудь из райкома – и давай тормошить: чего отмалчиваетесь, задайте начальничкам пару-жару, зажирели тут, а я всё – на карандаш, пускай попробуют не отреагировать. К чему людей лбами сталкивать? Директор на прииске за ночь домов не настроит, запчасти и колбаса с неба не спустятся. Все предложения связаны с финансированием, но у Комбината лишних денег нет. Тогда зачем говорильня, или это и называется перестройкой массового сознания?
– Подождите, подождите, – поморщился шеф, поднимая руку. Жест получился несколько торжественным, а во взгляде мелькнула снисходительность. – О чем вы? Речь о системе! – Шеф помолчал, подбирая правильные слова, вытянул руку ладонью вверх, будто держал на ней эту систему, прикидывая на вес. – Речь о цивилизационных процессах! Идут сдвиги исторического масштаба, слом старого сознания, тут всякая глупость возможна. Мы их еще много наделаем, это я вам обещаю. Особенно на местах. Там у вас сплошь изобретатели. И надо об этом умело говорить, вот и пишите, не молчите.
– Кто же это напечатает?
– Вы заставьте меня ночку помучиться – ставить или не ставить, – а потом говорите, кто да что.
– Тогда давайте я расспрошу людей, чего они на самом деле ждут. Откровенно. Кусков пять-шесть.
– Вы за событиями следите? – Шеф встал, заходил по кабинету под щелчки шагомера. – Газеты читаете, телевизор смотрите? Все давно поняли, чего хотят. Америку открыть вознамерились? Поздно. Люди свободно об этом говорят, а вы будто оглохли.
– Это мы за них говорим. – Перелыгин угрюмо уставился в полированную крышку стола. – Есть, конечно, активисты…
– Странные у вас мысли, не пойму, куда вы клоните. По-вашему, что же, перемены во вред обществу?
– За всех не скажу, а большинство не понимает, что происходит. Люди жили по известным им правилам. Правила выбрасывают на свалку, других не предлагают, лишают людей здравого смысла и житейской мудрости. Но не спрашивают, что они сами готовы выбросить, а что нет. Вот и давайте спросим.
– Вы в столице этих мыслей нахватались? – неожиданно спросил шеф. – О чем еще говорят?
– Что все кончится номенклатурной революцией или чем-то в этом роде, не знаю. Хаосом, из которого неизвестно что вырастет, – брякнул Перелыгин и пожалел – понавыдумывает теперь черт-те чего.
Шагомер смолк. Шеф постоял у окна, глядя на улицу, потом медленно устроился напротив.
– Валяйте, пишите. Покрутитесь недельку в редакции, пообщайтесь с отделами, освежите впечатления и работайте.
«Он хочет иметь против меня козыри, сданные моими же руками, – подумал Перелыгин. – Понадобится – признает их не соответствующими духу времени, а нет – даст как новый взгляд».
На самом деле, что понадобится завтра, мало кто понимал – вокруг кружили воздушные мозаики рушившегося времени, смешиваясь с фрагментами непонятного, объединяя несоединимое.
– Я призываю вас к мудрости, – неторопливо сказал редактор. – Учитесь справляться со своими противоречиями. Не всегда следует брыкаться и плыть против течения. Случается, оно несет в правильном направлении. Не задирайте Сороковова. Покритиковали – в другой раз найдите положительную тему. Здесь многие, – шеф многозначительно помолчал, – считают его толковым руководителем.
– Знали бы они, какую он им потемкинскую деревню подсунул, – ухмыльнулся Перелыгин, – по последнему слову техники.
– Вы о новом прииске, о письмах Пилипчука? – Редактор вздохнул, посмотрев на Перелыгина с любопытством, как смотрит врач на редкое проявление болезни у пациента.
– Да, шагающие экскаваторы, погрузчики, самосвалы – все сверхмощное. Не проект – сказка. В Москве прослезились – ускорение в чистом виде, свежий дух времени. Денег отвалили, а проект – липа.
– Давайте без оценок, – строго сказал шеф. Он не любил чужих категоричных суждений. – Были проверки, есть заключение экспертизы? Нет? Так не горячитесь! По-вашему, везде дураки? Или главное, чтоб против течения?
– Конечно, не дураки, чтобы такую сладкую песню портить, а за пять лет много воды утечет.
– Выкладывайте аргументы.
– Наши посчитали: золото есть, но очень низкое содержание, низовья большой реки, объемы переработки – мама не горюй. Пилипчук, кстати, в снабжение переведен, хотя все по полочкам разложил, расчетную производительность опроверг, но проект Объединение придумало.
– А Пухов? – Шеф задумался.
– Он себе не враг, – пожал плечами Перелыгин. – Вот вам и перестройка сознания.
– Не так, не так! – нервно остановил шеф. – Вы не разобрались. Что плохого в новом современном прииске?
– Я и говорю, дело не в прииске, а в технике, которую хотят использовать. Проектом воображение поразили. – Перелыгин чувствовал, что разговор идет куда-то не туда, но останавливаться было поздно. – Вот когда себестоимость грамма подсчитают, поразятся еще больше.
– Не лезьте в это… – Шеф, замявшись, внимательно посмотрел на Перелыгина. В его взгляде угадывался какой-то зреющий замысел, в котором отводилось место и Перелыгину. Наконец он поднялся, давая понять, что разговор закончен. – Пусть сами разбираются, мы ничего изменить не можем, а в драку надо кидаться, когда от нее толк есть.
– Во всяком случае, поставку одного шагающего экскаватора остановить удалось, другой в пути. – Перелыгин помялся, не очень понимая, о чем еще говорить.
– Не лезьте, – более строго повторил шеф. – Так вы свою войну у Сороковова не выиграете. – Он протянул руку. Перелыгин пожал мягкую ладонь, вышел в коридор и поплелся к Старухину заведующему отделом промышленности. Там уже сидели несколько человек, наблюдая за процессом чистки рыбы.
Старухин – невысокий широкоплечий, темноволосый, с черными глазами, из которых то и дело выскакивали веселые чертики, – был любимцем половины редакции и нелюбимцем другой ее части. Он все делал с таким видом, будто в ту минуту и получал главное удовольствие в жизни. Даже от чистки рыбы. Чистка велась по особому методу: очень острым ножом срезается тонкая полоска кожи со спины и брюшка, кожа снимается с обоих боков двумя кусками. Затем рыба разрезается по хордовой линии от хвоста до головы и освобождается от костей.
Несколько лет Старухин перечитывал Маркса, получив прозвище Марксист. Он убеждал окружающих, что власть давно игнорирует Марксово учение, отчего все беды в экономике. Шеф называл Старухина ревизионистом. Даже предупредил Перелыгина, чтобы тот был поосторожнее. Перелыгин передал разговор Старухину.
Тот, смеясь, отмахнулся: «Знаю, он всех предупреждает».
В последнее время при помощи Маркса пытались развить идею эксплуатации рабочих государством. Старались придать новый оттенок знакомым со школы понятиям: «прибавочная стоимость», «класс» и «классовая борьба». Эксплуататором объявили номенклатуру. Здравомыслящие люди терялись: почему подобный бред заполняет партийные газеты, журналы, радио и телевидение? Кто с кем и за что тут борется? Сторонников идей примитивного «марксизма» Старухин убивал прямым, как гвоздь, аргументом: если рабочий – иждивенец, при чем тут эксплуатация? Иждивенца кормят за свой счет. Ответить никто не мог, но шеф беспокоился – не хватало оппозиции под носом.
Перелыгин вошел в кабинет, все вопросительно уставились на него.
– Шеф приказал торчать неделю, учиться жить по-новому, потом отваливать и вести себя хорошо, – доложил он, плюхнувшись на стул. – Учите!
– Кто бы меня научил, но ты не расстраивайся, – повел плечами штангиста Старухин, сгреб со стола промасленную бумагу и довольной раскачивающейся походкой, будто секунду назад бросил штангу на помост, двинулся к двери. – Я мыться, а вы пиво открывайте, слюней полон рот.
Оглядывая небольшую компанию, Перелыгин поддался настроению, пожалел, что торчит в Городке. Один. Хорошо чувствовать себя членом сообщества, своим среди этих толковых, острых на язык, веселых людей, особенно сейчас, когда почва колеблется под ногами. Вместе разбирать подковерные интриги местного разлива, к которым, как к куклам-марионеткам, нити тянутся из самой Москвы. Знать, что в неумолимом ходе событий ты не одинокий путник, идущий на перевал узнать на вершине, что сбился с пути.
Чтобы удерживать логику событий, он запоем читал, напитывая себя состоянием и мыслями разных людей, сверяя их понимание происходившего со своим. Все хотели быстрых перемен, выискивали причины бед и обид. Многим казалось: стоит разобрать по кирпичику прочную кладку стройного, почти безупречного исторического мифа, питающего силой, героизмом и уверенностью поколение за поколением, как жизнь волшебным образом переменится.
«Но если разрушить историю, переписав ее, – думал Перелыгин, – то придется сложить новый миф, написать новую историю, а для этого потребуется другая страна. История не пальто – износил, сбросил и купил новое. Она выплавлена ценой множества жертв не для того, чтобы так легко и поспешно лишать их смысла. Пройдя самую трудную часть пути, вдруг растеряться, наделать ошибок, позволить себя обмануть?»
Вошел Старухин, вытирая руки носовым платком. Оживленно, с шумом открывались пивные бутылки. Пошли воспоминания: где, кому какую доводилось есть рыбу, возник спор, что лучше – чир, муксун или омуль?
– Ты близко к сердцу мои слова не принимай, но знай… – Старухин придвинулся к Перелыгину. – Некоторые поговаривают, что живешь ты с непонятным удовольствием, к нам перебираться не хочешь. Другие хотят, а ты нет – странно, и это раздражает.
– Что русскому хорошо, то немцу смерть. Шучу. – Перелыгин отхлебнул пива. – Я ехал не в городе торчать. Сколько у тебя за год командировок наберется?
– Раза четыре слетаю, если повезет.
– Вот! – Перелыгин одобрительно закивал. – Ты сам дал ответ. А я круглый год в командировке: летаю, езжу, плаваю – куда хочу. Взял рюкзак – и к геологам в поле. Ах, какой хлеб там пекут! – Перелыгин зажмурился. – Самый вкусный на свете. – Он приложил руку к груди. – Нигде лучше не ел, честное слово. – Он помолчал. – Если бы я не побывал там, писал бы с чужих слов – было то-то, случилось это, вон за тем бугорком и произошло, торчал бы на парадных показухах. Как тогда окажешься в нужном месте в нужное время? Можно десять раз слетать на дрейфующую станцию Северного полюса и привезти интересный материал, потому что журналист на станции – редкий гость, а рассказывать о полярниках можно бесконечно, хотя лично для тебя ничего особенного не происходит, кроме того, что ты добрался к ним. Кстати, послушать их реально и в Москве… Но однажды, если находишься рядом, ты окажешься в самолете, везущим накануне Нового года на станцию елку, подарки и письма. Мы подлетели, но сильно дуло, ничего не разобрать, по-хорошему – надо было возвращаться, а у нас – елка, письма от родных, подарки… Вел самолет Сашка Громов, раньше он носился на МиГах, но вылетел из ВеВеэС за пьянку. Он у нас всепогодный, летает, когда запрещено, но надо. Мы сделали пару заходов – без толку. И тогда люди на льдине встали двумя рядами, как маяки, показывая полосу. Видел бы ты лица тех мужиков, когда мы сели…
Заговорив о Громове, Перелыгин вспомнил то необычное знакомство. Познакомил их Глобус. Перелыгин собирал материал на автобазе. Глобус был ее знаменитостью, как и Городка, республики, Северо-Востока, а значит – всей страны. Он только подъехал из Магадана – вез на прииски соки, напитки. Перелыгин напросился к нему в попутчики.
Невысокий, плотный, кривоногий, широкий в плечах, лет пятидесяти, Глобус получил свое прозвище не за внешнее сходство темноволосой головы с мячом, а за пройденный по северным трассам путь, равный экватору, без капитального ремонта.
Тогда, апрельским днем, они выехали с базы. Приближались майские праздники, Перелыгин с радостью предчувствовал задушевный разговор, кучу северных баек. Но Глобус оказался ярым индивидуалистом, поносил коллектив, с тщеславной гордостью рассказывал, как ушел из бригады, где половина раздолбаев. Не признавал даже напарников.
– А ты думаешь, почему я на десять лет вперед всех уехал? – скрипел он недовольным голосом. – Потому что машину, как жену, никому не доверяю. Она же кормилица, я в ней живу. Думаешь, вру? – покосился он. – Ей-ей, дома реже бываю. Не-е-е-т, – скрипел он, – за раздолбаями только и знай дерьмо подчищай – там не докрутят, тут не довертят. Поколение наездников, чего с него взять.
Перелыгин уныло слушал Глобуса, очерк срывался. «Что напишешь про этого жлоба?» – злился он.
– Мне, было дело, восемь скатов пропороли, – со скрипом засмеялся Глобус, – прямо на базе. В людях злобы и зависти невпроворот.
– Ветром ее надуло, что ли? – злорадно ухмыльнулся Перелыгин.
– Откуда я знаю, – искренне удивился Глобус. – Вы молодые да умные – разбирайтесь, наше дело – баранку крутить. Только я тебе так скажу, парень, если впрямь интересуешься: раньше на трассе братство было, порядок, а теперь… – Он шлепнул широкой ладонью по рулю. – Раздолбайство! А что да почему, сам думай.
Некоторое время ехали молча.
– Я, знаешь, – оживился вдруг Глобус, – было дело, еду, слышу мотор чухает. Встал. Мороз за пятьдесят. Тихо. В тумане – как в молоке. Ну, открыл капот, ковыряюсь. Слышу, позади машина подъехала. Ага, думаю, не перевелись, значит, правильные кадры.
– А сами-то всегда останавливаетесь? – съехидничал Перелыгин.
– Э, парень, – не заметил иронии Глобус, – я тридцать лет тут шоферю. Раз, по молодости, мимо стоячего проскочил, приехал на базу, а меня – в «яму», в слесаря, значит. И не пожалуешься! Так нас, дураков, учили. А потом уже – мы. Я о чем? – вернулся он к своему рассказу. – Машина остановилась, но никого нет. Странно. Дай, думаю, посмотрю. А этот раздолбай у меня фильтры габаритные скручивает! Не, ты представь! – Глобус неожиданно весело закрякал. – При живом водиле! И самое-то главное, ты слушай… – Глобус всерьез развеселился. – Я ему: ты чё, парень, умом тронулся? А он мне, не, ты слышь, он мне: тебе-то что? Мне габариты нужны. Я так и онемел. Ну, думаю, вовсе народ сбрендил, беспредельщики, так их растак! А машина-то не наша, не базовская, с Городка. Я тихонько в кабину за монтировкой. Возвращаюсь, а он, хоть бы хны, крутит! Может, говорю, ты того, заболел, так я тебя щас подлечу! Ты же, гад, на моих глазах мою машину шаманишь! Тут он начинает въезжать в ситуацию и дико ржать. А я уж было монтировкой его чуть не отоварил. Чего ржешь, спрашиваю, олень? А он мне: я думал, ты сам присоседился, движок-то заглушен, в тумане хрен чего разберешь. Отметили, короче, с ним по маленькой знакомство, да так вместе до Магадана и дошли. Ну? – не повернув головы, спросил довольный Глобус. – Загадал тебе загадку?
Перелыгин промолчал, глядя на изумрудно-синий лед, бегущий под машину. В кабине было чисто и тепло, даже уютно тем уютом, который умеют создать дальнобойщики. Неожиданно впереди по льду серой птицей мелькнула тень, а за ней над машиной пронеслась «Аннушка». Глобус убавил скорость и довольно заулыбался, следя за самолетом. «Аннушка» уверенно тронула лыжами заснеженную поверхность Реки, заскользила, вспучивая за собой клубы искрящегося на солнце снега, лихо развернулась, проехала чуть навстречу и остановилась. Дверь открылась, опустилась лестница, по ней сбежал человек в меховом летном комбинезоне и направился к машине.
– Теперь, парень, смотри, запоминай, да не болтай.
Глобус, кряхтя, вылез из кабины. Перелыгин спустился с другой стороны.
Летчик подходил к Глобусу, раскинув руки.
– Дядя Гриша! Крестничек! Не ожидал! – закричал он, обнимая Глобуса. – А я вижу, кто-то, не иначе, огненную воду тянет! Повезло выходит, а? – Он радостно похлопал Глобуса по плечу. – А это с тобой кто?
– Корреспондент, – важно проскрипел Глобус. – Писать про меня надумал. А чего про меня писать?
– Не скромничай, дядя Гриша! Не скромничай! – крикнул летчик. – Ты, земеля, ко мне заскакивай, – легонько толкнул он Перелыгина кулаком. – Громова спросишь, любой покажет. Я много чего про него расскажу. Хочешь, прямо сейчас полетим?
– Сейчас не полечу, – улыбнулся Перелыгин, – а заеду обязательно, спасибо.
– За что спасибо-то, – засмеялся Громов.
– За приглашение спасибо, – опять улыбнулся Перелыгин.
– А-а, – протянул Громов, – тогда жду. Спасибо, землячок, после скажешь!
О Громове ходили легенды. Когда-то он был летчиком-истребителем. Считался асом, успел поучаствовать в небольшой войне, а вернувшись, загулял и был выгнан из ВВС. Здесь тоже иногда срывался в штопор, не летал, но прощали за летный талант и отвагу. Он вывозил из таежных кутьев больных, раненых, беременных, умирающих, детей и взрослых, летал, когда лететь было нельзя, за что и получил прозвище Вездеход.
– Летаешь, значит, – тепло скрипнул Глобус.
– Как видишь, дядя Гриш, только мне уже пора.
– Сейчас, сейчас, – заспешил Глобус. Порылся в инструментах, взял кусачки и двинулся в конец рефрижератора. Открыв ключом висячий замок, перекусил проволоку с пломбой и подозвал Перелыгина.
– Не в службу, а в дружбу, – поскрипел Глобус. – Достань с краю ящичек.
Через минуту «Аннушка» взмыла вверх, заложила лихой разворот и, покачав крыльями, скрылась. Глобус посопел, навесил на дверь замок, замотал проволочку.
– Как же теперь? – спросил Перелыгин.
Глобус непонимающе посмотрел.
– А, это, – равнодушно кивнул он на замок. – Скажу – надо было.
– И все? – удивился Перелыгин.
– А что еще? – недовольно проскрипел Глобус. – Если я сказал, что взял ящик водки, никто проверять не будет. На «бой» спишут.
Он неловко и бесцельно потоптался, оглянулся в ту сторону, куда улетел Громов, вздохнул, покачал головой и полез в кабину. Когда тронулись, Перелыгин спросил, почему тот называет его крестником? Глобус долго хмуро смотрел на дорогу, недовольно сопел.
– Когда его из местной авиации первый раз турнули, шоферить подался, – заскрежетал он словами. – Было дело, провалился под лед. – И он опять замолчал.
– А дальше? – поторопил Перелыгин.
Глобус снисходительно усмехнулся.
– Дальше-то? – переспросил он. – А что дальше? Ничего. Вытащил его, и все, ничего дальше.
– Да что вы все – ничего и ничего. – Перелыгина злил этот мужик, колючий, как шаровидная рыба, утыканная иголками, привезенная когда-то Пашкиным с Кубы. – Может, расскажете: как вытащили, когда, где это произошло?
– Отвяжись, – мрачно проскрипел Глобус. – Пускай он рассказывает, а мне ни к чему. Отвяжись! – Он недовольно поерзал на сиденье, отстраняясь от Перелыгина, и надолго замолчал.
Глобус тогда заставил Егора серьезно задуматься о глубокой разнице между манерой поведения и человеческой сутью. Он вел жизнь одиночки. Грубоватая речь, необщительность оберегали его жизнь, куда он никого не пускал. Недоброжелательность отпугивала людей, и он ее не скрывал. Позже Громов рассказал, что, спасая его, Глобус рисковал жизнью, рассказал, как он вел караван машин с топливом в Заполярье по раскисшему льду Яны, как, оставляя затонувшие машины, прорывались к поселку, иначе до навигации топливо пришлось бы таскать самолетами. И дошли! На пятки им буквально наступала вода, обратно проехать уже стало невозможно – машины пришлось оставить в поселке.
Ходили разговоры об особой жадности Глобуса.
«Да ты что! – рассмеялся в ответ Громов. – У него дом в Крыму, новая «Волга» в гараже, упакован под завязку. Дензнаки для него – что-то вроде признания хорошей работы, для самоуважения. Сами по себе они его не интересуют. Он может с женой хоть завтра ехать в свой Крым, только что ему там делать? Проклятый он, понимаешь».
Перелыгин и сам чувствовал, что Глобус, по каким-то скрытым в нем причинам, не может сойти со своего круга, вырваться из жизни, бегущей вместе с дорогой, которая вела на очередной воображаемый круг по экватору вокруг земли, словно только в конце этих кругов крылись ответы на все вопросы. Тогда он ничего так и не написал – все чего-то не хватало, но зато потом…
– Можно сто раз исколесить зимники. Можно, – повторил Перелыгин, вспоминая Глобуса и наблюдая, как Старухин режет жирного муксуна мелкими кусочками. – Проторчать рейс в кабине – дело нехитрое. Но однажды, если ты все время поблизости и в готовности, а это было тоже под Новый год, везет мне на чудеса, – усмехнулся он, – ты поедешь с водилой по кличке Глобус и окажешься с ним на пустынной дороге, когда от мороза полопались топливные шланги. Пока меняли, машина заиндевела. Двое суток мы пытались ее завести, посадили аккумулятор. Жгли костры, метров через тридцать, и ходили между ними, чтобы не заснуть, но какая-то свинья радиограмму о нашем выезде на базу не дала, а идти назад или вперед до трассы одинаково – километров по сто двадцать.
На третьи сутки они с Глобусом развели под машиной костры, сунули в угли аккумулятор, и он дал, возможно, последнюю искру. Доехали до трассы и встали, проспав в кабине десять часов.
– Я помню эти очерки, – рассматривая куски рыбы на столе, сказал Старухин. – Это, старина, удача, но ты прав, надо десять раз ткнуться в одно место, чтобы она пришла, и испытать все на собственной шкуре.
Они не заметили, как вокруг стихли разговоры.
– Романтический бред! – заявил Леонид Фокин из отдела информации.
– Пойди погуляй ночку по морозцу – моргая из-за толстых стекол вечно воспаленными глазами, посоветовал Эдик Готовцев. – Нет, ребята, это мы романтику для статеек придумываем, ищем, как черную кошку за черным квадратом Малевича. Люди вкалывают, а мы при них – простые свидетели.
– Хорошо, если не праздные, – уточнил Старухин.
– Газета живет фактом и новостью, а не размышлизмами. – Фокин был молод и повернут на новостях. Он выуживал их по телефону из мест, о существовании которых население страны не подозревало. Информация – четкий, конкретный жанр. Все прочие он высокомерно презирал. Свою страсть он связывал с собственной прагматичностью – сильный человек должен понимать, что в жизни нет места наивным глупостям – и поэтому мог бесконечно спорить с любым, кто недооценивал его жизненных установок.
– Мысль сама по себе – информация, – сказал Старухин, – если она, конечно, новая.
– Но только к размышлению! – Глаза Фокина заблестели от предчувствия спора.
– Пускай Леня лучше на телефоне сидит, старые мысли его давно известны, а новых он не нажил, – флегматично произнес Володя Степанов.
На его бородатом лице смеялись только глаза, а может, вечный прищур создавал такое впечатление. Сквозь этот прищур, будто через видоискатель фотоаппарата, который Степанов повсюду таскал с собой, он смотрел на мир глазами геолога и журналиста, выискивая то, что требовалось обдумать или запомнить. Степанов писал стихи и прозу, не походил на сверстников – тридцатилетних гениев в свитерах по колено, готовых читать свои вирши жертве даже в буфете или прижав к стене в коридоре. Со Степановым Перелыгин сошелся еще на Яне, в заполярном совхозе, с тех пор между ними завязалось нечто похожее на дружбу.
Другим близким приятелем был заместитель шефа – Лебедев, занимавший противоположный ему полюс. И шеф, и Лебедев, на свою беду, выбрали одну профессию, а судьба устроила им состязание способностей, самолюбий и удачливости. Они родились почти в одно время в городке на берегу Лены, и дороги их, как две непараллельные прямые, неминуемо вели в точку пересечения – в главную республиканскую газету.
Наверное, интеллигентному Лебедеву и следовало стать редактором, если бы не чрезмерное увлечение застольем. Года три назад шеф нашел повод избавиться от неудобного зама. Именно Лебедев по прихоти судьбы улетел собкором в Заполярье, где Клешнин строил ГОК, где работал Савичев и куда много лет назад рвался Перелыгин.
– Журналисту нужен враг! – изрек Фокин. – Тогда он перестает быть свидетелем и превращается в бойца.
– Идеологического фронта, – гоготнул Готовцев.
– Враг у Егора есть, – многозначительно изрек Старухин, закуривая «Беломор» с сосредоточенным удовольствием, будто любимую сигару Черчилля «Ромео и Джульетта». – И что дальше?
– Отдать золото старателю, а госдобычу разогнать, – сказал Перелыгин.
– Ага! – вскричал Фокин. – Старатель спасет валютную мощь обанкротившегося государства? Егор, собирай артель, еду к тебе, мучительно хочется драгметалла!
– Это невозможно. – Готовцев уставился воспаленными глазами в пространство, будто на невидимую шахматную доску, просчитывая многоходовую комбинацию. – У нас пять районов золото моют… Что от них останется? Дела….
Внезапная тишина повисла в комнате. Возможно, в эту минуту все еще раз подумали о неизбежности перемен. И предстояло учиться другой жизни, но никто не представлял, как это делать.
Перед отлетом Перелыгин опять сидел у шефа, слушая щелчки шагомера.
– Вам придется месяца два-три поработать в Заполярье. – Шеф остановился у окна – любил разговаривать, глядя в окно. – Там строится оловянный комбинат, мы подыскиваем туда собкора, поменяете обстановку. – Он посмотрел на Перелыгина, следя за реакцией. – Вам не повредит.
– Там же Лебедев! – искренне удивился Перелыгин.
– Он уходит из газеты, надо его подменить, квартиру постережете, всякое, знаете, бывает, а понравится – можете остаться. Вы, кажется, когда-то сами туда хотели поехать?
«Любые перемены прокладывают путь другим переменам», – выплыла запомнившаяся фраза. Его сплавляют подальше с глаз Сороковова. Перелыгин посмотрел в окно, у которого стоял шеф, видно было только здание, окутанное серой мглой.
«А ведь раньше я полетел бы туда не задумываясь», – подумал Перелыгин. Но с тех пор неведомые силы разрубили время на куски, и они уплывали, как ледяные глыбы по реке во время ледохода.
– Хорошо, – сказал Перелыгин, – вылечу первым рейсом.