Впервые Гарри почувствовал, как по спине пробегает холодная дрожь при мысли об электрическом стуле. Это было как первое проявление болезни или первая вспышка молний, возвещающая приближение бури. Возможность казни, до того такая далекая, перестала быть нереальной, и мысль о ней постепенно становилась для Гарри источником боли и мучений. Пока еще мысль эта была едва уловима, словно взмах черных крыльев, но все равно ужасна. Гарри изо всех сил отгонял ее от себя, и саму мысль, и вызванный ею образ. У него не хватило смелости рассказать о своих переживаниях адвокату, но однако тот что-то почувствовал и внимательно стал присматриваться к Гарри.
Адвокат все больше жалел, что взялся за это дело. Гарри вначале казался ему заурядным ничтожеством, лишенным всяких устоев преступником, существом аморальным, готовым на все, чтобы только ничего не делать, не утруждать себя никакими усилиями, — уголовником-неудачником, не имеющим ни отваги, ни способностей выдержать риск своей профессии. Только потом он открыл настоящего Гарри — человека очень простого, полного доброжелательства, услужливого, сдержанного, искреннего, чуть растерянного, совершенно не приспособленного к действительности. Гарри напоминал иностранца, не знающего языка страны пребывания, который делает все, чтобы приспособиться, но безуспешно. Даже то ужасное окружение, в котором он жил, не оставило на нем ни малейших следов. Вел себя он так же, как все, сохраняя в то же время какую-то трогательную невинность, которую можно было назвать неосознанной. Чтобы арестовали виновного и наказали его — вот и все, чего он хотел. И готов был представить доказательства доброй воли: терпеливо, спокойно ждал, пока все не выяснится.
А время шло… В жизни узника, запертого в четырех стенах, дни одинаковы и текут они нудно, а минуют быстро, не позволяя ощутить ритм времени. Именно поэтому большинство узников отмечают дни где-нибудь на стене. Гарри никогда не доставлял неприятностей: когда был один, не колотил поминутно в двери, чего-то требуя, а когда сидел с соседями, никогда с ними не ссорился. Послушный и услужливый, он разговаривал или молчал — по желанию товарища по несчастью. Здоровье его резко ухудшилось, снова появились боли в желудке, и диета, предписанная врачом, не помогала. Один только Джо умел готовить то, что сносил желудок Гарри.
Он худел на глазах, симпатичное лицо отекло, кожа посерела.
«Бедная мама! — говорил он себе, — как увидит меня, так и обомрет! Ничего! Отойду, как только вырвусь отсюда».
Гарри только и думал о том, как бы поскорее разделаться со всем этим делом, слишком, по его мнению, затянувшимся. К огромному удивлению адвоката, до суда он не хотел видеться с матерью.
— Я встречусь с мамой после суда, когда снова стану свободным человеком.
Бен был удивлен, убедившись, что Гарри не сомневается в своем оправдании, но, по существу, это было логично — не мог же Гарри сомневаться в своей невиновности.
— Мама бы очень расстроилась, увидев меня за решеткой, — говорил он. — Она такая чувствительная. Вооруженные стражники, цепи, решетки — она этого не выдержит. Тюрьма — не место для нашей встречи.
Ни о Каннингэме, ни о Джерми они больше не вспоминали. День суда неумолимо приближался; месяцы миновали так же незаметно, как и дни. Следствие по делу об убийстве миллиардера не позволило установить никаких связей между Каннингэмом и детективом-любителем Сиднеем Джерми. Не установлено было даже существование человека с таким именем: не фигурировал он ни в телефонной книге, ни в списке лицензий, ни в адресном бюро. Не было к тому же ни одного начинающего детектива его возраста.
Бен навещал своего клиента все реже. Его поглотили другие заботы.
По просьбе матери Гарри попросил свидания с протестантским священником. Выслушал он преподобного отца со смирением, но счел, что все эти слова к нему не относятся. Пастор нашел в нем слушателя внимательного, но не внимавшего. Вообще-то оба они — и Гарри, и пастор — были не от мира сего.
Лишь Бен Хехт мыслил реально, но и он не знал, что делать.