1. Сознание как переживание; сознание вообще; абсолютное сознание. - 2 Абсолютное сознание и экзистенция. -
3. Достоверность бытия в абсолютном сознании и в философствовании.
Движение в истоке
1. Незнание. - 2. Головокружение и ужас. - 3. Страх. -4. Совесть.
Исполненное абсолютное сознание
1. Любовь. - 2. Вера. - 3. Фантазия.
Охранение абсолютного сознания в существовании
1. Ирония,-2. Игра.-З. Стыд. -4. Невозмутимость.
- Сознание есть индивидуальная действительность существования как акт переживания (Erleben); оно есть универсальное условие всякого бытия-предметом для знающих субъектов, как сознание вообще; оно есть достоверность бытия экзистенции как абсолютное сознание.
Абсолютное сознание, во-первых, не есть переживание (Erlebnis), как объект психологии. Оно стоит на границе того, что может сделаться опытно переживаемой действительностью для психологии, ибо оно не существует для наблюдающего (für den Betrachtenden), но в наблюдающем существует как то, что задает направление. Его нельзя понять из чего-то другого, потому что исток - в нем. Но оно не есть и граница доступного пониманию как данности влечений и опытных переживаний, подлежащих описанию для того, чтобы затем исходить из них в понимании (die Gegebenheiten von Trieben und Erfahrungen, die zu beschreiben sind, um von ihnen im Verstehen auszugehen), - но оно есть граница как то, что объемлет, пронизывает и преобразует все переживающее существование (das alles erlebende Dasein Übergreifende, Durchdringende und Verwandelnde). Будучи незримо для психологически-объективирующего взгляда, оно превращает, скорее, всякий психологически познаваемый факт в нечто характерно непредсказуемое. Сравнимое в этом отношении с совершенно инородной ему, недоступной для понимания, но допускающей изучение, каузальной взаимосвязи вещей, от которой зависят в своем существовании все без исключения психологические понятности, оно есть то недоступное пониманию, что порождает способ достоверности бытия в сознании; хотя оно никогда не становится предметным для психологического знания, оно, однако же, или определяет психическое существование как явление подлинного бытия (bestimmt es... seelisches Dasein zur Erscheinung eigentlichen Seins), или же увольняет его в пустоту нескончаемого (entläßt es in die Leere des Endlosen). Абсолютное сознание не проходит, подобно переживанию, с прекращением акта переживания и не остается действующим лишь как причина, - но как явление экзистенциального бытия оно - больше, чем только акт переживания. Оно поэтому не привязано к явлениям как движущим аффектам, но есть постоянная содержательная основа, которая слышится тихо, однако всегда отчетливо. Оно стоит за молчаливыми и надежными связями.
То, что как предмет психологии есть феномен: переживание, сознание, чувство, восприятие, влечение, воление, - то, как явление экзистенции, есть присутствие безусловного, которое есмь я сам, бытие, в ответе за которое я выхожу навстречу себе как мое собственное бытие. Это положительная исполненность опытом внутреннего делания (positive Erfüllung durch die Erfahrung inneren Tuns). Поэтому оно, вместо того чтобы быть лишь переживанием, есть свобода.
Абсолютное сознание, во-вторых, не есть сознание вообще как предмет анализа существования и логики. Если в мышлении сознания вообще как условия всякой предметности, ее форм и правил, уже совершается трансцендирование по ту сторону всего предметного, то мышление абсолютного сознания еще раз трансцендирует это сознание всеобщего и безвременного как всеобщее и безвременное сознание, для которого индивидуальное сознание есть лишь произвольное место его появления, к исторично являющемуся во времени индивиду, поскольку он существует из себя самого безусловным и все же не всеобщим образом, незаменим и все же как сугубо эмпирическое существование вполне безразличен. Если сознания вообще я достигаю путем трансцендирования по ту сторону всего предметного, то абсолютного сознания я достигаю путем обратного трансцендирования от этого всеобщего во временность, которая тем самым, не переставая быть эмпирической, получает в то же время в своей безусловности некий новый характер, присущий ей не непосредственно, но только в этом двойном трансцендировании (Erreiche ich das Bewußtsein überhaupt durch ein Transzendieren über alles Gegenständliche, so das absolute bewußt-sein durch ein Transzendieren dieses Allgemeinen zurück in die Zeitlichkeit, die damit, ohne aufzuhören empirisch zu sein, zugleich in ihrer Unbedingtheit einen neuen Charakter gewonnen hat, der ihr nicht unmittelbar, sondern erst in jenem doppelten Transzendieren eignet). От всякой непосредственности моего существования она внятно отделена как порожденная этим, меня мне же самому открывающим, трансцендированием. Что такое абсолютное сознание, - это я узнаю активно, если удостоверяюсь в себе самом как исполненная свобода, никогда при этом не имея пред собою данным свое абсолютное сознание как то, что оно есть.
Мы называем сознанием то, что обретает наибольшую ясность в мышлении рассудка, в котором имеет свою внятно артикулированную форму двоякое раздвоение - между Я и предметом и между самими этими предметами. Мы называем бессознательным поток душевной жизни, несущий на себе это сознание, словно ярко освещенные солнцем гребни волн. Абсолютное сознание не есть ни то, ни другое; оно недостижимо ни в величайшей светлости мышления, ни в глубине бессознательного. Для абсолютного сознания эти раздвоения становятся средой его собственного просветления, а вся бессознательная жизнь становится для него материалом.
В слове «сознание» заключена двусмысленность: как будто бы сознание может быть порождено как психический статус (Zuständigkeit), - тогда как абсолютное сознание именно знает, что оно не есть статусоподобное переживание (zuständliches Erlebnis). Далее, двусмысленность состоит в том, как будто бы абсолютное сознание могло быть знанием о чем-то как абсолютном бытии; между тем как всякое знание об объекте есть лишь путь самопросветления и сообщения. Я могу, например, в качестве эмпирически исследующего наблюдателя задавать религиозным и философским учениям (в которых проявляет себя наибольшая светлость достоверности абсолютного сознания) вопрос о том, какие психические состояния (Zuständigkeit) составляют в них фактическую цель стремлений, скрытую за обсуждениями смыслов и догматическим символизмом. И я так же точно могу задавать вопрос о тех объектах, в которых они знают свою истину как абсолютную истину. Но в психическом состоянии (уверенности в спасении, растворяющего акосмистского жизнечувствия, экстаза и т.д.) и в объекте (богах, абсолютном духе, троичности, закономерности культовых действий, ритуалов и пр.) я постигаю лишь нечто внешнее, знание чего может быть осмысленно лишь затем, чтобы найти то подлинное прикосновение, в котором я из своего возможного абсолютного сознания вступаю в коммуникацию с другим, не понимая, не постигая, но переживая исток в своем самостановлении (um die eigentliche Berührung zu finden, in der ich aus meinem möglichen absoluten Bewußtsein mit dem ändern in Kommunikation komme, nicht verstehend, nicht begreifend, sondern Ursprung erfahrend im Selbstwerden).
- Абсолютное сознание не существует как всеобщая форма; форму и содержание в нем невозможно отделить друг от друга. Само содержание, в его изначальном явлении, есть абсолютное сознание как достоверность экзистенции, а не как знание экзистенции о себе. Как сознание есть не предмет, но знание предмета, так и абсолютное сознание есть не бытие экзистенции, но ее достоверность, не подлинная действительность, но отсвет (Widerschein) ее. Экзистенция удостоверяется в себе, исполняя некоторое словно бы ожидающее ее сознание, которое есть возможность осознания бытия в существовании.
Абсолютное сознание не есть «форма жизни», не есть «установка», не есть «духовная позиция» (Geisteshaltung). Форма жизни -это объективное правило поведения (objektive Regel des Sichverhaltens), как нрав, сознательная дисциплина, как указуемый словесно смысл (angebbarer Sinn). Установка - это поддающаяся определению путем объективирующего анализа возможность отношения (Haltung) субъекта к объектам и к себе самому на указуемых словесно точках зрения. Духовная позиция - это становящаяся активной увлеченность идеями (die aktiv werdende Betroffenheit von ideen), которую можно наглядно представить себе как типическую, хотя и невозможно определить. Экзистенциальная же позиция, или абсолютное сознание, есть действенная основа этих объективируемых позиций, как отсвет экзистенции в ее безусловности. Эта установка есть та граница, на которой сходятся всякий раз форма жизни, установка и духовная позиция, в которых как производных (Ableitungen) действует абсолютное сознание как то, что наделяет содержанием (das Gehaltgebende).
«Абсолютное сознание» должно быть сводящим воедино знаком (Signum) для сознания экзистенции. В нем как сознании подлинного бытия из безусловного истока я, поскольку как эмпирическое существование я безосновен и искателен, нахожу опору и удовлетворение; поскольку я беспокоен, - нахожу покой; поскольку пребываю в раздоре и напряжении, - нахожу примирение; поскольку подлинно вопрошаю, - нахожу решение вопроса.
Просветление абсолютного сознания приводит к неизбежной кажимости, будто в этом просветлении я все-таки постигаю во всеобщих и потому доступных знанию (wißbaren) формах, и различаю как совесть, любовь, вера и т.д. Однако все они как формы не суть то, на что направлены они в просветлении (Jedoch diese als Formen sind nicht das, was mit ihnen in der Erhellung intendiert wird). Они не являются, подобно категориям, адекватными своему предмету, а подобны только стрелкам, указывающим на нечто непредметное, целиком присутствующее, сущее как свобода, которому не присуще никакое иное бытие, кроме бытия в его собственном действовании (nur wie Zeiger auf ein Ungegenständliches, ganz Gegenwärtiges, als Freiheit Seiendes, dem kein anderes Sein als das in seinem eigenen Tun zukommt).
Недоступность знанию (Nichtwißbarkeit) движущего в абсолютном сознании истока означает: я возникаю, но не могу обратиться вспять; я происхожу, но не могу вступить на почву (ich entspringe, aber kann mich nicht umwenden; ich komme her, aber kann den Grund nicht betreten). Если я не могу знать ни его бытия, ни его небытия, то все же как возможная экзистенция, стоящая в отношении к самой себе и к другой экзистенции, могу чувствовать (spüren) его. Его небытие ощутимо во мне самом по той пустоте, в которой я хочу бежать от свободы и цепляться за объективности; ощутимо в другом, если у меня не оказывается возможности обратить к нему слово, и он словно ускользает от меня, как будто бы его самого вовсе не было, если я, как самость, пытаюсь установить отношение с ним как самостью, и снова и снова оказываюсь принужден сделать его для себя объектом (wenn die Ansprechbarkeit ausbleibt, er mir gleichsam entrinnt, als ob er gar nicht selber da wäre, wenn ich als ich selbst die beziehung mit ihm selbst suche und immer wieder gezwungen bin, ihn zum Objekt zu machen.) То, что присутствует как абсолютное сознание в удавшейся коммуникации с другим, но никогда не становится в ней осязаемо как некое передо-мной, то в просветляющем слове о нем в то же время и скрывается.
Тем не менее, философствуя, я не довольствуюсь молчанием.
- Если в философствовании, несмотря на невозможность знания и несмотря на обусловленную этим же неверность всякой формы высказывания, всегда все-таки ищут достоверности бытия, то ищут ее вследствие незавершенности всякой экзистенции. Экзистенция, исполненная для ясного осуществления, не стала бы философствовать; побуждение к философствованию возникает из напряжения между абсолютным сознанием и сознанием себя как простого существования, между истиной, которая должна стать, однако не есть, и наличной убедительной правильностью.
Изначальная достоверность бытия экзистенции желает удостовериться, потому что экзистенция в существовании, овладевая им и уже в этом самом отрываясь от него, остается колеблющейся и двусмысленной. Эта достоверность не уверена в самой себе, если себя не мыслит. Кажется, будто достоверность ускользает от нее.
В философствовании сознание бытия становится ясной конструкцией. Бытие или мыслят как абсолютное бытие трансценденции и развивают все, что есть, из этого бытия, в котором оно в то же время остается снято; само бытие кажется при этом предметом мысли. Или же бытие конструируют как существование из сознания вообще, в котором должно встречаться нам как предмет все, что только может обладать бытием для нас; оно становится доступно нам в формах своего эмпирического явления в ориентировании в мире, на пути проницательного исследования. В обеих этих взаимно вызывающих друг друга к жизни формах философского мышления я знаю о бытии, за которым извне наблюдаю (wird vom Sein, dem ich zusehe, gewußt). Я взошел в это знание (in dieses Wissen hineingekommen), правда, лишь по форме своего бытия субъектом, но не в качестве этой определенной историчной действительности, которая есмь я сам, - и знание это как онтологическое сознание есть не конец философии, но закрепляющая артикуляция ее начала, от которого она отталкивается, отправляясь в свой путь.
Из онтологического сознания философствование возвращается обратно к удостоверению в бытии, которое верифицирует себя как действительность просветляющего себя присутствия этого историчного самобытия. Онтологическое сознание при этом сохраняется: если оно мнило уловить абсолютное бытие, то - как возможность чтения шифрописи, - если же оно обращалось к существованию, то - как безграничная воля к знанию о всяком мировом бытии в его всякий раз особенной определенности. Но подлинно философское сознание делает и то, и другое своей средой, в качестве которой они утрачивают прочность окончательного знания о бытии. Ибо удостоверение изначальной достоверности бытия экзистенции не может удовольствоваться объективностями абсолютного бытия трансценденции и мирового бытия. Поскольку эта достоверность бытия может быть истинной не как одно только знание о бытии, но только в единстве с конкретной историчной действительностью самобытия, - не как знание, но как знание, которое есть и действие (ein Wissen, das ein Tun ist), - высказывающее философствование должно иметь такую форму, в которой оно снимает все прочное и устойчивое, лишь обращается к возможной экзистенции, лишь взывает к бытию трансценденции (muß das aussagende Philosophieren die Form haben, das Feste aufzuheben, mögliche Existenz nur anzusprechen, das Sein der Transzendenz nur zu rufen); оно должно сохранить за собою ту позволяющую форму (ermöglichende Form), в которой заключена как ступень или как артикуляция всякая осуществленная сущность. Экзистенциальная достоверность бытия, которая хотела бы удостовериться в себе посредством мышления, сама есть уже изначально философское дело (ein philosophisches Tun), есть мышление, которое в философствовании мыслит вслед себе и вперед себя самого (nachdenkt und vordenkt), чтобы оно могло быть еще решительнее в своей действительности.
Сделать абсолютное сознание, - эту достоверность бытия, которая, в силу присущего ей напряжения к недостоверному, бывает истоком всякого философствования, - темой философствования, вместо того чтобы только философствовать из этого сознания, кажется подобным срыву, в котором нет больше ничего. Кажется, как будто бы я все-таки хотел обернуться и взглянуть туда, куда не проникает никакой взгляд, - как будто бы все-таки здесь хотели вступить на ту основу, из которой я прихожу, если подлинно бываю сам собою. Абсолютное сознание, не мыслимое предметно, неисследимое как существование, непредставимое как переживание, есть как бы ничто.
Однако так же как сознание вообще есть условие всякой предметности в мире, так абсолютное сознание есть отсвет истока для постижения того или другого существования в мире в его необъективной историчной глубине, для безусловных поступков экзистенции, для откровения (Offenbarwerden) трансценденции. Это - сознание моей сущности. Если просветление экзистенции есть для нас ось философствования (Achse des Philosophierens), то абсолютное сознание ловит сокровенную глубину самой экзистенции (trifft das absolute Bewußtsein das Innerste der Existenz selbst).
Следует попытаться найти стрелки, которые укажут на этот исток. Парадокс философствования в сказанном и несказанном (im Sagen und! Nichtsagen), в круге и в исчезновении подразумеваемого, служит выражением неисполнимости самой задачи.
Мы представляем здесь образ абсолютного сознания в три хода: в его движении из истока, - как незнание, головокружение, страх, совесть; в его исполнении, - как любовь, вера, фантазия; в его обеспечении в существовании, - как ирония, игра, стыд, хладнокровие.
Поскольку я не могу знать абсолютное сознание как эмпирическое существование и поскольку оно вообще ни в каком знании о нем не становится для меня обладанием (Besitz), то оно может существовать только в достижении себя (Sicherringen). Абсолютное сознание, владеющее собой только в движении, осуществляется поэтому со знанием опасности: обрести себя или потерять, стать собой - или исчезнуть.
Эти движения можно обсуждать, однако не как правила, согласно которым их можно было бы осуществлять. Ибо, будучи в каждом случае историчными в своем истинном содержании, они пребывают совершенно по ту сторону всякой передаваемости и технического руководства, они не могут быть в тождественном виде повторены другими. Но в их мыслимости индивид может, преобразуя это мыслимое, согласоваться со своим собственным истоком.
Это движение позволяет из отрицательного, силою самого отрицательного как возможности, явиться положительному: в незнании, в приступе головокружения (Schwindligwerden), в страхе; из погружения на дно, именно через сам опыт такового, оно увлекает меня к восхождению. В противоположность возникающему в этом Движении, оно придает полноту звучания различающему масштабу и требованию решения в совести.
Незнание только как отрицательное высказывание само было бы ничтожно. Оно есть движение абсолютного сознания не как всеобщее знание о моем незнании, еще прежде чем я буду знать, но как приобретенное незнание, приходящее к себе в снятии того или иного предметного знания. Оно существует не как пустое отрицание знания прежде попытки знать, не как воздержание для того, чтобы устраниться от всякой определенной действительности; но в каждом случае оно бывает содержательно благодаря той мере знания, в которой находит себя как незнание. Поскольку незнание, высказанное в простоте, есть ничто, то и дело повторяющиеся обороты речи: «этого нельзя познать, нельзя постичь в понятиях, нельзя высказать», - пусты, поскольку дело ограничивается только ими. Поскольку они получают вес только во взаимосвязи со знанием, которое было преодолено в них, становясь незнанием, незнание обладает содержанием только как специфическое, порожденное на содержательном пути незнание. Только незнание, приобретенное на основе самого всеобъемлющего знания, есть настоящее незнание.
Но приобретенное незнание не есть покоящийся пункт, но есть поворотный пункт в движении, из которого при самом его достижении сразу же происходит возврат. В нем невозможно оставаться, но он влечет к знанию и к достоверности, которые именно из него получают исток своего движения.
Поэтому оказывается недостаточно после многих неудачных попыток воли к знанию в конце концов оставить эти попытки и знать только то, что я не знаю. Это незнание осталось бы без всякого отношения к знанию, неподвижным и недвижущим. Оно ничего не могло бы поделать с собою, потому что оно есть только прекращение. Нужно также и действительно знать то, что мы можем знать, чтобы достичь истинного незнания. Это истинное незнание не разрушает определенного знания, но преодолевает его, переходя его границу, потому что оно не дает удовлетворения. Оно не есть тогда безразличное незнание, оставленное познающим пребывать на границе, и не пустое незнание, избранное отрекающимся как остаток его бытия, но подвижное незнание, которое в то же время влечет нас назад.
Это незнание не есть также незнание неуверенности применительно к конечным вещам, которое может быть снято при помощи определенного знания; но это - неотменимое незнание, которое переживается нами опытом тем решительнее, чем более ясным становится наше подлинное знание. Это - глубина, в которую не вступают иначе как только в поворотном пункте движения, находящем исполнение отнюдь не в этом пункте, но только в том, куда оно возвращается.
- Если глубина абсолютного сознания как незнания не достигается путем отречения, потому что я ведь, мол, все-таки не могу знать, то достигается она, скорее, именно через волю к знанию, лишь с тем большей силой стремящуюся вперед, как только достигает поворотного пункта. Я не могу перестать желать знания даже там, где я уже не могу знать, я в самом незнании еще хотел бы знать, и выношу незнание, только если иду вперед, подгоняемый изначальной волей к знанию.
Пафос воли к знанию в ориентировании в мире состоит в критическом ограничении смысла знания и его возможностей. Воля к знанию вообще не имеет границ; она переходит любую границу; она не хочет терпеть неудач, но принуждена терпеть неудачи.
Мужество истины (Mut zur Wahrheit) заключается поэтому не в слепоте утверждения некоторого знания о бытии в себе. Оно заключается, скорее, в открытости неограниченной воли к знанию, которая видит, как сама необходимо терпит неудачу. Эта воля к знанию не может утомиться ни в каком незнании. Она ослабевает, превращаясь в «не хочу больше знать», только если ослабевает и сама экзистенция. Поэтому незнание как движение экзистенции не вносит неуверенности в изучение возможного для меня знаемого, но только обостряет во мне всякий решительный способ знания.
- Абсолютная совесть становится достоверностью в незнании не как знание о чем-то, но как решительность своего собственного внутреннего делания и внешней деятельности.
Эта достоверность возгорается от присущего воле к знанию незнания, если в суверенную волю к знанию привходит новая страсть -стремление достичь незнания, в котором вместо возможности возврата к знанию воздействует исток экзистенциальной достоверности (zu dem Nichtwissen zu gelangen, an dem, statt der Möglichkeit der Rückkehr zum Wissen, ursprung existentieller Gewißheit wirksam ist). Это страсть, в которой невозможность знать бытие (das Nichtwissenkönnen des Seins) уже не просто терпят, но свободно принимают как цену за достоверность подлинного самобытия в отнесенности к своей трансценденции. Я и здесь принимаю незнание не ради его самого, поскольку в нем, как в пустоте, я мог бы только пойти ко дну, но потому что это есть дарованная мне ситуация поворота, в которой я должен находить себя, несмотря на незнание и вопреки ему.
В этом незнании я удостоверяюсь в себе самом, если остается недоступным .ни для какого обоснования то, что я люблю и верю, что в пограничных ситуациях я все же могу жить, и что там, где уже невозможно мышление, становится ощутимо бытие трансценденции. Как знание в мире терпит крах от непроницаемого сопротивления другого, мыслимого мною по ту сторону всего мною мыслимого, словно бы посредством немышления, как материя, так и всегда, пока я мыслю, я безмолвно мыслю при этом немыслимое, божество как недоступное пониманию, скрывающееся от меня как в самом ясном свете, так и в самой темной основе (Wie das Wissen in der Welt scheitert an dem undurchdringlichen Widerstand des Ändern, das ich jenseits des von mir Gedachten als Materie gleichsam durch Nichtdenken denke, so denke ich überall, solange ich denke, schweigend das Undenkbare, die Gottheit, als das Unverstehbare, das sowohl im hellsten Licht wie im dunkelsten Grunde sich mir verbirgt).
В незнании экзистенция как свобода отсылается к самой себе. Если бы абсолютное знание имелось налицо в предметно-фиксированной форме, будь то как положение для познавания или как цель для деятельности, то абсолютное сознание экзистенции было бы уничтожено; и оставалось бы только сознание вообще, в которое вступало бы - отныне объективное - абсолютное, и существование превратилось бы в театр марионеток, где кукол дергают за нити эти самые объективности.
Поскольку экзистенция еще только должна исполнить своей достоверностью то незнание, на котором она узнает опытом себя самое, знание незнания хотя и есть всеобщая формула для выражения абсолютного сознания, однако же это сознание как действительная достоверность незнания исторично и незаменимо. То, что действительность как достоверность сознания и как его незнание каждый раз вызывают друг друга к жизни в конкретной неповторимости, - это исконный факт, без которого выражающая это философская мысль остается лишь бессодержательной игрой.
- В поворотном пункте незнания движение обращается вспять через подвергающую все сомнению неизвестность (Ungewißheit). Проход сознания через этот поворотный пункт можно охарактеризовать психическими явлениями. Чувственное состояние приступа головокружения и состояние ужаса -это аллегория движения абсолютного сознания, которое, прикасаясь к истоку в исчезновении всего, вновь всплывает из истока (des absoluten Bewußtseins, das im Vergehen von allem den Ursprung berührend aus ihm emportaucht). В головокружении я теряю объективную опору, я падаю; в ужасе я отшатываюсь от чего-то такого, за что потом сам могу все-таки приняться. Как движение к безусловному, я испытываю головокружение в мышлении о пограничных ситуациях и содрогаюсь в ужасе перед тем решением, которое перед лицом этих пограничных ситуаций мне самому предстоит принять активным избранием.
Головокружение как вращательное движение, не двигающееся с места и, однако, лишающее нас устойчивости положения, - это аллегория теоретических мыслей метафизики, в которых я трансцендирую все мыслимое. В приступе головокружения делается ощутимой отрицательно - феноменальность (Erscheinungshaftigkeit) существования, а положительно - достоверность бытия трансценденции. Головокружение во всяком случае есть разрушение объективности; там, где оно наступает, знание прекращается. Поэтому при допущении, что все в принципе доступно объективному знанию, головокружение само становится аргументом: где оно наступает, там, видимо, мыслили неверно. Если же, однако, мыслимость есть только форма явления как существование, тогда головокружение, напротив, становится возможным истоком для вступления в глубину бытия (möglicher Ursprung für den Eintritt in die Tiefe des Seins).
Поэтому приступ головокружения - это один из истоков философствования (Daher ist das Schwindligwerden ein Ursprung des Philosophierens). Правда, головокружение, в котором все просто в кружении вихря вновь погружается в хаос, есть только ничто. Оно становится философским как вдумчивое кружение головы при мышлении, в котором мне хотя и кажется, что все кружится колесом, но это кружение остается словно бы в моих руках, так что благодаря головокружению я понимаю в самом непонимании (so daß ich durch den Schwindel im Nichtverstehen verstehe). Правда, в нем я подошел к границе, на которой человек желает невозможного - желает перескочить через свою собственную тень, - но в движении мне стало видно то, что раскрывается для меня только в нем и без него раскрыться не может, и что теперь в возвратном движении направляет определенное философское мышление.
Головокружение над крутым обрывом в бездну, когда меня тянет броситься вниз и я в ужасе отшатываюсь от края, - это аллегория воли к разрушению, встречающейся нам в движении абсолютного сознания, когда как бы искушающий голос говорит: все нужно разрушить (alles muß ruiniert werden). В этом разрушении воздействует на нас притягательность темноты, стремления утонуть в ней, в воле к разрушению - бесцельный риск не от избытка сил, но от отчаяния. Конечный порядок существования в безосновной и потому поверхностной регуляции жизни так же противоположен этой воле, как и подлинный энтузиазм верующей любви. Содрогающийся от ужаса в головокружении порыв движется между этими возможностями, только бы прочь от иллюзий поверхности, только бы ближе к истинному бытию или истинному ничто; тогда он внезапно оказывается поставленным перед выбором и решением. Если первому опыту стала зримой возможность, то во втором совершится знающее избрание: или экзистенция, удостоверившись в некоем бытии, возвратится к себе, или же начнется бегство в умножающейся вине, и это бегство знает лишь один конец - ничто (Wenn einem ersten Erfahren die Möglichkeit sichtbar geworden ist, wird im zweiten wissend gewählt: entweder kehrt Existenz zu sich zurück, eines Seins gewiß, oder es beginnt die Flucht in sich mehrender Schuld, die ein Ende nur in Nichts kennt).
Еще в самом падении головокружения возможно обратиться к бытию. Сознание того, что это необратимо, хотя и может быть выражением нежелания; в таком случае фатализм окончательности стал пассивностью неотрывающегося от себя пустого делания. Но то, что и в самом деле чего-то невозможно вернуть назад, потому что оно означает вечное решение, - это - мерило бытия во времени, в силу которого это бытие влечется в свою глубину. Самая крайность возможности перед лицом бездны становится истоком действительности экзистирования в непостижимом возвращении к самому себе (Zusichselberkommen).
- Движение содрогания в головокружении и ужасе становится в страхе поворотным пунктом как сознание возможности быть уничтоженным (Bewußtsein des Vertilgtwerdenkönnens). Страх есть приступ головокружения и ужас свободы, стоящей перед выбором. Только через страх, в преодолении страха можно достичь решительности абсолютного сознания.
В отношении к существованию всякий страх возникает из стоящего за ним страха смерти. Избавление от страха смерти разрушило бы и всякий другой страх. Слепой страх животного и зрячий страх мыслящего человека необходимо принадлежат к составу существования, потому что существование желает сохранить себя. В ответ на угрозы оно заботится о себе, инстинктивно или с предусмотрительностью и расчетом на то, как уменьшить эти угрозы. Даже нечто малое еще может быть предметом страха, поскольку оно указывает на возможную надвигающуюся действительность угрожающего характера или даже только напоминает нам о ней; и страх остается беспредметным как всепроникающее сознание гибнущей конечности (alles durchdringende Bewußtsein der versinkenden Endlichkeit).
Чем полнее мое здоровье, тем с большей вероятностью я живу в наивном бесстрашии (Angstlosigkeit), однако во всецелой зависимости от этой своей витальности. Это не преодоление страха, а забвение о нем, и он сразу же дает о себе знать при болезни, при умножении возможностей угрозы, при безработице, при удалении моих витальных привычек. Без страха остается необходимая как условие самого существования деятельность заботливости (Vorsorge); слишком сильный страх, опять-таки, препятствует ей. Забота о сохранении жизни в предвосхищающих расчетах мысли уменьшают страх за существование; мы хотели бы получить объективную безопасность. Но как бы ни было осмысленно стремление к такой безопасности, достичь ее, тем не менее, невозможно. Заботящийся труд обо всякого рода гарантиях бывает подлинным только в соединении со знанием о недостоверности на той или иной границе. Напротив, нежелание активно стремиться к возможным гарантиям -это неистинная пассивность (Umgekehrt ist es unwahrhaftige Passivität, die möglichen Sicherheiten nicht aktiv zu erstreben). Но пребывать в витании между заботливостью и знанием о ненадежности возможно только при преодолении страха, растущего из другого корня:
От страха за существование сущностно отличен экзистенциальный страх перед возможностью ничто. Я стою перед бездной, не только потому что скоро вовсе перестану существовать, но потому что в подлинном смысле вовсе не существую. Я более не забочусь о своем существовании, не испытываю более чувственного страха смерти, но уничтожающий страх виновно потерять себя самого (die vernichtende Angst, schuldig mich selbst zu verlieren). Я осознаю пустоту бытия и пустоту моего бытия. Витальное отчаяние в ситуации, когда я должен умереть, - это только аллегория экзистенциального отчаяния в ситуации отсутствия достоверности моего самобытия. Я не знаю, чего мне желать, потому что я хотел бы избрать все возможности, не хотел бы упустить ни одной из них, и все же ни об одной из них не знаю, решает ли она дело для меня. Я уже не могу совершать выбора, но пассивно предаюсь на волю становления событий. В сознании своего экзистенциального небытия я спасаюсь бегством от этого сознания в слепое делание произвольного, просто как функцию (Betrieb).
Страх за подлинное бытие как экзистенцию не знает заботливой предусмотрительности и расчета и не знает внешней угрозы. Здесь нужно видеть возможность небытия, хотя и не может быть никакой заботливой техники для ее уменьшения. Только в самостановлении через историчную коммуникацию от экзистенции к экзистенции просветляет себя абсолютное сознание, из которого становится возможно и это витание в конечном существовании как позиция покоя (Schweben im endlichen Dasein als Haltung der Ruhe).
Автоматический процесс никогда не выведет меня из страха.
Страх за существование невозможно было преодолеть при помощи объективной безопасности; никакую заботу нельзя опровергнуть рационально убедительными доводами; любое бедствие всегда остается возможным, а самое страшное для существования, в конце концов, - достоверно предстоящим. Меланхолия отчаяния, в своей направленности на возможности страха всегда бывает права. Преодолевают ее, только релятивируя во владении способами знания из достоверности бытия, которая может возникнуть в экзистенциальном страхе. Тогда для меня возможно хладнокровие, не отменяющее страха, но властвующее над ним.
Экзистенциальный страх еще менее возможно преодолеть при помощи объективной безопасности. Правда, этой безопасности растерянно ищут в объективных гарантиях земных авторитетов. Однако тому, кто побывал однажды в свободе с собою самим, эти авторитеты могут дать только судорожную безопасность (krampfhafte Sicherheit). Скорее, абсолютное сознание непрестанно должно изначально повторять себя само, и оно остается зависимым в своем удостоверении от фактического страха. Поэтому преодоление не означает отмены. Возможно прямо-таки желать страха из состояния пустого безразличия, с тем чтобы вновь прийти к себе самому. Мужество страшиться и мужество преодолевать страх составляет условие для истинного вопрошания о подлинном бытии и для побуждения к безусловному. То, что может быть уничтожением для нас, есть в то же время путь к экзистенции. Нет свободы там, где нет угрозы возможного отчаяния (Der Mut zur Angst und ihrer Überwindung ist Bedingung für das echte Fragen nach dem eigentlichen Sein und für den Antrieb zum Unbedingten. Was Vernichtung sein kann, ist zugleich der Weg zur Existenz. Ohne die Drohung möglicher Verzweiflung ist keine Freiheit).
В пограничной ситуации страх может остаться как уничтожающее головокружение. Никакой рациональный довод не может подвигнуть индивида, если он без веры пребывает в отчаянии. Даже и его отрицательная вера, если он чувствует себя виноватым за свое безверие, не вынудит в нем веры. Для человека, изолирующегося от собственного истока, исполнение остается недоступно; кажется, будто его добрая воля не в силах ничего произвести. Вместо того чтобы совершать движение через поворотный пункт, человеку вменяется в обязанность выносить страшную пустоту, расторжение которой представляется ему невозможным, пока не достанется ему на долю, словно дар.
Преодоление страха в абсолютном сознании - это необъективный, но переживаемый в глубине души критерий философской жизни. Тот, кто из собственного истока ищет пути к абсолютному сознанию, без объективных гарантий против страха, тот живет философски, и сообщения рациональных просветлений с этого пути суть для него философия. Тот, кому достоверны объективные гарантии, живет религиозно; рациональные просветления с этого пути суть для него богословие. (Wer den Weg zum absoluten Bewußtsein aus eigenem Usrprung sucht, ohne objektive Garantien gegen die Angst, lebt philosophisch, und die Mitteilungen rationaler Erhellungen von diesem Wege sind ihm die Philosophie. Wem objektive Garantien gewiß sind, lebt religiös', die rationalen Erhellungen von diesem Wege her sind ihm Theologie). И в том, и в другом индивид как душа ведет борьбу за бытие в отсвете своего абсолютного сознания, которое он должен обрести в движениях из поворотного пункта.
- Если незнание есть поворотный пункт, из которого воздействует на нас исток всякой возможности, если головокружение и ужас понуждают к движению, если страх как сознание возможности быть уничтоженным в смешавшейся свободе (das bewußtsein möglichen Vertilgtwerdenkönnens in verwirrter Freiheit) изводит из себя мою самость как дарованную мне же, то совесть есть голос в поворотном пункте, требующий от меня различать и решать в этом движении (die Stimme am Wendepunkt, die in der Bewegung zu unterscheiden und zu entscheiden fordert).
- В совести со мною говорит некий голос, который есмь я сам. Этот голос не просто присутствует во всякое мгновение; мне должно быть возможно слышать, чтобы воспринять его негромкую побудку; мне должно быть возможно ожидать в неопределенности, если этот голос молчит; а потом его требование может вновь неотклонимо предстать мне; я слышу его вполне громко и стараюсь заглушить его, если желаю поступить вопреки ему. Это - моя коммуникация со мною самим, как бы в расколотости моего бытия. Обращение истока моей самости к моему эмпирическому существованию. Никто не призывает меня; я сам говорю с собою. Я могу убежать от себя, а могу остаться верным себе (zu mir halten). Но эта самость, которая я подлинно есмь потому, что могу быть ею, еще не предстоит действительно (ist nicht schon da), но говорит из истока, чтобы направлять меня в движении; она молчит, если я двигаюсь верно (in der rechten Bewegung bin) или если я совершенно потерял себя.
В совести я отстранен от себя (Im Gewissen habe ich Distanz zu mir). Я не отдан во власть себе как существованию, которое дано и только разыгрывается. Я вмешиваюсь в себя самого и, насколько это в моих силах, порождаю в существовании то, что я есмь. Между моим существованием и моим еще не раскрытым подлинным самобытием вступает совесть как действительность, исходя из которой я должен признавать или отвергать то, что будет отныне для меня бытием.
Совесть - это то требующее (das Fordernde), что позволяет в восхождении приступать к бытию с сознанием истины. Это - то возбраняющее, что встает у меня на пути, когда я могу утратить бытие. Все то, чего я не вправе делать, истинно все же только благодаря тому, что я делаю положительно. Совесть, говорящая «нет», в силу которой я воспрещаю себе, есть рука положительной совести. Но в возбраняющей позиции совесть ощутительнее для нас, поскольку здесь она в раздоре со мною, тогда как в качестве положительной совести она делается одним со мною. Поэтому совесть как голос совести в удерживаемом раздвоении есть существенным образом именно «нет». Демонион Сократа мог только отговаривать его от поступков53. Даже положительные поступки, совершаемые мною в силу обращенного ко мне как бы извне требования совести, остаются пустыми до тех пор, пока в них не исполнится абсолютное сознание достигшего единства с собою самобытия; они сохраняют до того характер отрицательности. Если, однако, голос совести, пришедший в единство со мною в существовании, уже не находит более нужным что-то говорить, но молчит, потому что я есмь моя самость, - то свобода есть здесь необходимость, а воление есть долженствование (Wenn jedoch die Stimme des Gewissens, eins mit mir im Dasein geworden, nicht mehr zu sprechen braucht, sondern schweigt, weil ich ich selbst bin, ist die Freiheit Notwendigkeit, das Wollen Müssen).
- Совесть требует различать между добром и злом. Но она есть лишь инстанция, а не порождающий исток. Ее мерка поэтому содержательна только исходя из абсолютного сознания, из любви и веры; но как различающая инстанция эта мерка может быть высказана формально:
То, что я делаю, обязано быть таким, чтобы я мог желать мира вообще таким, в каком это должно было бы происходить повсюду. В совести мне показывает себя бытие, которому как сущему всеобщим образом я раз навсегда могу сказать «да». (Was ich tue, soll so sein, daß ich wollen kann, die Welt überhaupt sei so, daß es überall geschehen müsse. Im Gewissen zeigt sich mir das Sein, zu dem ich als allgemein seiendem für immer ja sagen kann).
Поскольку в совести, взирая на такой мир вообще, я хотя и отвлекаюсь от своей историчной данности, на мгновение подвергая ее сомнению, но все же могу произвести не мир вообще, а только собственное бытие в историчном мире, то вопрос совести к самой себе гласит: насколько она желает осуществлять из безначальной свободы, а насколько из исторично обязывающей себя свободы. Меркой для решения совести становится содержание историчной основы в принятии на себя.
В безвременном идеале, ограничиваемом и определяемом в овремененной историчности, меркой совести служит то, что я желаю вечно быть тем, что я есмь в своем делании (daß ich das, was ich in meinem Tun bin, ewig sein will); все равно - высказываю ли я эту мерку как готовность к повторению в вечном возвращении; или же я согласен принять на себя долю ответственности за все возможные последствия; или же, наконец, в этом делании как явлении я читаю выражение открывающегося в нем подлинного бытия.
- Я не могу оставаться в непосредственности своего существования и поведения. Если совесть привела меня к различению, то она требует от меня решиться: не просто существовать таким, каков я есть, но избрать то, в качестве чего я желаю быть (nicht da zu sein, wie ich einmal bin, sondern zu ergreifen, als was ich sein will). Из возможности многого я возникаю в решимости (Entschluß) как самость.
Решимость есть ответ на призыв совести в светлости различающего мышления (Entschluß ist die Antwort auf das Gewissen in der Helligkeit des unterscheidenden Denkens). Она есть не правильное решение партикулярной проблемы практической растерянности для сознания вообще, но экзистенциальное решение, как абсолютное сознание. Всего лишь конечная решимость на основе всестороннего размышления и всех имеющихся сведений принимает решение о том, что вероятно правильно, и успех этого решения показывает, было ли оно правильным; оно условно и не есть ответ самобытия на зов его совести. Экзистенциальная же решимость как подлинный ответ совести избирает безусловно, любой ценой избирая при этом себя (wählt unbedingt im Sichergreifen um jeden Preis); успех как случайный исход последствий в удаче или неудаче в мире не служит доказательством ни за, ни против. Однако и экзистенциальная решимость существует не непосредственно, как чувство и побуждение, но есть лишь выдержавшая проверку бесконечной рефлексии, но в конечном счете безосновная непосредственность, которая безгранично использует для своего осуществления всякое знание, мышление, опыт.
Решимость есть зрелость как действительность после сугубо возможного, однако такая зрелость, которая есть не завершение, но начало движения, в качестве которого она проявляется во времени. Доказательный успех есть уже не случайный исход счастливых обстоятельств, но верность, которая проходит испытание делом как крепкая приверженность решимости, происхождению и решению во всех ситуациях существования. Это движение есть энтузиазм, который все еще продолжает находить и подобен вечной юности решимости; она есть страсть, желающая также и осуществить то, что возможно.
Я и моя решимость - не две разные вещи; как лишенное решимости существо, я разорван в самом своем абсолютном сознании. Но если я решился, то только весь я. Мгновение решимости, как решение есть зачаток, разворачивающийся затем как целая жизнь, есть самобытие в его целом, каким оно, подтверждая себя, повторяется в последовательности своих историчных обликов.
В решимости есть неистребимость как упорство во всех переменах ее явления. Но эта сила решительности существует не просто как витальная сила и беззаботная храбрость, как говорят обыкновенно, например, о «решительных людях»; но, из волевого решения она есть сохраняющаяся при всей мягкости слушания и реагирования решительность сокровеннейшего самобытия, которое может рискнуть всем.
- Формы образованности этической истины, которые исторически принимала совесть и которые позволяют ей принимать решения согласно всеобщим правилам, имеют, однако, свой источник и основание проверяемости всегда лишь в изначальной совести, которая перед лицом границ выносит свое решение исторично, не признавая над собою ничьего приговора и лишь сама изрекая истину. Совесть неосязаема (ungreifbar), но там, где она сохраняется в чистоте и без маскировки, ее приговор не ведает ошибок.
У совести есть ступени ее явления. Хотя она бывает безусловной и изначальной только там, где стоит у границы, во временном существовании ей нужны закрепы (Verfestigungen), нисходящие даже вплоть до правил подобающего, но которые она допускает лишь до тех пор, пока они не противоречат ей в ее истоке. Но я не могу успокоиться ни в одной из этих форм. Совесть не удовлетворяется ни абсолютным велением извне, ни всеобщим законом, который может быть усмотрен в сознании вообще; ни непосредственным чувством на одно мгновение, ни произволом, говорящим «я так хочу (ich will nun einmal so)»; ни сознанием целостности моего эмпирического существа, но требованием объективной ситуации для достижения известной цели существования. Все это существует как относительные формы, в которые совесть переводит себя как в существование.
Совесть убаюкивают всякого рода объективностями, конвенциями и нравственными законами, учреждениями и порядками общества. Масса не допускает совести, всякий объективный порядок, объявляющий себя безусловным, отвергает ее. Утверждающаяся на самой себе совесть обречена поэтому, скорее всего, - там, где она дает о себе знать другим, - сделаться для них ненавистной. Толпа признает ее только как общую совесть, т е. не признает совсем. Поэтому подлинно изначальная совесть не должна показываться в мире, а должна скорее молчанием оберегать себя в то же время от ложных притязаний, к которым она может соблазнить человека. Ибо действия в мире должны оправдывать себя имеющими здесь силу аргументами. Апелляция к совести была бы здесь столь же ничтожна, как апелляция к чувству. В качестве оправдания она есть только разрыв ищущих соглашения переговоров. Ссылка на свою совесть имеет здесь смысл как выражение вызова к безусловной борьбе. Открытой и потому не объективно зафиксированной инстанцией совесть бывает только в экзистенциальной коммуникации от индивида к индивиду, в которой она высказывается сполна и ставит под сомнение, чтобы прийти к своей истине вместе с другим.
- Спокойная совесть возможна как исток и как мгновение, но без иллюзий невозможна как налично пребывающее (Bestand). Ибо совесть, поскольку она постигает себя в чистоте только у границ, нельзя ввести в заблуждение относительно вины. Спокойная совесть в партикулярных вопросах есть рационалистический самообман (rationalistische Selbsttäuschung), который довольствуется тем, чтобы в каждом случае исполнить то, что представляется рассудку правильным; при этом все смутное, но действительное игнорируется. Спокойная совесть в целом невозможна, поскольку целое никогда не предстает нам в чистом виде. Проистекающая из совести деятельность не преодолевает вины; скорее, эта вина как некий пребывающий непорядок (ein bleibendes Nichtstimmen) в явлении бытия есть вечно беспокойное жало совести (der nie aufhörende Stachel des Gewissens).
- Даже если в своей совести я предстою трансценденции (angesichts der Transzendenz stehe), то предстою все же так, что не слышу ее и не могу повиноваться ей, как голосу из иного мира. Голос совести не есть голос Божий. В слове совести слышим как раз молчание божества. Божество остается здесь, как и повсюду, потаенным (Im Sprechen des Gewissens ist grade das Schweigen der Gottheit. Sie bleibt hier wie überall verborgen). В совести я вижу для себя указание на трансценденцию, но остаюсь утвержденным на себе самом. Божество не лишает меня свободы, а значит, и ответственности тем, что оно показывается мне само.
Отождествление «голоса совести» с «голосом Божиим» запутывает для меня и меня самого, и божество, если оно приводит меня на такую позицию, как если бы Бог, противопоставляя мне себя как некое Ты, обращал ко мне слово. В таком случае самокоммуникация совести объективно оформлялась бы как мнимо непосредственная коммуникация с Богом.
А это впоследствии отменило бы, прежде всего, фактическую коммуникацию от экзистенции к экзистенции. Как может, - для того, кто напрямую общается с Богом, - иметь еще абсолютное значение другой человеческий индивид! Бог как Ты, с которым я состою в общении (Verkehr), становится средством самозамыкания закрытой нетерпимости к чужой совести. Всякое отношение к Богу, которое не осуществляется сразу же как экзистенциальная коммуникация, благодаря которой это отношение только и может быть истинным, -не только сомнительно само по себе, но оно есть предательство экзистенции.
Но это значит, что с отождествлением голоса совести и голоса Божия для меня утрачивается и сама совесть, и божество. Божество было бы сковано в совести, как в тесноте; а совесть уже не была бы той свободной исконностью, которая находит себя лишь в движении.
Наконец, совесть в ее историчном облике всегда есть совесть человека. Совесть противостоит совести; единой универсальной совести не существует. Так что же, значит, Бог стоит против Бога, когда истина совести одного человека борется против истины совести другого? Было бы саморазрушительным высокомерием притязать на обладание божеством только для себя одного и не соглашаться признавать его же для другого.
Если Бог не является объективной действительностью в мире, не показывает себя, и если даже в совести он не говорит с нами сам, то он мог бы все-таки косвенно обнаруживать себя в совести, причем решительнее всего там, где совесть становится борьбой с божеством: Я есмь в совести, как самость, у истока моей вновь и вновь подвергающей себя сомнению безусловной воли; благодаря совести я в темноте существования возвращаюсь в пограничных ситуациях к себе самому; в ней я словно вопрошаю божество, не получая ответа, и либо склоняюсь, доверяя ему, но не понимая, перед действительным, либо же, стоя в вопрошании перед божеством, вступаю в разногласие с действительным. Поэтому в совести бытие-к-Богу (das zu Gott Sein) означает одновременно возможность восстать против Бога по мотивам совести (aus dem Gewissen gegen Gott sich aufzulehnen). Искать Бога в совести есть одновременно возможность, высказываемая в величайшем своенравии ищущего как отрицание Бога.
- Из мнимо непосредственной коммуникации с Богом следует претензия на то, чтобы отстаивать услышанное от Бога как значимое для всех и требовать повиновения тому, что было сказано Богом. В самом деле, если бы можно было слышать голос Божий, никто не мог бы противиться ему. Но претензия, выдвигаемая в мире людьми и человеческими институтами, не есть утверждаемый в этих людях и институтах голос Божий. Всякий утвержденный на себе, пусть бедный, но все же свободный и смелый человек должен отвергнуть эту претензию. Его право - в силу своей свободы, которой косвенно, своей потаенностью, требует божество, призывать слушать голос самого Бога, или, если не услышим прямо его голоса, признавать для себя в мире только присутствие экзистенции, движение в коммуникации и этическую действительность, которая в мире никогда не может получить окончательной завершенности как образец для возможного подражания. Поэтому подлинные люди так часто отказывались собирать вокруг себя приверженцев; они хотели свободы вокруг себя и хотели обрести свободу для возможной коммуникации. Претензия человека, который говорил бы нам, как передает традиция об Иисусе: «Я - путь, истина и жизнь»54, должна была бы окончательно удалить говорящего так от того, чье абсолютное сознание коренится в его совести.
Человек, говорящий так, как говорит Иисус, - если он говорил бы правду, - уже не был бы человек, был бы бесконечно удален от человека, - он был бы - Бог. Его голос был бы непосредственно голосом божества; следовать ему было бы неизбежно. Но к нашей совести обращается слово, в котором Иисус требует различения и решения. Если он говорит: «Не мир пришел Я принести, но - меч»55, и если он осуществляет собою в мире образ (Gestalt) истины, полагающей себя самое абсолютной, то нам остается только решительно последовать ему (что это означает, - с захватывающей душу наглядностью явлено всем в тех людях, которые в продолжение тысячелетий принимали всерьез мысль о последовании Христу; в его парадоксальности и последовательности этому последованию нужно научиться у Киркегора56) - или решительно не следовать ему. Все среднее было бы в действительности более против него, чем самая решительная вражда с ним. Тот, кто живет философски, не оговаривая этому условий в религиозной гарантии, тому приходится всю жизнь внутренне бороться с этой возможностью.
Совесть отступает перед другой силой, если она идет ко дну в молитвенной жизни, из которой непосредственно говорит с нами божество. Кромвель всю ночь молился перед принятием тех решений, которые были для него, по совести, невозможны. Он находил в молитве согласие и черпал отсюда достоверность, с которой позволял себе делать то, что было политически необходимо57. Кто переживает таким образом в молитве объективное предначертание, должен сделаться для нас сомнителен. Для кого совесть и молитва становятся тождественны в своих результатах, вследствие чего отсюда становится возможно выводить притязания, - того целая бездна отделяет от раскрывающего себя человека, пытающегося в безграничной коммуникации в мире прийти к истоку совести, и только на границе этого истока в глубочайшем одиночестве без всяких объективных притязаний предстоять своей трансценденции, которую он называет Богом.
Совесть, таким образом, или сама есть исток, и не имеет более судей над собою, или же она становится обманчивым словом. Если мы обратим внимание того, кто верует в авторитет и, принимая решения, вопрошает этот авторитет наряду со своей совестью, на то, что он ведь не мог бы признавать в себе свободной совести, если бы отдавал первенство авторитету, - то он ответит нам, например, так: здесь выбирать не приходится, и для него-де совесть тоже важнее: ибо, если в душе его говорит голос Божий, он последует этому голосу, а не слову церкви. Это утверждение, которое было бы готовым определением еретика, к тому же и само по себе обманчиво. Если голос совести как таковой уже понимается как голос Божий, то мне позволительно не запутывать Бога в этот вопрос; но если голос Божий есть то самое сверхъестественное предначертание, получаемое через молитву, то в таком случае я, собственно говоря, оставляю в стороне совесть, и тогда оказывается вполне осмысленно, если об истине утверждающих себя как объективные божественных велений будет принимать решение опять-таки объективный институт, церковь. Кто знает голос Божий как непосредственный голос тот уже тем самым исповедует одновременно веру в неоспоримый авторитет. Противоречие в собственном смысле здесь невозможно, возможно только, что две объективности, по несчастью, могут противоречить друг другу. В этом разноречии лично услышанный голос в его субъективности непременно будет релятивирован объективным распоряжением церкви, хранящей в себе опыт тысячелетий.
Но непосредственное слышание голоса Божия, который как таковой должен был бы только сокрушить меня, не было бы слышанием голоса совести. От истины некоторого переживания, которое при ретроспективной проверке можно было бы понять просто как галлюцинаторное переживание, я еще вправе отказаться ради другого голоса, требующего от меня повиновения,- но не могу отказываться ради него от истины голоса совести. Скорее, напротив: содержание объективного, непосредственного предписания само подлежит проверке моей совести. Положение, гласящее: мы хотим следовать голосу Божию даже вопреки слову нашей церкви, отнюдь нельзя, таким образом, принимать за выражение свободы самобытной экзистенции; ибо к объективной церкви надлежало бы отнестись с куда большим доверием, чем к подобному субъективному опыту, никакого доверия не заслуживающему. Если мы думаем, что этим положением мы, несмотря на повиновение авторитету, спасаем свободу в нашей совести, то мы заблуждаемся. Совесть, - как раз потому, что не есть голос Божий, - есть подвижный и движущий исток истины моего бытия, которая может ввести меня в безграничную коммуникацию с ближайшим ко мне, но не может привести к повиновению, разве что в партикулярных и относительных делах и в порядках мира.
Ибо, если бы мы захотели сказать, что по совести отрекаемся от собственной совести, потому что эта наша совесть подчинена обманчивой субъективности, - это был бы только словесный трюк. Истинно лишь то, что в детстве и потом в течение всей жизни мы в обширных сферах жизни следуем авторитетам как формам нашей историчной субстанции; но при всяком конфликте, затрагивающем то, что для меня существенно, именно совесть, а не требование авторитета, оказывается решающе значимой для самобытия. В этой форме признания авторитета сам авторитет, как абсолютно значимый, уже оказывается снятым.
Наше мышление бывает естественно и бывает самим собою там, где в поле его зрения - отдельные определенные предметы, и где оно мыслит свои собственные формы. Но там, где оно отворачивается от всякой предметности и увлекает к истокам, иными словами, становится философским мышлением, - там оно или становится догматически неистинным в ложной предметности, или делается тем более напряженным, косвенным, тем менее воспроизводимым по образцу, чем более оно приближается к истоку, из которого я могу быть, но которого я не могу знать. Здесь все без исключения становится поводом для недоразумений, здесь для чистого рассудка остаются только пустые имена: они называют то, что для него не есть. Кто высказывает, мысля, исполнение абсолютного сознания, тот ближе всего подводит к истоку; поэтому и трудность становится здесь наибольшей. Она обнаружится в том, что вместо сообща совершаемого движения является непосредственное, накапливающееся речение (Die Erfüllung des absoluten Bewußtseins denkend auszusprechen, würde dem Ursprung am nächsten führen; daher wird hier die Schwierigkeit am größten. Sie wird sich darin kundgeben, daß statt einer mitzuvollziehenden Bewegung ein unmittelbares, sich häufendes Sagen auftritt).
Рассмотренное нами до сих пор движение, потрясающее в незнании, головокружении, страхе, определяющее в совести через различение и решение, окончилось бы ничем, и совесть замерла бы перед пустотой, если бы из истока не приходило то, что подхватывает это движение. Поскольку совесть в поворотном пункте есть хотя высшая инстанция, но не исполнение, и зависит от другого истока, она не может сделаться самовластной в своей независимости, утверждаясь как бытие вообще (Sein schlechthin).
Это изначальное, разбуженное движением и подчиненное им высшей инстанции, есть исполненное абсолютное сознание.
Исполненное абсолютное сознание было бы вне мира в некоммуникабельном unio mystica58 с трансценденцией, в котором утопает Я, отрекающееся от себя самого и от всякой предметности. Оно есть для экзистенции явление в мире, в котором оно объективируется для себя самого посредством деятельности и предметного мышления.
Абсолютное сознание может быть просветлено как любовь, которая, будучи активной, есть вера и достигает безусловной деятельности; будучи же созерцательной, есть фантазия и становится метафизическим заклинанием. То, что вырастает из нее, состоит одно с другим в неразделимой корреляции.
Различать в самом себе абсолютное сознание - значит допустить в нем два срыва подряд: оно срывается в беспредметное движение, а затем еще раз - в неадекватную предметность, так что об абсолютном сознании говорят так, словно речь идет о психических явлениях. Поэтому, по отношению к исполнению абсолютного сознания, словоохотливость сильнее всего сдерживает себя: дистанция между словом и действительностью, несмыкаемо значительная во всяком просветлении экзистенции, выглядит здесь как оскорбление. Но философия как воля к величайшей непосредственности, знающая о ее невозможности, умеет утвердить, вопреки давлению молчания, и в самом деле требующегося в конкретной действительности жизни, - свое слово в стихии всеобщего.
- Любовь есть самая непостижимая, потому что самая безосновная и самоочевидная, действительность абсолютного сознания. Здесь - исток всякого содержания, только здесь - исполнение всякого искания.
Совесть остается растерянно беспомощной без любви: без нее она оказывается во власти тесноты пустого и формального. Отчаяние пограничных ситуаций развеивается любовью. Незнание становится в восхождении любви исполненной смысла действительностью; любовь - его опора, как и оно, на нее опираясь, бывает ее выражением. Любовь же есть и возврат из приступа головокружения и содрогания ужаса к достоверности бытия.
Глубокое довольство бытия в существовании действительно лишь как присутствие любви, боль существования есть то, что мне приходится ненавидеть, пустота небытия, - это когда я в плоском безразличии не люблю и не ненавижу, восхождение вверх - в любви, падение - в ненависти и безлюбовности.
Любящий живет не в потустороннем мире за пределами чувственного, но его любовь есть бесспорное присутствие трансценденции в имманентности, чудесное здесь и теперь; он полагает, что созерцает сверхчувственное. Экзистенция нигде больше не обладает достоверностью своего трансцендентно обоснованного бытия, как только в любви; никакой акт истинной любви не может быть потерян бесследно.
Любовь бесконечна; она не знает предметным образом, что и почему она любит, и не может натолкнуться на какое-либо основание в самой себе. Лишь из нее получает обоснование существенное; она же сама уже себя не обосновывает.
Любовь ясновидит. Пред ее взглядом желает быть явным то, что есть. Она не замыкается, но может являть неумолимое желание знать; ибо она терпит боль отрицательного, как момент собственной своей сущности. Она не копит слепо всякое благо и не творит себе в утешение тусклого совершенства. Но тот, кто любит, видит бытие другого, которое как бытие из истока он безосновно и безусловно утверждает: он хочет, чтобы оно было.
В любви есть восхождение и удовлетворение в настоящем, движение и покой, усовершенствование и бытие-добрым. Энтузиазм стремления, казалось бы никогда не достигающего цели, сам есть настоящее, которое в этой форме как явление во времени всегда находится у цели.
Любовь, будучи как исполненное настоящее только вершиной и .мгновением, словно окружена ностальгической тоской. Ее утрачивает только любовь, достигшая завершенности присутствия.
Любовь есть повторение как верность. Но всякое объективное чувственное присутствие и я сам, каким я был, повториться не могут. Повторение - это вечно единый исток любви, облекающийся в ту или иную возможную в настоящем времени форму.
Любовь - это становление собою и предание себя. Там, где я подлинно отдаю себя всего, без оговорок, там я нахожу себя самого. Где я оглядываюсь на самого себя и удерживаю что-то про запас, там я впадаю в безлюбье и теряю себя.
Любовь достигает своей глубины в отношении экзистенции к экзистенции. Тогда всякое существование становится для нее как бы личностью. Любящему созерцанию природы открываются душа ландшафта, духи стихий, гений каждого места.
В любви есть уникальность. Я люблю не всеобщее, а то, что незаменимо присутствует в настоящем. Все любящее и любимое связано с частными условиями и лишь постольку как единственность неотъемлемо нужно другому.
В любви есть абсолютное доверие. Исполненное настоящее (erfüllte Gegenwart) не может обмануть. Любящее доверие основано не на расчете и не на гарантиях. То, что я люблю, это - как дар, и все же это - моя сущность. В любви я обладаю такой достоверностью, которая не может обманываться, и становлюсь виновен в истоке своего существа, если принимаю одно за другое. Ясновидение истинной любви не может допустить смешения. Несмотря на это, безобманность есть для меня как чудо, которого я не вменяю себе в заслугу. Только оставаясь правдивым и честно действуя в повседневной жизни, я могу подготовить возможность того, что в подобающее мгновение меня охватит любовь, для которой все эти предпосылки будут уже вполне ничтожны.
Любовь существует в борющейся коммуникации, но уклоняется в лишенную всякой борьбы общность обладания (kampflose Gemeinschaft des Besitzes) или в безлюбовные ссоры (liebloser Zank). Она живет в исполненном почтения взгляде, но уклоняется в зависимость, исполняющую культ авторитетов. Она существует в помогающей caritas, но уклоняется в самоудовлетворение избирательного сострадания (Selbstgenuß wählenden Mitleids). Она живет в созерцании прекрасного, но уклоняется в эстетическую необязательность. Она, еще не имея предмета, существует в безграничной возможности своей готовности, но уклоняется в упоение (Rausch). Она есть чувственное вожделение (sinnliches Begehren), но уклоняется в наслаждающуюся эротику (genießende Erotik). Она существует в изначальной воле к знанию, ищущей открытости (Offenbarkeit), но уклоняется в пустое мышление или в любопытство (Neugier). Неисчислимое множество форм составляют как бы плоть любви. Если эта плоть обретает самобытное существование, то любовь уже умерла. Она может присутствовать повсюду, и без нее все гибнет в ничтожности. Ей свойственна чарующая сила, и она может оставаться истинной даже там, где разжижается, обращаясь в человеколюбие или любовь к природе, на основании которых ее пламя возгорится впоследствии снова.
- Вера есть присущая любви достоверность бытия как внятно осознанная достоверность (Glaube ist die Seinsgewißheit der Liebe als ausdrücklich bewußte). Вера, обретшая самостоятельность, одушевляет из собственной достоверности породившую ее любовь.
Вера есть, далее, достоверность бытия, становящаяся активной в безусловной деятельности. В то время как знание своими последствиями с необходимостью сделало бы жизнь невозможной, вера есть умение жить в знании (das Lebenkönnen im Wissen).
Вера как исток также не допускает обоснования. Я не могу желать веры, но желаю из веры. Веру не доказывают, но она понимает себя каждый раз в специфической предметности мыслей или образов; просветляя себя, она находится в пути к некоторому всеобщему.
Веру нам следует спросить о том, как что она верит и во что она верит. Субъективно вера есть тот способ, каким душа обладает, не имея достаточных понятий, достоверностью своего бытия, истока и цели. Объективно вера высказывается как содержание, которое как таковое остается в себе самом непонятным и, более того, как сугубо предметное содержание вновь исчезает (Glaube ist zu befragen, als was er glaubt, und an was er glaubt. Subjektiv ist Glaube die Weise, in der die Seele ihres Seins, Ursprungs und Ziels ohne ausreichende Begriffe gewiß ist. Objektiv wird der Glaube als Inhalt ausgesprochen, der als solcher in sich selbst unverständlich bleibt, vielmehr als nur gegenständlich wieder verschwindet).
- Вера в своем явлении верит не чему-то, но во что-то. Она не обладает неуверенным знанием о некоем предмете, например, как мнением, что нечто невидимое существует; скорее, вера есть достоверность бытия в настоящем существовании, в которое как в явление некоторой экзистенции и идеи она верит. Вместо того чтобы в неуверенном знании оставить этот мир ради чего-то потустороннего, вера остается в мире, в котором восприемлет то, во что она может верить в отношении к трансценденции. Так я верю в какого-нибудь человека, и верю в объективности, которые для меня представляют явление идеи, к которой я причастен,- в отечество, брак, науку, профессию. Вера в исполняющей меня идее - это единство с объективировавшимся общим делом (Der Glaube in der mich erfüllenden Idee ist die Einheit mit einer objektiv gewordenen gemeinsamen Sache). Но вера в человека как экзистенцию есть предварительное условие, без которого вера в идеи теряет почву под собою и быстро становится промыслом (Betrieb) не более чем объективного существования в принудительных порядках, в терпимых и по привычке исполняемых правилах. Только там, где идея действительна в людях как экзистенциях, в отдельной действительности каждого из которых в эту идею верят, идея бывает истинна и действенна. Там, где уничтожаются экзистенции и остаются одни только индивидуумы,- любые идеи прекращаются. Но где терпят крушение идеи, там остается все же вера в экзистенцию как возможность в каждом индивидуальном человеке. В гибнущем мире любовь экзистенции к экзистенции, нищая, потому что лишенная пространства объективного существования, остается могущественной, потому что по-прежнему остается истоком достоверности бытия. Из этой экзистенции могут рождаться новые идеи в данном нам мире, который мы проникаем деянием и знанием и который мы вновь преобразуем затем силою этих идей.
На основе веры в идею и экзистенцию растет вера в трансценденцию. Возможная экзистенция прежде всякого опредмечивания имеет сознание трансценденции. Прежде всякого выдумывания определенной трансценденции она чувствует себя защищенной в ней или в напряжении к ней. Защищенность или угроза экзистенции каждый раз облекается в историчную форму ее предметного самопросветления, которое, в сознательно конструируемой систематике, есть метафизика и богословие.
Если предметное содержание фиксируется как таковое, то происходит подмена, в которой просветление веры превращают в налично данный объект. На место веры вступает суеверное знание (abergläubisches Wissen). Вера застывает: она получает теперь пищу из некоторого знаемого, а не из достоверности бытия, из суживающего фанатизма, а не из любви; вместе со своим истоком в любви вера утратила и свое содержание.
Если вера оставляет мир, то она и прекращается; она теряет себя в unió mystica с бытием. Там, где я соединяюсь с божеством, оставляя себя самого и мир, становясь Богом сам, там я больше не верю. Вера чужда unio mystica, который не верит, а имеет. Вера есть достоверность бытия в явлении, вера в божество, которое столь совершенно утаивает себя, что при приросте знания становится все менее вероятным. Это достоверность при одновременной отдаленности (Es ist Gewißheit bei gleichzeitiger Ferne).
- Вера ускользает от меня, если становится рационально-убедительно достоверной. Где я обоснованно знаю, там я не верю. Для того чтобы признавать объективно значимое, не требуется бытие экзистенции. Если поэтому вера выдает себя за объективно достоверную, то это - неправда веры (Unwharheit des Glaubens). Вера - это риск. Совершенная объективная недостоверность - субстрат подлинной веры. Если бы божество было зримо или доказуемо, мне не было бы надобности верить в него. Скорее, когда я вижу, как иссякают все объективные источники веры, - то именно в этом опыте свобода экзистенции осознает свой исток в отношении к трансценденции.
Знание обращено на конечное в мире, вера же - на подлинное бытие. Знание при всей надежности подвержено критическому сомнению в бесконечном процессе; вера совершается, когда выдержит испытание как сила экзистенции.
То, во что я верю, когда оно обретает для меня дар слова в предметном мире, - то я есмь сам силою своего самобытия, - не пассивно, не объективно, не как просто приемлющий, но как мое существо, за которое, как я сам знаю, я ответствен, хотя волей и рассудком я и не могу принудить себя верить.
Истину моей веры в ее объективации проверяет моя совесть в свете моей историчной ситуации. Всякая же рациональная проверка веры есть только обнаружение (Freilegung) ее как не поддающегося обоснованию истока.
Вера есть доверие как нерушимая надежда. В ней как доверии основе бытия получает разрешение сознание недостоверности всего, что есть в явлении. Совершившаяся в ней достоверность бытия знает, что предстоит перед лицом трансценденции, хотя никакое чувственно-реальное отношение к ней и не могло бы придать себе обманчивой видимости истины.
- Вера как достоверность бытия лежит в истоке абсолютной деятельности; она существует как историчность.
В деятельности, поскольку эта деятельность не совершается случайно ради сугубо мгновенных целей, но покоится в глубине некоторой основы, обязывающей и ведущей без всякой цели, вера есть готовность вынести все. В вере направленная на цели деятельность способна бывает соединиться с достоверностью о том, что делает истинное, даже если все будет тщетно. Неисследимость божества дает покой и стимул делать то, что я могу, пока это возможно (Im Handeln, sofern dieses nicht zufällig für bloß augenblickliche Zwecke geschieht, sondern auf der Tiefe eines Grundes ruht, der zweckfrei bindet und führt, ist Glaube die Bereitschaft, alles zu ertragen. In ihm vermag sich die auf Zwecke gerichtete Tätigkeit zu vereinen mit der Gewißheit, das Wahre zu tun, auch wenn alles scheitert. Die Unerforschlichkeit der Gottheit gibt Ruhe und Antrieb zu tun, was ich kann, solange es möglich ist):
В существовании не бывает надежных прогнозов; все находится в пределах между очень значительной вероятностью и невероятностью. Как существующая жизнь (daseiendes Leben) мы ищем надежности', невозможность повергает нас в отчаяние. Но вера способна отказаться от надежности в явлении. Во всех опасностях она твердо держится за возможность; она не знает в мире ни надежного, ни невозможного.
Эта активная вера находит себе высшее оправдание, если деятельное осуществление ее историчной уникальности встречается с противоречащим ему на первый взгляд сознанием предстоящей в конце концов гибели всего - гибели моего ближайшего, моей собственной, моего народа, гибели всякой объективации и реализации. Если это сознание сохраняет себя в чистоте, не допуская зафиксировать его в чем-то потустороннем (как налично сущем царстве) или в чем-то посюстороннем (как длительно сохраняющейся жизни его народа, или как в нескончаемом прогрессе осуществления идей), - то становится возможна вера трансцендирующей достоверности бытия в незамутненном отныне никакими интересами соединении с божеством.
- Фантазия как абсолютное сознание - это любовь, которая становится просветлением достоверности бытия в созерцании вещей, в образах и мыслях.
Если изъять меня из тех интересов, которые приковывают меня как эмпирического индивида к вещам или отталкивают от них, я живу как действительность существования в действительности бытия (lebe ich daseinswirklich in der Seinswirklichkeit). Существование становится как бы просвечивающим. Силою фантазии я постигаю бытие в шифре всего предметного как нечто такое, что не может стать предметным, хотя и присутствует непосредственно.
Фантазия есть положительное условие для осуществления экзистенции. Без фантазии как пространства возможного она остается прикованной к тесноте одной лишь действительности существования, ей недостает действительности бытия, которая ощутима в раздвоении на субъект и объект лишь благодаря тому, что вещи становятся шифром. Благодаря фантазии освобождается глаз, который видит бытие. Без нее существование нескончаемого множества действительностей есть лишь плоское царство мертвых. Но она может постичь более глубокую истину, чем всякое отвлеченное знание об эмпирической действительности.
Содержания фантазии предстоят нашему взгляду с изначальной достоверностью, имеющей свой масштаб оценки в самой себе. Здесь не может быть проверки на основе доводов или целей.
Превращая фантазию в средство, ее лишают самой ее сущности. В ней пребывает то бытие, из которого получает для меня оправдание существование, - а не наоборот.
В фантазии я удостоверяюсь в сверхчувственном происхождении своего существования, поскольку ее содержания получают действительность для меня в сопряжении с исторично определенной любовью и действием в мире. Абсолютное сознание как фантазия проникает в основу бытия повсюду, где я бываю действителен, в мгновение решения, в непрерывности деятельности, в образе жизни (Lebensführung), в мировом существовании; она присуща в воспоминании и в тишине погружения (Stille des Sichversenkens).
Фантазия позволяет мне пережить опытом завершенное, покоящееся в себе. В пограничной ситуации все кажется мне разорванным, невозможным или нечистым. В фантазии я переживаю совершенство бытия как красоту и узнаю, - в своем, быть может, дерзостном риске, - красоту даже и того, что пугает или разрушено. Правда, красота эта недействительна, в смысле существования, но она не иллюзорна, если смотреть на нее в свете любви абсолютного сознания. Что действительно как идея, как экзистенция и трансценденция, то словно бы становится доступно восприятию фантазии как красота (Was als Idee, Existenz und Transzendenz wirklich ist, das wird als Schönheit gleichsam wahrnehmbar für Phantasie).
Фантазия действует наглядно (образуя формы) или мыслительно (спекулятивно). В обоих случаях объективная формация есть не законченное содержание фантазии, а только ее язык. Я не узнаю образов искусства, если буду только созерцать; я должен сам преобразиться в них, в самом созерцании выходить одновременно за его пределы, однако так, чтобы ничто не оставалось лишенным созерцания, которое надлежит привести к живой насущности настоящего. Я не овладею никакой философией, если буду только мыслить; это возможно лишь в усвоении, где мышление становится сообщением для немыслимого, которое, однако, в каждом из его моментов как бы замещено неким помысленным (Durch Anschauen allein erfahre ich nicht Gestalten der Kunst; ich muß mich darin verwandeln, in der Anschauung zugleich über sie hinaus sein, aber so daß nichts ohne die zur Gegenwart bringende Anschauung ist. Durch Denken allein bemächtige ich mich keiner Philosophie, sondern nur in der Aneignung, in der das Denken Mitteilung wird für Undenkbares, das aber in jedem seiner Momente durch ein Gedachtes gleichsam vertreten ist). Формообразующая фантазия (Bildende Phantasie) - это жизнь в образах как символах бытия, спекулятивная фантазия - это жизнь в мыслях как удостоверениях бытия.
Ввиду опасности ее изоляции в необязательности фантазия как абсолютное сознание двусмысленна; она может быть и глубочайшим откровением, и разрушительной иллюзией.
Фантазия видит только в смысле возможного и по-прежнему всеобщего, пока не обращается к историчному присутствию экзистенции. Без этого сопряжения фантазия видит только возможное пространство экзистенции; она еще остается тогда игрой, предаваясь которой она отыскивает следы бытия в предметном существовании, не запечатлевая своего собственного бытия на этой действительности существования. Поэтому как созерцательное исполнение в возможном фантазия есть также опасность отвлечения в сторону, покров на суровой действительности существования. Она соблазняет нас жить в мире образов и мыслей как некотором самодовлеющем бытии.
Ибо всегда сохраняется различие между ни к чему не обязывающим миром возможности и погружением в экзистенциальную действительность. Восторженный энтузиазм душевного созвучия с образами фантазии в поэзии, искусстве и философии, в истории человеческого величия, - это нечто совершенно иное, чем самостный акт трансцендирования в насущно решающей экзистенции (Selbstvollziehen des Transzendierens in gegenwärtig entscheidender Existenz). Там я могу забыть себя; здесь - действительность самости. Если я поддамся соблазну, то могу зафиксировать для себя как сосуществующие два мира: мнимый мир, в котором я восхожу к красоте, и действительный мир, в котором я себя презираю. Тогда я меряю все вещи абстрактным абсолютом и разрушаю для себя действительное ради некоторого воображаемого возможного, вместо того чтобы исполнить это возможное и в его насущной действительности видеть истинное величие.
Между верой и фантазией невозможен какой-либо выбор. Вера без фантазии остается неразвитой (unentfaltet), фантазия без веры - недействительной, но обе они неистинны без любви. При объяснении абсолютного сознания его лишь неадекватным образом удается разлагать на моменты; эти моменты никак нельзя изолировать один от другого или действовать одним против другого.
Любовь, вера, фантазия, как исполненное абсолютное сознание, составляют, правда, чистое присутствие этого сознания, но в эмпирическом существовании все мыслимое и образуемое в них конечно, и явление абсолютного сознания встречает препятствия.
Опасность заключается в том, что начинают цепляться за мыслимое и образуемое, хотя оно и конечно, как за абсолютную истину. В то время как оно есть истина лишь для экзистенции, узнающей себя в его объективности, его фиксируют объективно. - Если эмпирическое, составляющее лишь плоть экзистенции в ее абсолютном сознании, принимают как существование за абсолютное, то глубина его исчезает; остается лишенное фона (hintergrundloses) сугубое существование.
Другая опасность состоит в том, что все в существовании видят только как конечное и исчезающее и теряются в беспочвенности субъективного беспокойства (Bodenlosigkeit subjektiver Unruhe).
Против фиксированное ирония и игра удерживают все лишь объективное в непрочном витании. Смешению объективности и экзистенции противится стыд. Беспокойству на основе абсолютного сознания, - в те времена, когда оно не имеет сил восходить как исполненное сознание, - противодействует, обнаруживая достоверность его возможности, хладнокровие.
- Универсальное становление и исчезновение, исчезновение эмпирического, как всякий раз индивидуального сущего во времени - это как бы ирония действительности: существующее, как если бы оно само существовало, есть кажимость; существует лишь то, что исчезает (Das allgemeine Werden und Vergehen, das Verschwinden des Empirischen als des jeweils Einzelnen in der Zeit ist gleichsam die Ironie der Wirklichkeit: das Daseiende, als ob es selbst sei, ist ein Schein; da ist, was verschwindet).
В силу относительности всех объективных значимостей для некоторой, всякий раз особенной, точки зрения, оказывается невозможно считать нечто чисто объективное абсолютным. Желание экзистенции быть всецело собою в сугубой объективности некоторого поступка, чего-то знаемого, сказуемого, образуемого (Wißbaren, Sagbaren, Bildbaren) терпит неудачу из-за неадекватности всякой объективности в качестве всеобщей объективности. Объективность есть функция в присутствии бытия для экзистенции (Funktion in der Seinsgegenwart für Existenz), но как таковая она всегда ограничена и косна. В вершинных точках исполненной экзистенции ее сознание бытия объемлет и превосходит все объективное, которое, будучи схвачено в его наибольшем распространении, остается все же как бы вплавлено в этом объемлющем. Если существование, уже не пронизанное более экзистенцией, выступает как таковое, если объективности появляются перед нами как самобытные, то ирония в отношении к ним становится формой охранения абсолютного сознания, будь то в слабости этого сознания, чтобы оно могло сохраниться в возможности, будь то в еще неясной его зачаточности, чтобы оставить свободным простор для той экзистенции, что должна пробиться в будущем.
Поскольку все, что становится объективным в мире существования, как таковое отличается конечностью, обнаружение конечности даже самого великого ясно показывает, что именно оно ставит под вопрос. Ирония - это всеуничтожающий взгляд мышления из возможной экзистенции, перед которым не может устоять ничто желающее зафиксировать себя как значимость.
Ирония может быть насмешкой; в таком случае она полемически хочет только уничтожать и становится искусственным выражением презрения, служащим для того, чтобы скрыть от глаз нашу собственную слабость. В издевке есть смех, за которым таится эта воля к разрушению. Но в содержательной иронии смех есть выражение боли любви, вызываемой достоверностью узренного бытия (Ausdruck des Schmerzes der Liebe aus der Gewißheit gesehenen Seins). Абсолютное сознание живет не в той пустой и произвольной иронии, которая желает только, чтобы все исчезло, но в иронии, исполненной тем, что открывается в самом исчезновении. В проблематичности всего находит себе удостоверение уверенность в подлинном (In der Fragwürdigkeit von allem vergewissert sich die Sicherheit im Eigentlichen).
Полемическая ирония знает, что смешное убивает, но любящая ирония знает, что она не может повредить. В иронии, зная об ограниченности, я люблю с тем большей решительностью. Как полемика увлекает к иронии как средству уничтожения, так влечет к ней и любовь, чтобы показать себя в ней как безусловную достоверность.
У иронии нет твердой точки опоры, откуда бы она совершала свое релятивирование; она существует в некой тотальности, которая включает в себя и ее самое. Только как полемическая ирония она бывает партикулярна и не ставит на карту, вместе с другим, себя. Но как любящая ирония она ставит себя на тот же уровень, на котором подвергает сомнению и себя самое, как и все остальное. В совершенном витании всякой объективности для нее остается достоверным бытие, перед которым исчезает для нее все - и она сама.
В иронии есть зоркое чувство действительности. Но полемическая ирония видит действительность словно одним глазом, в частностях и потому неистинно, любящая ирония видит ее целой. Но в то время как единство подлинного видения действительного и все проникающей любви живет только в избытке жизни экзистенции (im Überschwang der Existenz), раздор повседневности нуждается в иронии, которая любит не притворяясь, но еще не умеет пережить опытом восхождения к единству.
Как позиция души из целокупности экзистенции ирония есть юмор (Ironie ist als Haltung des Gemüts aus dem Ganzen der Existenz Humor). Эта позиция оберегает абсолютное в недостаточном. Лишенному действительности идеализму не нужен юмор для возгонки его ничтожных утешительных сентенций. Моралист и рационалист может совершенно без юмора строить свои насильственные конструкции существования, и все-таки оно с необходимостью исчезает у него на глазах, лишенное экзистенции, до тех пор пока в пограничных ситуациях он сам не разобьет неправду своей пленной серьезности.
Ирония выступает в виде шутки, и все же она серьезна. Она не допускает никакой серьезности, которая бы сама не подчинилась также шутке. Она означает опасность уклониться и упасть до необязательного разрушения в насмешках. Она же - и гарантия от уклонения в неистинное освящение объективностей.
- Игра существует как наивное удовольствие витальной силы, свободное от всякого бремени действительности (Spiel ist als naive Lust der Vitalität ohne alle Last der Wirklichkeit). Как освобождение от принуждений действительности она есть путь к необязательности. Смех сопровождает удовольствие игры, как и иронию.
В игре есть просветленность (Hellwerden) как момент абсолютного сознания. Игра набрасывается (wird entworfen) на основе серьезности в некотором пространстве возможного. Поэтому игра обретает содержание. Она - не забава (Spielerei).
Философствование как высказывающее вымышление (aussagendes Erdenken) есть в этом смысле игра. Философствуя, сознавать этот момент игры, - это хранительное средство, позволяющее предотвратить всякую объективную фиксацию высказываний в виде считающихся неоспоримыми (unbefragbar) истин. Ничто сказанное как объективно установленное непозволительно принимать за столь весомую истину, чтобы она становилась неприкосновенной. Каждая философская мысль в свою очередь подлежит релятивированию. В торжественном обладании истиной как объективно высказываемой забывают об игре; в глазах иронии эта торжественность делается смешной. Меня обязывают не объективные перечни, а ответственность за то, что я их составил. Я не отставляю их с легким сердцем в сторону, но остаюсь их господином, вместо того чтобы подчиняться им. Неистинная серьезность, забывающая о моменте игры в философских объективностях, оказывается в самих корнях своих недоступной для проверки. Она не остается свободной, потому что уже неспособна слышать и понимать. Только в среде игры возможна в то же время подлинная серьезность. Таким способом мы должны сохранять присущую философствованию напряженность: оно всегда есть язык предельной серьезности, но одновременно как язык оно не есть сама эта серьезность. Между необязательностью спонтанного мышления и оцепенением в окончательной объективности движется истинное философствование как свобода этой ответственной игры. Истина есть там, где серьезность историчной действительности усиливается благодаря сознанию игры в философских мыслях. Если в философствовании я ожидаю призыва к основе и истоку, то бываю разочарован, когда мне говорят мнимо объективные правильные мысли об абсолютном, которые мне надлежит просто принять как данность. Но философствование истинно, как игра, в которой я учусь видеть возможности.
- Там, где моя недостаточность привлекает к себе внимание, я стыжусь, - или же я стыжусь возможных недостаточностей всякий раз, где вообще бросаюсь в глаза другим. Нагота вызывает стыд там, где видна другим как таковая, она перестает быть стыдливой там, где мы обнажены среди нагих. Того, что делают все, мы не стыдимся.
В то время как потерял стыд тот, кто исчезает во всеобщем и уже не чувствует и не мыслит более как Я, для того, кто знает себя обязанным перед собою как возможной экзистенцией, сохраняется неистребимый корень стыда в его самобытии. Однако этот экзистенциальный стыд - иной, чем стыд психологический. Оба они возникают из самосознания, но психологический стыд - из сознания значимости отдельного существования в зеркале других, экзистенциальный же - из заботы о неправде и возможности неверного разумения перед другой экзистенцией. Психологический стыд как конечный мотивирован и понятен из вовлеченности эмпирического индивидуума; экзистенциальный стыд, будучи как безусловный непостижим в общих понятиях, есть функция предохраняющей позиции, исходящей из подлинной самости. Например, покраснение ввиду возможного презрения ко мне со стороны других, или из страха быть обнаруженным, или страха, что на меня могут по ошибке сложить ответственность за что-то, - совершенно отлично от покраснения, вызываемого потаенным самобытием, которое бы другие могли заметить, отстоять, спросить. Первое сопряжено с внутренней слабостью самосознания, второе же, при внутренней силе, есть боязнь быть неадекватно понятым как самость в мире объективностей, где имеет значение одно всеобщее. Этот отстраняющий стыд защищает нашу самость от путаницы, вследствие которой она в искажающем понимании других могла бы, как самость (als es selbst), показаться предъявляющей противоестественные требования в сфере всеобщего.
Экзистенция стыдится по аналогии с сознанием недостаточности в психологическом стыде, потому что экзистенция в своей объективности как таковой всегда обладает также сознанием своей слабости. Ибо она становится неистинной, если ее объективацию принимают за саму экзистенцию, а не только за явление ее, всегда также и сомнительное в своей объективности; она не может ни выступать как утверждение своего бытия-экзистенцией, ни выдвигать притязания на признание (Anspruch auf Anerkanntwerden) в качестве экзистенции, и не может, как воля к экзистенции, трактовать экзистенцию как некоторую цель. Повсюду, где она говорит и где возникает хотя бы даже только возможность подобного толкования, экзистенция стыдится своей слабости. Она не имеет права становиться объективной, разве только косвенно. Поэтому молчание экзистенции перед самой собою и перед другими есть самое сокровенное в ее действенном явлении, несвоевременному расцветанию которого противится ее стыд.
Экзистенциальный стыд появляется уже там, где в сфере объективного сосуществования людей внимание индивида обращается на него самого как экзистенцию вообще. Там, где затронут я сам, хотя при этом и не совершается на том же уровне, коммуникация от экзистенции к экзистенции с обоюдной откровенностью, - я должен стыдиться (Wo ich selbst berührt werde, ohne daß auf gleichem Niveau eine Kommunikation von Existenz zu Existenz in gegenseitiger Rückhaltlosigkeit sich vollzieht, muß ich mich schämen).
Экзистенциальный стыд производит отстранение, в котором как таковом еще не осуществляется никакой исток; но он бережет возможность, чтобы она не растаяла.
- В экзистенциальном стыде совершается защита тайны, которую высказать, однако, мы не могли бы, если бы даже захотели; любые слова здесь только сбивают с толку. Поэтому слово (das Sagen) в просветлении экзистенции как философии хотя и есть попытка найти в сфере всеобщего путь к просветлению самости; но это просветление еще не совершается в доступном слову, и доступное слову остается, скорее, только путем.
Поэтому специфическая опасность возникает из самого философствования, которое как формация помысленного или следует по пятам за экзистированием как просветление, или же опережает его как призывающее указание возможностей. Философствование не покоится в себе самом, и его можно спутать с действительностью экзистирования, в котором только оно и получает смысл и проверку делом. Я могу, уклоняясь, принять высказывающее философствование за саму экзистенцию. Если хотят, чтобы философия как таковая давала удовлетворение, вместо того чтобы быть функцией в экзистенции, из которой и для которой она и мыслит, то философию лишают ее подлинного содержания. Вместо того чтобы быть ясностью мысли, она становится предметом мечтательности, видимость которой лишает нас действительной экзистенции. Кто в самоутешении застревает на одной лишь мысли об истоке, тот как раз и может потерять сам исток; ибо просветление истока совершается лишь в том, что из него исходит. Поэтому пути просветления экзистенции - не пути к познанию, на котором бы следовало остановиться, но пути к той точке, что призывает нас обратиться, чтобы теперь с большей уверенностью и ясновидением возвратиться в существование (Darum sind Wege der Existenzerhellung nicht Wege zu einer Einsicht, bei der zu verweilen wäre, sondern Wege zu einem Punkt, der zur Umkehr auffordert, um nun gewisser und hellsehender ins Dasein zurückzukehren).
Опасности быть неверно понятым, опасности недоразумения о самом себе и опасности неистинного пребывания на месте противодействует в философствовании некий стыд, который оно всякий раз должно осмелиться разбить, чтобы через него позволить принудить себя к возвращению в самые решительные формы объективности как непосредственности, но непосредственности лишь возможного. В последовательном ряду методов выражения - от логических методов к психологическим и далее к метафизическим -этот стыд усиливается. Он неотступно держится слабости мыслимого, оказывающейся явной для всех уже в самом по себе недоразумении нашей мысли. В логических выражениях для просветления экзистенции поводом к стыду является рассудочная ничтожность логического круга, парадокса и чистого отрицания. В выкладках понимающей психологии стыд пробуждает назойливая близость к эмпирически-действительному, которое вовсе не имеют в виду как таковое. В метафизических мыслях и образах стыд вызывает в нас возможность принять их за очевидные содержания догматической веры или видеть, как их унижают до простых аллегорий. И каждый раз стыд может исчезнуть в том идеальном случае, когда говорящий с уверенностью знает, что находит понимание (Verständnis), исключающее все эти смешения и делающее вполне невозможным упрямую приверженность логически отрицательному, психологически конкретному, метафизическому предмету. Но и в этом случае стыд исчезнет лишь постольку, поскольку мысль и выражение достигнут такой чистоты, мерилом для которой обладает только философствующая совесть. Да ведь каждый философствующий то и дело впадает в уклонения, грешит нечистыми формами выражения, излишними откровенностями, рациональными схематизмами. Он должен постоянно, направляемый этим стыдом, работать ради одной цели: достигать предельно возможного, без робости вопрошать и формулировать поверх всех границ, и все же сохранять при этом максимальную личную деликатность. Это возможно только при таком витании выражения и мысли, которое не задерживается и не склоняет задержаться нигде, и все-таки может просветлять и даже будить. Как в научных изысканиях логическая совесть становится регулирующим началом для порыва мысли, рождающегося из содержания идеи, так в философском просветлении экзистенции стыд становится регулирующим началом для мыслей и образов, что обретают формулировки, возникая из страсти нашего сознания экзистенции.
- Самый глубокий стыд существует как бесконечное молчание, являющееся из экзистенции, которая достоверна о себе, но знать себя не может. Она не хотела бы привлекать к себе внимание, потому что хочет уберечь себя, чтобы не потерять себя перед самой собою в нескончаемом вихре неистинного понимания. Все должно оставаться как бы само собой разумеющимся, естественным, неприметным; задачи в мире надо исполнять со скромностью, без притязаний молчащей экзистенции, - не потому чтобы этой экзистенции не было, но для того, чтобы она сохранила себя в чистоте в мгновения исчезающей действительности и стала поистине зрима для экзистенции ближайшего. Если она неустанно трудится в мире над тем, чтобы проникнуть то, что она может проникнуть, потому что только тогда оно обретает содержание для нее самой, - то делает это все же, не высказывая требований; ибо это высказанное требование превратило бы в цель то, что, если только пожелать его прямо как цели, без следа пропадет.
Поэтому оберегающий стыд вполне может спросить: зачем вообще говорить там, где уместная речь невозможна? почему не хранить молчание? зачем нарушать стыд и делаться непосредственно откровенным? Слова и в самом деле были бы не нужны, если бы мы с уверенностью и надежно жили, поступали и действовали из истока в непрерывном течении целой жизни, а не только в отдельные забытые мгновения. Поскольку же нас сбивает с толку не только неверное понимание слова, но и само существование. возможной экзистенции нужно вспоминающее мышление.
Противление стыда мысли как таковой становится поэтому двусмысленным. Как подлинный стыд он охранительно действует там, где хотят не ко времени говорить в неподходящем месте, в неверном смысле, где речь (das Reden) неподлинна, где эту речь трактуют как знание; это защищает от опасности уклонения в философствовании.
Однако противление, выдающее себя за стыд, может, наоборот, защищаться от истока как от требования свободы, о которой, как о нашей собственной возможности, мы не хотели бы слышать напоминаний; это отречение хотело бы избавить себя от лишних затруднений, отказавшись даже от слова; если о возможности вовсе не говорят, она сама может исчезнуть. Это неистинное противление существования против экзистенции есть опасность не-философствования (Dies unwahre Sichsträuben des Daseins gegen Existenz ist die Gefahr des Nichtphilosophierens).
Если противление есть подлинный стыд, то оно пребывает в тишине и умолчании: это нереагирование как возможность все же отреагировать. Это спокойное сокрытие, там, где неподлинные речи выбиваются на первый план.
Но если противление есть защита от возможности стать собой, то оно обыкновенно внушает подозрения своей яростью и шумной полемикой. Именно это противление в подчеркнутом стыде вполне совместимо с потерей всякого стыда.
- Есть невозмутимость как спокойствие нервов, как детская бестревожность (Unstörbarkeit) еще незрячей наивной души, как жизнь в счастливых ситуациях. Невозмутимость как момент абсолютного сознания стоит в пограничных ситуациях. Она есть спокойствие достоверности бытия как обретенный фон и как будущая возможность. Она - не исполнение, как высота бытия в существовании, но тишина достоверности без решения в настоящем. Это сознание защищенности - возможная позиция повседневной жизни, не мерило, но средство защиты. Разбивается оно не ударами конечности, которые оно умеет выдержать, но страстью экзистенции в ее решениях. Молчащая тишина нарушается откровениями бытия в пограничных ситуациях, которые в конце концов снова обретают покой для себя в невозмутимости.
Невозмутимость - не то же, что свобода от аффектов в дисциплинированном стоицизме, удобное недопущение-до-себя ситуаций, но она - охранное средство с высоты на отдалении (Sicherung im Fernsein von der Höhe); она может принять меня в себя, когда бытие лишается блеска и мне недостает меня самого. Но сама по себе она не довлеет себе, а потому пребывает в готовности и из самой себя увлекает в движение и исполнение.