Исток историчности
1. Историческое сознание и историчное сознание. - 2. Абсолютное бытие и историчность. -3. Резюме.
Историчность как явление экзистенции
1. Историчность как единство существования и экзистенции. - 2. Историчность как единство необходимости и свободы. - 3. Историчность как единство времени и вечности. - 4. Непрерывность историчного.
Отграничение смысла историчности от объективирующих формул 1. Историчное в отличие от иррационального и индивидуального. - 2. Историчное в отличие от бытия-звеном в некотором целом. - 3. Метафизическое расширение историчности.
Осуществления
1. Верность. - 2. Теснота и широта историчной экзистенции. - 3. Повседневность. -4. Аллегория.
Уклонения (Abgleitungen)
1. Покой в прочном. - 2. Самообожествление. -3. Неистинное оправдание. - 4. Ни к чему не обязывающая историчность
- Историческим сознанием мы называем знание об истории. Но не как это знание о чем-то таком, что случилось, подобно тому как всегда и везде что-нибудь случается, но мы называем это знание историческим, только если оно постигает совершившееся как объективные предпосылки нашего существования в настоящем, и в то же время как нечто иное, которое, поскольку оно само было, было само по себе уникально и неповторимо. Это историческое сознание получает исполнение в исторических науках. Оно подтверждается во всеобъемлющей панорамной картине всемирной истории и в нашей -всегда лишь ограниченной - способности интерпретировать ныне существующее из его прошлого. И все же в историческом сознании мы всегда, зная и изучая, лишь противостоим случившемуся, рассматривая его и вопрошая его о его причинах. Настоящее, поскольку оно становится объектом в этом сознании, тоже рассматривается так, как если бы оно уже совершилось. Кроме того, историческое сознание направлено на публичное, на социологическое и политическое, на учреждения и нравы, на произведения и влияния. Оно существует для меня не как для этого индивида, но для меня как частного случая нынешнего человека, или даже частного случая человека вообще, который лишь по случайности живет сегодня и который поэтому хотя и ограничен в своем знании содержаниями случившегося до сих пор, но не ограничен в способе знания. Я как индивид есмь в этом знании не я сам, но сознание вообще; я как знающий отделен от объекта, который я знаю.
Нечто иное представляет собою подлинно историчное сознание, в котором самость осознает свою историчность, в качестве которой она только и существует действительно. Это историчное сознание экзистенции должно быть изначально личным сознанием. В нем я сознаю себя в коммуникации с другим историчным самобытием: я как я сам привязан во времени к последовательности моих неповторимых ситуаций и данностей. Но в то время как историческое бытие объектов, в том виде, в каком я подразумеваю его в своем знании, исторически есть для меня, но не для себя самого, я в своем историчном бытии знаю себя самого как историчного для себя. Здесь бытие и знание неотделимо связаны друг с другом в самом истоке. То, что мы лишь впоследствии разделяем в своем мышлении: историчное бытие и это знание о нем, - экзистенциально есть одно и то же настолько, что одно не существует без другого: без знания, т.е. светлого овладения и присутствия (helles Ergreifen und Dabeisein), нет историчного бытия, а без историчной действительности нет знания. Разделив их, я сделал бы себя для себя самого знаемым объектом. То, что я теоретически знаю о себе, то как партикулярное и объективированное уже не есть более я сам. Как избранное и принятое оно вновь становится мною, будучи вплавлено в активный историчный процесс моего возможного экзистирования. Это тождество самости как знания в историчном сознании и самости как историчности в действительном становлении невозможно представить каким-либо непротиворечиво мыслимым образом: оно есть самое достоверное и светлое в экзистенции, но самое непостижимое для теории.
Только из этого историчного истока историческое впервые по-настоящему становится историчным. Без него оно имело бы только смысл произвольного ряда событий, соотнесенного с положительно или отрицательно оцениваемым существованием в настоящем. Однако мое теоретическое знание об истории (Historie) становится, также и за пределами всякой исторической науки, функцией возможной экзистенции, поскольку содержания и образы этого знания обращаются ко мне, говорят со мною, предъявляют мне требования или отвергают меня, а не просто наличествуют замкнуто сами по себе, как далекие образы, или, иначе говоря: поскольку они, будучи усвоены в философско-историчном сознании, становятся функцией вечно-настоящего в экзистировании. Но историчное сознание индивида подлинно исполняется, расширяясь в этом необозримом пространстве, лишь поскольку из него возникает действенное настоящее, и исполняется неистинно, поскольку оно остается только рассматриваемым образом (betrachtetes Bild). Только в историчном сознании историческое знание получает источник своего смысла. Исторические науки производят знание для того, чтобы оно снова стало элементом этого сознания. Всякое отстранение и выстраивание предметных рядов, всякое лишь объективное исследование причин и следствий есть только промежуточная стадия чистой теории. Свою силу оно доказывает по мере способности его результатов найти воплощение в подлинном историчном сознании экзистирующей в настоящем самости.
Историчное сознание - это светлость фактической историчности экзистенции в существовании.
- Если я пытаюсь мыслить бытие как абсолютное, то терплю неудачу в этом мышлении:
Либо я мыслю его как трансценденцию. Но поскольку трансценденция не есть ничто для меня, она, в том виде, какой она является мне, есть нечто особенное; мое мышление овладевает шифром трансценденции в мире, а не ею самой. Только в некоторой абстрактной, неисполнимой, всякий раз вновь снимающей саму себя мысли я могу не обинуясь утверждать абсолютное. И все же, даже если эта мысль в себе самой и остается пустой, но благодаря тому, что я вообще постигаю ее, мое существование может проясниться для меня как абсолютно ограниченное существование: ибо, сравнительно с мыслью о наличном абсолютном бытии, я не только ограничен как единичное существование, вне которого есть другое существование, но как данный себе самому, в то же время соотнесен с некоторым бытием, от которого я бесконечно зависим.
Либо же, преодолевая эту зависимость опытом активного самопорождения, я мыслю абсолютное бытие как себя в возможности своего самобытия. Коль скоро я способен противопоставлять себя трансценденции, мое бессилие уже не безгранично. Я могу перед лицом трансценденции сделать так, что существование будет зависеть и от меня самого, и я могу лишить себя этого существования. Я не только отличаю в существовании само это существование в его ограниченности от абсолютного бытия, которое я мыслил как трансценденцию, но я как существование отличаю это существование также от моего самобытия как абсолютного бытия, осуществление которого остается возможным. Я есмь для себя как обрамленный во время (eingeschränkt in die Zeit), принужденный вступать в ситуации и задачи, прикованный к условиям, и все-таки я не могу мыслить себя абсолютно пребывающим во времени.
Бытие, как отвлеченное (абсолютное) бытие, будь то бытие трансценденции или же самобытия, недоступно для меня. Если я хочу осуществить его в отличении от существования, то теряю его. Мне приходится на собственном опыте увериться в том, что таким путем я лишь обесцениваю свое существование, словно бы оно есть нисхождение в некий худший мир; но что в то же время сознание моего бытия становится все беднее и беднее, пока не теряется в точечности ничто, поскольку не находит себя в каком-либо лучшем мире.
Только в существовании Я удостоверяюсь в себе самом и тем самым - в трансценденции. Данное, ситуация, задачи получают тот смысл, что каждое, в его частной определенности и особенности, становится мною самим. То, от чего я отличил себя, унижая его до значения простого существования, становится мною самим, как моим явлением. Только в явлении, а не вне его в некоем воображаемом, отвлеченном самобытии и некой абстрактной трансценденции, присутствует подлинное содержание моего существа. Это мое единство с моим существованием как явлением есть моя историчность, уяснение его - историчное сознание.
- Я как существование есмь незаменимая телесная форма в пространстве ограниченных местных возможностей. Пределы мне полагает другое существование, с которым я, в свою очередь, соотнесен: я вожделею его и отталкиваю его, борюсь с ним и использую его, побеждаюсь им и бываю им уничтожен. Я появляюсь и исчезаю во времени, которое я проживаю в непрестанно подвижном беспокойстве. Я нахожу себя в мире неисчерпаемых возможностей, в котором я произвожу некоторый мир как свой собственный мир. В этом временном существовании я как возможная экзистенция есмь некое бытие в отличие от временного существования, поскольку оно есть лишь существование, тождественное ему, поскольку оно становится явлением меня самого, но в любом случае я - индивид, и действителен не только через себя самого; единство экзистенции и существования как явления в его историчности есть как таковое лишь постольку, поскольку самобытие в существовании предстоит своей трансценденции, абсолютность которой не может быть известна мне иначе, как только в шифре ее собственной историчности. Историчность для меня как временного существования есть единственный способ, которым доступно для меня абсолютное бытие.
Так то, что поначалу можно было мыслить как обрамленность моего конечного существования пределами, есть как явление как раз его возможное исполнение. То, что для мысли о некотором существовании, завершенном в виде «мира вообще», и для ненасытного влечения к жизни имело вид сплошного ограничения, становится единственной действительностью, неограниченной как возможность экзистенции, которая в этой действительности впервые удостоверяется в собственном бытии, взирая к своей трансценденции (im Blick auf ihre Transzendenz erst ihres Seins gewiß wird).
Таким образом, в историчности для меня выясняется двойственность моего сознания бытия, которое истинно только в составляющем ее единстве: Я есмь только как временное существование, а сам я не временен. Я знаю себя только как существование во времени, но так, что это существование становится лишь явлением моего вневременного самобытия.
Но парадоксальная двойственность историчного сознания налична только для мышления. Не мысля разделение, - без пути, - я не приду к светлости сознания. Объективное знание о временном существовании и призывающие мысли о своебытии самости говорят на разнородных уровнях о чем-то таком, что в экзистенциальном сознании изначально едино. Я и мое явление разделяются и отождествляются, смотря по тому, нахожусь ли я, когда мыслю, в пути, или же я в это мгновение пребываю у себя самого.
- Единство историчного сознания способно в одно и то же время придавать существованию абсолютную весомость как охваченному самобытием и все-таки удерживать его как не более чем только существование «на весу» в состоянии релятивизации. Экзистенциально обеспокоенное существование предстает индивиду как бесконечно важное и взаимно признанное в подлинной коммуникации, и, однако же, в то же время предстает самому себе, перед лицом трансценденции, подобным ничто. Стояние в этой напряженности и есть историчность: в неповторимой временной действительности нам незаместимо предстает, как бы из своего основания, глубина подлинного бытия.
Если, поэтому, я исконно знаю себя в историчном сознании как связанного в существовании, то все же я знаю себя в то же время как экзистенцию, возможную в этом существовании как явление.
Прикованный к существованию, я лишен экзистенции, если оно как существование становится для меня абсолютным в том смысле, что я более уже не знаю его как явление. Так бывает в состояниях, лишенных светлости историчного сознания, в которых человек уже теряет себя, если из своего особенного мира существования он переносится в другой такой мир; или если он не может свободно противостоять некоторому окружению, в котором он пережил нечто решающе значимое, потому что, привязываясь к чувственным вещам, он предается им, как будто бы они и были всей его жизнью. Даже и эти связи бывают экзистенциальными, если я допускаю и удерживаю их, но противостою им в то же время как существованию, которое не безусловно понуждает меня; они уже более не оковы для меня, если я, зная их, объемлю их; ибо тогда я освобождаю их свободным присвоением существования, как историчной определенности меня самого.
Здесь берет начало процесс, благодаря которому вырастает иерархия определенностей моего положения, моих возможностей в объективных условиях данностей, находимых в моих личных задатках и в тех людях, которые встречаются мне. Ибо в мире своего существования я отнюдь не повсюду присутствую с одинаковой безусловностью как самость (als ich selbst). Для меня остается только существенным то, что где-либо в явлении моей самости я без какой бы то ни было объективируемости един для себя с существованием как моей историчной определенностью. Где в каждом частном случае я смогу охватить безусловную точку в этом тождестве, - для этого нет никаких критериев; но в этом овладении экзистенция своей судьбой осуществляет свою собственную сущность.
Если бы она захотела удержать за собой свободу в абсолютном смысле, не избирать никакого существования как явления, -она вышла бы за пределы мира и упала бы в бездонность. Но только там, где я безусловно есмь нечто и безусловно творю нечто в существовании, я получаю откровение трансценденции, как небытия мира, и это бывает, только если я в то же время знаю это существование как явление. Всякое предательство трансценденции я прямо осознаю в форме предательства известного явления существования, и оно искупается утратой экзистенции. Мы достигли бы уничтожения экзистенции, если бы у нас осталось одно лишь существование на одном и том же уровне существенной ничтожности, - существование, в котором я уже не имею достоверности какой бы то ни было трансценденции, потому что для меня уже нет ничего безусловного.
Следовательно, в историчном сознании единство существования и экзистенции изначально осуществлено таким образом, что фактическая связанность избрана экзистенцией как собственная. В исторично-особенном я из собственной свободы тождествен с этим особенным, между тем как в этом же мне дана в то же время возможность неотождествления с ним.
Мы не существуем без являющейся предметности. Но если мы полагаем эту предметность абсолютной, полагаем ее иначе, нежели как она есть в историчном мгновении и определенной ситуации, то мы фиксируем свою экзистенцию к чему-то всеобщим образом истинному, вневременно и недействительно наличному, ввиду которого мы сами становимся безразличны не только как существование, но и как экзистирующие. Если, однако, мы превращаем, в свою очередь, всякую предметность в явлении в чистое существование в его частных обусловленностях, то мы теряем экзистенцию, потому что теряем безусловность, а с нею теряем и всякий исток. Концентрируя безусловность на исторично-конкретном настоящем, мы оставляем единственно истинной эту безусловность. Истина, которую обретает для себя здесь экзистенция, приходя к своей самости, есть только в явлении, но явление как таковое, поскольку мы мыслим и удерживаем его объективно, не есть эта истина; оно было ею потому лишь, что в нем была в то же время трансценденция. Но трансценденция исторична, а не всеобща, как это объективное явление, как бы и где бы оно ни случилось снова.
Поэтому в историчном самостановлении не достигается какое-либо высказываемо-наличное обладание, но осуществляется экзистенция, которая, будучи как существование в свой черед поставлена под вопрос и подвержена соблазнам, пока она является, постоянно рискует утонуть в ничто. Величайшая иллюзия возникает именно в том безусловном месте, где явления абсолютны в своей историчной ситуации и где они затем как сугубые явления могут быть зафиксированы в длящемся времени как пустые оболочки. Нужно только снова релятивировать все являющееся из абсолютных истоков историчного самостановления. Никаким явлением мы не вправе удовольствоваться как чем-то пребывающим, чем-то делающимся для нас общезначимым, и, однако, пока мы экзистируем, мы всякий раз вынуждены быть абсолютно тождественными с некоторым явлением.
Этой экзистенциально-историчной истине соответствует формальная неизбежность мышления: невозможно довольствоваться какой-либо точкой зрения, как высказанной объективно-значимо, и все же, если только мы вообще мыслим, мы во всякое мгновение вынуждены занимать некоторую точку зрения. Однако в то время как совокупность мыслительных точек зрения можно попытаться представить и постичь в формальном отношении в учении о категориях и о методе, историчные точки зрения представляют собою шаги свободы, в которой совершается становление экзистенции; невозможно ни обозреть их в общей системе, ни дать сравнительную оценку их по началу и концу, истоку и цели, или теоретически их предвидеть. Как экзистенциальные шаги они суть истина, получающая свою достоверность в коммуникации и в отношении к трансценденции, а не такая истина, которую можно знать теоретически и всеобщим образом.
- В историческом сознании я, сквозь данные случаи необходимого, вижу обусловленные ситуации как возможности свободы. Дело уже решено, я нахожусь в решенном (ich stehe in dem Entschiedenen darin), и в то же время я всю свою жизнь еще должен принимать решения. В решенном я являюсь себе как неотменимо определенный, в возможности собственного решения я являюсь себе как изначально свободный. Если я смотрю на данности, то я всецело связан; если же я смотрю на свободу, то даже сами окончательные решения окончательны лишь в том виде, в каком я сейчас вижу их: правда, я не могу отменить их силою новых решений, но могу направить их в их внутреннем значении, потому что их возможно одушевить еще неведомым прежде смыслом; кажется, что они все еще исполнены возможностей. Я могу раскинуть надо всем сеть необходимости и почитать себя как сущего таким образом, без изъятия связанным. И я могу распространить на все свободу и снабдить всякую окончательность неким ореолом возможности. Знающее принятие на себя того, что по видимости лишь данность, превращает это, прежде лишь данное, нечто в нечто собственное.
Экзистенция не может без посредств являться в существовании. Не будь сопротивления вещества, она так же точно не могла бы осуществиться, как птица не могла бы летать в безвоздушном пространстве; лишенная существования, она изничтожалась бы в огне своей основы. Связанность - это ее временно-историчное явление, в котором каждый раз есть данные и приобретенные необходимости, которые не приходится каждое мгновение ставить под вопрос.
Как абсолютная необходимость чисто объективно данных вещей, так и лишенная сопротивления свобода снимаются в историчном сознании, достигая изначального пребывания в своем основании, осуществляемого подлинным самобытием.
Если я, экзистируя, обладаю достоверностью себя самого, то я являюсь себе не только как эмпирически данный. Скорее, мое бытие является мне тогда как возможность выбора и решения. Но в своем свободном истоке я остаюсь историчным, потому что никогда не могу начать с самого начала. Я пребываю в последовательностях решений, которые лежат далеко за гранью моей собственной сознательной активности, до начала моей жизни, и уводят в основание существования, которого я в своем знании никогда не достигаю. Я привязан к этому основанию. Если я в своей историчности обретаю самое ясное сознание свободы, то мне в конце концов становится очевидно, что и существование вообще не решено окончательно, но еще решается сейчас. Хотя в ограниченном сознании свободы, присущем моему существованию, в мире, который представляется в своем бытии окончательным, я бываю свободным для себя лишь относительно в некоторых узких границах. Но объемлющее историчное сознание, в котором никакая данность не остается лишенной свободы, и никакая свобода не лишена данности, составляет основу моего почтения к действительности как действительности и в то же время моей безграничной готовности просвечивать все действительное лучом возможности. Это сознание знает себя в той основе существования, в привязанности к которой свобода только и обладает истиной; и оно отвергает всякую неисторичную утопию, развертываемую вне времени из мнимой всеобщим образом значимой правильности. Историчное сознание держится поблизости от действительного, потому что оно как необходимость свободно сохраняет свои подлинные корни, из которых, действуя в мире, оно черпает смысл и содержание своей деятельности.
- Экзистенция не есть ни безвременность, ни временность как таковая, но - одно в другом, и никак не одно без другого.
Экзистирование есть углубление мгновения, так что временное настоящее есть исполнение (zeitliche Gegenwart Erfüllung ist), которое, неся в себе прошедшее и будущее, не уклоняется ни к будущему, ни к прошедшему: оно не клонится к будущему, как если бы настоящее было только переходом (Durchgang) и ступенью на службе у чего-то будущего (это соотношение имело бы смысл только применительно к определенным работам и партикулярным целям, когда цель и путь к ней как нечто целое укладываются в охватывающее их единство экзистирования); оно не клонится к прошедшему, как если бы смыслом моей жизни было только хранение и повторение прошедшего совершенства (это соотношение имеет свой истинный смысл как пробуждение и усвоение, однако не так, чтобы им могла исчерпываться целая жизнь самобытия, существующего из собственного истока).
Мгновение как тождество временности и безвременнности есть углубление фактического мгновения до вечного настоящего (ewige Gegenwart). В историчном сознании я осознаю в единстве исчезновение сущего как явления и вечное бытие через посредство этого явления: не так, будто бы некая лишенная времени значимость случайно схватывается мною сейчас, и, может быть, в таком же точно виде - в произвольное другое время, так что временность и безвременность пребывают раздельно, рядом друг с другом, - но так, что исполненная однажды временная особенность схватывается как явление вечного бытия; эта вечность абсолютно привязана к этому мгновению.
Мгновение как простой момент временного текуче; будучи представлено объективно, оно не более чем исчезает, оно есть ничто; его можно желать как переживания, в его изолированности, и все же оно как простое переживание из-за своей необязательности непременно должно стать ничтожным в силу своей самодостаточности. Все дело, скорее, заключается в том, чтобы оно как историчное явление экзистенции сохранилось благодаря тому, что оно принадлежит к совокупности являющейся непрерывности. Подлинное мгновение как высокое мгновение есть вершина и артикуляция в экзистенциальном процессе. Оно не превращается в средство и не является чем-то самодостаточным вне этой своей субстанциальной привязанности к являющемуся временному существованию в его последовательности. Чистому мгновению и роскошеству переживания противостоит экзистенция, которая, правда, присутствует в мгновении, но не получает завершенности в нем; которая порождает и восприемлет в себя мгновение; и которая как тихая неумолимость и молчащая надежность знает о себе через светящуюся в мгновении непрерывность. Только здесь момент историчности явления экзистенции становится отчетливо ясен для себя самого: экзистенция не приходит в явление непосредственно готовой, но обретает себя в своих шагах как решениях в длящемся времени (erwirbt sich durch ihre Schritte als Entscheidungen in der Zeitdauer); ее явление - не отдельное мгновение, но историчная последовательность мгновений в их отнесенности друг к другу (die geschichtliche Folge der Erscheinungen in ihrem Zueinander). Их взаимная отнесенность налична для них самих - в ожидании высокого мгновения, в настрое, который не растрачивает себя - в отнесенности (Bezogensein) высоты настоящего к своим предпосылкам, которые настоящее хранит и не предает их - в упорстве жизни из высокого мгновения, которое как прошедшее остается все же мерилом для настоящего.
- Экзистируя, я должен, исходя из развития своей собственной сущности различать в объективной ситуации то, за что мне надлежит приняться в настоящем, от того, что только с течением времени может просветлиться или обрести действительность в некотором ряде решений. То, что я экзистирую исторично, означает, что существует опасность антиципирования: а именно риск понять и совершить уже сейчас как нечто мнимо верное во всякое время то, что может обрести действительность только в некотором построении (in einem Aufbau); и опасность упущения, а именно риск не приняться за исторично созревшее, которое, однако, никогда не становится действительностью для экзистенции само собою. Экзистируя, я так глубоко погружен в простирающуюся во времени действительность и даже - тождествен с нею, что я действительно есмь только в самой искренней присущности (im innigsten Gegenwärtigsein wirklich bin), в предвосхищениях же и попущениях, так же точно как и во всем потустороннем и безвременном, вступаю на пути к утрате действительности своей самости (die Wege zum Unwirklichwerden meiner selbst betrete).
Эту структуру временного осуществления возможно технически планировать только применительно к отдельным целям и средствам; экзистенциальную структуру именно что не получается планировать и делать по заданному проекту. Скорее, историчная подлинность предстает в двояком аспекте: из признания того, что существует в настоящем, в принятии действительных решений и созидании чего-то окончательного, и в то же время - в постоянной открытости для будущего, которое может вновь поставить под вопрос все сделанное, и хотя никогда не в силах отменить его, но может обременить его новыми значениями. Эти постоянная открытость и неутвержденность как и решение в настоящем составляют предпосылку дня историчности; например, это так в развертывании коммуникации: возможно, что дружба получит развитие только на основе предшествующего разрыва, и все же я никоим образом не могу планировать этого; я никогда не могу желать разрыва как средства; только экзистенция, решающаяся на крайность, и доводит ее до решения, может фактически, и все же - не рассчитывая заранее, дойти до того, что отрицательное превращается для нее в положительное. Риск всякого экзистирования состоит в том, чтобы приступать к действию во времени, не зная, каков будет подлинный исход и куда ведет его путь. Через кризисы и проистекающие из них откровения, а не через технические планы; через диалектически-противоположные движения, а не через предсказуемую прямолинейность; в не поддающемся предвидению происхождении, а не в заранее конструируемой диалектике, - осуществляется то, что будет отныне исторично запечатлено в самой действительности, а не было только произвольной игрой волн на ее поверхности.
Если мгновение как явление экзистенции было воспринято в историчную непрерывность, то этой непрерывности, опять-таки, грозит опасность - дать вовлечь себя в экзистенциально неистинную непрерывность как поток времени. В этом случает историчность ложно понимают как нескончаемую длительность. Если, скажем, говорят: «смысл моего делания - обретение, с которого станут строить далее другие, мой конец не есть еще конец дела, которому я служу; прогресс и продолжение жизни как ступень в этом прогрессе - вот смысл истории», то подобные предложения высказывают, с партикулярной точки зрения, смысл определенного развития работ, которые воспринимаются по своему содержанию в историчный ход или же остаются лишенными всякого содержания. Относясь к целому моего существования и пребывая во мнении, будто они исчерпывающе выражают меня самого в полноте моего смысла, они отвергают экзистенциальную историчность. Таким образом я не только реально обманываю себя по отношению к концу всего, который далек, но, несомненно, наступит, но обманываюсь и экзистенциально, превращая в целое и существенное то, что есть лишь единичное и инструментальное.
Исторично лишь то, что еще имеет субстанцию перед лицом собственного конца, потому что существует через себя самого, а не ради чего-то будущего. Исторично отнюдь не протекание времени и событий в нем, без начала и конца, - исторично исполненное время, которое как явление закругляет и выводит в настоящее то, что есть в себе через отношение к собственной трансценденции. Если мгновение экзистенциально, как звено в некоторой непрерывности, то эта непрерывность экзистенциальна как осуществление того, что незаменимым образом наличествует в каждом мгновении ее ограниченного во времени хода: непрерывность можно мыслить как ставшее всеобъемлющим мгновение, как ограниченное в себе время, которое не есть нескончаемое время, но исполненная во временном протяжении безвременность, истинная длительность между началом и концом, как явление бытия (in zeitlicher Ausbreitung erfüllte Zeitlosigkeit, wahrhafte Dauer zwischen Anfang und Ende als Erscheinung des Seins).
Но если Ранке, - казалось бы, в том же смысле, - говорит, что всякое время непосредственно существует к Богу и не есть только ступень для последующих времен (jede Zeit sei unmittelbar zu Gott und nicht nur Stufe für spätere Zeiten) , - то к этому нужно добавить: это непосредственное бытие-к-Богу невидимо для исторического наблюдателя как такового, потому что оно не существует как образ, но ощутимо только как экзистенция для экзистенции, из собственной историчности приближающейся к прошедшему в коммуникации.
Тот парадокс историчного сознания экзистенции, что исчезающее время заключает в себе бытие вечности, не означает, будто вечность существует еще где-нибудь, кроме как там, где она является во времени. Но он означает, что бытие не просто есть в существовании, но является как то, о чем принимают решение, и притом так, что то, что о нем решают, вечно.
То, что делается доступным для опытного переживания в этом историчном сознании вечного настоящего, нашло выражение в спекулятивной идее о вечном возвращении (ewige Wiederkehr)26. Мысль -повторять существование, просто как существование, - страшит (graut) человека; нескончаемо повторяющийся ряд перерождений -это ужас, которого он хотел бы избегнуть. Что всякое существование в то же самое время вечно как явление экзистенции, - есть нечто самоочевидное; вечное возвращение становится идеей смысла подлинного бытия. Поскольку воля к существованию, как простое влечение жить слепа, она жадно хватается за мысль о перерождении как исполнение чувственного бессмертия. Напротив, воля свободы к бытию в своей светлости допускает вечное возвращение только как образный шифр в среде пребывающего во времени представления, как выражение своей непостижимой безвременности.
Поэтому объективно одинаковые спекулятивные мысли могут быть противоположны по значению. В доверенном нам существовании повторение во времени становится как механизацией, привычкой, пустотой (Mechanisierung, Gewohnheit, Öde), так и историчным приращением экзистенциального содержания: мы можем отвергнуть его как нечто пустое, но должны искать его как подтверждения истинного самобытия. Длительность становится повторением как явление историчного бытия (Wiederholung wird die Dauer als Erscheinung geschichtlichen Seins).
Бытие как мыслимое становится всеобщим или целым бытием. Бытие, схваченное в историчном сознании, никогда не есть всеобщее, но не есть и противоположное ему: всеобщее есть содержание для него, но само оно знает себя в своей подлинности как объемлющее. Далее, бытие в историчном сознании никогда не есть целое, но не есть и его противоположность, но есть становящееся к своей целости (ein auf seine Ganzheit hin Werdendes), относящееся к другому целому и не-целому. Если никакая историчность не бывает всеобъемлющей, - ни как всеобщее, ни как единая целость, - то ее все же так же точно нельзя выразить и через отрицание всеобщего и целого.
- Предаться всеобщему для историчного сознания будет проходящей ступенью (Durchgang). Если бы всеобщее было истинным как таковым, если бы возможно было знать истинное, то наша самость оказывалась бы сравнительно с ним лишь привходящим, чем-то случайным и заменимым; ибо само истинное и было бы всеобщим, пребывающим повсюду (das allüberall wäre). Самость должна, становясь, быть самой истиной, хотя и не может знать ее (Das Selbst muß das Wahre werdend sein, ohne es wissen zu können). Из своей самости я схватываю свою ситуацию, которой прежде не знаю, но которую узнаю только в этом схватывании (im Ergreifen erst erfahre), - причем всякое знание о всеобщем есть лишь предпосылка, показывающая возможности и остающаяся проверкой для всего партикулярного. Невозможно жить во всеобщем как абсолютном, не делаясь оттого надутым (verblasen) как самость.
Если историчное в экзистенции не есть всеобщее, значит, говорят, оно иррационально. Сказать так не будет неверно, но уводит на ложные пути. Иррациональное есть нечто лишь отрицательное, материя в отношении ко всеобщей форме, произвольное в отношении к законному действию, случайное в отношении к необходимости. Иррациональное как отрицательное есть каждый раз или не проникнутый мыслью, или отвергаемый нами - остаток. Мышление - и основательно - стремится к тому, чтобы ограничить этот остаток некоторым минимумом. Иррациональности для мышления не представляют собою нечто сами по себе, но суть лишь, как что-то лишь отрицательное, граница или произвольное вещество всеобщего. Но абсолютно-историчное как положительное само есть носитель сознания экзистенции, - есть источник, а не граница,- исток, а не остаток. Оно становится непередаваемо уникальным мерилом. Оно есть подлинно истинное, перед которым все только всеобщее понижается в ранге до верного, все идеальное - до предпоследней реальности. Не познавать его означает только: не уметь перевести его во всеобщее, как и в отрицание всеобщего. Познавать его означает: быть ответственным за себя самого процессом самопросветления возможной экзистенции посредством ее собственного осуществления. В экзистенции всеобщее и не-всеобщее ниспадут до значения средства в выражении и явлении.
Кроме того, иррациональна не только граница всеобщего, - иррациональны также и нерациональные всеобщности, такие как значимость в образах поэзии и искусства. Но историчность имеет как необщезначимую форму свою непрерывно просветляемую, но никогда не достигающую светлости основу. Рациональное и обретшее форму иррациональное - среда для нее. Она сверхрациональна (überrational), а не иррациональна.
Знание об иррациональном как отрицательном моменте всеобщего или как не обладающей рациональной значимостью всеобщности может привести к такому мышлению, которое пытается воспринять иррациональное в состав понятия. Это мышление, которое было виртуозно развито Гегелем, способно в неповторимо единственной форме высказывать философски существенные вещи, однако оно проходит мимо исконно историчного сознания, которое, коль скоро мыслит, выражается не в объективировании некоторой вещи, но в призыве к некоторой возможности. По видимости, наибольшая близость этого мышления к историчному в самом деле незаметно для себя оказывается совершенно чужда экзистенциальной историчности в силу возникающей здесь иллюзии знания.
Иррационально также индивидуальное. Экзистенция в своем существовании хотя и есть, как единичная экзистенция, индивидуум, однако быть индивидуумом не значит быть экзистенцией. Индивидуум - это объективная категория. Он есть одна данная вещь (das jeweils eine Ding), поскольку эта вещь в силу нескончаемости действительного фактически не может быть разложена на всеобщие законы; он, поскольку он нескончаем, также неповторимо уникален. Он может, далее, как живой индивидуум, быть неделимым единством как неким целым, которое не может быть проникнуто всеобщим образом в силу нескончаемости, ставшей в нем бесконечностью. Эти понятия об индивидууме служат, в свою очередь, выражением для остатка, который остается, если нам предстоит познать действительность как всеобщую.
Мысль о конституировании историчного индивидуума через соотнесение с определенным смыслом тоже постигает только логическую структуру объективирующих исторических описаний (с точки зрения отбора материала, конструирования взаимосвязей, различения важного и неважного в составе фактов), но она вовсе не затрагивает уникального в историчном сознании. Ибо она разлагает это сознание, превращая его в некое новое всеобщее, реализованное только однажды, и в то же время скрывает от взгляда сознание экзистенции.
Таким образом, не-всеобщее - ни как иррациональное, ни как индивидуум - еще не есть историчность экзистенции. В обоих случаях оно стало бы или просто границей и остатком, или же новым способом самого всеобщего. Историчность экзистенции каждый раз превращалась бы в некую объективность, которую приходилось бы высказывать в отрицающих формулах или во всеобщих соотнесенностях. Собственная положительность экзистенции недоступна для объективирующего познавания.
А потому все высказывания об историчности, если понимать их буквально и логически, должны были бы оказаться неистинными; ибо эти высказывания всегда имеют логическую форму всеобщего - только в ней возможно мыслить и говорить, - тогда как само историчное сознание изначально только в своей единственности (Einzigkeit). Ибо если бы оно существовало как частный случай всеобщего рода, или как осуществление безвременно значимого наличного, или как приближение к некоторому типу, то оно всякий раз было бы не из собственного истока, но его можно было бы подводить под некое общее. Оно было бы предметом, вместо того чтобы пронизывать предметность, как свое явление. Метод его объяснения мог поэтому быть только таким, чтобы средствами всеобщего подвести к границе; только через скачок - не мысли, но самого сознания - и через перевод мысли в действительность сознания, может возгореться историчное сознание. Этот скачок должен всякий раз удаваться в индивиде неким несравнимым образом. Ибо я могу постигнуть только себя самого в своем историчном сознании и тем самым сделаться открытым также и для другого в его историчности. Всеобщее - в отрицаниях, отношениях логического круга, образах и неадекватном применении категорий - остается путем как формой сообщения и средством пробуждения.
- Будучи историчным, я стою в этих ситуациях перед этими задачами; историчность есть моя укорененность в неповторимом положении моего существования и в особенности той задачи, которая в нем заключена, даже если она предстает моему сознанию в форме некоторой всеобщей задачи. Это исполнение моего существования кажется привязанным к той целости, в которой я как ее звено занимаю определенное место, и из которой растет особенность моей задачи. Но мое место (Platz) нельзя охватить взглядом как пространственную точку (Ort) в замкнутом мире. Если бы я понял свою укорененность в этом смысле, я растворился бы в некоем новом всеобщем, как в абсолютном целом. Однако именно абсолютная историчность моей укорененности есть то, что решительно нельзя ни подвести под нечто всеобщее, ни включить в некое целое. Подводимость под общее и включение в целое имеются лишь относительно, для отдельных аспектов существования. Только в воображении можно было бы развернуть порядок целости и всего существования как дробно подразделенный в распределении принадлежащих каждому мест в некотором целом. В этой недействительной фантазии те действительные экзистенции, с которыми я состою в коммуникации, а значит, и я сам, уже не принимались бы в расчет. Но слепая вера в подобное целое, даже если она не знает его, отменяет историчность в самой ее глубине. Историчность действительна во взаимообращенности (Zueinandersein) экзистенций в объективирующихся целостях, однако же без целости мира и без целости некоего обретающего замкнутость царства духов (Diese ist im Zueinandersein der Existenzen in objektiv werdenden Ganzheiten ohne Ganzheit der Welt und ohne Ganzheit eines sich schließenden Geisterreichs). Вместо тотальности возможного мирового существования, снимающего в себе все индивиды и делающего их только звеньями целого, для экзистенции есть только трансценденция Единого, которое само является лишь исторично. Все всеобщее и целое остается второстепенным и не подлежит смешению с трансцеденцией. Только как возможная экзистенция я схватываю всеобщее и доступные для меня целости. Через их посредство (durch sie hindurch) я принимаю на себя свое существование, становящееся историчностью моей экзистенции. Его следует высказывать как явление, но нельзя опредмечивать его как бытие.
Целость как одна безусловная целость для всех означала бы возможность конечной цели, как цели во временном существовании или, при удвоении миров, как иного мира в потустороннем (als andere Welt im Jenseits): правильное устройство мира, или мир, как где-то еще пребывающую вечность. Но из истока историчности возможность правильного мироустройства рушится, пребывающая вечность как мысль становится шифром. Не существует никакой конечной цели как одной цели для всех. Это не означает отрицания всего всеобщего и целого, которое, напротив, сохраняет партикулярную весомость; оно бывает даже историчным, если я принимаю его и желаю его как данное и необходимое. Но его невозможно вывести из историчности экзистенции, потому что в ней никакое целое не становится всеобъемлющим. Я не только состою в коммуникации с чужими, но мы все вместе есмы в некотором другом, поначалу лишенном для нас экзистенции, как в эмпирической действительности, во всеобщезначимом, в партикулярных целостях как преднайденных в мире или как порожденных.
Историчное сознание как осуществляющее себя бытие не есть какая-либо возможная позиция (Standpunkt), которую бы можно было классифицировать наряду с другими позициями. Историчность как сознание неисследимого в себе самом истока не может быть достаточно высказана как некое знаемое в явлении содержание; она приходит к себе самой только в осуществлении (Geschichtlichkeit als Bewußtsein eines in sich selbst nicht zu ergründenden Ursprungs kann als ein in der Erscheinung gewußter nicht zureichend ausgesprochen werden; nur in der Verwirklichung kommt sie zu sich selbst). Вместо того чтобы вращаться в круге самопросветления через коммуникацию и как являющееся мировое существование неопределенно распространять этот круг, историчность стала бы объективной устойчивой формацией, в которой потерялась бы и она сама. Проникнуть еще глубже истока невозможно; ибо, экзистируя, я не могу выйти за предел себя самого, что я вполне могу сделать как сознание вообще. Будь это возможно, я утратил бы сам исток и был бы точечным Я вообще, но уже не был бы самим собою.
- Поскольку историчное сознание экзистенции принимает во внимание иное, мир, всеобщезначимое, целости, в нем заложена тенденция к тому, чтобы во всем видеть историчное и видеть сам мир как историчность. Желая узнать свой собственный исток, я задаю метафизический вопрос об истоке мира. Правда, я так же не могу проникнуть в исток мирового бытия, как и в свой исток, но я не могу перестать вопрошать о нем. Оба вопроса становятся для меня как один. Эта метафизическая спекуляция принадлежит к составу историчного сознания экзистенции. Распространить историчное на всю действительность, значит: все, что есть, именно таким, как оно есть, произошло из решений; оно не пребывает вечно и безвременно в абсолютном мире. Сами законы природы и все всеобщезначимое возникли как безвременный аспект чего-то историчного во времени. Правда, временность здесь, в сравнении с эмпирической временностью, есть только образ, как шифр, точно так же как и безвременность есть такой же образ. Но углубление в этот образ вынуждает у нас мысль, что, хотя для нас этот мир есть единственно возможный мир, познанный нами в безвременных всеобщезначимостях и сконструированный в целостях, поскольку мы вообще мыслим в мире как сознание вообще; но что все же он историчен, что проявляется в его радикальном непостоянстве.
Подобные спекуляции приводят к головокружению от мыслей, из которых вновь возникает, хотя и не постигнув себя, решимость историчного сознания. Они ищут такой глубины, перед которой утопает как относительное все всеобщее и всякая целость и в сравнении с которой никакое бытие-звеном в некотором целом и никакая всеобщность не способны адекватно просветлить исконную историчность.
Поскольку историчным я становлюсь, только вступая в существование, я не могу воздержаться от мира (kann ich mich vor der Welt nicht zurückhalten), не утрачивая оттого своего бытия как осуществления возможной экзистенции. Как в партикулярных интересах существования, так и вообще уже и просто как существование, я должен принимать в нем участие, хотя бы, делая это, я и не знал еще, чего я собственно желаю. Если я участвую (Bin ich dabei), то я нахожусь в ситуациях, вижу, что есть и что надвигается, и только тогда могу на опыте понять, чего я хочу, и тогда стать в своей активности историчным явлением своей возможности. Импульс экзистенции, а не только слепая воля к существованию, влечет меня в мир (Der Impuls der Existenz, nicht allein der blinde Daseinswille, treibt in die Weit).
- Впоследствии из совершенно произвольной череды забот и удовлетворений существования выделяется, в верности, историчность моего бытия. Чем более решительно я есмь именно я сам в существовании, тем меньше я могу покинуть то, что избрал однажды. Но по мере осуществления круг возможности ограничивается. Конец возможности уже не выходящего за свои пределы существования - это смерть. Верность, ограничивая возможности, замыкает существование как находящее конец своего явления только в смерти, в самом себе и тем приводит его к завершенности.
Если историчность экзистенции есть ее верность, то верность только как внешность соблюдаемой нами привязанности (Äußerlichkeit der befolgten Bindung) все же еще не есть историчность. Я могу надежно соблюдать свои договоры и обещания, по привычке продолжать жить в той колее, в которой я уже живу; но в то же самое время я могу быть в этом безверным (treutos). Правда, верность имеет своим следствием, а равно и предпосылкой, прочную силу сказанного слова, моральную надежность и форму привычки. Но сама верность есть историчность, избирающая содержание своего существования тем, что она привязывает себя к своей основе, не забывает, действенно хранит присущим в себе собственное прошлое.
Если я безверен (treulos), то способен отделиться и как бы нескончаемо странствовать в безосновной пустоте. Я презираю и гублю свой исток, борюсь со всем, что обязывает меня, как со связями, сдерживающими и искажающими меня; я мню, будто люблю всеобщее и идеальное, и потому не люблю безусловно и исключительно ничего конкретного в своей историчности; я ограничиваюсь игривыми, как к случаю придется, оценками того, что для меня всего любезнее из всего того, в составе чего, однако же, ничто внутренне по-настоящему не касается меня. К примеру, вместо историчного истока для потомства в своей, по объективным меркам, сколь угодно скудной традиции, я стремлюсь только к общему воспитанию силами компетентных педагогов. Перед всеобщей культурой все исторично-особенное считается разве только прихотью и эгоистическим своеволием; назовем ли мы ее всечеловеческой (mensch-heitlich), европейской или немецкой культурой, признаем ли мы одну культуру или несколько культур, все они останутся всеобщими. Я могу унизить собственную самость, сделав ее ареной и простым орудием, и тогда мне незнакома будет экзистенциальная верность, но только то, что я ложно стану называть верностью, а именно: инстинктивная принудительность и целесообразная приверженность как полезность и надежная пригодность для поддержания этой всеобщей культуры.
Правда, объем мира определяет содержание верности. Но верность великим и значительным для всех задачам и людям не может быть истинной там, где нет простой верности истока. Тогда это бывает не верность, а обреченность (Gebanntsein) всеобщим идеям и объективным значимостям, роли и влиянию. Верность собирает свое сокровище в самом малом,27 пребывает вполне у себя и не желает ничего иного, не ищет зримого и достоверно знает себя самое в тишине:
Всегда присущно сознаваемая мной верность родителям - это стихия моего самосознания. Я не могу любить себя самого, если не люблю своих родителей. Пусть время приносит конфликты в новых ситуациях с ними, - самое большее, что может здесь случиться, -это, что верность перейдет в почтение (Pietät) как повседневную форму для обеспечения верности, которая, в своей глубине, не может совершаться каждое мгновение, однако может остаться присущей в нас как готовность.
Верность требует от меня навсегда сохранить и принимать всерьез переживания детства и юности. Только беспомощность пустой экзистенции может высмеивать собственную юность и отбрасывать в сторону как иллюзию юности то, что было все же действительным. Кто не верен себе самому, тот никому не может быть верен.
Есть еще одна верность в малом, верность родному ландшафту, некоторому genius loci1, верность предкам (Voreltern), верность всякому соприкосновению с человеком, пусть даже экзистенция вспыхнула в нем лишь на мгновение, верность местам, в которые я люблю возвращаться.
Не бывает верности всеобщему и безвременному, поэтому верность никогда не есть механическая привязанность. Предсказуемая последовательность может, но не непременно должна, быть ее проявлением. Форму долга она может принимать лишь на краткий срок, в смутные мгновения, почти теряя себя самое. Поскольку она исторична, она в то же время существует в процессе. Она не остается неизменно объективно тождественной себе, но она есть жизнь в переменах существования самой экзистенции. Я храню верность не какому-то мертвому наличному нечто, но бытию, которое в явлении становится каждое мгновение необозримо иным. Средоточие верности заключается в решении абсолютного сознания, которым была положена основа: идентификация с самим собою в существовании. Я принял участие в существовании, как я сам, и теперь верность есть хранение моего самобытия с другим. Она обретает объективность в требованиях, которые в своем истоке суть требования моей самости ко мне самому.
Правда, в существовании никогда не исключена возможность оказаться под сомнением. Верность коренится в некотором покое, но она не дает покоя; верность может решиться на конфликт и разрыв, но в таком случае она остается сама собой, только если разрыв означает также перелом в нашей собственной экзистенции. Безверно поступаю я, если, конструируя себе в ложном покое собственное право, я оставляю в стороне человека или вещь как нечто конченное, как если бы их не было вовсе; безверно, если в те мгновения, когда я должен сказать свое слово, я уклоняюсь от коммуникации и от собственного кризиса со словами: «это со мной как-то случилось», «это бывает»; «все мы люди»; «об этом я забыл». Верность требует беспокойства, находящего путь в основание, в котором привязанность углубляется через преодоление, а не ослабляется и не предается.
Центральную верность, в которой я сам участвую настолько, что делаюсь тождественным с нею, - ибо уничтожение ее было бы моим экзистенциальным самоуничтожением, - следует отделять от периферической верности, исполнение которой не безразлично для меня, но опыт которой в целом не может ни вывести меня к бытию, ни повергнуть. Поэтому есть абсолютная и относительная верность, и здесь есть ступени; моя жизнь находится в движении, и может сделать теснее и существеннее то, что было лишь поверхностным соприкосновением, но оказывается также вынуждена фиксировать и с почтением установить на своем месте то, что некогда было для меня более существенно.
Верность имеет своей предпосылкой сдержанность, как хранение себя от растраты, осмотрительность, делающую один шаг за другим - чтобы расточать себя только в поистине решающее мгновение, полагающее основу абсолютной верности. Ибо полное тождество существования и самобытия есть лишь там, где присутствует Единое, трансценденция которого может открыться в историчной бездне существования (Denn volle Identität von Dasein und Selbstsein ist nur, wo das Eine gegenwärtig ist, dessen Transzendenz im geschichtlichen Abgrund des Daseins offenbar werden kann).
- Мир как явление экзистенциального содержания расширяется и суживается в процессе историчного самостановления; ибо широта экзистенции в нем достигается лишь через присвоение. Что такое есть то, с чем я живу, как будто бы оно было моей собственной жизнью, - этого нельзя выяснить из объема моего существования, фактической сферы моей власти и моей знающей ориентированности о мире. Я могу быть в состоянии совершить многое и все-таки быть только предприимчивым. Я могу видеть бескрайние исторические миры и при этом не экзистировать исторично.
Расширение совершается практически: ситуации, в которые я попадаю, задачи, которые видимы для меня как возможные или ставятся мне извне, традиции, из которых я получаю свои самоочевидности, всякий раз открывают мне ограниченную, чаще всего весьма узко ограниченную, сферу существования. Безудержность, с которой я задействую себя самого в этой сфере, порождает мое историчное сознание.
Теоретически я расширяю свое сознание на пути, лежащем через историческое знание. Знание переходит в историчное сознание в той мере, в какой оно входит в практически-историчное сознание настоящего. Если историческое знание остается на удалении и рядом с современной жизнью, которая при этом обыкновенно весьма много теряет в нашей оценке, то оно делает возможным только некое существование тоски как романтической репрезентации без участия нашей собственной экзистенции. Но историческое знание в его отвлеченности должно также и расти само по себе, чтобы быть готовым к усвоению его в действительной экзистенции. Нужно даже пережить искушение абсолютизацией моего историчного сознания, живущего в таком случае в прошлом без экзистенции, - чтобы преодолеть это искушение.
Высказывать историчное сознание таким, как оно, на пути через знание о прошедшем, осознает свое настоящее, - есть задача философии истории. В противоположность отстраняющему способу изложения, при котором и само настоящее можно подвергнуть исследованию как исторический сюжет, как будто бы оно было уже прошедшим, философия истории средствами предметно-исторического знания просветляет сознание усвоенного историчного содержания. При помощи философии истории, которая постигает экзистенцию во всей ее возможной широте, не возникает какой-либо энциклопедии исторического знания, и эта философия не может иметь своим возможным идеалом идеал полноты описания. Ибо, поскольку экзистенция никогда не может выйти за свои собственные пределы, даже только в замысле, а значит, не может и представить себе в отчетливом образе мир многих экзистенций как некое многообразие, то ей остается только расширяться самой в своем содержании и оставаться в готовности ко всеобъемлющей коммуникации. - Конструкции философии истории обладают своей истиной как выражением для экзистенции, просветляющей в нем свое пространство, объемлющей в нем прошедшее и будущее. Но в то время как для историографии как науки прошедшее только прошло, а будущего она не видит, философия истории соотносит всякое время с экзистенцией в ее настоящем. Однако она может быть только определенной философией истории, и может быть истинной лишь как таковая; она сама исторична и не обозревает всю даль истории во всякой экзистенции. Правда, прошедшее и будущее остаются раздельными и для нее; данному в образе как обосновывающему будет противостоять и в ней данное в образе как возможное. Но прошедшее не получает закругленности и остается открытым на всем протяжении настоящего; даже то, что уже решено, еще может изменить свой смысл; будущее остается возможностью и не превращается в неизбежную необходимость. Экзистенциальное сознание настоящего не разворачивается поэтому в устойчивое содержание, но, выходя за его границы, становится подлинным вопросом. Его предметная форма означает некоторый миф, хотя этот миф и привязан к знанию. Фактическое, как представляется, еще раз становится прозрачным в этом мифе. Оставить в неприкосновенности фактическое как фактическое, не забывать ничего фактического, что могло бы быть важно, выдумывать возможное, но читать все фактическое и возможное как шифр единства экзистенции со своей трансценденцией, - таков путь философско-исторического углубления действительного в настоящем до вечного настоящего.
- Протяжение существования в длящемся времени означает повседневность, артикуляция, происхождение и направление которой экзистенциально определяется тем, для чего существование становится подготовкой, затем условием, и наконец - следствием. Никто не может экзистировать абсолютно в том смысле, чтобы каждое мгновение и каждая объективность его существования были также явлением его экзистенции.
Исторично становящееся в моем явлении не позволяет мне непосредственно осуществить, как бы по наитию, то, чем я чисто созерцательно восхищаюсь как правильным и идеальным. Если я знаю, что еще не обрел должной уверенности и надежности существования, еще не имею живого опыта верности, но уже движусь в области сверхчеловеческих этических требований к себе самому и к другим, то со мною случается, что я исполняю только поступок, выглядящий как объективно этическое действие, но в фактичности своей повседневности не умею ни на мгновение удержать его смысла. Я вышел из словно бы еще спящей историчной действительности моего бытия ставшим и упал в пустоту, где теперь я делаю чудовищные жесты, - а причиняю только зло. Право на свои действия я получаю от своей основы, но также и благодаря подтверждению того, что я несу ответственность за их последствия как адекватное им экзистирование во временной последовательности. Мир и характер отдельного человека не бывают только даны и не могут быть обозримым образом правильно развиты, но осуществляются в напряжении, когда шаг за шагом я делаю то, что не только объективно считаю правильным, но что я в своем историчном существовании из соприкосновения моих корней в этом существовании с убежденностью постигаю как то, за что следует взять ответ на себя. Историчное сознание, которое живет в мгновении лишь благодаря его одновременной непрерывности, не смешивает сиюминутного аффекта и сиюминутной внешней активности - которые как простое явление могут быть кажимостью, - с исторично строящейся экзистенцией. Эта экзистенция проявляется и в аффектах, но существенно - только в решениях, которые своей спокойной уверенностью в себе тихо поддерживают собою повседневность.
Видение возможностей как идеалов действительно лишь как духовное пространство. Его богатству противостоит скудная, уверенная в себе, осуществленная экзистенция, которая знает его, но сама не есть это богатство. Различение возможности и действительности, образа и экзистенции совершается в выборе моей историчной основы, которую как преднайденную мной я лишь постольку сделал своей самостью, поскольку я свободно принял на себя и усвоил ее.
Повседневность - это подготовка, а затем распространение историчной экзистенции. Она находит свою меру и исполнение в высоких мгновениях, которые как прошедшие доказывают свою действительность этим самым распространением, а как будущие, лишь возможные, вносят в существование напряжение, которое придает ему готовность воспринять их, когда приспеет время и будет дана ситуация. Благодаря им повседневность получает фон, делающий ее торжественной и весомой даже там, где особенное содержание повседневности бывает бедно, и придает ей блеск и там, где она должна быть только дисциплинированным трудом.
Но одним из элементов усвоения существования остается пронизывающее всю повседневность примирение с судьбой. Как стоическая резиньяция оно есть только сила выдержки (das bloße Aushaltenkönnen); в этом виде оно есть неизбежная техника существования для данного мгновения, но она тут же превращается в путь, ведущий в пустоту, как только желает быть чем-то большим. Истинное смирение активно, оно рождает, если в крахе мы узнаем собственное бессилие. В скачках жизни, которые не дают возвращаться прежде бывшему: невинности, еще незнакомому со смертью веселью, тому утраченному, что было для меня всем, -и через которые я подступаю к той границе, на которой мне недостает того самого, в чем для меня, кажется, и заключается самое важное, - из этой муки скачков активная резиньяция строит нечто новое, в котором прошедшее не абсолютно прошло, но остается нетронутым как бы в вечном бытии, невозможное будущее снимается в трансцендентной возможности. В то время как оцепенение стоической непоколебимости только выдерживает пустое время и, собственно, безвременно, потому что враждебно времени, дает самообладание, но не сохраняет и не строит, - истинная резиньяция исторична, она одушевляет собою повседневность, потому что позволяет, ввиду невозможного активно приняться за то, что возможно.
- Если я хочу в иносказательной форме наглядно представить себе историчное существование экзистенции, как она остается привязанной к миру, в котором находится, и к предметам и значимостям, жаждущим уничтожить ее; как она не может прочно удержать в нем за собою никакого места, но просветляет для себя собственное трансцендентное бытие только в непрестанном движении через свое собственное явление, - то попробую сделать это в следующем образе:
Через долину, между двух отвесных скал, я вижу вдали равнину. По уходящей в эту даль и освещенной солнцем дороге держит путь всадник. Окутанный сверкающим разными цветами облаком пыли, всадник не скрыт от глаз, но и не виден мне ясно. Кажется, будто все цвета и формы магически соотнесены с этим всадником, целеустремленный лет которого оживляет собою весь ландшафт. Кажется, будто в этом ландшафте все вот-вот может обрушиться, растворившись в одной беспредельности; хотя вещи и предстоят взгляду в своей оформленной ясности, но они ясны все-таки не сами по себе, а только с оглядкой на это движение, - сами вещи, кажется, существуют только благодаря существованию этого движения, ибо оно требует их на своей границе. Есть напряжение между их прочной определенностью и всеразрешающим побуждением движения, которое, казалось бы, сплавляет и сливает все и вновь расставляет все по местам. Это напряжение могла бы устранить только совершенная круговерть, в которой исчезло бы все устойчивое и не было бы более ничего, или совершенная оформленность, которая, как застывшая, мертвая прозрачная кристаллизация превратила бы всякое движение в нескончаемое пребывание.
- Историчность как единство существования и самобытия делает возможным уклонение на две стороны. Если я ищу существования без самобытия, то я теряюсь в случае, произволе, множественности (Vielfältigkeit), лишаясь самобытного сознания бытия, - тогда я вообще только исчезаю (ich bin schlechthin nur verschwindend). Если я ищу самобытия без существования, то я могу только отрицать, пока не останется ничего, кроме самого этого отрицающего акта; тогда я стал как бы ничто (ich bin geworden wie nichts).
Теряющее себя самобытие и слепая воля к существованию пробуждают мотивы к тому, чтобы абсолютизировать нечто прочное, имеющее в себе, как кажется, бытие и содержание. Будучи, в нашей историчности, жертвами напряжения движения, в котором все дело решает также и наше собственное решение из темной основы самости, мы пугливо избегаем этого напряжения: мы хотели бы получить свободу от историчности: поскольку мы привязаны к существованию как таковому, мы хотели бы длительности во времени и наличной истины вместо вечной экзистенции; поскольку мы стали пустыми как самобытие, мы хотели бы найти его в бытии другого: нечто прочное должно создать нам временную и вечную гарантию.
Прочное есть истинное, как правильно знаемое и как авторитет.
Я позитивистски ищу покоя в знании. Правильность есть тот абсолют, исходя из которого принимается решение. Дело выглядит так, словно бы то, что делать правильно независимо от мгновения и от ситуации, является мерилом для целокупности моего существования: мое существование могло бы сразу достигнуть конца пути согласно правильному плану; что найденная истина должна быть еще и осуществлена для нас, хотя в этом осуществлении нет надобности в каком-то новом опыте, - есть нечто избыточное. Из бесконечной обусловленности ситуации меня отрицательно освобождает некий всеобщий и абстрактный правильный мир. Историчности существования я избегаю при помощи правильного мышления. Подлинная действительность есть всеобщее и каузально-закономерное; исторично-особенное же следует принимать как пересечение цепей каузальности и как известный частный случай типов и форм бытия. Мое историчное сознание становится иллюзией. Я становлюсь в собственном представлении лишь ареной, а не самобытным истоком. Нет историчной глубины и нет экзистенции, но только бытие как объективное бытие. Я есмь самобытие, как правильное мышление в моей лишенной всякого сопротивления пустой свободе, которая, если вступает в действительность, может трактовать эту действительность только как сопротивляющееся вещество, а потому - как материал для насильного обустройства (Material für gewaltsame Herrichtung). Для подлинного же самобытия в существовании действительность пронизана свободой, т.е. она исторична, и взгляд самобытия существенно обращен на экзистенцию, с которой оно ищет возможности коммуникации, вместо того чтобы обращаться со всем в мире как с материалом.
В философии идеализма покой находят в знании идеи, и исходя из этого требуют «отдавать себя во власть вещи самой по себе, совершать лишь всеобщее, в котором я тождественен со всеми индивидуумами» (Гегель)28. Вещь, приносящая освобождение от самого себя, есть здесь идея, как всеобщее, а тем самым, правда, и нечто большее, чем только правильное. Однако в историчном явлении вещь, и как рассудочно знаемое содержание, и как содержание идеи, становится средой для возможной экзистенции, которая не растекается в ней, если находит себя в ней.
Истину как авторитет находят, если абсолютизируют историческое как объективно фиксированное, к которому я безоговорочно привязан. Вместо того чтобы экзистировать исторично, я теряю возможную экзистенцию ради исторических объективностей. Посредством рационализации экзистенциально-историчного, превращающей его в прошедшее как исторически знаемое, можно возвести в авторитет любое содержание, теряющее при этом свой исток и жизнь. Вместо сознания того, что я исторично стою на своей основе, но что в ней я живу из собственного истока, и хотя неспособен заложить новой основы, но вполне способен усвоить свою основу и тем преобразить ее, - прошедшее замирает для меня. Впоследствии исторической патиной прошедшего покрывают объективности теперешней власти для того, чтобы придать им авторитет. Вместо осознания экзистенции в ее историчном явлении прошедшее явление экзистенции становится уничтожением ее самой (Statt des Innewerdens der Existenz in ihrer geschichtlichen Erscheinung wird eine vergangene zu ihrer Vernichtung).
В фиксации знания и авторитета избегают близости к историчному существованию в явлении, чтобы уничтожить столь изнурительно тяжелую и беспокойную глубокую укорененность в действительности и превратить существование в простое повторение. Время остается только как качественно безразличное протяжение, как технически неизбежная длительность осуществления, как подлежащий заполнению отрезок времени, остающийся до конца, как прогресс того, что в принципе и во всем его смысле мы уже знаем.
Если я ищу прочности в знании о всеобщих необходимостях, то я могу прийти в отчаяние от его бессодержательности. Если я ищу этой прочности в авторитете исторического, то могу прийти в отчаяние от своей несвободы. Но, как возможной экзистенции, мне принадлежит право изначального выбора о себе самом: решиться быть историчным и взирать в глубину, дна которой не видит никакое сознание, знающее общие истины; решиться отказаться от обоих видов прочного, не отменяя оттого само прочное в партикулярной и относительной значимости; ибо от ее порядков зависит все эмпирическое существование. Тогда все дело в том, чтобы не потерять внутренней прочности, проявляющейся в голосе абсолютного сознания, которое и само всегда лишь исторично.
Если я, из напряжения историчного процесса, жажду обрести покой окончательности, тогда то, что есть, должно быть решено и остаться решенным. Но экзистенция созидает себя в решениях, которые, будучи приняты, служат ей основой, которой она уже не может отвергнуть, хотя не может и отдохнуть от труда на этих решениях, до тех пор пока длится время.
Наконец, склонность к обладанию истиной могла бы завладеть теми мыслями, назначение которых - просветление историчности, как будто бы их можно было употреблять как знание. Последствием этого были бы самообожествление и неистинные оправдания.
- Историчное сознание может, как кажется, привести к тому выводу, будто человек делает сам себя высшим и обожествляет себя. Если мы, вместе с философией всех времен, зададим вопрос о наивысшем, то для нас оно действительно не в мистическом экстазе и unió с божеством, и не как жизнь идеи, не как переживание другого и не как познающее мышление правильного всеобщего, но в осуществлении экзистенции через коммуникацию как историчность. Поскольку же каждый получает достоверность этого осуществления только в сознании собственного своего существования, каждый сам для себя становится чем-то высшим.
Но экзистенция есть высшее только в относительном смысле, - а именно, сравнительно со всем тем, что предстает мне в мире как объективность, как предмет, как природа, как имеющее силу, или что есмь я сам как эмпирическое существование. Ибо экзистенции, - и только ей, отнюдь не для сознания вообще, - еще высшим представляется трансценденция, без которой экзистенция не может удостовериться в себе самой. Если человек во все времена не в самом себе видел вершину сущего, но склонялся перед высшим, -то, что в этом образе действия психологически и социологически доступно познанию извне, есть, правда, некая жизнь с формациями и иллюзиями, сотворенными самим человеком. Сущность экзистенции такова, что в ней, принадлежа к ее составу, есть то, что превыше ее (Es ist das Wesen der Existenz, daß in ihr, zu ihr gehörig, ein Über-sie-Hinaus ist). Но если мы объективируем эту трансценденцию в высказывании и облике, то в этой форме сообщенного она еще менее всеобща, чем все то, что может быть сказано в просветлении экзистенции. В то время как просветление экзистенции, пусть двусмысленным образом, обсуждает все же общие свойства экзистенций, - трансценденция как единая становится столь безусловно несравнимой и столь абсолютно историчной, что каждый из ее аспектов оказывается неадекватным, не только двусмысленным, но прямо и положительно обманчивым. Историчное здесь оказывается еще раз усиленным. В экзистенции, чем более подлинной остается она, все - молчание (In Existenz, je echter sie bleibt, ist Schweigen).
Человек не может сделать себя богом, в особенности если он столь серьезно относится к себе самому, что для него, из всего, что только может встретиться ему в мире, нет ничего важнее, чем он сам. Но он сам - это не индивидуальность его существования, но только возможность проникнутого самостью бытия в субъективности и объективности, которая может называться подлинным Я и подлинной вещью, и которая есть то и другое в единстве. Там, где эта серьезность приводит, как кажется, к устрашающей картине самообожествления, - потому что всякая всеобщая объективность и авторитет оказываются релятивированы, - именно там и, собственно, только там зависимость человека от своей трансценденции становится для него ясно пережитым и живо присущим опытом. Самообожествление было бы противоположным покою в прочном содержании уклонением из историчности экзистенции.
Но так же точно, как человек не может сделать себя богом, так не может он свободно остаться самим собою, если обожествит какое-нибудь явление в существовании. Речи об объективностях как силах теряют свою истину в то мгновение, когда обращаются против человека как возможной экзистенции. Путь к истинной трансценденции ведет только через человека как лично сущего индивида (Nur durch den Menschen als den persönlichen Einzelnen führt der Weg zur wahren Transzendenz). Тот, кто, отрекаясь от себя, подчиняется объективностям, как обожествленным объективностям, теряет себя как возможную экзистенцию, а тем самым теряет и возможность исконного откровения своей трансценденции. Он получает лишь твердую точку опоры, структуру существования и душевные утешения мнимой трансценденции.
- Историчное сознание может быть ложно понято двояким образом:
Я полагаю явление моей историчности как таковое в его объективной определенности имеющим силу для всех, вместо того чтобы обрести в нем достоверность абсолютного для меня. Тогда историчное превращается из становящегося явления в некое обладание. Благодаря своему обладанию я воображаю себя лучше, чем другие в их присущей им историчности. Из этого обладания я вывожу претензии к другим, пользуюсь им как средством борьбы в ходе аргументации для своего оправдания. Тем самым я не только заявил фальшивые притязания к другим на основаниях, которых эти другие никогда не могут признать, не отрекаясь от самих себя, но я подделал и себя самого в своем корне, я вышел из области безусловного в сферу лишь конечного и сделал значимой вещью то, что могло бы быть истинным только как явление экзистенции в процессе самостановления.
Другая объективация отводит определенное место моей историчности - в одной, а историчности других - в другой точке. Здесь мыслится некий организм человеческих задач в их историческом развитии. Только из этой совокупной картины целого мира получает оправдание мое особенное назначение как призвание (Beruf), и за ним признается ранг, ставящий его ниже других и возвышающий над другими, вплоть до последнего слоя лишенных назначения, отверженных, не имеющих своего места в совокупности целого. В сравнении с первой фиксацией в генерализации собственного бытия как значимого для всех здесь мы только в более путаном виде мыслим вместо историчности экзистенции нечто всеобщее. Историчная жизнь самости есть здесь только жизнь в этом всеобщем порядке, ее назначение может быть названо словом, а не есть непроницаемое и подлежащее только историчному обретению.
Обе эти объективации, хотя поначалу они и кажутся противоречащими друг другу, сходятся в оправдании нашего собственного особенного существования в его ценности и его правах. Возможная экзистенция теряется ради сугубой объективности, которая тем более обманчива, что выдает себя за историчную, в двусмысленной мимикрии таких мыслей, которые изначально были способны через некий призыв просветлять для индивида экзистенцию в ее историчности.
Обеим объективациям противостоит подлинное историчное сознание. Основная позиция этого сознания такова: не только признавать других, с которыми оно вступает в коммуникацию, но и принимать их как то, что его касается (nicht nur anzuerkennen, sondern sich angehen zu lassen). Именно отказ универсализировать свое историчное содержание составляет условие моей способности к коммуникации, тогда как превращение себя самого в мерило оценки означает утрату историчного сознания и приводит к обрыву коммуникации. Каждая экзистенция обретает свое историчное осуществление из своей основы, в любви к этим людям, которых так же, как она, никто другой не любит, в этой трансценденции, которая нигде больше таким образом не раскрывается. Поскольку же я не вступаю в коммуникацию, мое признание и признание меня другим совершается как выражение того, что мы взаимно принимаем друг друга как существа, с которыми можно вступить в коммуникацию.
Историчное сознание, вместо того чтобы выводить свое назначение как объективно значимое и навязывать его, может говорить о безусловности растущей из его корня активности, только если «назначение» оно принимает как образное выражение необходимости изначального осуществления и переживаемой в этом осуществлении трансценденции. Мое назначение живо присуще мне только как моя в то же самое время желанная судьба. Если в мгновение решения я вопрошаю о своем назначении, то я спрашиваю так: Можешь ли ты желать этого отныне и вовеки (Kannst du dies für die Ewigkeit wollen)? Любишь ли ты, со всей свободой, себя самого в этом делании (Liebst du in aller Freiheit dich selbst in diesem Tun)? Можешь ли ты желать, чтобы то, что ты делаешь, было в мире как действительность? Можешь ли ты желать такого мира, в котором это возможно и действительно? Желаешь ли ты стоять за это отныне и вовеки? - Вопросы, которые, в сущности, все говорят одно и то же, но которые обращаются к моему истоку и признают всякий объективный порядок чем-то лишь второстепенно значимым.
- Формулы просветления экзистенциальной историчности, если их применяют как знание о правильном бытии, могут как раз привести к самому глубокому искажению ее смысла: в полном отвлечении от всяких обязательств я с суверенным благоразумием распоряжаюсь порядком взаимно обосновывающих друг друга ситуаций и переживаний, едва ли что не рассчитываю свои аффекты, благоразумно взвешиваю мгновение, оценивая, подходит ли оно для искусно выстроенной последовательности событий, примечаю ценность контрастов и прелесть использования случайностей. Таким путем я делаю свою жизнь мнимо историчным предметом, который, как произведение искусства, я творю, и которым, как произведением искусства, я в то же время наслаждаюсь в некотором безосновном, ничем, собственно говоря, не связанном риске. Моя деятельность подчинена эстетическим меркам. Будучи лишь по видимости свободен как самобытная экзистенция, я, однако же, всего лишь самовластен (eigenmächtig) в силу своего дисциплинированного произвола.
Тогда, из отчаяния этой беспочвенной позиции, может зародиться тенденция к радикальному разрушению; мы полагаем тогда, что время от времени следует разрушать совершенно все, чтобы снова начать с начала. Здесь в этом лишь по видимости историчном жизнеобустройстве (Lebensarrangieren) обнаруживается нечто решительно неисторичное, ибо неукорененное. Чтобы быть самим собою, я не вправе уклоняться от груза сознания своей судьбы, от вовлеченности в сделанное и его последствия; я становлюсь неистинным, если то, что было, и то, что я сделал, я хочу признать без остатка за небывшее, как если бы оно более не касалось меня. Человек, если он выходит из всякой истории и вступает в пустоту, может, правда, совершить этот насильственный историчный обрыв; однако он забывает, что здесь заложена глубочайшая основа и что он может исторично овладеть этой основой, но не может сотворить мир заново.
Единственно лишь в историчном сознании своей экзистенции я не рабствую у прошедшего, не теряюсь в пустоте знаемой правильности и утопической целости и не уничтожаюсь в эстетическом закруглении последствий переживания.