Коммуникация как исток
1. Коммуникация существования. - 2. Неудовлетворенность коммуникацией, не становящейся экзистенциальной. -3. Границы экзистенциальной коммуникации.
Просветление экзистенциальной коммуникации
1. Одиночество - объединение. - 2. Раскрытие - реализация (Offenbarwerden - Wirklichwerden). - 3. Любящая борьба. - 4. Коммуникация и содержание. - 5. Существование коммуникации как процесс. - 6. Коммуникация и любовь.
Недостаток в коммуникации
1. Неопределенный опыт несостоявшейся коммуникации. - 2. Молчание. - 3. Недостоинство. - 4. Одиночество.
Обрыв коммуникации
1. Страх коммуникации. - 2. Сопротивление своего существования (Eigendasein). - 3. Смысл обрыва. - 4. Формы обрыва. - 5. Невозможность коммуникации.
Коммуникативные ситуации
1. Господство и служение. - 2. Общительный обиход. - 3. Дискуссия. - 4. Политический обиход.
Значение возможности экзистенциальной коммуникации для философствования
1. Избежание (Meiden) гармонистического миропонимания как предпосылка подлинной коммуникации. - 2. Возможное отрицание коммуникации. - 3. Догматика и софистика. - 4. Общность философствования. - 5. Последствия для формы философии.
На вопросы: «почему есть коммуникация?», «почему я - это не только я один?» - точно так же, как и на вопрос о существе самобытия, невозможно дать постигающего ответа, если этим ответом хотят выразить самую суть дела. Правда, смысл положения: «я есмь только в коммуникации с другими» - можно трактовать объективно и субъективно для существования, обязывающего себя в понимании и действии, и тогда это некоторый определенный смысл, который мы можем продемонстрировать на отдельных обстояниях бытия-друг-с-другом. Но если это положение понимается экзистенциально, то оно обращается к становящемуся парадоксальным в высказывании о нем истоку самобытия, которое из самого себя не есть, однако же только лишь из себя и с самим собою то, что оно в подлинности есть. Для этой экзистенциальной коммуникации первая, коммуникация существования, была бы плотью, в которой она может являться.
- Коммуникация, те. жизнь с другими, как она многообразно осуществляется в нашем существовании, наличествует в отношениях общности, которые мы можем наблюдать, различать по их особенностям, прояснять в отношении их мотивов и результатов. Но каждый из способов бытия общности, неотъемлемо необходимый для существования, а потому и для возможной экзистенции в существовании никогда не бывает уже как таковой той общностью, которой я подлинно желаю как возможная экзистенция. Скорее экзистенцию следует опрашивать на границе подлежащей рассмотрению коммуникации. Психологически и социологически действительные отношения составляют предмет исследования; истинная коммуникация, в которой только я по-настоящему знаю свой смысл, порождая этот смысл вместе с другим, в эмпирическом смысле не налична; ее просветление есть философская задача.
а) Наивное, несомненное существование человека в общности вынуждает его единичное сознание совпасть со всеобщим сознанием окружающих его людей. Он не спрашивает о своем бытии, этот вопрос уже вызвал бы раздвоение. Пусть даже человек спонтанно и с инстинктивной уверенностью умеет находить собственную выгоду, однако все, что обязывает его и все, что он знает, есть то общее, в котором имеет основание и его собственное сознание существования. Субстанция жизни общности, мир и мышление людей, к числу которых он принадлежит, не противостоят особенному самосознанию индивида как нечто иное, допускающее вопросы и проверку. В наивном существовании я делаю то, что делают все, верю в то, во что все верят, думаю то, что все думают. Мнения, цели, страхи, радости переносятся от одного человека к другому незаметно для него, потому что здесь имеет место изначальное, бесспорное отождествление всех со всеми. Его сознание светло и ясно, его самосознание скрывает пелена17. - Самость, поскольку она живет в среде этой общности, еще не состоит в коммуникации, потому что она еще не сознает себя, как именно она сама. Если я хочу коммуникации, то я не желаю погрузиться обратно в эту бессознательность.
б) Если Я как сознающее само себя может противопоставить себя другим и своему миру, - это означает некоторый скачок. Я отличает себя и тем самым обретает исконную независимость. Этот скачок сопряжен с развитием, подводящим к ясному и убедительному, всеобщезначимому мышлению, в котором мир, прежде подобный сновидению, кристаллизуется в определенные, запоминающиеся и узнаваемые предметы и закономерности18.
После обособления независимого Я возникает вопрос, как понимают друг друга Я и Я и как они обращаются друг с другом. Если мы представим себе, что эта, в первобытном существовании самая отчетливая и бесспорная, общность исчезла, то остаются люди как существующие атомы-Я и их отношение как отношение рассудка к рассудку и существования к существованию.
Налицо, во-первых, понимание от Я к Я благодаря общему пониманию объективной вещи как содержания мысли, в котором известная правильность постигается и признается как таковая, или практика, в которой совместно избирается некоторая цель с относящимися к ней средствами. Эти общности имеют безличный характер, в них всякое Я, несмотря на свою формальную самостоятельность, в принципе может быть замещено другим Я, все точки Я взаимозаменяемы.
Во-вторых, у отвлеченного Я налицо возможность обращаться со всяким другим Я, как с вещью. Совместное понимание вещных содержаний, так же как и психологическое понимание мотивов другого, используются только как средство для того, чтобы привести другого туда, где мы желаем, чтобы он был вследствие некоторой цели, которую мы оставляем только за собой. Другого в этом случае не признают существованием равного с нами достоинства, сообщая ему содержание своего воления, но воздействуют на него как на подчиняемый объект природы, принимая меры, окончательного смысла которых он не понимает, держа себя с ним и обходясь с ним таким образом, что цели нашего обращения остаются неизвестны ему. Здесь также не возникает какого-либо личного отношения. Но в то время как в совместном понимании некоторой вещи мы безлично считаемся с другим как с отдельным Я, хотя мы и обращены всецело на самую вещь и видим другого только в этой вещи,-здесь сам другой становится вещью, и всякое сообщение и отношение - только средством господства над другим, как и при господстве над вещами. Если это отношение взаимно, то возникает борьба за то, кого из двоих средствами умолчания и кажимости коммуникации сделают направляемой вещью.
в) Во всех этих коммуникациях меня мыслят только как рассудок некоторого сознания вообще. Но возможность этой универсальной рациональности есть лишь среда, в которой я еще остаюсь возможным как экзистенция. Хотя я есмь я сам не благодаря ratio, но без него я не могу стать самим собою. Я приступаю к коммуникации в вещах, которые тождественны для каждого, но превосхожу их уже там, где постигаю вещь в чистом виде.
Ибо человек никогда не есть только формальное Я рассудка, и никогда не только существование как витальность, но он есть носитель некоторого содержания, которое или сохраняется в темноте первобытной общинности (in dem Dunkel primitiver Gemeinschaftlichkeit), или же осуществляется при посредстве духовной, осознаваемой и никогда в достаточной мере не знаемой целостности. Эта целостность как идея объемлет общность ясной рассудку определенности и целесообразности, но существенно отличается от эгоцентрической заинтересованности смутно сознающего себя, связанного влечениями индивида. Она направляет не с помощью определенных, допускающих разумное обоснование целей, но через включение во взаимосвязь смысла, в котором индивид обнаруживает себя расширившимся до целого мира, и его наполняет желание предаться этому миру.
Господствующая идея сама не есть предметное дело (Sache), но она является все же всеобщей благодаря своей целостности, а потому, поскольку безлична, привязана к осуществлению в субъектах, называющих ее в превосходном, непредметном смысле своим «делом». То, что на взгляд извне имеет вид первобытной общности, может стать плотью идеи, но может стать ею только через промежуточное звено сознательной независимой самости Я вообще, которая в таком случае совершенно преображает эту примитивность и бесспорность. Общность в идее некоторого целого - этого государства, этого общества, этой семьи, этого университета, этой профессии - впервые приводит меня в содержательную коммуникацию.
Однако и в этой коммуникации еще не происходит отождествления меня с самим собою. Правда, моя жизнь в объективности мирового существования может быть наполнена содержанием только через причастность идеям, но индивид сохраняет за собой самостоятельность, которая может разбить эту объективность, а потому все еще противопоставляет себя ей, если даже он как эмпирический индивид целиком растворяется и исчезает в ней. Коммуникация в идее и ее осуществлении экзистенцией хотя и ставит человека в более тесную близость с другим, чем рассудок, цель и примитивная общность, но таким образом не становится возможной абсолютная близость моего «я сам» с другой самостью, в которой стала бы совершенно невозможной какая-либо заменимость одной другими, и которой, может быть, с точки зрения идеи позволительно было бы пренебрегать как чем-то частным.
Социологические отношения, с той их стороны, которая укоренена в субъектах, можно проследить в этих трех надстраивающихся одно на другом направлениях: примитивной общинности, дельной целесообразности и рациональности, определенной идеями духовности содержания19. Тем не менее: какие бы особенные стороны действительности социологических отношений мы ни избирали предметом своего рассмотрения, мы всякий раз только в крайних случаях удовольствуемся тем, чтобы интерпретировать нечто сугубо в терминах психологии масс и исходя из примитивной общности, чисто рационально и целесообразно, чисто идеально и исходя из некоторой целостности. Идет ли речь о целях совместного труда (профессиональная солидарность, отношение коллег по службе), об отношениях учителей и школьников, врача и пациента, начальников и подчиненных, продавцов и покупателей, служащих банка и клиентов, или о ведущих переговоры противниках при заключении договоров, судебных инстанциях, истцах и ответчиках в суде, о порядке парламентских и подобных им дебатов, или о дружеских компаниях и праздновании торжественных случаев, об отношении друзей, товарищей, братьев по оружию или о союзах, - всякий раз психологическая действительность составляет основание, целесообразность и рассудок - среду, в которой добиваются авторитета, идея же целостности и принадлежность к чему-то объемлющему есть упорядочивающее, более или менее осознанное начало связи (Bindung), которое, правда, может и истончаться, вплоть до полного его отрицания, но всегда остается, по крайней мере, как возможное.
И все же, представляя себе три становящихся объективными способа коммуникации, мы живо почувствовали их границы; в них артикулируется направление к экзистенциальной коммуникации, но сама она еще не улавливается. У наивно-субстанциальной общности границей было: утвердившееся на самом себе Я; у коммуникации этого Я как заменимой точки с другим Я есть еще одна граница: объемлющая идея целостностей, в которых они оба действуют, которыми они связаны не причинно, а идеально. Наконец, граница подчиненной идеям коммуникации, - это экзистенция. Привязанная таким образом в своем явлении ко всем ступеням предшествующих ей форм коммуникации, она не заключена ни в одной из них. Экзистенция в своей изначальности состоит в актах коммуникации, относящихся единственно лишь к ней одной. По сравнению с объективными коммуникациями они незримы, ибо могут быть пережиты опытно только в самой экзистенции. В ней я пребываю, вкладывая все свое существо, а не только участвуя своим существованием или при посредстве передаваемых всеобщим образом форм.
- Если в каждой коммуникации я переживаю специфическое удовлетворение, то все-таки ни в какой не достигаю удовлетворения абсолютного. Ибо если я осознаю партикулярность своей коммуникацию и тем самым наталкиваюсь на ее границы, мною овладевает неудовлетворенность. Я участвовал в ней только в определенном направлении как чистое существование, как Я вообще, как функция некоего идеального целого, как этот конкретный характер, а не как я сам.
Неудовлетворенность коммуникацией есть поэтому исток для прорыва к экзистенции и для философствования, пытающегося просветлить этот прорыв. Как всякое философствование начинается с изумления20, знание мира - с сомнения, так просветление экзистенции начинается с опыта неудовлетворенности коммуникацией.
Неудовлетворенность служит исходной точкой для философской рефлексии, которая хочет понять ту мысль, что я как я сам есмь лишь благодаря данному незаменимому другому.
- Как сознание вообще я уже есмь вместе с другим сознанием. Так же как сознания нет без предмета, так и самосознания - без другого самосознания. Единственное изолированное самосознание не знало бы сообщения, не знало бы вопроса и ответа, а потому не имело бы самосознания, которое таким образом уже в качестве языка действительно лишь в отличении себя от некоторого иного. Оно должно узнать себя в другом Я, чтобы противопоставить себе как Я самого себя в коммуникации с собою и чтобы понять всеобщезначимое. - Но эта коммуникация еще остается произвольно заменимой, она -лишь среда, а не бытие самости. Я есмь в ней «каждый», т.е. всеобщее Я вообще; правда, я хочу быть таковым, но я хочу также быть самим собою, а не только «каждым».
Ибо уже как эмпирическое существование я есмь только через другое существование во взаимодействии. Человек не становится собою только благодаря рождению и наследственности, но действительным человеком он становится только благодаря традиции, которая приносит ему его мир. Изолированное человеческое существо реально лишь как пограничное представление, но не фактически. Можно было бы думать, что оно деградировало: прежде глухонемые были слабоумными и ничем не отличались от действительных идиотов; с тех пор как они получили собственный язык знаков, а тем самым и для них тоже стала доступна традиция, они стали полноценными людьми. - Но в этой традиции, только как таковой, несмотря на всю коммуникацию с историчным содержанием человеческого бытия, я не нахожусь в подлинной коммуникации, благодаря которой я становлюсь самим собою. В объективной традиции заменимы и те индивиды, которые знакомят меня с нею, и я сам тоже, хотя от этой замены в объективности как таковой совсем ничего не меняется. Но человек есть нечто большее, чем простой сосуд. Если бы он только получал наследство, он непременно задохнулся бы в нем. Только осознанно овладевая им, он становится самим собой.
- Если, сталкиваясь с неудачей коммуникации, я овладеваю самим собою и пытаюсь усвоить себе сознание, в котором я опираюсь только на себя самого, то моя неудовлетворенность усиливается - на этот раз скачком; она становится абсолютной и окончательной. Если я пытаюсь понять смысл жизни как «только я», как если бы я уже для себя самого мог знать истину, то я, правда, беспокоюсь о других и делаю для них то, что мне представляется справедливым для них, однако так, как если бы в глубине души они вовсе меня не касались, и тогда я попадаюсь в сеть. Я не могу найти истину; ибо истинно то, что истинно не только для меня; я не могу любить себя, разве только так, что делаю это, любя другого. Я обречен опустеть, если я буду только я.
Правда, во мне есть исконно истинное стремление опереться на одного себя (auf mir allein zu stehen); если у меня разбилась вдребезги коммуникация, то я еще хотел бы для себя возможности жить в неприкосновенности, как именно я сам. Но если я предал возможную коммуникацию, будь то фактически, будь то из-за своей недостаточной готовности, если неудовлетворенность уже более не превращалась во мне в волю к коммуникации, то я выходил в ней в ничто. Неудовлетворенность становится тогда сознанием того, словно бы я выпал из бытия; оно ужасается своего бытия наедине со ставшим для него зловещим и жутким существованием.
Я пытаюсь помочь себе в философствовании самодостаточности отчаянно решительного самобытия и таким образом лишь утверждаю как мнимо неизбежное то, что я неосознанно навлек на себя через свободу своего отрицания. Существование мрачнеет в моих глазах.
Это - внутренняя борьба за возможность стояния на одном себе: Я должен отказаться от попыток достичь смысла жизни, исходя из одного себя; борьба каждый раз приводит к решению о моем самобытии в коммуникации через внутреннюю привязанность к ней; в ней, требуемой из глубины моего возможного самобытия, когда с нею говорит та же самая возможность в другом, я каждый раз становлюсь тем, что я есмь, вместе со своим единственным другим.
- Я не могу стать самим собою, если другой не хочет быть самим собою; я не могу быть свободным, если не свободен другой, не могу иметь достоверности себя самого, если не имею также достоверности другого. В коммуникации я чувствую себя ответственным не только за себя, но и за другого, как если бы он был я, а я - он; я чувствую, что эта коммуникация начинается только, если другой встречает меня таким же точно образом. Ибо смысл коммуникации я достигаю также не в одном лишь собственном действии; его должно встречать действие другого. Я вынужден вступить в мучительное отношение вечной неудовлетворенности в то мгновение, когда другой, вместо того чтобы быть для меня тем, кто встречает, делает сам себя объектом для меня. Если другой в своих действиях не становится самобытен как он сам, то не становлюсь таким и я. Подчинение другого в послушании его мне не дает мне самому прийти к себе, и так же точно мешает этому его господство надо мною. Только во взаимном признании мы оба вырастаем, как мы сами. Только вместе мы можем достичь того, чего хочет достичь каждый.
- То, что коммуникация не удается, становится для меня существенным образом моей виной. Правда, коммуникации очевидно невозможно достичь доброй волей целенаправленного рассудка, но только задействуя самобытие; ибо только в ней я сам прихожу к себе; она никогда не удается, если я держу себя в резерве и трактую относительные и партикулярные акты коммуникации уже как последние возможности для себя. Сознание того, что я сам - решающий фактор для меня самого и для другого, побуждает меня сохранять предельную готовность к коммуникации.
Всякое отношение к человеку, в возможности, выходит для нас за рамки определенной и потому ограниченной реальности этого отношения. Сознание существенного, превосходящего всякую умную постижимость (Begreiflichkeit) на свете, значения во встрече возможных экзистенций, их касания друг друга или прохождения мимо друг друга, напрашивается само собою, хотя часто мы и сами толком не понимаем этого. Упущение, которое подобно утрате, потому что мы не по-настоящему, а только общественно пожали протянутую нам руку; сознание, что нам приходится прервать коммуникацию или стерпеть ее обрыв; давление всякой вражды - совершенно независимо от возможного в ней ущерба нашему существованию; наклонность одолеть, если только это получается, перед лицом смерти всякое дурное настроение и всякую размолвку с другим; смутный ужас, который мы испытываем, сталкиваясь с убеждением, которое хотело бы и после смерти причинить ненавистному человеку какой-нибудь вред, - эти чувства служат указанием на экзистенциальное сознание, для которого коммуникация есть подлинное бытие, а не только временная связь. Всякая утрата и неудача в коммуникации - как утрата подлинного бытия. Бытие - это бытие-друг-с-другом не только существования, но и экзистенции, но это бытие действительно во времени не как пребывающее, но как процесс и опасность. Поэтому то, что возникает и что не возникает для меня в коммуникации, так задушевно и тихо касается нас, как бы трогая нас в самом глубоком нашем корне. И поэтому же неудовлетворенность уже действительной для нас коммуникацией существования служит стимулом, пробуждающим меня к более глубокой, экзистенциальной коммуникации.
- В коммуникации, которая, как я знаю, касается меня самого, другой есть только этот другой: единственность есть явление субстанциальности этого бытия. Экзистенциальную коммуникацию нельзя продемонстрировать как пример и нельзя воспроизвести, но каждая такая коммуникация существует в своей абсолютной уникальности. Она совершается между двумя самостями, которые суть только эти самости, а не представители, и потому незаместимы. Самость получает свою достоверность в этой коммуникации как абсолютно историчной, нераспознаваемой извне коммуникации. Только в ней самость есть для самости во взаимном творчестве (Allein in ihr ist das Selbst für das Selbst in gegenseitiger Schöpfung). В историчном решении самость, связав себя с коммуникацией, уничтожила свое самобытие как изолированное бытие-Я, чтобы избрать самобытие в коммуникации.
Смысл положения, говорящего, что я есмь я сам только в своей свободе, если другой - и я вместе с ним - бывает самим собой и хочет им быть, можно постичь только из свободы как возможности. В то время как коммуникации в сознании вообще и в традиции представляют собою познаваемые необходимости существования, без которых мы неизбежно утонули бы в бессознательном, необходимость экзистенциальной коммуникации есть лишь необходимость свободы, а потому объективно непостижима. Желание уклониться от подлинной коммуникации означает отказ от своего самобытия; если я избегаю ее, то предаю вместе с другим себя самого.
- Осуществление экзистенциальной коммуникации необходимо обусловлено чем-то таким, чего вынудить невозможно и что может не наступить; оно сопряжено с объективной узостью ее явления.
- Если уверенность в том, что только с другим я могу стать самим собою, заключена в истоке моего сознания бытия, то все же - как будто бы нам следовало оспорить проклятие, ожидающее лишенных коммуникации, приходится слышать: не каждому-де дано найти себе друга; я все время искал, но это, мол, мне ни разу не удалось; все люди, мол, меня разочаровали; другому посчастливилось, он встретил друга; я сам, мол, готов дружить, только никто не приходит.
Подобные мысли превращают коммуникацию в объективный процесс, который может затронуть или не затронуть нас как ход наружных событий; как будто друг нам так же причитается, как обладание материальными благами; как если бы готовность к встрече есть что-то само собою разумеющееся, и отсутствие друга - это что-то подобное недостатку внешней вещи. Однако встреча с другом - не просто пассивный процесс, она сама имеет основание в возможной экзистенции; мы так же точно подготавливаем ее в явлении, осмеливаясь на коммуникацию, как и робко опасаясь антиципаций, как готовит ее и добросовестность, не позволяющая нам принять сугубо компанейское соприкосновение в солидарности общих увеселений и интересов за подлинную коммуникацию. Мы так же точно готовим ее ранним скорбным терпением своего одиночества, хранением себя и умением ждать. Противоположное всему этому препятствует пробуждению истока подлинной коммуникации. Она становится невозможной, если мы приступаем к общению с объективно-фиксированными идеалами. Коммуникация со свободной экзистенцией требует, чтобы мы избегали всякого рода окончательных масштабов. Всякое испытание остается в ней вторичным и становится только средой коммуникации, но не ее условием. Инстинктивное желание, чтобы другие были подобны богам и святым, исключает любую коммуникацию. Только внутреннему напряжению в действительности широкого кругозора, в возможности абсолютной серьезности бывает дарован друг.
Но если я самодовольно стану вменять и друга, и саму коммуникацию себе в заслугу, то я впаду в еще глубочайшую неправду и, в сущности, потеряю и то, и другое: я не вправе вменять себе того, что в конечном счете зависит не от меня одного. Сила безусловной экзистенции может быть даже больше там, где ей не сопутствовала удача.
Здесь, у истока, не стоит говорить ни о вине, ни о заслуге. Здесь нет никаких оправданий для недостатка - ибо я и никогда не бываю вполне сам собою, - и нет законных оснований для мнимого преимущества исполнивших требование - ибо всегда непременно должно было прибавиться то, что зависело не от меня. Все экзистенциальное пребывает вне тех объективностей, которых я могу рационально-целесообразно желать или не желать. Исторично-уникальное явление коммуникации есть некое целое, которое возникает не так, что я уже есмь я сам и только приобретаю теперь еще что-то, но это - целое, в котором только я и становлюсь по-настоящему сам собою; но как необъективное целое оно безосновно (grundlos). Коммуникация есть исток экзистенции; то в ней, что зависит от моей свободы, есть в ней заслуга и вина (Kommunikation ist Existenzursprung; soviel in ihr an meiner Freiheit liegt, ist in ihr Verdienst und Schuld). Я могу легкомысленно пожертвовать развивающимся зачатком и пройти мимо него или жить так, что этот зачаток вскоре замрет сам. Если при прерванной и неразвившейся коммуникации сами собою напрашиваются чувства вины, то и в самом осуществлении коммуникации меня также наполняет сознание незаслуженного мною как чего-то непостижимо ставшего и дарованного, а в неосуществлении ее, опять-таки, чувство - отнюдь не окончательного - одиночества, в котором, поскольку я поистине пытаюсь разбить это одиночество, я сам создаю себе своего друга в трансценденции.
- Дело обстоит так, как если бы каждый имел претензии к каждому. Так же как уклонение, в ответ на волю другого к коммуникации есть моя вина, так вступление в действительную коммуникацию имеет следствием исключение всех других возможностей. Я не могу добиться дружбы со всеми.
Но я уже разрушаю свою коммуникацию, если ищу коммуникации с возможно большим множеством. Если я хочу воздать по справедливости всем, т.е. каждому, кого я встречаю, то я наполняю свое существование поверхностными содержаниями и, ради воображаемой универсальной возможности, не умею справиться с данной единственной историчной возможностью в ее ограничениях.
С истоком коммуникативного сознания бытия сопряжена как неизбежная вина объективная узость его явления; но только в ней же возникает также и подлинная ширь.
Вопреки склонности к самодостаточности, вопреки довольству собой в знании, присущем сознанию вообще, вопреки своеволию индивидуума, вопреки стихийной тяге замыкающейся в себе самой жизни, вопреки потерянности в наличной традиции как привычной форме жизни - философствование хочет просветлить для себя ту свободу, которая, перед лицом всегда грозящего солипсизма или универсализма существования, изначально овладевает бытием при посредстве коммуникации. Это философствование призывает меня из меня самого (appelliert aus mir an mich) удерживать себя в открытости, а затем безусловно принять осуществленную коммуникативную связь. Оно пытается сохранить ту возможность, которую безотрадно отрицает солипсизм и универсализм сознания вообще.
- Если я прихожу к себе самому, то в этой коммуникации заключено и то, и другое: бытие-Я и бытие-с-другим. Если я и как самобытный индивид не есмь независимо я сам, то я совершенно теряюсь в другом; коммуникация уничтожается одновременно со мною самим. Напротив: если я начинаю изолироваться, то коммуникация беднеет и пустеет; в предельном случае абсолютного обрыва коммуникации я перестаю быть сам собой, потому что испаряюсь, становясь пустой точкой.
Одиночество не тождественно социологически отмечаемой изолированностью. Например, тот, кого в первобытном состоянии общества, когда он еще не имеет самобытного самосознания, изгоняют из общины, внутренне продолжает жить в этой общине, или имеет смутное отчаявшееся сознание небытия; он не одинок ни в безопасности общей жизни, ни в искпюченности из нее, потому что он не есть Я для себя самого.
Только в светлости сознания развитой общественности верно будет сказать: быть самим собой - значит быть одиноким, однако же так, что в одиночестве я еще не есмь я сам; ибо одиночество есть сознание готовности возможной экзистенции, которая становится действительной только в коммуникации.
Коммуникация всякий раз имеет место между двоими, которые соединяются, но должны остаться двоими - которые выходят друг к другу из одиночества, и которым, однако же, одиночество знакомо лишь потому, что они находятся в коммуникации. Я не могу стать собой, не вступая в коммуникацию, и не могу вступить в коммуникацию, не будучи одинок. Сколько бы коммуникация ни отменяла одиночества, в ней растет новое одиночество, которое не может исчезнуть, если вместе с ним и я сам не перестану существовать, как условие коммуникации. Я должен желать одиночества, если я сам решаюсь быть из собственного истока и потому вступить в самую глубокую коммуникацию. Правда, я могу отречься от себя самого и без дистанции раствориться в другом; но, как река, если ее не запрудят, бессильно стекает по неглубокому руслу, так же бывает со мною, если я перестаю желать суровости самобытия и постоянного отстранения.
Полярность между восторженным преданием себя самого и строгим соблюдением собственных границ в нашем существовании экзистенциально неотменима. Возможная экзистенция действительна в существовании только как движение между двумя этими полюсами по траектории, исток и цель которой остаются скрыты в темноте. Если я не хочу мириться с одиночеством, чтобы всякий раз снова преодолевать его, то я избираю или хаотическое рассеяние, или фиксацию в лишенных самости формах и колеях; если я не желаю осмелиться предать себя другому, то вовсе пропадаю, как застывшее, пустое Я.
Если поэтому в существовании самости остается некоторое беспокойство, разрешающееся лишь на мгновения, чтобы тут же возникнуть опять в новой форме, то это движение все-таки не есть нескончаемое повторение в безнадежной увлеченности, но в нем возможная экзистенция находит направление и восхождение, цель и основу которого, хотя они и не наличествуют ни для какого предметного знания, становится возможно просветлить для экзистенции в актах трансцендирования.
Против этой коммуникации одиночества обращается исконно чуждая ей коренная установка: подобная коммуникация, уверяет она, есть лишь безнадежная попытка создания общности одиноких; в ней есть лишь своевольное самобытие, замыкающееся в истине, которая заключается в подлинной общности; виновато одинокий создает себе свое философствование как иллюзию, будто у него есть спутники по одиночеству. На вопрос же о том, что такое подлинная общность, следует ответ: то, что может соединить всех людей. Это - или истина Откровения, которой нужно послушно следовать в общине верующих; или же это - идея правильного устройства мира, исключительного государственно-национального собирания всех сил в одну мощь, направляемую одной-единственной волей, идея покоряющего мироустройства как счастья всех и т.д.; говорят: человек должен отречься от себя; если я служу целому, то пребываю в истинной общности; быть собой - значит быть лишенным самости (Selbstsein heiße selbstlos sein).
Те и другие - и философская установка на коммуникацию, и эти ее противники, одинаково убеждены в справедливости положения: истина есть то, что созидает общность; религия и философия также едины между собою в том, что нечто лишь понимаемое (bloß Verstehbare) порождает только мнимые общности в некотором объективно знаемом. В действительности понимаемое есть среда для общности в непонятном (im Unverständlichen), приводящая это последнее в бесконечный процесс выяснения (Klarwerden). Но лишь понимаемое как знаемое становится необязательным, потому что отстраняется от самобытия; оно расслабляет общность, если становится в ней главным. В светло-прозрачной, как вода, рационализации всего коммуникация как общность совершенно исчезла бы.
Расхождение начинается в отношении к вопросу о месте и истоке того непонятного, которое созидает общность. Для философствующего существования оно заключается в действительности самобытия фактически встречающихся людей, для послушного существования - в объективно-фиксированном божественном Откровении или в авторитетной правильности известной картины мира, например марксизма. Или историчная действительность моей коммуникации с живыми людьми, самобытию которых я обязан тем, что я есмь я сам, значит для меня больше, чем то, что я могу услышать как объективную истину, или же я позволяю своей возможной коммуникации с людьми опуститься до всеобщей любви ко всем как ближним, имеющей свою опору в моей безмирной любви к божеству или рациональном и тем не менее непонятно-смутном сознании назначения человечества. Или я всякий раз заново решаюсь быть одиноким, чтобы в коммуникации обрести свое самобытие, или же я окончательно уничтожил себя в некотором ином бытии.
Расхождение углубляется в установке на возможность общности всех. Правда, в эмпирическом рассмотрении мне снова и снова напрашивается как истинное положение: чем больше людей понимают нечто, тем меньше в нем содержания (je mehr Menschen etwas verstehen, desto weniger Gehalt hat es). Поскольку, однако, философствующая истина рассматривает всех людей как возможных других, относительно которых остается в силе требование коммуникации, то для нее неотменимо и притязание, которое гласит: глубочайшая истина есть то, что могли бы понять все люди, так что стали бы одной-единственной общностью. В этой дилемме коренное умонастроение, желающее силой принудить к единству и довольствующееся самым поверхностным пониманием (Verständnis), и даже послушанием без всякого понимания, расходится с другим умонастроением, которое ради единой истины не желает ничего обманчиво предвосхищать, и потому признает то, что существует фактически и что можно было бы преодолеть только в истинной коммуникации в необозримо длительном процессе. Правда, та общность, которая в своем порядке заботится о поддержании возможности существования, должна иметь такие цели, которые понятны всем. Но эта общность именно и не есть та общность, в которой я обретаю сознание подлинного бытия, но порядок человеческого мира, в котором может взаимно уважать друг друга также и то, что не может сделаться понятным друг для друга, и для чего сохраняет значение задача: подходить все ближе друг к другу в непрерывно расширяющейся коммуникации.
Возможность экзистенции в напряжении между одиночеством и коммуникацией - это выбор, который имеется в виду не как общезначимый выбор для каждого, но как безусловный для самобытия, поскольку он есть овладение доступным для него бытием в человеке.
В коммуникации я раскрываюсь себе вместе с другим (In der Kommunikation werde ich mir mit dem Anderen offenbar).
Это раскрытие есть, однако, в то же время реализация (Wirklichwerden) Я как самости. Если, к примеру, я думаю, что раскрытие есть просветление моего врожденного характера, то с этой мыслью я покидаю возможность экзистенции, которая, в процессе откровения, еще и творит себя, просветляясь самой себе. Впрочем, для предметного мышления раскрыться может только то, что уже есть прежде. Но то раскрытие, которое одновременно с этим становлением приносит само бытие, подобно возникновению из ничего, и потому в смысле чистого существования его - нет. Если я встаю на ту точку зрения, что я таков, каким я родился; что я могу познать в жизни собственные задатки, но остаюсь таким, каков я есмь, - то я занимаю позицию психологического рассмотрения, и предполагаю, что завершенное эмпирическое знание уже на ранней стадии могло бы сказать мне обо мне самом, что я такое. Для задатков и отдельных качеств это верно; знание их составляет часть моего ориентирования в своей ситуации. Но этими данностями овладевает решающее сознание возможной экзистенции; поиск ясности в отношении их составляет лишь предпосылку экзистенциального раскрытия себя, благодаря которому в мире просветляется для меня не только, что я такое как эмпирическое существование, но и что есмь я сам. Для этого самораскрытия признание реальных границ в ситуации данного означает, что в этом данном я обретаю все-таки только материал некоторого иного осуществления; поэтому такого рода признание данного, коль скоро никакое знание не является окончательным, все же включает в то же время невероятную для эмпирического взгляда возможность выхода за всякую границу. - Экзистенциальная воля к открытости (Wille zur Offenbarkeit) включает в свой состав кажущееся взаимно противоположным: неумолимую ясность об эмпирическом обстоянии и возможность стать благодаря ему тем, что я есмь извечно; скованность неизбежным составом эмпирически действительного и свободу преобразовать его, овладевая им; признание так-бытия и отрицание всякого фиксированного так-бытия.
Эта воля к открытости целиком рискует собою в коммуникации, в которой только она и может осуществиться: она рискует пожертвовать всяческим так-бытием, потому что знает, что ее собственная экзистенция только в этой жертве приходит к самой себе. Напротив, воля к замкнутости (Wille zur Verschlossenheit) (к маскировке, к возведению предварительных гарантий) вступает в коммуникацию только по видимости и не рискует собою, потому что принимает свое так-бытие за вечное свое бытие и желает спасти это так-бытие. Раскрытие было бы уничтожением для нее, тогда как для самобытия раскрытие есть овладение лишь эмпирически действительным и преодоление его в пользу возможной экзистенции. Ибо в самораскрытии я теряю себя (как наличное эмпирическое существование), чтобы обрести себя (как возможную экзистенцию): в замкнутости я сохраняю себя (как эмпирический состав личности), но необходимо должен потерять себя (как возможную экзистенцию)21. Открытость и экзистенциальная действительность находятся друг к другу в таком соотношении, что во взаимности они возникают, казалось бы, из ничего и поддерживают друг друга.
Этот процесс реализации самости как ее раскрытия осуществляется не в изолированной экзистенции, но только с другим. Я, как индивид не открыт и не действителен для самого себя. Процесс самораскрытия в коммуникации - это единственная в своем роде борьба, которая как борьба есть в то же время любовь.
- Как любовь эта коммуникация не есть слепая любовь, безразличная к тому, на какой предмет она обращается, но любовь борющаяся, которой свойственно ясновидение. Она ставит под сомнение, затрудняет, требует, избирает из возможной экзистенции другую возможную экзистенцию.
Как борьба эта коммуникация есть борьба индивидов за экзистенцию, которая есть в одно время борьба за свою собственную и за другую экзистенцию. В то время как в борьбе за существование приходится использовать все виды оружия, оказываются неизбежными хитрость и обман и обращение с другим как врагом - который есть лишь абсолютно иной, подобно оказывающей сопротивление природе, - в борьбе за экзистенцию речь идет о чем-то бесконечно отличном от такой борьбы: о совершенной открытости, о вынесении «за скобки» всякой власти и превосходства, о самобытии другого так же точно, как и о нашем собственном. В этой борьбе оба решаются показать себя другому вполне откровенно и позволить ему подвергнуть нас сомнению. Если экзистенция вообще возможна, то она явится как это обретение себя (Sichgewinnen) (которое никогда не становится объективным) через борющееся предание себя (durch kämpfendes Sichhingeben) (которое отчасти становится объективным и остается непостижимым исходя из мотивов существования).
В борьбе коммуникации налицо ни с чем не сравнимая солидарность. Только эта солидарность делает возможной такую предельную проблематизацию друг друга, потому что она поддерживает собою риск, делает его общим и несет свою долю ответственности за результат. Она ограничивает борьбу экзистенциальной коммуникацией, которая всегда есть тайна только этих двух людей, так что для общественности самыми близкими друзьями могут представляться те, кто самым решительным образом соперничает между собою за экзистенцию в борьбе, где обретения и потери -всегда общие.
Для этой борьбы за открытость можно было бы установить некоторые правила: здесь никогда не желают добиться превосходства и победы; если то или другое случается, их ощущают как помеху и вину и, в свою очередь, начинают бороться с ними. Здесь раскрывают все карты и не практикуют решительно никакой расчетливой сдержанности. Здесь ищут взаимной прозрачности не только в конкретных предметных содержаниях, но и в средствах, к которым прибегает вопрошание и борьба. Всякий проникает вместе с другим в глубину самого себя (Jeder dringt in sich selbst mit dem Anderen). Это не борьба между собою двух экзистенций, но совместная борьба против себя самого и другого, но борьба единственно лишь за истину. Это борение (Kämpfen) может вестись только на совершенно одинаковом уровне. Оба борющихся при различии технических средств борьбы (знания, интеллигенции, памяти, утомляемости) создают это равенство уровня, .взаимно давая фору во всех своих силах. Но уравнение требует, чтобы каждый и себе самому и другому сколько возможно экзистенциально затруднял эту борьбу. Рыцарское поведение и всякого рода поблажки имеют здесь права лишь как преходящие гарантии - с одобрения обоих - в стесненных обстоятельствах, наступающих на ограниченное время в явлении нашего существования. Если это рыцарство становится постоянным, коммуникация между нами уничтожается. Но упомянутое затруднение относится только к самым подлинным основаниям актов выбора в содержании наших решений. Там, где одерживает победу обладающий более сильными психическими орудиями, там, где становится возможной даже софистика, - коммуникация прекращается. В экзистенциальной борьбе коммуникации каждый предоставляет все в распоряжение другого (In der existentiell kämpfenden Kommunikation stellt jeder alles dem Anderen zur Verfügung).
В коммуникации не может остаться без ответа ни один вопрос, который, как мы чувствуем, имеет значение. Экзистируя, я принимаю всерьез выражение, которое слышу, в тонкостях его особенности и реагирую на него, - и там, где другой задает вопрос сознательно, пусть и косвенно, и желает получить ответ, и там, где он, собственно, инстинктивно хотел умолчать о чем-то и вовсе не искал ответа, но теперь должен его слышать. То, что говорю я сам, подразумевается как вопрошание; я хочу слышать ответ, но никогда не желаю только уговорить или навязать. Держать ответ перед другим без всяких границ -свойство подлинной коммуникации. Если ответ не получается в то же мгновение, он остается задачей, о которой не забывают.
Поскольку борьба ведется на одном уровне, в борьбе как таковой уже заключено признание, в проблематизации - уже заложено утверждение. Поэтому в экзистенциальной коммуникации солидарность раскрывается именно в самой ожесточенной борьбе. Эта борьба, вместо того чтобы разделять людей, становится путем к подлинному сопряжению отдельных экзистенций. Правило этой солидарности поэтому таково, что эти люди абсолютно доверяют друг другу и что борьба их не есть зримая для других, объективная борьба, которая могла бы вести к учреждению партий. Это борьба за истину экзистенции, а не за что-то всеобщезначимое.
Наконец, правдивости в борющейся коммуникации невозможно обрести, свободы от экзистенции к экзистенции невозможно гарантировать, если не признавать в то же время действительность тех духовных автономных сфер и психологических влечений, которые сосредоточивают на себе (auf sich zentrieren) и изолируют самость. Эти силы мешают и связывают, препятствуют свободной активности коммуникации, которую они хотели бы поставить в границы или подчинить неким условиям. Не зная этих сил и не разоблачая их перед собою снова и снова, человек не может достичь господства над ними. Он может, правда, в высших точках своей экзистенции быть свободным от них, но вновь опускается в прежнее положение и не знает, что с ним происходит.
- Если человек как самость подступает сквозь все внешнее к другой самости, иллюзии рассеиваются, и раскрывается подлинное, для человека может стать целью, чтобы душа с душой слились воедино (in Eines schlage) без покровов и нисколько не связывая себя в этом внешностями мирового существования.
Однако в мире экзистенция не может встретиться с экзистенцией непосредственно, но только через промежуточные среды содержаний. Для слияния душ требуется действительность их деятельности и выражения. Ибо коммуникация действительна не как свободная от всякого сопротивления наличная светлость некоторого блаженного бытия вне пространства и времени, но как движение самобытия в веществе действительности (Bewegung des Selbstseins im Stoff der Wirklichkeit). Правда, мгновениями кажется, словно соприкосновение непосредственно; оно может исполняться в трансцендировании всего мирового существования. Но даже тогда широта и ясность объективировавшегося и теперь трансцендированного содержания служат мерой решительности мгновения подлинной коммуникации. Эта коммуникация обретает восходящий полет через причастность идеям в мире, задачам и целям.
Склонность принимать уже непосредственность контакта за подлинность коммуникации позволяет людям быть близкими друг другу в простых симпатиях и антипатиях, в которых мы не можем отдать себе вполне ясного отчета. Почти необозримая область этой непосредственности простирается от витального события до напряжений эротики, от расположения к повадке человека до той границы, где молнией вспыхивает возможность внутренней связности, хотя бы мы еще не услышали от другого ни одного слова. В ней во всяком случае есть нечто безличное и типическое; это еще не есть взаимность в движении подлинной самости. Непосредственность достигает полноты завершения уже в том витальном движении, с которым она исчезает; или она есть только возможность, которая еще должна раскрыться и подтвердить себя. В отсутствие содержания любой непосредственный контакт остается пустым. Сугубо витальная общность у молодежи, бездеятельное событие в мире, товарищество без всякой цели и идеи, совместная радость жизни в игре и спорте дает специфическое удовлетворение в то мгновение, когда ее переживают. Но этого удовлетворения недостаточно, и оно оставляет по себе необходимое неудовлетворение для самости, избирающей жизнь как решение.
Если высшие мгновения в любви между двумя людьми заключались в трансцендировании по ту сторону всего внешнего, то, пусть даже в эти мгновения и улавливается самое решительное самобытие, может все-таки вновь возникнуть склонность свести любящую коммуникацию как таковую в ее новой непосредственности к чисто внутреннему ее бытованию и поддерживать ее в этом качестве. Тогда любовь тускнеет. Она не может оставаться экзистенциальной во временной последовательности в непосредственной коммуникации, без промежуточных сред существенного для нее мирового существования. Эта попытка будет разрушительным рывком за пределы грубости не проникнутого экзистенцией существования - или уничтожающим само себя пребыванием в одной лишь возможности. Поэтому самая обоснованная любовь реже всего станет говорить о себе вслух.
Непосредственность контакта есть и исток, и результат всякой подлинной коммуникации. Здесь выходят из своей темноты побуждения, которые достигают ясности самобытия в мире определенной деятельности и артикулированного мышления. В такой форме обретенная коммуникация остается атмосферой всякой объективности существования и готовностью к новому осуществлению. Некая ложная альтернатива скрывается в различении: достигаю ли я души другого через вещь или же только благодаря душе другого вещь получает интерес для меня потому, что занимает его. В последнем случае произошло бы прогрессирующее обеднение души, поскольку вещи имели бы значение только между прочим; в первом же случае душа была бы унижена до значения безличного субъекта, для которого имеют значимость вещи. Поскольку душа и вещь, самобытие и мир представляют собою корреляты, недоразумением будет думать, что жизнь как возможная экзистенция могла бы полностью исчерпываться взаимным душевным пониманием, как равно недоразумение - полагать, что она заключается во взаимном признании трудов и результатов. Без мировых содержаний у экзистенциальной коммуникации нет среды, в которой бы она могла являться; без коммуникации мировые содержания бессмысленны и пусты. Только то, что мировые содержания принимают всерьез, впервые доставляет возможной экзистенции некоторое существование; только то, что все дело в бытии возможной экзистенции, лишает в коммуникации мировые содержания их существенной пустоты, возникающей вследствие их бренности и безразличности.
- Коммуникация никогда не перестает быть борющейся коммуникацией. Эта борьба может завершиться лишь партикулярно, в целом же - никогда не приходит к концу: в силу бесконечности экзистенции, которая, никогда не достигая полноты завершенности в своем явлении, не перестает становиться, чего бы ни достигала (die, in der Erscheinung nie sich vollendend, nicht aufhört zu werden, soweit sie auch kommt).
В солидарности борющегося искания всегда есть только несколько большая близость и отдаление между индивидами; ибо абсолютная коммуникация существует во времени только как достоверность мгновения; она становится неистинной как удерживаемый объективный результат и остается истиной, как возникающая из этого результата верность. То, что становится подлинным и истинным, менее всего имеет некое наличное бытие, оно как явление есть лишь в становлении и исчезновении.
Среди людей невозможно постичь истину именно в существенном, как бы одним ударом. Человек и его мир не бывают зрелыми и готовыми в мгновении, но обретают себя в последовательности ситуаций. Он должен пройти через предварительные, половинчатые, неполноценные позиции, чтобы эти позиции дополнили друг друга; через усиленные до крайностей позиции, чтобы они уравновесили друг друга. Тот, кто хочет действовать и говорить только правильно, - вовсе не действует. Он не вступает в процесс и становится неистинным, потому что он недействителен. Кто хочет быть истинным, должен рискнуть ошибиться, оказаться неправым, должен довести дело до крайности или заставить висеть на волоске, с тем чтобы его можно было по-настоящему и действительно решить.
Поскольку, следовательно, никто не может требовать от других или от себя, чтобы они были совершенны во времени, экзистенциальная солидарность хочет видеть в категориях взаимности, не для того чтобы только отвергать, вынося приговоры, но чтобы -именно в неудаче и запутанности протянуть неудачнику руку. Хотя она не беспечна, скорее, наоборот, - неумолима в своем требовании, но она сознает и возможность, что заблуждается в этом своем требовании. В коммуникации требование не уничтожает виновного как косный закон; для нее важно подлинное самобытие даже там, где оно могло бы показаться почти что утраченным, в его возможности, из которой только и исходит требование. Сквозь все эмпирически зримые вещи встречают друг друга эти возможности, желающие в процессе явления обрести достоверность своего подлинного бытия. Чтобы стать самостью, требуется вступить в процесс, в котором один раскрывается для другого, чтобы вместе пуститься в плавание - восхождение абсолютной связанности; вина же - это гордая изоляция замыкающегося в себе самобытия, которое без процесса было бы подобно умиранию заживо (das ohne Prozeß wäre wie der Tod bei lebendigem Leibe).
Конечной цели мы в коммуникации знать не можем. Вопрос об успехе имел бы двоякий смысл: смотря по тому, имеются ли в виду успехи как целесообразные акты реализации через посредство общности в мире или же имеется в виду успех в смысле того, что решается и тем самым обретает вечную действительность. Материальные успехи в зримом существовании признаются и составляют возможную плоть экзистенциального успеха, но все они исчезают в противосмысленности (Sinnwidrigkeit) нескончаемого и преходящего. Экзистенциальный же успех не имеет объективного критерия; его воспринимает только совесть возможной экзистенции в коммуникативной связанности (Verbundenheit). Экзистенция осуществила себя в существовании, как самость с другой самостью, даже если эта действительность и не имеет наличности ни для какого знания.
- Поскольку, стало быть, самобытие становится собою только в коммуникации, ни я, ни другой не составляют устойчивой субстанции бытия, которая бы предшествовала нашей коммуникации. Скорее, напротив: кажется, что подлинная коммуникация прекращается именно там, где я принимаю себя и другого за подобный устойчивый состав бытия; тогда она действительна только как - в существенном не имеющее последствий для самобытия, - соприкосновение двух, в сущности, солипсистских существ.
Становление самости в коммуникации предстало нам поэтому как творение из ничего. Дело выглядит так, как если бы солидарная борьба, не имеющая распознаваемого истока, становилась возможной в полярности одиночества и объединения, раскрытия и реализации для того, чтобы дать возникнуть из нее самобытию. В самом деле, всякому фиксирующему утверждению налично существующего для себя единичного бытия как замкнутой монады следует противопоставить диалектику становления, в котором отдельные звенья суть лишь то, что они совместно порождают как свое самобытие. Но высказывание об экзистенциальном становлении из ничего имеет силу лишь в отрицательном смысле, в противовес попытке объективного объяснения из некоторого предполагаемого существования, но не как высказывание, в котором бы самобытие могло знать само себя как положительно выраженное в самом своем истоке. Скорее следует задать вопрос: в каком смысле надлежит понимать предшествующее бытию экзистенции, предстающее нам в коммуникации как самобытие.
Возможность предшествует здесь в форме пожирающей неудовлетворенности, означающей готовность встретить друга, и в удостоверении всякого обманчивого предвосхищения, дающее нам способность найти его. Предшествующая действительность существования - это фактическая встреча во времени как случайность. Но предшествующая субстанция - это безосновная любовь к индивиду. Если для объективного рассмотрения бытийным истоком самобытия является ничто, то для экзистенциального сознания - трансценденция в этой историчной форме приготовляющей неудовлетворенности, создающей возможность действительности случайности, движущей наше самобытие любви.
Любовь - это еще не коммуникация, однако ее источник, просветляющийся благодаря ей. Непостижимое в мире слияние воедино принадлежащих друг другу дает нам ощутить безусловное, становящееся отныне предпосылкой коммуникации и впервые делающее в ней возможной любящую борьбу неумолимой правдивости.
Любовь существует каждый раз как единственная. Плоть ее существования есть действительность этих людей с присущей им темнотой. Дело выглядит так, как если бы в этом явлении бытие истока говорило само с собою.
Самое задушевное прикосновение пребывает для себя в трансценденции. Временная последовательность есть как бы откровение того, что есть вечно-настоящее, новая встреча тех, кто уже принадлежит друг другу в вечности. Так же, как Плотин говорит о Едином, что оно всегда есть в настоящем22, а потому человек, по большей части замкнутый в себе, должен только открыться ему: ибо оно всегда есть и не есть, не приходит и не уходит23; так любящая девушка говорит в песне:
Не привечай меня, когда приду,
И не прощайся, в час, когда уйду я,
Ведь я, и приходя, не прихожу,
И если ухожу,- не ухожу я24.
Я и Ты, разделенные в существовании, едины в трансценденции, там не встречаясь и не упуская встречи, здесь же - в становлении борющейся коммуникации, которая в опасности раскрывает и подтверждает. Там, где есть это единство, - там совершен скачок из того, что уже непостижимо, к абсолютно немыслимому.
Но движение любви остается в явлении мирового существования. Она возникает как не имеющая мотивов любовь и обращенность любви на меня, переживается в начале как решение, словно бы определяющее бытие самого любящего, затем - как необходимость, уверенно знающая о себе. Усмотрение бытия в этом человеке подобно усмотрению самого бытия в основе историчного явления; видение этого человека становится просветлением без иллюзий. С течением времени наша собственная любовь становится восхождением, а любовь другого - призывом к подлинному самобытию. Существование приносит суровую действительность, которую предстоит проникнуть, коммуникация приносит открытость (Offenbarkeit), благодаря которой самобытие впервые приходит к себе самому. В этой коммуникации мы делаемся всем обязаны друг другу. Поскольку истинная любовь нерасторжима, в ней остается общность судьбы, опыт не только угрозы и потери в существовании и в самобытии, но и радикального краха в явлении.
Хотя любовь уверена в самой себе, самобытие человека становится сомнительным для самого себя в смешении: если я думаю, что люблю, и все же решительная увлеченность моего существа приводит, как кажется, к тому, что я запутываюсь в фальшивостях,-если эротика, могущественно завладевая мною, вызывает некоторое витальное и духовное соединение, которое, поскольку оно переживается как зависящее от условий происшествие, все же не непременно обязывает всего человека, - если бегство из одиночества, отчаянно ищущее другого, иллюзорно представляет ему себя как то, с чем он может связать свою волю в порядке взаимного обязательства, чтобы в качестве эрзаца движению действительной любви избрать изнурительную, потому что ежедневно пытающуюся заболтать грозящее разочарование, прикованность к идолу, - если, наконец, воля к обладанию, желающая иметь в своем владении и оберегать то, что она в то же время мнит любить и уважать, по-настоящему любить и уважать не может, почему и придает значение суждениям других о своей и любви и о любви другого к ней, и отрицание того или другого затрагивает ее как самость. Никакая сила, мешающая коммуникации, не может быть любовью.
Неразрушимость осуществления любви в не знающей оговорок, без остатка задействующей самость коммуникации означает, что верность остается верностью и при конце. Но в отсутствие экзистенциальной коммуникации всякая любовь сомнительна. Даже если коммуникация и не служит основанием любви, но все же то, что не выдерживает испытания коммуникацией - не любовь. Там, где коммуникация окончательно разрывается, наступает конец любви, ибо она была там иллюзией; но там, где любовь была действительной, коммуникация не может прекратиться, а должна только изменить свою форму.
Коммуникация есть исполненное любви движение во временном существовании, устремленное, казалось бы, к слиянию двух в одно, но оно должно было бы прекратиться там, где двое действительно становятся одним. Бытие двумя (Zweisein) не позволяет любви замереть в покое. То, что хотя и мыслится в трансценденции как единобытие, то же, если бы оно считалось в самом существовании действительным, а в трансценденции - существующим, погубило бы любовь, превратив ее в нечто лишенное процесса и мнимо наличное.
Любовь, субстанциальный исток самобытия в коммуникации, может породить самобытие как движение ее собственного откровения, не может позволить ему найти завершение в чем-то оконченном.
Поскольку коммуникация присутствует в существовании как процесс, а не как завершение, она действительна как сознание недостатка ее самой. Этот недостаток принимает формы, в которых он есть только мотив (Antrieb), другие формы, в которых он сам становится неотъемлемым звеном раскрытия, и еще другие, в которых он потрясает сознание бытия, как непостижимая граница.
-В юности есть, впрочем, душевный опыт, который еще не знает, чего хочет: Я отказываюсь подчиниться требованиям любезности в дружеском кругу и ни к чему не обязывающей заинтересованности при сокрытости еще неизвестного мне существенного - отказываюсь довольствоваться безличным соприкосновением с людьми в сугубо деловых содержаниях, в которых, хотя и удовлетворяется чувство общности, все-таки имеет место только отстраненное понимание содержаний - терпеть поглощающую тенденцию общности интересов, сводящей нас, как существование, с другими существованиями, смотря по характеру ситуации, в которой эта общность проявляется, и возникающую отсюда взаимность признания не проникающих друг в друга людей. Во всем я осознаю дистанцию между собою и другими людьми, которой они со своей стороны часто, кажется, вовсе не замечают: Я вижу, как при внешней близости и при множестве слов во мне растет чувство, что говорят не со мной.
В этой установке есть бодрость ожидания, не желающая предаваться каким бы то ни было иллюзиям. Но в корень вещей смотрит сознание отсутствия нашей самости перед лицом другого. Я недоволен своей любовью и любовью другого ко мне, как одной лишь высказывающей себя сердечностью и устойчивостью, если она не становится истоком для этого бесконечного процесса, в котором, как кажется, и заключается все дело, если еще только должна решиться, вместе с другим, судьба нашей подлинной самости. Я хотел бы найти верное слово, и я все еще в поиске: если мы умрем, слово останется не сказано, существенное - не сделано... абсолютная коммуникация поистине не состоялась.
Люди, близкие друг другу в силу долгой связанности их существования, переживают, правда, в конкретной ситуации это ненаступление коммуникации, в его неопределенности, как боль от исчезающей существенности:- Так и не настает возвышенное мгновение, когда коммуникативная достоверность экзистенции преодолевает эту боль от исчезновения всякого явления во времени настолько, что эта достоверность касается абсолютного сознания разве только на границе, как печаль о бренности. Это - только возможная, но не светлая и действительная коммуникация. В этой пробивающейся вперед печали есть жажда коммуникации, но слова и дела и истины по-настоящему не находится. Кажется, нет ничего, что было бы осязаемо заметно, никакого реального недостатка, который бы мы могли устранить, никакой задачи, за решение которой следовало бы взяться; нам хорошо друг с другом, мы говорим, готовы на помощь, видимся друг с другом; мы не хотим поверхностного общения и - замолкаем.
Своеобразные чувства, в необозримом множестве форм, проявляют эту боль неосуществленных возможностей коммуникации. Эти чувства странно волнуют нас в самой глубине души и однако ничего не значат в мире, кажутся неважными и все же могут быть истолкованы как тихий голос призыва неопределенного требования экзистенции. Между тем как наше витальное и общительное существование придерживается смысла, свойственного конечным вещам, здесь говорит нечто бесцельное, которое, однако, представляет собою, кажется, словно бы все; похоже на то, будто в нем присутствует вечное значение коммуникации, как решение о нашем подлинном бытии.
- Молчание - это недеяние (Nichttun), в качестве которого покоится лишь сущая коммуникация. Но не всегда. Ибо в молчании есть своеобразная активность, в виде которой оно само становится функцией в движении коммуницирования. Умение молчать - это выражение силы готового к коммуникации самобытия.
Молчание в подлинной коммуникации не есть то делающее себя зримым молчание, которое хочет оказывать влияние, когда оно наступает как вызывающая немота, заставляющая говорить другого, не то заносчивое молчание, которым мы стремимся добиться авторитета и значения, как будто бы мы что-то знаем и можем сказать, не молчание из сострадания, когда мы избегаем говорить то, что есть, действуем и помогаем другому безмолвно, без коммуникации, и наконец, не то молчание, которым я, оскорбляя другого, разрываю отношение с ним.
Молчание как время молчания пребывает в непрерывности коммуникативного становления. Это молчание давит, как вина. Если другой заметит это, то он тоже должен будет страдать. Только совместное воздержание от речи, которое, со своей стороны, молча откладывает, могло бы сделать молчание примирительным. В неизбежном отстранении, наступающем вместе с молчанием, готовность ждет, пока вновь не настанет час для открытости.
Это молчание, которое сможет разрешиться в открытости действительной речи, объемлет нечто другое: глубокое, ничего не оставляющее в темноте, как бы откровенное молчание (offenbares Schweigen) становится бытием-друг-к-другу, пробивающимся за пределы того тихого понимания, которое могло бы высказать себя. Сдержанность во взаимной уверенности в другом, взгляд и пожатие руки вместо языка, - вот что остается в завершениях экзистенциальной коммуникации. Этого молчания невозможно желать, став жестом, оно превратилось бы в фальшивую обиходную форму; его нельзя повторить, оно только однажды присутствует в нас целиком; оно определяется робкой боязнью выражения, которое было бы неадекватно ситуации, а потому растратило бы больше, чем показало. В качестве такой артикуляции молчание подобно подлинной речи.
Возможен был бы еще один род молчания, которое активно, однако же, непреднамеренно, как среда истока самой задушевной, но никогда не узнанной, потому что никогда не высказанной, связи. Люди, не имеющие общности в молчании, неспособны к решительной коммуникации. Связывает исток в молчании, а не то, что сказано, а сказанное - лишь в той мере, в которой эта подпочва держит его на себе. Самые тихие прикосновения в жизни получают свой вес благодаря молчанию, в котором с обязательностью, но без прав на обжалование удерживается то, что соединило людей друг с другом.
Несмотря на все это: молчание всегда есть также недостаток, как ясная в настоящем бедность выражения. Есть пустое молчание: тишина, ничего не выражающая, потому что ничего не переживающая, - и есть сдержанное молчание: тишина, ничего не говорящая, потому что ей отказано было в даре подлинного выражения. Правда, экзистенция обретает свое косвенное выражение, и не желая его. Но выразительность позволяет теснее или шире провести границы необходимого молчания. Положение: «внутреннее - это не внешнее» - справедливо в двояком смысле.
Если внутренняя жизнь человека неспособна достичь коммуникации, потому что ее дар выражения незначителен или малоразвит, то все же сама жизнь и деятельность любящих людей зримо проявляют для них то, что, не зная себя самого, в неосознанной муке оставалось бы только возможностью; если к нему обращаются, оно может ответить, - тихо, но уверенно. И все же робость и сила самобытия хранят нерушимую, в конце концов, замкнутость: внутреннее не становится внешним.
Случается, наоборот, что мир выражения, как словесный язык, получает самостоятельное существование, становясь неким всеобщим языком обиходных форм и жестов: оба эти языка могут покрыть экзистенцию подобно вуали, делая все для нас необязательным и ничего нам не говорящим. Они не вводят в заблуждение только там, где они используются и принимаются сознательно, как психологическая и социологическая неизбежность. В остальных случаях они представляют собою выражение, за которым не стоит никакой человек как отдельная самость: внешнее - это не внутреннее.
Вследствие этого обособления мира выражения мнимое богатство внешней коммуникации может вызвать исчезновение подлинной коммуникации, если одно лишь выражение как таковое будет давать кажущееся удовлетворение, заставляющее забыть недостаток коммуникации. Поэтому совесть стоит над жизнью в различных мирах выражения, и молчание способно стать спасением для возможности экзистирования. Правда, индивид как привязанное к своей традиции существование приходит к себе только через усвоение наследуемых в традиции миров выражения, но усваивает он их себе, чтобы вновь в изначальности осуществить их. Он почти всегда знает и может проявить вовне в выражении больше, чем то, что есть он сам. Опасность поддаться пустому выражению преодолевает только тот, кто всякий раз отчасти побеждается им.
С углубляющимся сознанием молчания приходит новая опасность: прилагая абсолютные масштабы, уничтожить всякое реальное явление, в критической обеспокоенности возможностью неправды выражения в конце концов пасть жертвой молчания. Лишь рискуя впасть в уклонение, можно осуществить изначальное.
- Достоинство заключается в надежности человека как разумного существа, в твердости его знания и мнения. Он заботится о дистанции в личном как приватном, о свободе дельной дискуссии, о непреклонности своих решений. Он признает это бытие и требует признания его от других.
В экзистенциальной коммуникации это достоинство ставится под сомнение, и в то же время остается в ней неотменимым:
Поскольку возможная экзистенция привязана в явлении к своему откровению, а это последнее - к коммуникации, то для экзистенции не существует ничего объективно прочного. Нет ничего во мне и в другом, что как наличность подлежало бы моему безусловному уважению. Коммуникация растворяет все, чтобы дать родиться новой прочности. Она не вправе удерживать никакой прочности как достоверной; ибо своей еще смутной возможностью она объемлет все знаемое. Коммуникация по-настоящему мыслима только при безграничной подвижности точек зрения, а потому непрочности, готовой к безусловной преданности. Всякая прочность, если ее предъявляют как условие, становится стеной, отделяющей меня от другого и от меня самого. Вместо раскрытия в коммуникации выступает защита чего-то фиксированного. Воля к открытости означает решимость поставить под вопрос все обретенное, пребывая в неведении о том, обрету ли я в этом, и как именно, себя самого.
Однако непрочность имеет следствием оскорбление достоинства; в поворотных пунктах мы переживаем недостоинство как нечто неизбежное. Если в некоторой несгибаемости я был уверен в себе, то в силу более глубокой воли к бытию я должен теперь в процессе раскрывающей проблематизации в некоторые мгновения в безудержном исчезновении обратиться для себя самого в ничто. В этом недостоинстве, через него в его преодолении, я осуществляю себя: достижение осуществлений обусловлено поражениями.
Во-вторых, поскольку раскрытие себя обусловлено коммуникацией, а значит, сообщением, возможная экзистенция должна решиться на ложное понимание, в котором ее самое ставят в фальшивое положение. В то время как чисто деловитое сообщение однозначно, сообщение как среда коммуникации, если в нем адресуются к экзистенции, отличается многозначностью. В этом случае буквальное и изолирующее понимание сказанного, абстрактное и общее понимание сделанного препятствуют коммуникации. Многозначности существуют здесь для другого и для меня самого; они требуют еще пути искания и прояснения. Ибо экзистенциальная коммуникация, приходящая в явление в этих средах, сама никогда не бывает объективно знаема; она может быть только действительной, и тогда ее знают в совместности, без слов. Первый шаг подлинного понимания за пределы прочности тождественных понятий - это постижение сказанного в целом идеи, второй шаг экзистенциальной коммуникации - это восприятие сказанного в идее в историчное присутствие. Как то, так и другое может дать осечку. Поэтому риск неверного понимания означает, что мне может быть приписано чужое, так что я сознаю, что меня и мое дело видят в ложном свете, и что я вновь, более чем прежде, отброшен на себя самого.
Из-за возможности неверного понимания я рискую в откровенном вступать в недостойные (würdelose) ситуации: Я сообщаю о себе и остаюсь без отголоска (Ich teile mich mit und bleibe ohne Widerhall), меня вместе со сказанным и сделанным мною презирают, осмеивают, а потом снова используют, и я живу в некотором нанесенном на меня извне образе меня, который не есмь я. Я рискую быть назойливым, я задеваю другого: душевная близость никогда не возникает без одного мгновения этого риска недостойной ситуации. Ибо тому, кто не расточает себя и не узнает однажды, что должен со стыдом отступить, едва ли когда-нибудь удастся экзистенциальная коммуникация. Робкая дистанция, хладнокровно сохраняемая при любых обстоятельствах, никогда не откроет пути от человека к человеку.
Но это недостоинство само, в свою очередь, двусмысленно. Хотя оно и может быть явлением риска, но может также возникать в слепом порыве из пустоты своей собственной сущности, которая жертвует собою, хотела бы обрести ценность в глазах другого и бесстыдно распространяется о собственных экзистенциально пустых переживаниях; или Же она может быть назойливостью, которая без всякой воли к коммуникации хочет только беззаботно спрашивать и, пользуясь предоставляющимися случаями, завладевать другим.
В противоположность этому волю к коммуникации, присущую возможной экзистенции, отличает достоинств о одиночества, которое хранит эта воля, однако хранит как то, что снова и снова необходимо разбивать. Это достоинство - выражение умонастроения того, кто не желает тратить себя впустую. Если даже от нас требуют рискованных поступков, их не следует совершать произвольно, и они не должны быть незабываемыми. Выйти из одиночества, оказывать - и терпеть - беспредельную открытость, экзистенция позволяет себе, только если ситуация, и другой, и вещь, которая сводит их вместе, адекватны, и если пробуждается его любовь. Совесть различает произвольное от необходимого, слепое и обдуманное. Экзистенция в любом случае хочет признать профанацию посредством подделки как вину. Это достоинство отстраняющего одиночества пребывает в готовности, рискует разочаровываться, выступает даже перед другим, заблуждаясь в самом себе, с фальшивым энтузиазмом, терпит стыд и выносит недостоинство.
Достоинство одиночества, замыкающееся в самом себе, в свою очередь двусмысленно. Оно может быть выражением своевольного инстинкта власти, свойственного бессилию, боящемуся всякой наготы. В нем заключается удержание дистанции и своенравие для-себя-бытия по отношению к людям, которых мы не можем покорить себе. Мы молчим, потому что хотим показать себе и другим собственное благородство. Там, где по наружности невозможно никакое превосходство, мы внутренне наслаждаемся про себя этим превосходством молчания как недеянием, оставляющим наше собственное существование позади простой позиции превосходства - пустым.
То, что воля к коммуникации решается на недостоинство, возможно потому, оскорбленное в нем достоинство отвердевшего разумного существа - не безусловно. Ему противостоит другое достоинство более глубокой самостоятельности, которая еще ищет себя в открытом. Храбрость этой самостоятельности соединяет в себе совершенную мягкость и непрочность с достоверностью самости, трансцендирующей всякое конечное явление. Она остается открытой и гибкой и в то же время непоколебима в этой своей самости, которая никогда не может быть высказана, помыслена и знаема, и все же целиком присутствует в настоящем.
- Одиночество есть, во-первых, в коммуникации тот неотменимый полюс, без которого не существует ее самой. Одиночество есть, во-вторых, как возможность пустой Яйности, представление подлинного небытия у бездны, из которой я в историчном решении спасаю себя, обретая действительность в коммуникации. Одиночество есть, в-третьих, насущный недостаток коммуникативной привязанности (Bindung) к другим и недостоверность ее уничтожимости.
а) Самобытие в полярности одиночества и коммуникации требовало положения: я могу быть самим собой, только если другой вместе со мною бывает самим собой в процессе раскрытия. Однако ситуация может вынуждать к возникающему из коммуникации продолжительному одиночеству, если другой позволит ослабеть своей экзистенциальной воле. Тогда самость, в глохнущей коммуникации, может чуть ли не истечь кровью до смерти, может опасаться навек потерять другого, но и тогда еще, в пограничной ситуации этого краха, она может быть самой собой. Правда, самобытие есть в этом случае не более чем только самостановление (Selbstwerden), поскольку оно живет так, как если бы оно утратило собственную возможность. Но эта неспособность к становлению без другой, исторично связанной с нами в истоке самости, есть новое одинокое самостановление в недостоверности ожидания, никогда окончательно не отрекающегося от возможности.
б) Даже посреди всяческой полноты существования передо мною может внезапно открыться одиночество, как возможная бездна небытия. Если долгое время я держался только объективностей и терялся из виду у себя самого, потому что в них я не открывался другим, то я могу испытать отчаяние пустоты, если однажды мне на мгновение покажется, будто все рушится или становится сомнительным: отношения в обществе, которые все вместе, если посмотреть серьезно, ничего не значат и могут быть разорваны; множество целесообразных коммуникаций, не имеющих вовсе никаких экзистенциальных последствий; отношения дружбы, поскольку они были не обязательными, а эстетическими, так что растворились в формах дружеского общения. Тогда я, действительно, говорю, что я одинок. Но это одиночество - не та полярность одиночества и коммуникации, которая составляет неотъемлемое проявление самобытия в существовании, но выражение для сознания возможности нашего собственного небытия, несмотря на богатство духовных оболочек существования. Это сознание может привести к радикальному кризису в способе самобытия. Содрогание перед бездной одиночества небытия пробуждает все мотивы к коммуникации.
в) Если я удостоверяюсь в ситуации недостатка из-за никогда не пережитой опытом коммуникативной привязанности, то я говорю себе: у меня нет человека, а может быть: людей не существует. Но коль скоро я, не предаваясь иллюзиям, переживаю это одиночество, я не ничтожен, поскольку стремлюсь в поиске к процессу раскрытия себя. Существует это, не безнадежное, но страшное одиночество, которое не желает идти ни на какие компромиссы, а потому не заблуждается, и все-таки не может по-настоящему знать, к чему именно нас влечет это одиночество. Тогда неузнаваемое молчание, в котором человек остается всецело для себя самого, никто не знает об этом и не признает его в этом молчании, и если он хотел бы высказать себя, никто не может облегчить ему этого выражения, - есть все-таки сила возможной экзистенции, не растрачивающей себя, но пребывающей в готовности. Существует эта возможность некоторого непостижимого одиночества, а в нем -героизм отказа от обманчивых суррогатов. Остается необъяснимый плач в тишине, бездонно глубокое молчание - неповторимым образом выражающее для вечности готовность возможной экзистенции к коммуникации. Если придет время, покров падет. Но останется навсегда - невозможно говорить об этом одиночестве.
Или же ситуация одиночества возвращается ко мне, если умерли все те, с которыми я был в коммуникации, и остаюсь я один. Тогда мир, в котором еще живет человек, - это уже не его мир. И все же его одиночество, перед бездной уничтожающего экзистенцию забвения, имеет возможность трансцендирования. За гранью насущной действительности он может жить как дома в царстве духов, которое уже приняло его к себе. Это уже не то безотрадное одиночество, которое в юности мыслит себе возможность: «быть может, никогда», - а сносное одиночество «больше-не», которое в то же самое время надежно укрыто в некотором навечном бытии, которое, как воспоминание, есть для него насущно-настоящее. Из него на вновь приходящих людей обращается уступающее благоволение, но они не могут войти снова в когда-то бывшую прежде близость.
Если одиночество перед лицом нежелания другого и одиночество в отсутствие случайности встречи с ним становятся впоследствии времени сознанием того, что мы должны умереть в одиночестве, то только одна трансценденция может снять в себе несостоявшуюся коммуникацию. Но поскольку одиночество действительно только в историчной коммуникации и в свете ее возможности еще не может быть снято в трансценденции, я могу быть спасен из него только смертью, до наступления которой я был готов к коммуникации: трансцендируя, я могу снять свое одиночество собственным самобытием, если оно не станет окончательно замыкаться, но останется открытым и будет страдать до конца.
Как коммуникация есть самостановление вместе с другим, так обрыв ее есть изначальная угроза неудачи нашей экзистенции. Если коммуникация есть слияние воедино из двух неповторимо единственных истоков, то обрыв есть растрата самого этого истока. Растрата существует не как изначальная растраченность, но как делание того, кто замыкается в себе.
Обрыв коммуникации существует поэтому в том же самом, из чего есмь я сам. Как исток остается несказанным и может быть просветлено только то, что становится действительным из этого истока, - так же и обрыв.
Я могу просветлить свое самостановление: ибо я просветляю нечто возникающее. Но что-то отрицательное я просветлить не могу. Если я хочу достичь просветления обрыва, то могу сделать это,лишь поскольку просветляю свое самобытие.
Поскольку разрыв происходит на той же глубине, что и возникающая действительная коммуникация, то возведение его к некоторому мотиву, который сделает обрыв доступным для всеобщего понимания, невозможен. Коммуникация разрывается, но как это происходит, в основе недоступно для нас.
Поэтому обрыв одинок. Так же как ни одна коммуникация не становится возможной без одиночества, то и коммуникация не может разорваться в ней самой, но обрывается каждый раз во мне. Я разбился сам, когда у меня разбилась коммуникация. Я порвал с собою, прежде чем порвать с другим. Разрыв предполагает, что я изнемог в борьбе с самим собою и из-за этого сделался небоеспособным в борющемся бытии с другим.
Но растрата - не уничтожение истока, который, напротив, именно остается как возможность моей самости. Просветление означает призыв к моей возможности, поскольку я впадаю в эту растрату.
- Коммуникация не начала становиться экзистенциальной там, где в ней еще вовсе не была осознана опасность обрыва, потому что не было действительной борьбы. В этой борьбе я, раскрываясь вместе с другим и перед другим, должен пережить и признать, что я, таким как я есмь сейчас, еще не есмь я сам. Здесь - поворотный пункт коммуникации, в котором я выношу риск, опускаюсь перед другим как действительность, чтобы только теперь снова возникнуть из своей подлинной возможности, или скрываюсь, потому что не желаю быть нагим, ни перед другим, ни перед самим собою. Или я избираю себя в своей возможности вместе с другим, или же погружаюсь опять - один - в свое сугубое существование.
Но я не становлюсь этим простым существованием, но совершаю противоречивое движение: Я хочу остаться таким, каков я есть, тогда как на самом деле я боюсь быть таким, каков я есть. В то время как мое, смутно чувствуемое мною, бытие не есть мое так-бытие, я все же хочу быть таким, каков я есть, но не хочу быть таким перед другим.
Противоречие обостряется: из своего не уничтоженного, но растраченного истока я смутно знаю, что я не есмь я сам. Но я думаю, что у меня, если только я однажды ускользнул от другого, как бы там ни было, еще есть время, поскольку я же не совершенно не есмь. Но в одиноком бытии я решительно исчезаю для себя (Aber im Alleinsein versinke ich mir vollends). Я решаюсь предохранять себя от себя как возможности своего самобытия и от себя как от так-бытия. Я ищу прочности в фасаде себя самого, скрывающем и то и другое. Этот фасад защищает меня от опасности откровения, которое поставит меня нагим перед собою и перед другими; и он же защищает меня от возможности увидеть свое так сущее существование, так что я могу пребывать в нескончаемости и произвольности. И когда я таким образом закутываю себя со всех сторон, вместе со мною тонет (versinkt) и другой. Хотя я еще только что хотел подойти к нему ближе, в последнее мгновение, когда я должен был открыться перед ним, я отвернулся от него. То, что я смутно понял как исходящее от него требование, я полагаю, что не могу исполнить, потому что не хочу этого исполнять. Страх перед разоблачением в коммуникации позволяет закрытости тотально завладеть мною. Я побеждаюсь сам собою, уклоняясь от своего долга быть свободным (meinem Freiseinsollen ausweichend), предаваясь своему так-бытию, закрывая глаза на то и на другое. Я полагаю теперь, будто я не стал бы собой самим, если бы пошел по пути вместе с другим и услышал бы его требования; я хочу быть не так, как он хочет, а так, как я хочу, - в этой формуле я извращаю для себя смысл коммуникации. Я уже более не существую для него, я есмь для себя. Я развел мост, который связывал нас. Я думаю ускользнуть от страха перед коммуникацией, избегая ее самой.
-В страхе скрыта мощь своего-существования; как невнятное для себя самого, самовластное желание так-бытия без основы и без коммуникации это свое-существование есть в каждом особенном существовании то, что я витально присвоил себе. Из него возникает интерес к материальному благу, к авторитету и наслаждению, которое способно изолироваться даже от самого близкого.
Это стоящее вне коммуникации свое-существование обосновывает собою, однако же, эмпирическое существование каждого человека. Оно резко проступает в случаях конфликтов, в счастливых ситуациях может оставаться завуалированным, но тогда тот, кто имеет тонкий слух, способен предчувствовать его и пугаться его в словах и поступках человека. Сколь бы часто мы ни отрекались и ни жертвовали, но есть крайние конфликты, в которых, если человек только хочет жить, неизбежно проявится и своеволие. Ибо я существую только вместе со своим жизненным пространством, составляющим условие моей воли к жизни. Отречься от него - значит для меня: отречься от своей жизни.
Например, выражением этого утверждения своего-существования может быть отношение к деньгам. Выражение: деньги безразличны, или: не в деньгах дело, - заключает в себе неправду. Ибо отношение к деньгам, которое не бывает значительным или решающим в нашем отношении к наличной их сумме, еще не открывает для нас ситуацию. Все принимает иной вид там, где речь идет о таких суммах денег, от которых безусловно зависит жизнь или гибель данного индивида, или которые хотя бы ощутимо существенны для него. Прояснение в своей конкретной ситуации подводит правдивого человека к границам, у которых он начинает воспринимать свое-существование, у себя самого и у другого, его меру и его характерные черты. Рано или поздно я наталкиваюсь на упрямое сопротивление своего-существования в себе или в другом, если это существование получает значение уже не только при условиях, поставленных экзистенцией, но несомненно как таковое.
Если бы я, из возможной экзистенции, безусловно потребовал бы, чтобы этого своего-существования не было (solle nicht sein), то я забыл бы, что экзистенция лишь в существовании находит свое осуществление. Если бы, напротив, исходя из витальности своего сугубого существования, я признал интерес собственного и всякого вообще своего-существования, коль скоро оно считает себя за нечто самоочевидное, то я забыл бы об экзистенции. Прямолинейные позиции в отношении своего-существования, которые только отрицают или утверждают его, не дают решения этой границы, с которой снова и снова наступает разрыв коммуникации.
Если человек прекращает сопротивление своего-существования, ничего для себя не желает, совсем не хочет жить, он отказался от мира. Пусть даже с метафизической точки зрения он будет святым, но в коммуникацию он больше вступить не может. Он как, собственно говоря, не имеющий существования уже не может более экзистировать с другим как самостоятельное существо. Его преданность, помощь и любовь слепы и безличны; его существование остается случайным или потеряно. Коммуникация есть лишь там, где сохраненное свое-существование связано с другим, будучи готово к бесконечной открытости. Это - высветление (Hellwerden) при неизменно темное основе. Материальные средства существования получают здесь признание своей действительности, а потому порядок и компромисс, а на вершинных точках совершается великая жертва. Но один человек никогда не отказывается от себя как существующего, не обрывая также и коммуникации.
Но если свое-существование принимают за нечто самоочевидно неприкосновенное, то этим опять-таки расстраивают коммуникацию. Ибо она как идущая из возможной экзистенции, напротив, подчиняет свое-существование условиям, задает ему вопросы, ограничивает его.
Темная основа своего-существования становится возможным телом экзистенции. Как простое свое-существование оно есть слепая воля жить (das blinde Lebenwollen), которая хочет только больше и больше; как тело возможной экзистенции оно становится волей к своей судьбе (Wille zu seinem Schicksal). Воля жить повсюду тождественна самой себе, изменчива только в своих содержаниях, смотря по времени и ситуации. Воля к судьбе исторична, есть словно бы вечная основа, а не противоположность, экзистенции. Сугубая воля жить окончательно темна и чужда духу как условие существования. Воля к судьбе в существовании как своем теле высветляется и составляет условие экзистенциального самобытия в его являющейся себе действительности.
Свое-существование становится, правда, конечным основанием для обрыва коммуникации. Но оно как условие существования есть в то же время ее условие.
Поскольку я как свое-существование в борьбе за это существование есмь существенным образом то, чем я считаюсь перед другими и перед самим собою, я сравниваю себя. В сравнении индивид пытается отделить себя, занимая дистанцию, или же он оскорбляется, видя свою малость, желает подняться выше и ненавидит из обиженной неприязни. Сравнение себя с другими, имеющее смысл в отношении достижений и всеобщезначимого, делается противным всякому смыслу в отношении к экзистенции. Экзистенция не есть один случай среди многих, не есть «одна» как заменимая в некотором числе подобных, которое можно суммировать. Сравнение себя с другими - естественная установка своего-существования в борьбе за существование; но там, где оно обращено на наше собственное бытие, оно показывает, что здесь не осуществляется никакая коммуникация. Поскольку в коммуникации осуществляется подлинное самостановление, сравнение себя с другими в ней прекращается. Возможные экзистенции существуют друг к другу и лишь в этом существуют как они сами. Экзистенциально невозможно, чтобы кто-нибудь хотел быть иным, нежели он сам. Скорее напротив, сознание экзистенции выражается именно в том, что я хочу себя самого и совсем не спрашиваю, мог ли бы я быть другим; в том, что я в существенном не сравниваю себя, но есмь с другими как другой, встаю с каждым, коль скоро ищу коммуникации, на один уровень, пусть даже впрочем он стоит намного выше или ниже меня в том, что доступно для сравнений; ибо в каждом, как и в себе самом, я предполагаю исток и свое-бытие (Es ist vielmehr Ausdruck des Existenzbewußtseins, daß ich mich selber will und gar nicht frage, ob ich ein Anderer sein könnte; daß ich mich wesentlich nicht vergleiche, sondern mit den Anderen als Anderer bin, mit jedem, sofern ich Kommunikation suche, auf gleiches Niveau trete, mag er sonst in vergleichbaren Dingen weit über mir oder unter mir stehen; denn in jedem, wie in mir, setze ich Ursprung und Eigensein voraus).
- Даже резкость разрыва может быть, в известном смысле, преходящей. Мгновенная неудача не означает окончательного разрыва, даже наружно и имеет такой вид, но ей нужно только время. Если срывается коммуникация в нынешней ситуации, это не обязательно должно иметь следствием уничтожение этой коммуникации вообще.
Кто допускает разрыв коммуникации с одним человеком, тому нет нужды разрывать коммуникацию с другими, хотя коммуникативная неудача моей сущности представляет для меня угрозу также и во всякой другой коммуникации.
Тот, кто избегает коммуникации вообще, будет в то же время уклоняться от всякой возможности своего раскрытия. Однако тот, кто вынужден смириться или разорвать только в частном случае, переживает свою совиновность в утрате этой экзистенциальной возможности, но не утрату всякого раскрытия.
Как именно происходит разрыв между двумя людьми, подразумеваемый ими как окончательный во времени, этого, в известном смысле, невозможно зафиксировать ни с той, ни с другой стороны.
Если разрываю я, потому что мне кажется, что возможность самостановления с другим для меня исчезла, то все-таки я не могу дать этому достаточное обоснование, но виновато теряю в собственном самобытии то, что отстраняю от себя на дистанцию как другого. Если другой разрывает со мною, то я должен вынести это, не понимая необходимости этого. Если оба рвут друг с другом, то или они разбегаются в разные стороны, как звери, которые даже не прощаются, или же в общности «нет» они и на дистанции хранят в себе свою возможность.
Если бы мы могли трактовать необходимость сознательного разрыва как доступную постижению мысли, вместо того чтобы признать ее как экзистенциальный опыт, неотделимый от сознания вины, то мы могли бы, объективируя, сказать: экзистенциально необходимый внешний разрыв, который доводит что-то до окончательного решения в отношениях между двумя людьми, не содержит неправдивой воли, если означает истинное признание некоторой ставшей действительности; в определенной ситуации, в которой самое главное - это человечески-существенная деятельность, и двое противостоят друг другу, не достигая единения и взаимопонимания, ни один не говорит другому «да», разрыв становится необходимым. Если, например, один из них видит в отношении нарушение доверия, которого другой не признает, и стало быть, допущено нарушение условия безоговорочной коммуникации, хотя не появляется возможности исцеления через процесс взаимного выяснения, то правдивость требует принять решение. Если процесс раскрытия себя уничтожен, то - именно для того, чтобы сохранить его как возможность,- сделанный шаг необходимо сделать ощутимым для обоих. Ибо, идя на разрыв, разрывающий хочет не подводить какой-то итог в суждении о сущности другого, которое бы выносило ему общий осуждающий приговор. Этот разрыв означает для него в этом историчном положении нечто неизбежное между этими двумя людьми: и ничего больше. Делают ли стороны выводы из своего разрыва в молчании или же, признавая истинное прошлое, только открыто обсудив его между собою, - это формальное различие, имеющее значение для их дальнейших внешних отношений, а не для самого смысла, т.е. что разрыв произошел действительно. Есть ситуации, которые, как социологическая действительность, не располагают к обсуждению. Зримый, насильственный акт был бы в социологической действительности необязательным затруднением почти всегда сохраняющихся между людьми и в дальнейшем реальных, внешних отношений. Молчаливое отдаление на дистанцию остается в то же время готовностью к открытости в будущем.
Ибо, каким бы окончательным и экзистенциальным ни представлялся разрыв в настоящее мгновение, - признать ограниченность нашего знания и свободу обеих сторон отношения - [значит признать в то же время, что] возможность выяснения и согласия в будущем все еще остается после всякого оскорбившего поступка, после всякого нарушения доверия, после всякого причиненного ущерба. В обрыве, который человек, подлинно находившийся в коммуникации, переживает с неодолимой болью, для экзистирующего никогда не может заключаться такого права, которое бы он мог обосновать для себя. Он может осмысленно мнить, что имеет право, только в партикулярных, объективных делах. Он сознает в себе знание о своей неспособности освободить другого из видимого ему стечения внешних обстоятельств для истинной борьбы двух душ. То, что он вынужден оставить его в оковах искусственного самосохранения и предохраняющего порядка, отданным на произвол иссыханию его возможной экзистенции, он ощущает как свою вину. Но именно этот аспект, представляющийся ему в разрыве, для другого выглядит иначе. На его взгляд, центральная оплошность заключается в том, как я вижу и оцениваю его. В обоих случаях я - виновен. Разрыв нельзя осуществить в светлости сознания без опыта вины. Поэтому мне адресовано требование: оставаться готовым, а не только предъявлять другому упреки; но готовым -только к борьбе в среде доверия и проблематизации, а не к сентиментальным, обманчивым примирениям. И самое последнее: вечный разрыв неправдоподобен, если только я был связан с другим хотя бы на одно мгновение. И основной принцип коммуникативной воли состоит, вероятно, в том, что здесь не должно быть ни безграничной злопамятности и осуждения, ни вечного наказания адской мукой. Здесь возможны только решительные действия в настоящее мгновение и готовность к будущему.
- Своеволие существования в страхе перед возможностью ограничивающего его самостановления обрывает коммуникацию, если существованию не ставит предела экзистенция. Формы, в которых происходит безэкзистенциальный обрыв, -это способы введения в заблуждение самого себя и другого. Речь и дело уже не означают в них более сообщения, подразумеваемого как таковое, - и однако же, принуждены выдавать себя за такое сообщение. Обманчивых форм бесчисленное множество; здесь можно охарактеризовать лишь то, что в них всякий раз повторяется:
а) Если я своенравно сопротивляюсь всякой коммуникации: «меня уже не изменить», или: «пусть уж меня принимают таким», - то этим самым я все же фактически призываю другого на помощь, как если бы моему Я противостояло еще второе Я, которому можно помочь при условии, что другое Я таково, каково оно есть. Я ищу коммуникации и в то же время обрываю ее: ибо экзистирующей самости помочь невозможно, но с ней нужно вступить в коммуникацию (что ошибочно было бы названо помощью), тогда как помощь можно оказать только в партикулярном, в порядках и целесообразных операциях существования. Противясь же раскрытию, как если бы я отождествлял сам себя с объективным бытием как наличностью (таков уж я есть), я превращаю себя в несвободную вещь. И все-таки фактически осуществить этого я не могу, я могу только это сказать. В этом, таком на слух простом и роковом положении высказывание положения есть все же свободный акт с сознанием присутствия в нем самости (ein freier Akt mit dem Bewußtsein des Selbstdarin-gegenwärtigseins); эта свобода находится в противоречии с содержанием положения, которым я без остатка превращаю себя в одно лишь несвободное существование. И если я, обманывая сам себя, мню, будто верю в это положение, содержание этого положения, поскольку я сам следую ему, имеет значение экзистенциального решения, я даю себе волю, делаюсь пассивным, ожидаю - ничего в особенности не ожидая, и реализую свою свободу разве только в жалобах на свое существование, в конце концов показывая его и другим, с тем чтобы они согласились с моей жалобой. Я не хотел коммуникации, поэтому в конце концов я хочу сострадания.
б) Если в реальной ситуации коммуникация относится к решениям, которые нужно принять сейчас в деятельности, то сопротивление обращается против полной ясности, угрожающей преимуществу темного своего-существования или надежно охраняемому в устойчивости взглядов самосознанию. Упрямство своего-существования полагает границы любой настойчивой коммуникации при помощи формул, в которых дается толкование ситуации, притязая на то, чтобы это толкование было принято как единственно правильное. Эти аргументы - отчаянная кажимость; они тут же впадают в софистику, ибо нескончаемы; они должны принудить другого, всерьез слушать которого сам аргументирующий в душе отказывается. Обрыв коммуникации уже совершился, прежде чем наметилась ее возможность.
в) Как страх перед экзистенцией, возникающий из заботы об эмпирическом существовании в ужасе перед бездной ничто, хотел бы избежать решения, он ищет туманности, как утешения незнающих, и признает прочное за экспертом (Sachverständige), который вместо меня решает, что сейчас следует делать. Говоря: «этого я не понимаю, я здесь не компетентен», я подчиняю себя тому, кто должен знать дело лучше всех: адвокату, врачу, коммерсанту, учителю, священнику. Тем самым я избавляюсь от очевидной сомнительности в витании и опасности всякого конкретного события (Geschehen). То, что решение должен принять другой, предохраняет присущее инстинкту нежелание знать от самостановления в коммуникации. То, что во всяком знании есть момент недостоверности, что хотя всякое знание специфично, но в этом доступно для понимания и передачи, и что, прежде всего, от всякого философствующего человека следует ожидать основанного на взаимопонимании согласия или несогласия с решением, - от всего этого я замыкаюсь. Самобытие в истинной коммуникации готово скорее принять все страдания и ущерб, сопряженный со знанием, чем доверяться темноте чужого решения. - Напротив, будучи экспертом, мы облачаемся в таинственность, чтобы, вместо того чтобы сделать наши суждения и действия коммуникативно прозрачными во всегда присутствующей в них проблемности, придать им мощь бесспорного авторитета и указанием на собственную компетентность удобно отодвинуть в сторону все проблематизирующие обсуждения.
г) Консультации перед принятием решения в конкретной ситуации означают, даже для возможных противников, готовность выслушать доводы, дать убедить себя в чем-то таком, что, может быть, при нашей собственной точке зрения до сих пор не открывалось нам. В этом смысле грек отличал себя от варвара, как человек, который слушает разумные доводы. Между тем наивное варварство и сегодня говорит: «Вы никогда не заставите меня отказаться от моего мнения». Если в таком случае простым заявлением: «я об этом другого мнения», и не требующим дальнейшего оправдания: «я так хочу», - коммуникацию открыто обрывают, то ее место заступает действие имеющего превосходство, если он может действовать, или гордая заносчивость бессильного, застревающего в собственном убеждении.
Или есть еще манеры ведения беседы, которые еще сохраняют кажимость возможного взаимопонимания, но служат только для обороны: другой фактически уже не прислушивается к доводам. В ситуации общей деятельности он удерживает свою определенную цель как исключительно господствующую над целокупностью его настоящего, и только для вида позволяет подвергнуть эту цель испытанию. Оценивая мои доводы по их возможному воздействию на третьих лиц, он намеренно вовсе не ставит себя в идее на мою точку зрения, но отрицает за мною дельность аргументации и унижает меня.
Вследствие подобного отношения, при котором со мною говорят разве только с оглядкой, а с другими обо мне - уничижительно, не остается даже возможности для солидарности взаимной понятности (Solidarität des Verständigseins); я для другого - чистый объект; мне не остается ничего иного, как ждать и быть в готовности, если в случае необходимости не потребуется прибегнуть к защите себя.
д) Обрыв коммуникации в конкретной ситуации инстинктивно желает, в усилившейся нужде существования, попытаться направить поведение другого человека в собственную пользу. Апеллируя к снисходительности другого («я слишком молод», «я слишком стар», «я нервнобольной»), я неправдиво желаю в данное мгновение уклониться от требований безусловности. Подобные выражения имеют некоторый смысл в отношении к инструментам дарований, силам, отдельным практическим умениям; используя их для обрыва коммуникации в вопросах, где нужно свободное решение, говорящий, следовательно, сохраняя за собой притязание на сам-бытие, объявляет целокупность собственной сущности невменяемым. Он хотел бы сделать меня объектом собственной беззащитности, но тем самым делает объектом только себя самого.
И наконец, неправдивость нарастает до вопля некоммуникативности (Aufschrei der Kommunikationslosigkeit) в разрыве с самим собой, «я этого не выдержу», «это для меня невыносимо», «сейчас сломаюсь», или, внезапным переходом: «ничего я не стою, никуда не гожусь, делайте со мной, что хотите». На требование коммуникации отвечают отчаянием. Правда, я могу осмелиться уклониться от физического напряжения; я могу сказать себе: сначала мне нужно поспать - отложить что-то во времени не обязательно означает уклониться. Правда, в связи с усталостью, взрывом аффекта, я могу сказать: я не могу положиться на себя, а потому не могу взять на себя выполнение известного рода обязанностей, связанных с политической деятельностью. Но я никогда не могу, не отрекаясь совершенно от себя самого, долго отказываться подобным образом от обретения ясности в раскрытии на пути экзистенциальной коммуникации, или изъять себя из действительной ситуации, чтобы только таким путем обрести хладнокровие.
е) В конкретной ситуации резко порывают с другим, чтобы добиться немедленного эффекта: «ты не можешь требовать, чтобы я дискутировал с тобой о таких вещах», «я запрещаю тебе так говорить», «не хочу больше ничего слышать об этом»; или же я оставляю другого стоять и не даю ответа. Этот произвольный обрыв хочет, чтобы его заметили как таковой. Здесь благодаря согласию внешнего и внутреннего установка человека кажется подлинной. И все же именно в демонстративности и заключается момент обмана. Ссылки на гордость, честь и достоинство желают добиться того, чтобы возможная экзистенция возбужденного подобным образом человека осталась в неприкосновенности, потому что незадействованной. Тогда, впрочем, мы предпринимаем попытку косвенно все-таки установить то, что касается другого: как он держит себя, что он думает, в чем по-настоящему и обнаруживается сугубо внешний, вовсе не решающий характер разрывающего коммуникацию поступка. Решающее значение имеет только непосредственный интерес; разрыв - это средство. В конце концов общественное урегулирование, извинение и примирение могут опять и на новый лад скрыть все существенное.
- От типических человеческих установок, уже с самого начала раз навсегда обрекающих на неудачу попытки подлинного сближения, остается только отказ:
а) Человек, живущий в закаменевшей объективности, как в мире материализованных содержаний, которые означают для него бытие как таковое, как самость недоступен. Это тупые и суеверные люди, вовсе не желающие коммуникации, никогда не вступающие в подлинный разговор, но говорящие «мимо» всего того, что исходит от другого. Они могут только предаваться безличной болтовне или излагать собственные догмы.
б) Человек с рационально-фиксированной моралью, который меньше действует сам, чем судит и требует, вовсе не переживает изначальной жизни, но морально-патетически, с мнимой убедительностью обосновывает результаты, которые применяет к каждому встречающемуся случаю. Он раскрывает свою сущность в собственной жизни: прямолинейно развитые из принципов преувеличенные этические поступки смешиваются в ней с поступками, мотивированными инстинктивной жизнью его аффектов и инстинктивной хитростью. Как самость, как он сам, вступить в коммуникацию он не может.
в) Своенравная гордость человека, который хочет быть только самим собою, сторонится коммуникации. Этот человек хотел бы отождествить мир с собою и знает только волю к обладанию миром. Он слушает из любопытства и охоты общения, терпеть не может обнаруживать свои слабые стороны или оказываться в ситуации побежденного. Он не ищет отношения солидарности с другими людьми, он хочет покорить их и присвоить их себе.
Поскольку экзистенциальная коммуникация обладает существованием только в воплощении ее сквозь среду объективных коммуникаций, в социологической и психологической действительности она каждый раз бывает привязана к моим особенным ролям. Она вступает в эти роли и выпутывается из них, обретая свое собственное бытие, которое, однако, никогда не может совершенно отделиться от них. В эмпирически-действительных социологических и психологических соотношениях жизни возникают также ситуации для встречи возможных экзистенций. Если поэтому пытаются дать описание этих ситуаций, как средство просветления экзистенциальных коммуникаций, то в них необходимо дать ощутить резонанс собственной возможности: здесь следует охарактеризовать экзистенциальную коммуникацию, отталкиваясь от ее уклонений.
Ни один такого рода анализ не позволяет дать применение в смысле достигаемого при его посредстве знания об экзистенциальности или неэкзистенциальности отдельно взятого случая. Правда, рассудку хотелось бы видеть и в предметной форме высказывать идеал, чтобы соразмерять и самому сообразоваться с ним. Но истинная коммуникация, будучи сконструирована как идеал в образе, уже не была бы более самой собою. Коммуникация как экзистенциально действительная коммуникация должна иметь в самой себе некоторую достоверность без всякого знания. Конкретные экспликации имеют некоторый смысл только как возможные прояснения на службе воли к коммуникации.
- Власть (Macht) - в любой своей физической, витальной, духовной, авторитетной форме,- ставит людей во взаимные отношения вышестояния и подчинения. Эти отношения - универсальная действительность жизни. В них осуществляется некоторая коммуникация на неравном уровне; экзистенции не просветляют друг друга взаимно, но получают удовлетворение хотя и в отношении друг к другу, но различным способом (in einer heterogenen Weise).
Правда, тот, кто содержит рабов и использует их как орудия, стоит к ним не в этом властном отношении, а во внутренней безотносительности (Beziehungslosigkeit) простой силы (Gewalt); однако же это - живое властное отношение, где с обеих сторон задействованы душевные силы. В доброте по отношению к подчиненным, в смирении перед господином есть коммуникация. Верность в заботе и в служении, ответственность за служащих нам и почтение к господину взаимно обязывают людей. Ситуация как таковая делает возможной содержательную коммуникацию на дистанции; экзистенциальная коммуникация осуществляет равенство уровня даже в формах реальной зависимости людей.
Опасность для экзистенциальной коммуникации представляет не действительность зависимостей, а искушение, побуждающее находить в содержании неравной по уровню коммуникации исполнение самобытия. Тогда оба - господин и раб - противоположным образом полагают внутри своего сознания, что они избегают одиночества: один убегает от своей самости, ставя ее в зависимость от властелина как авторитета и исчезая в том. Другой же избегает одиночества своей самости как господин, ассимилируя всех остальных через подчинение их себе, но затем оставляя их в качестве звеньев своего целого; он избегает одиночества в процессе, расширяющем его самость до самости целого мира. Ни тот, ни другой никогда не могут достичь своей цели.
Тому, кто подчиняется, приходится узнать, что его господин все-таки не остается в неприкосновенности господином, а также и то, что он хочет не только оставить в силе его самого как ассимилированное звено целого, но хочет также однажды, смотря по конкретной ситуации, уничтожить его. Поэтому свою волю к отказу от себя он превращает в “идеальное самоподчинение: объективному богу и производным от него, как угодные богу, человеческим институтам. Вследствие этого он примиряется с недостатками своего состояния подчинения в мире, пока верит господину и его явлению.
Но этот господин или не обретает господства надо всем; он все еще живет в процессе ассимиляции мира и людей в физическом или духовном покорении мира. Направление этого процесса идет, казалось бы, к тому, что его самостность (Selbstheit) преодолеет свое страдание от себя. Но пока он еще находится в этом процессе, у него на пути стоит существование других, еще не ассимилированных. Их, не желающих подчиниться ему, он против воли вынужден уничтожать, и создает вокруг себя пустыню, которая вводит его в обман представлением, как будто бы ничего и не было. Если возможно, он еще в последнее мгновение по-рыцарски протягивает руку побежденному им, чтобы сохранить его как члена своего быта (Wesen). - Или же в процессе он осознает, что он живет только этим процессом как таковым: завершение этого процесса только расширило бы его одиночество до мирового одиночества его всеобъемлющей единственной самости и оставило бы его в неизменности его прежней муки. На вершинах успеха, где все, казалось бы, подчинено ему, он тоскует по врагу, который был бы равен ему достоинством; ибо он не хочет быть один. Он чувствует над собою страшную судьбу - разрушать то, что он может уважать; но он не может вступить в экзистенциальную, любящую коммуникацию взаимного раскрытия.
Но оба они - удовлетворение в поднимающем взгляд подчинении, и удовлетворение в усваивающей ассимиляции, слуга и господин, - сходятся в том, что одинаково лишены коммуникации (finden sich in der gleichen Kommunikationslosigkeit zusammen). Только экзистенция в истинной коммуникации находит исход из этой полярности лишенных коммуникации отношений всегда одинокой, не понимающей самое себя самости. Остаются только условные и целесообразные отношения вышестояния и подчинения в мире и их историчное наполнение: но безусловная коммуникация развертывается только там, где под покровами действительности существования самость встречается с самостью на одинаковом уровне.
Сравнительно с любым экзистенциальным равенством уровня, которое пробивает себе дорогу в зависимостях действительности существования, чтобы могла осуществиться коммуникация, - нечто радикально иное - постичь идею вечной иерархии; в этой идее я мыслю, за пределами всякой коммуникации, некую иерархию экзистенций, которой никогда не могу знать.
Эта иерархия отличалась бы по самому существу от иерархии сопоставимых свойств и даже всего эмпирического существования, витальной мощи, достижений и эффекта, духовности и образования, веса в общественности, социального положения, - в каждой из этих иерархий имеет место неосознанное, естественное поставление себя выше или ниже другого, часто совершающееся уже в инстинктивной реакции на физиогномическое впечатление. Иерархия же экзистенций никогда не могла бы осуществиться, и ее никогда, ни в общем, ни в частном случае, нельзя объективно знать. Она вступила бы в порядок явления как тайное, всегда подвижное чувствование многозначительной глубины и решительности другого, или наоборот, меньшей его глубины.
Это чувствование никогда не остается одинаковым, но меняется, смотря по достоверности нашей собственной решенности. Оно всегда некоммуникабельно, потому что, будучи высказано, оно, уклоняясь в знаемую объективацию, неправдиво сделалось бы сравнением, в котором исчезло бы равенство уровня, составляющее условие подлинной коммуникации. Чтобы вступить в коммуникацию, вышестоящий должен был бы унизиться, а нижестоящий - возвыситься, и оба они не имеют права замечать этого. Индивид не может, не погружаясь в лишенность всякой коммуникации и не утрачивая тем самым тут же чувствуемого им экзистенциального ранга, фиксирующе высказывать этого в движении своего чувства ранга, даже только на мгновение, и самому себе.
Однако, как граница, которую мы не можем пересечь мыслью, а можем только указать как некоторое неприступное место (als un-betretbarer Ort), остается мысль о том, что один человек словно бы ближе к божеству, чем другой. Но в явлении экзистенции не существует ни уравнения (Gleichmachen) - ибо каждая экзистенция есть она сама, и уникальна - ни оценивающей примерки (Abschätzen), но есть лишь осуществляемое всякий раз в коммуникации равенство уровня, на котором можно сравнивать друг с другом любые партикулярности явления, но не саму экзистенцию. Поскольку я оцениваю некоторое существо как нечто целое, высчитываю сумму и подвожу итог, это существо уже не есть для меня экзистенция, а только психологический или духовный объект.
- В какие бы столкновения с другими ни могли вводить нас отношения общительности, они составляют условие жизни. Формы общительных условностей необходимо сохраняются также и для экзистенциальной коммуникации в ее временном раскрытии. Отстраняющие установки нужны человеку, чтобы сберечь себя. Ступени сближения нужны для защиты внутреннего достоинства вплоть до мгновения подлинности экзистенциальной коммуникации. Только в полном отчаяния акте одиночки, теряющего благоразумие, установка эта может быть разбита -пусть даже с субъективной подлинностью, но все-таки необузданно и объективно неподлинно. Человек как бы бросается на шею другому, еще не дождавшись ответа от него.
В среде общительности совершается бесчисленное множество ни к чему не обязывающих соприкосновений, среди которых затем то и дело наступает мгновение, когда ситуация и разговор существенным образом решают бывшее до тех пор несущественным отношение. Нахождение друг друга при первом соприкосновении в корне отличается от напрасных многолетних усилий при постоянном сосуществовании. Мгновение первой вспышки (Funken) становится риском. Часто один из двоих снова тихо удаляется, как будто ничего не произошло. Или же в это мгновение люди оказываются поставлены перед задачей, требующей истины и открытости. Мгновение, в невысказанной, едва внешне заметной форме решило то, чего никто осознанно не желал; в нем коренятся верность и солидарность без слов и договоров - или тайное сопротивление друг другу навсегда из-за активного взаимного нерасположения.
С одной стороны, общительность как условие жизни есть форма соприкосновения для общих целей, взаимной помощи, воздаяния за услуги. Она может также как лишенное цели, играющее, потому что не обязывающее ни к чему, сосуществование создавать предпосылки для коммуникации, потому что она помещает людей в условия возможности встречи.
С другой стороны, формы общительности удерживают встречающихся людей, которые могли бы вступить в коммуникацию, когда субстанциальное осуществление оказывается невозможным. Индивид, чьей возможности не хватает на произвольное множество личных связей, не может вступить в экзистенциальную коммуникацию с каждым встречающимся ему человеком. Даже по отношению к другу сила экзистенциальной возможности ограничена. Предельная экзистенциальная близость не может осуществляться всякий час нашей жизни. Поэтому также и экзистенциально связанные друг с другом люди состоят в оформленных отношениях обихода. Эти формы обеспечивают сохранение их общности в те времена, когда коммуникация ослабевает.
Формы общительности, в их особенной образованности, суть исторически определенные формы, в воспитании они становятся нашей второй природой, но их только с большим трудом возможно сознательно заучивать и по желанию создавать в ситуации. Там, где они в качестве самоочевидного совместного достояния оказываются неудовлетворительными, или при переходе в другой культурный круг, - даже для того чтобы вообще обрести их, требуется усилие постоянного самовоспитания.
Поскольку вторая природа общительного обихода как воплощенная жизненная позиция возникает только благодаря пожизненному воспитанию в ограниченных кругах со специфическим самосознанием и специфическим понятием о чести, массовое же существование вновь угрожает ее сохранению, - всякая позиция подобного рода есть не только исторически определенная, но и изначально аристократическая установка. Действительно образовавшиеся отношения бывают поэтому обычно некоторой формой обихода при одновременном исключении всех не принадлежащих к этому кругу. Только отсюда они распространялись на целые народы, в то же время утрачивая первоначальную отчетливость.
Этот процесс гуманизации; - примеры его - китайские формы, рыцарские формы средневековья в их дальнейшем развитии и разветвлении вплоть до современного джентльмена, гуманистическая образованность Возрождения, - даже на высоких ступенях своих не следует смешивать с обретением экзистенции. Существенно каждый раз, что эти формы как таковые не вызывают к жизни обязательности, как верности, а только наличны на время и в сфере самого общественного авторитета. Тот, кому общество отказало в помощи, деклассированный, не существует более. Для него остаются только формы холодной сдержанности. В пределах же общества личные неприязни и склонности, враждебность и дружба выносятся в среде этих форм на общественный уровень, как бы притупляются, так что они или снимаются (отсюда дисциплинированность и самообладание отношений вражды, в отличие от [тех же отношений у] черни), или же унижаются (отсюда глубокая оскорбленность друга, к которому я вдруг обращаюсь в общественных формах любезности). Эти отношения - объективные и внешние, их действительность есть придающий ценность результат образованности, в котором делается возможным мгновенная удовлетворенность как лишенное экзистенции самосознание злоба же и оскорбление и стихийно-инстинктивное остаются скрытыми.
В то время как насквозь оформленными бывают только аристократические общества, общительность есть всюду, где вообще люди живут совместно. Всюду есть такие способы обихода, от которых не может уклониться ни один индивид. Сегодня, к примеру, светскими формами стали: способы выражения вежливости и любезности; естественная открытость, которая, однако же, вправе и умалчивать обо всем; ни к чему не обязывающее выражение доверия без практических последствий; порядок и гибкость в обиходе; неупоминание о вещах, от которых легко могут произойти обиды; человечный без навязчивости такт; чувство меры во всяком поведении; в противоположность, скажем, таким бесформенностям: надменной манере, притязающей на личный авторитет; манере, дающей почувствовать, насколько другой для нас безразличен; изъявление недоверия, с которым, однако, люди фактически противостоят друг другу повсюду, если они чужды друг другу; бесцеремонности поведения на людях, как если бы, кроме нас, здесь никого больше не было. Но эти светские формы остаются поверхностными. Поскольку они бессодержательны, они годятся для обеспечения беспрепятственности в обиходе, но они не могут привести людей к коммуникации друг с другом.
Общительный обиход просто как таковой застревает в ситуации существования; но экзистенциальная коммуникация осуществляется там, куда не проникает никакое общество. Формы общительности преодолеваются, ибо релятивизируются, в ней. Решительно оформленное общество облегчает для индивида отвоевание для себя как возможной экзистенции пространства, необходимого свободе, которая для общества вовсе не имеет существования. Там же, где автономия общественной жизни не приведена в дисциплинированное развитие, поскольку осталась бездуховной, там и сущность экзистенции остается неясной.
Фактически переплетение общительности и коммуникации, социального Я и возможности самобытия повсюду настолько неразделимо, что напряженность между ними и борьба индивида за подлинную коммуникацию принадлежит к самой сущности общительного существования. Эта борьба ведется не за мое значение в обществе, но за меня передо мною самим. Моя роль и то мнение, которое имеют обо мне люди, навязываются мне принудительно, так что я осуществляю их также и в себе самом; тенденция такова, что я стану таким, каким меня ожидают; поэтому мне приходится всю жизнь вести борьбу за себя против этой тенденции, - борьбу, тождественную с борьбой за экзистенциальную коммуникацию. В ней заключены две опасности:
Пока я не только мирюсь с действующими в обществе правилами игры, но и с самоочевидностью бываю с другим также и перед самим собою тем, за что он меня считает, я оказываюсь вовлечен в дружественные тенденции и только в пограничных случаях замечаю тогда, что на самом деле лишен коммуникации. Но если я -оставаясь еще неуверенным в себе самом - уже опасаясь в инстинктивной светлости смешений коммуникации, не участвую в игре, не наполняю ее правил витальным теплом, то становлюсь для другого непонятен и ненавистен; смутное восприятие возможности своего самоутверждения из самостоятельного истока ожесточает ощущением моей готовности поставить все под сомнение в подлинной коммуникации. Теперь общество как существование всех или большинства имеет тенденцию исключить меня из своего состава. В своей борьбе за экзистенциальную коммуникацию я должен прервать общительную коммуникацию и стерпеть недружественные тенденции восприятия. Экзистенциальная коммуникация и общительная жизнь по правилам игры остаются враждебны друг другу до тех пор, пока исконная уверенность или благоразумие опытности не сумеет - не то чтобы примирить обе стороны, но исполнять формы социальности со знанием того, какое значение она имеет и с готовностью, в случае конфликта (и только в этом случае), разрушить ее. Это благоразумие, не могущее действовать по правилам, существует только из частной ситуации. Если конфликт становится заметен в отдельных людях, то недоверие общества к ним непреодолимо. Даже если в остальном я уступчив, любезен и готов идти навстречу другим, я подвергаюсь опасности, при всяком осязаемо чувствительном внутреннем самоутверждении, в котором я бываю не представителем других, но чуждым для них, считаться в их мнении притязательным и эгоистом.
Вторая опасность заключается во мне самом. Я уклоняюсь от борьбы, изолируясь и снаряжаясь с равнодушием ко всякому обществу, забывая в неистинном презрении к обществу, что я, экзистируя, являюсь себе самому только в объективности своего участия в обществе, в избрании призвания и роли. Из безъэкзистенциальности в пассивной преданности изливающимся на меня тенденциям общества я попадаю в безъэкзистенциальность пустой бессодержательной яйности. Эта отрицательная по отношению к обществу тенденция точно так же есть навязанная самость, как и положительная преданность обществу. Если я узнаю опытом, что я такой же человек, как и другой, со своими влечениями и тщеславиями, к которым и апеллирует общество, со здравым смыслом, на который оно рассчитывает, то я обретаю себя только благодаря тому, что я просветляю и в непрестанной борьбе преодолеваю эти тенденции, влекущие меня к безсамостной самости (selbstloses Selbst) и при этом отчуждающие меня от меня же самого. Упрямое замыкание от общества может на мгновение показаться восхождением, но в действительности оно есть слабость экзистенции, защищающейся от необходимости подтверждения себя в историчной чеканке, которую придают ее явлению конкретные ситуации и задачи. Возможная экзистенция исполняется через овладение взаимосвязями общительности и в диапазоне той духовной жизни, которая возникает для нее в этих взаимосвязях.
Если в благоприятных обстоятельствах нужно осуществить некоторое духовное богатство и исключительную по мере сферу власти в избранном обществе, то хотя всегда остается в силе тенденция, потерять себя в качестве виртуоза общительности, но существует также и другая тенденция, - именно в самых крайних напряжениях лишь усиленной здесь борьбы обрести неповторимую глубину и светлость экзистенции.
Между тем, если я оказываюсь на том пути, где я овладеваю миром как миром, теряя себя самого, то [это случается], может быть, в превосходстве нескончаемого опыта о мире: я ищу людей из удовольствия, какое получаю от индивидуальности, от многообразия характеров и судеб, из любопытства и жажды слушать. Отношение вспыхивает мимолетным огнем, но в конце я бросаю другого на произвол; теперь я знаю его, и моя жажда удовлетворена. -Если к некоторому индивиду я испытываю необычное почтение, если я хочу показаться и понравиться ему, то за этим следует фаза исключительных усилий, в которой я показываю себя с самой лучшей стороны, но в то мгновение, когда я полагаю, что покорил другого, - пустое сознание того, что он ценит меня. Ситуации такого рода кончаются атмосферой безразличия, показывающей самим отсутствием дальнейшего интереса, что и с самого начала здесь не было воли к коммуникации. Я, правда, вполне суверенен в процессе высасывания соков из другого и покорения его, но именно эта беззаботная суверенность изолирует меня, превращает мое духовное существование в отчаянную, ненасытную гонку и удерживает изолированную самость замкнутой в самой себе.
- Для предметного понимания ситуация есть речь друг с другом (Miteinandersprechen), в результате которой должно быть выяснено нечто истинное. В то время как в политических переговорах конечную цель составляет определенное волевое решение, предметная дискуссия направлена на понимание (Verständnis) или нахождение (Finden) некоторого значимого содержания. Нечто обретает отчетливость в тезисе и антитезисе, а затем -в доводах и контрдоводах.
Практическую цель имеют в виду еще при «совещании»: если несколько человек, при одинаковой цели и одинаковом умонастроении, хотят прояснить для себя средства. Если совещание обнаруживает, что цели вовсе не были теми же самыми, дискуссия тут же превращается в политические переговоры или углубляется до экзистенциальной коммуникации.
Теоретическая дискуссия хочет совершенно безличным образом уяснить некоторую убедительную достоверность. В ней проверяют и обеспечивают. Экзистенциальное соприкосновение дискутирующих ограничивается только доверием друг к другу людей, упражняющихся в самодисциплине чистой предметности, и общностью идей, исходя из которых имеют смысл и ценность исследуемые проблемы.
Дискуссия есть поэтому средство подлинной коммуникации, а еще не ее исполнение. Возможная экзистенция вступает в дискуссию, чтобы прояснить себе смысл своей веры и воли. Ни один из дискутирующих еще не знает, что, собственно, они имеют в виду; в своей дискуссии они пытаются достичь тех истоков, в которых они едины - или не едины, и которые, в форме явно высказанных принципов, только еще должны обрести отчетливость в ходе их дискуссии. Однако принципы сразу же становятся относительными для них; ни один принцип сам по себе не абсолютен, но каждый, как рациональный принцип, есть лишь предварительный конец. Теперь начинается новый ряд вопросов и попыток. Если сознание взаимного доверия в экзистенциальной связанности уже обрело достаточную силу из других источников, то эта форма дискуссии бывает путем к непрерывному философскому просветлению одного самобытия с другим самобытием. Именно самое решительное разногласие есть тогда не экзистенциальное разделение, но привязывающая людей друг к другу проблема.
Предпосылку всякой дискуссии, - как предметной, в которую не вовлечено самобытие, так и дискуссии, опирающейся на экзистенциальную возможность, - составляет действительное присутствие (Dabeisein) дискутирующих. Рациональная дискуссия как таковая имеет тенденцию проникаться софизмами, если она не остается в руках самого человека, который с ее помощью всерьез ищет соответствующий предмет или себя самого. Софистических смещений не происходит, только если честная с собой интеллектуальная совесть разрушит их в самом зачатке. Кто предоставляет другому распутывать свои софизмы, тот погубил для себя возможность экзистенциальной коммуникации. Софизмы подобны головам Гидры: стоит большого усилия уже уничтожение одного-единственного софизма, а на месте каждого уничтоженного вырастает целое множество новых. Они существуют не только как логические смещения, но выступают и в виде смещения ценностей, чувств и направлений воли. Они завлекают нас в неразрешимую сеть и сразу же становятся средством для того, чтобы запутать другого, уговорить его и присвоить его себе. Только если возможная экзистенция в своем самобытии будет постоянно и бдительно беречь себя от софизмов, будет возможна подлинная коммуникация.
Таким образом, в то время как рациональная дискуссия сама по себе устремляется в нескончаемость и становится оттого пустой, она же как явление экзистенциальной коммуникации внутренне связна, потому что исполнена содержания. Слышащий уже предвосхищает во встречающем понимании (greift im entgegenkommenden Verstehen schon voraus), предвосхищает не одним лишь интеллектом, но потому, что здесь затрагиваются его субстанциальные побуждения, на основе которых он сразу же постигает существенное. То, чего не могло бы достичь самое обстоятельное развитие мысли, его духовная светлость обретает в одно мгновение. Только благодаря этому дискуссия получает четкие границы и необходимость.
Дискуссия живет только в диалоге (Wechselrede): ее нет ни в одностороннем внушении другому, уже не понимающем никакого ответа, а слышащем его, скорее, только как побуждение к дальнейшим речам, ни в отказе отвечать собеседнику. Кто склонен к монологам, односторонне забрасывающим другого речами, тот обычно и молчит неистинно. Язык становится творческим только в движении между прислушивающимся пониманием и отвечающим мышлением. Всякая привязанность к плану в диалоге ограничивает готовность слышать; если же мы отдаемся на произвол случайной интуиции, то попадаем в хаос, разрушающий ход диалога. Есть поэтому специфическая коммуникативная совесть, как владение навязывающимся мне высказывающимся собеседником, как и в самодисциплинированном поиске краткости и выразительности. При обоюдном старании об этой существенности сообщения в диалоге возникают действительные последствия речи, в которой один увеличивает ясность у другого, потому что подхватывает ее. Есть неповторимое удовлетворение в этом движении коммуникативной дискуссии. Обычное здесь уклонение - это поочередное выслушивание произвольной болтовни другого, лишенной содержания и направления, или речи, проходящие мимо друг друга (Aneinandervorbeireden), при котором хорошо чувствует себя тот, кто сейчас имеет слово.
- В жизни неустранима ситуация, когда я и другой - возможные противники в борьбе за жизненное пространство или возможные партнеры для совместного осуществления осязаемых целей. В ситуации политического обихода оба желают достичь чего-то: чего-то отдельного сейчас, неопределенно многого с течением времени. Поскольку волевое решение другого составляет условие успеха нашего собственного хотения, я прилагаю старание для того, чтобы или определить в свою пользу это решение, или ослабить его в его последствиях.
Из столкновения жизненных интересов экзистенции не следует, чтобы политическая среда необходимо должна была быть неправдивой. Но в той мере, в какой из-за власти правда решается для меня и моего противника не одновременно, сама политическая среда становится неправдивой. Или оба противника становятся неправдивыми, потому что они не хотят ничего, кроме власти, или же один из противников, который хочет также и истины, делается бессильным перед другим, если сама истина не может быть в то же самое время властью. Поскольку существование, как таковое, безразлично к истине, жизненные интересы как таковые не истинны в своем самообнаружении и борьбе, и поскольку каждый как существование находится в столкновении с существованием, то я, если хочу существования, вынужден овладеть политической действительностью и вступить в среду неправды. В неверном свете между бытием и кажимостью задача возможной экзистенции в жизни состоит в том, чтобы найти путь подлинного осуществления человеческого бытия также и на уровне, где борются между собою жизненные интересы.
Там, где политический обиход есть средство истинного осуществления бытия, а кроме того, и искусство, владеть которым я не перестаю, я пребываю в этом обиходе, оставаясь собой самим. Здесь человек выступает в решающее мгновение как именно он сам, как бы делает себя, в качестве экзистирующего, политическим фактором, рискуя связать политику с экзистенцией. Тогда политический обиход бывает проникнут и даже разбит неким чуждым ему побуждением, хотя он и должен остаться послушным своим собственным законам; это - крайнее напряжение явления возможной экзистенции в существовании. Неустранимый политический обиход, обремененный неизбежной виной неправды, привязан отныне к бытию трансценденции; в нем оказывается сохранена экзистенциальная готовность к некоторому, обращенному к основе всякой человеческой жизни коммуникативному поведению, которое, правда, в своей утопической идеальности уничтожило бы политический обиход вообще, но во временном существовании возможно только сквозь (durch... hindurch) сам этот политический обиход, остающийся в силе как требование ситуации.
В то время как экзистенциальная коммуникация с презрением отвергает всякое применение средств, власти и обмана, политический обиход требует специфических средств ведения борьбы и введения в заблуждение, которые всякий раз грозят подавить возможную экзистенцию в самом ее становлении (Wirklichwerden):
Интеллектуальная аргументация, в которой все можно обосновать и опровергнуть, стоит на службе интересов; искусство заключается в том, чтобы софистически принудить к признанию того, чего невозможно немедленно опровергнуть. Если не удается поймать противника в сети аргументации и тем фальшиво убедить его, то нескончаемость смещения точки зрения, изыскания новых возможностей, переноса на другие примеры, которые должны быть решающими, выглядит в споре как усталость бойца; остается только вопрос, кто выдержит дольше.
При переговорах - все равно, мы ли обладаем перевесом сил, или же он принадлежит другому - по форме неизменно обращают внимание на суждение другого. Есть неписаные законы о том, как полагается действовать, чтобы другой оставался в хорошем расположении духа. Форму высказывания по возможности избирают вопросительную и гипотетическую, положительное должен сказать другой. Тогда он или определится во мнении вопреки собственной выгоде, или же мы сможем возмутиться сказанным; все зависит от того, какой это производит эффект. Искусство состоит в том, чтобы соединять величайшую предупредительность к другому с молчаливым настоянием на собственной, не заявленной гласно цели. Мы высказываем интенсивное понимание особого положения другого; мы обстоятельно обсуждаем это положение, сами тем самым лучше знакомимся с ним, и носим маску величайшей услужливости. Чтобы выразить эту свою услужливость в мнимой уступчивости, нужна только подвижность в переговорах. Упрямая настойчивость чаще всего бывает ошибкой в обхождении с другим. Если мы находим все новые и новые предложения и компромиссы, - которые фактически, может быть, меняют немногое, но все же безусловно должны произвести впечатление этой перемены, - это создает атмосферу предупредительности. В ней, пока обиход сторон остается политическим обиходом, решающее слово остается безоговорочно за нашей собственной волей. Подвижность как таковая, будучи поначалу только средством приспособления и вежливости, служит нашей собственной выгоде: в создании и использовании новых ситуаций, в задействовании невысказанного, тем, что мы неприметно ставим другого в положение того, кто неправ и чья вина неожиданно делается затем очевидной.
При всякой борьбе за существование есть зрители: другое существование, участвующее в борьбе в силу собственных интересов и, возможно, готовое содействовать в ней. Поскольку, далее, борющееся существование не хотело бы понимать себя самого только как таковое, но хотело бы знать себя обоснованным как право, -некоторое общественное мнение составляет фактор, существенно учитываемый в политическом обиходе. Жизнью невозможно долгое время управлять только при помощи грубого насилия; то, что одерживает верх, должно также и оправдать себя и создать некий образ себя самого. Поэтому в политической аргументации апеллируют к тому, что люди вообще считают имеющим силу, к самоочевидному, подобающему, пристойному, моральному, доступному для разумения каждого. Патетика человеческого как посредственного (Durchschnittliches) избавляет от бремени дальнейшего обоснования, ибо можно уверенно ожидать, что никто не осмелится возражать на это, если только оппонент не настолько искусен, что сумеет пустить в ход против этого довода еще более убедительную очевидность.
В политическом обиходе подлинно решающее, - цели и интересы, - в каждой ситуации по-своему, скрывают. В напряжении, возникающем между безусловностью воли к успеху и невозможностью правдивости, экзистенция может взять на себя вину за неправду на службе существованию, хотя его экзистенциальная возможность никогда и не может освящать собою применяемых средств. Страдание от этой вины делает раздвоение, для сознания экзистенции, неодолимым. Поэтому кажется, будто при личных встречах политических деятелей сами приличия требуют от них не соприкасаться друг с другом как экзистенции; ибо речь идет о жизненных интересах; не следует становиться существенными, если дело идет о политике.
Всякий человек вступает в политический обиход, который есть не только форма действий государства, но и ситуация для всякого человеческого существования. Те формы, в каких являет себя этот обиход в частном общении интересов и в каких он являет себя в целом, взаимно объясняют и просветляют друг друга.
Если бы форма политического обихода была единственной господствующей формой, то возможность экзистенциальной коммуникации была бы уничтожена. Экзистенция прикасается к экзистенции только там, где разбито и оставлено общение людей как борьба врагов, борющихся один с другим за свое существование. Но абсолютизация форм политического обихода вплоть до мелочей повседневности, и даже вплоть до обхождения с самим собою - это искушение, желающее сделать возможным совместную жизнь в относительном покое, в котором ничто не выносится открыто на действительное решение. В таком случае решения следуют из коварных в молчании совершающихся процессов, в которых уже не соприкасаются между собою экзистенции. Политический обиход, если его превращают в форму жизни, вынуждает возможную экзистенцию совершенно исчезнуть под его покровом. Остаются витальные жизненные побуждение под прикрытием успокоенного и упорядоченного существования. Каждый имеет значение на началах обоюдности, а отнюдь не как он сам. Нет ни почтения, ни любви, а только форма упорядоченных, объективных соотношений власти и ранга. В сущности, господствует презрение к себе, а втайне - презрение ко всем другим. Уважение здесь питают только к власти, к авторитету в общественном мнении, к деньгам и успеху. Возмущение прорывается лишь там, где нарушается покой взаимной иллюзии посреди всеобщего замирения, где кто-нибудь говорит то, что есть, и называет вещи их несвященными именами.
Поэтому в отдельном человеке абсолютизация политического обихода бывает выражением его экзистенциальной беспочвенности. Если его внутренняя пустота встречается с пустотой другого, здесь образуются примечательные отношения солидарности в безъэкзистенциальности. Люди, подходящие друг другу по характеру, в силу общих интересов, ситуаций и в общей ненависти питают доверие к взаимности, которому, однако, всегда сопутствует недоверие и которое думает о возможности предательства. Эта позиция может в таком случае сделаться их сущностью настолько, что и с самими собой они станут обходиться политически, если находят перед собою инстинктивную уверенность сокрытия, ловких поправок, определяющей цели софистической аргументации. Если же, наконец, форма политического обихода как порядок существования будет однажды разрушена, то разрушают ее уже не для возможности экзистенциальной коммуникации, а - или для безропотного самоотречения, или же для одного лишь бесстыдства светосуществования (Unverschämtheit des Eigendaseins).
- Страдание от того, что коммуникация никогда не бывает осуществленной достаточно полно, а тем самым и воля к самобытию в открывающей коммуникации (in offenbarender Kommunikation), зависит от изначального миросозерцания, которое никак не может быть гармоническим.
Если я, в покое некоторого объемлющего целого, как лицо с другими лицами есмь упорядоченное этим целым бытие-вместе (Gemeinsamsein) в симпатиях, сообщениях и поступках, то я существую все-таки без раскрывающего самобытие процесса проблематизации; это некоторая изначально неподвижная общность, поддерживаемая величием и красотой этого прозрачного целого. Только там, где у меня нет этой защищенности, я переживаю подлинный стимул к коммуникации. И тогда у меня остается, как действительность, в которой и эта гармония целого, как шифр бытия, только и может стать отчетливо заметной, только откровение себя (Offenbarwerden) во взаимно обосновывающем и удерживающем друг друга экзистировании. Если я заранее знаю, что все в конечном счете хорошо, то мне нужно только удостовериться в этом, и от меня при этом ничего не зависит. Только если субстанция недоступна и сомнительна для некоторого знания, я борюсь за ее осуществление в явлении для меня на путях самостановления посредством коммуникации.
Но если я изолирую сознание того, что дело еще зависит и от меня, в том смысле, что для меня все зависит только от меня одного, то я действую только согласно нравственным законам в уверенном знании правды, как если бы человек мог для одного себя быть истиной и творить истину. Если в таком случае я верю, что эта нравственная деятельность из одного лишь умонастроения и без оглядки на действительный успех имеет метафизически только добрые последствия, то я даже в своей изолированности уже кажусь себе принадлежащим к подлинному бытию, если поступаю справедливо. Мое нравственное поведение, как только нравственное, уже доставляет мне внутренний покой; коммуникация не является тогда решающе важной, ибо истина, аналогично мистическому unió25, присутствует в этическом одиночестве автономной самости. Эта вера как гармонистическая вера на моральном основании есть фактически некоторая функция самозамыкания. Пограничные ситуации при этом скрыты. Только в них, разрывающих всякое замыкающееся в себе бытие и тем самым показывающих нам проблематичность всего, что нам вообще известно, обусловливает себя безусловная активность, которая обращается от самости к другой самости. В этой активности ищут того, что приносит удостоверенность экзистенции, на основе которой становится возможно устремить взгляд в трансценденцию, которая, если она есть предполагаемое знание или вера, не допускает состояться коммуникации, а тем самым и возможной экзистенции.
Коммуникация есть решающий исток для человека, только если окончательного сознания безопасной защищенности в лишенных самости объективностях: в авторитете государства и церкви, в объективной метафизике, в имеющем признанную силу нравственном порядке жизни, в онтологическом знании о бытии, - у него нет. Эту защищенность могут давать мне подчиненные известным условиям формы существования моего знания и воления, в которых я живу, но они не останутся безусловными и утверждающими мою жизнь достоверностями, если не будут исторично укоренены в экзистенциальной коммуникации.
Но в этой коммуникации приходится вынести присущее существованию сознание бытия: то, что это существование не может само быть всем; то, что оно не может вступить в действительную коммуникацию со всеми; то, что оно принуждено находиться в отношениях без коммуникации.
Кроме того, если человек с человеком находятся в подлинной коммуникации, здесь не может быть никакой окончательной истины как философской системы; ибо даже и система истины впервые обретается только через процесс в самостановлении, и может осуществиться только в трансцендирующей мысли в конце дней, в котором снимаются и время, и процесс.
Было бы, однако, абсурдно, если бы мы захотели предоставить объективную защищенность и экзистенциальную коммуникацию, которая избегает для себя любого гармонистического миропонимания, на выбор самости, как две возможности, или захотели бы потребовать одной из них и доказать ее как истинную. Эта альтернатива не имеет силы. Ибо если я мыслю эту альтернативу, то я уже поставил одно в зависимость от другого как условия; фактически я вижу перед собою не два пути в их действительности на одном и том же уровне, но как только я желаю прояснить себе такую альтернативу, я уже иду по одному из путей. Каждый из путей есть риск для вечности; на каждом может встретиться обманчивая самодостоверность в окаменении жизни, на каждом - и восхождение сознания к движению в истине. Нужно только требовать, чтобы мы подошли к краю бездны, у которого не принимается решение в форме суждения о наличествующей истине, но избирается мотив для образа жизни (Impuls der Lebensführung). Ничтожна бывает только невнятная половинчатость, выбирающая все и не выбирающая ничего. В выборе, совершаемом в живом мышлении, а не в интеллектуальной альтернативе, неизбежно бывает решено также и то, что я по-настоящему осознаю только тот исток, который обретаю в этом выборе; понимая его, я в то же время прикасаюсь к его основе как непонятному, тогда как другого я понимаю только в явлении, а не как его самого в его возможном истоке. Но воля к коммуникации должна остаться также волей к коммуникации с этим другим, как чужим. Я хотел бы вопрошать, слушать и требовать перед его лицом: убеди меня и пересели меня в свой мир, или признай неправду своего способа самопонимания. Правда, для меня, к примеру, столь же невозможно поистине увидеть всех других, как невозможно и то, чтобы все они меня видели. Но эта невозможность не дает мне покоя. Я не могу примириться с ней как с данностью, но я хотел бы получать всякую проблематизацию из своей воли к истине, и того, кто, как я думаю, связан неистинным образом, я хотел бы пробудить, исходя из его собственной свободы. Всякое умонастроение, избегающее такой проблематизации, - если, скажем, некоторый авторитет запретил бы вступать в диспуты с теми, кто для этого авторитета считается еретиком, - в самом подобном запрете зримо явило бы на себе клеймо неправды.
- То, что изначальную готовность экзистенции к коммуникации мы можем выразить как философскую предпосылку, имеет следствием то, что эту предпосылку возможно также отрицать или перетолковывать.
а) Можно сказать: философия экзистенции распространяет лишенный ясной позиции и бездоказательный субъективизм; эта философия есть претенциозное превознесение собственной личности, помешанный на себе индивидуализм; безродный человек в отчаянной самоизоляции выстраивает себе фантастически-иллюзорную коммуникацию, которой на самом деле вовсе не существует; спутывая все на свете, он делает сам себя богом.
Подобного рода критика в самом деле справедлива по отношению к возможным уклонениям. В этой критике допускают смешение возможной экзистенции и эмпирического лица, - смешение, которое происходит также и там, где я хотел бы при помощи идей философии экзистенции оправдать что-нибудь в своем существовании. Экзистенция существует только как самодостоверная коммуникация, ибо только в ней я снимаю свою изолированность и обретаю исток, не допускающий дальнейшего обоснования (Existenz gibt es nur als selbstgewisse Kommunikation, in der allein ich meine Isolierung aufhebe und den Ursprung gewinne, der sich nicht mehr begründen läßt).
Но тот, кто не выходит навстречу из собственной возможной экзистенции, по необходимости должен будет признать подобные критические выражения заслуживающими уважения. Для философии экзистенции эти возражения составляют проникающий до самого корня знак вопроса. Правда, там, где эта философия бывает действительной, они вовсе не затрагивают ее сколько-нибудь всерьез, будучи чуждыми ей; однако эта критика становится опасной там, где философию экзистенции принимают как знание в объективных формулах, а не как возможность призыва.
Но в философском трансцендировании смысл дискуссии, по сравнению с тем, какой она имела в применении к предметному знанию, изменяется; дискуссия движется здесь в среде обоснований за пределы всякого вообще обоснования. Согласие существует здесь лишь как ответ и в движении нашего собственного трансцендирования. Как опровержения некоторой философии экзистенции, так и ее понятийные закрепления допускают здесь ту первую неправду, что изымают положения из их контекста и мыслят их сугубо предметно и рассудочно (gegenständlich und verstandesgemäß). То, что философская истина высказывает себя во всеобщей форме,-это неизбежно, - но истина этого всеобщего не существует сама для себя. Хотя она не есть относительная истина в смысле ничтожности, ее объективное мыслительное явление все же относительно. Поскольку бытие не абсолютно как нечто всеобщее, но всеобщее действительно лишь в нем; поскольку оно не может быть замкнуто в себе самом как обозримый объект, но разорвано в себе; поскольку, далее, наш предельный исток есть возможная экзистенция, а эта последняя живет только как экзистенция с экзистенциями, и сама никогда не есть целое, - по этим причинам не может быть абсолютной истины как объективной, и все объективное необходимо должно становиться относительным. В то время как логически убедительная дискуссия может касаться только всеобщего, философская истина может высветляться для себя только, трансцендируя за предел всеобщего из истока экзистенции в коммуникации. А потому
не может быть смысла в попытках логически опровергнуть выслушанные нами возражения как таковые. Следует спросить только, убеждает ли меня действительность возможной экзистенции во мне самом, что эти возражения истинны, или же они вовсе не затрагивают того, к чему устремлено всякое просветляющее экзистенцию мышление.
б) Мыслимо другое отрицание коммуникации, говорящее так: Человек, в конце концов, есть ведь только он сам. Обрести человечность (Humanitas) - значит только: заключить в себе богатство мира. В действительности человек как монада не имеет окон. Коммуникация, собственно говоря, невозможна, потому что человек не может выйти из пределов самого себя (nicht aus sich heraus könne); он для другого и другой для него остаются, по существу, чужим и загадкой. Коммуникация есть-де не что иное, как наша собственная широта, полнота мира во мне самом. В конечном счете все есть для меня только образ, ничто не может глубоко потрясти меня, но я остаюсь заключенным в себе самом. Я могу стремиться только к этой широте своего самобытия как бытия-мира, а не к коммуникации, которой вовсе не существует.
Здесь опровержение возражения также логически невозможно, поскольку речь идет не о знании, но о просветляющих себя самое -в тезисе и антитезисе - актах возможной свободы. Кто говорит таким образом, тот в мгновение своей речи отрицает свою готовность к коммуникации. Противоположность богатства и бедности жизненных содержаний есть противоположность совершенно иного рода, чем антитеза открытости и замкнутости самобытия. Я совершаю коммуникацию с другим именно там, где он не становится для меня простым образом, он всецело остается самим собой и я тоже остаюсь самим собою, никто из нас не превращается в другого, и все же каждый знает, что в этом акте он подлинно приходит к себе самому.
в) Отрицание коммуникации может принять ту прохладную форму, когда мы нетактично спрашиваем, что она такое и как возможно ее достичь. Мы желаем услышать в немногих словах, о чем здесь идет речь и что надлежит делать. Если на этот вопрос мы не получаем ясного ответа, ведущего к определенным поступкам и образу поведения, то коммуникация, «очевидно», есть ничто. Человеку нужны задачи, а не болтовня. Важно только одно: указывать задачи и решать задачи. Но понимать других, это, мол, отнюдь не есть моя задача.
Тот, кто спрашивает и говорит так, действует еще не как возможная экзистенция, но как сознание вообще некоторого витального существования. Ибо сознание вообще, когда оно мыслит, хочет иметь перед глазами бытие, как предмет; а когда оно действует, оно хочет осуществлять определимую цель согласно плану, допускающему перенос от одного деятеля к другому. Поэтому оно, со своей точки зрения, с полным правом обращает против всех просветляющих экзистенцию высказываний, уничтожающую констатацию, что в этих высказываниях будто бы ничего не говорится.
Однако, если человек, который как таковой есть возможная экзистенция, ведет себя только как сознание вообще, то он окончательным отрицанием уклоняется от внутреннего требования коммуникации. Вследствие того что он ставит себя на точку зрения объективности, все самобытное остается невидимо для него.
Принципиальное отрицание экзистенциальной коммуникации, если его подразумевают всерьез и если в него действительно верят, бывает выражением такого миросозерцания, с исповедниками которого следует общаться только на почве осязаемых объективностей или иррациональности слепо-витального.
Но воля к коммуникации означает знание о свободе: в явлении существования я есмь возможная экзистенция, которая может обрести свое бытие через откровение. Это - путь исполнения и условие всего остального.
В способе философствования идет молчаливая борьба за откровенность (der stille Kampf um Offenbarkeit). Для философствования из истока самостановления должен иметь силу специфический, необъективного порядка, критерий истины: мысль является философски истинной в той мере, в которой акт ее мышления способствует коммуникации (Philosophisch wahr ist ein Gedanke in dem Maße, als der Denkvollzug Kommunikation fördert). При отрицании этого критерия начинается самозамыкание истины в чистую, отвлеченную (losgelöste) объективность, и оказывается жертвой софистики. В свете этого критерия философствование овладевает истиной как непригодной объективностью в общности (ungeeignete Objektivität in Gemeinschaft).
- Философия, которую как объективную мыслительную формацию ее творец или его ученик считает правильной, в корне своем лишена коммуникации (kommunikationslos). Ибо она догматически провозглашает наличную истину. Ее форма есть форма частной науки: надлежит изучать и прогрессивно находить истину, объективно значимую для каждого; эта истина сообщается в доказательстве и опровержении.
Поскольку, однако же, философия, в отличие от частных наук, направлена на целое бытия (auf das Ganze des Seins geht), она и сама также может быть только целиком - или не быть вовсе. Если бы, в этой форме бытия-целой, она как знание была раз навсегда истинна, то, философствуя в качестве изолированного индивида, я в самом деле принужден был бы познавать так, как познает исследователь, и у меня должна была бы иметься возможность обратить ко всякому разумному существу требование принять также и для себя то, что представляется мне очевидным (das mir Einsichtige auch für sich anzunehmen). Тот, кто обладал бы истиной в этой форме, обладал бы ею, словно бы будучи самим божеством, как единственной истиной, исключающей другую истину, и тем самым считал бы сам себя единственным, познавшим истину. Другие еще не имеют истины; они должны принять ее от него, последовать ему - или остаться при неистинном. - Поскольку сознание бытия, присущее этому философу, привязано к рациональной всеобщезначимости его истины (а не к истине историчного шифра для него), сталкиваясь с отсутствием согласия других, он должен занять позицию, нерасположенную к подлинной коммуникации. У него могут быть только ученики и друзья, только противники, а не самобытные экзистенции, которые вступают с ним в борющуюся коммуникацию.
Способы ведения философской дискуссии ограничиваются на этой позиции безвредностью привычных и фиксированных объективностей в интеллектуальной игре. Но и здесь, в ответ на попытку пробиться к истокам сквозь все эти безобидности, вырастают формы дискуссии, выражающие сопротивление всякой открытости.
Техника нескончаемой рефлексии, которая не ищет коммуникации в диалоге, но хочет лишь оправдать собственное небытие, выдающее себя, однако, за бытие и желающее получить утверждение от другого, позволяет вести не подчиненный никакой верховной идее спор при помощи аргументов о чем-либо мнимо доступном знанию или знаемом, хотя в этом споре и не делается ни шагу вперед. Всякий раз имеют силу какие-нибудь рациональные формулы, и их вновь заменяют другие формулы; или же имеется некоторая понятийная аппаратура, объявляемая безусловно значимой и подлежащая особой защите во всех этих нескончаемых обсуждениях. Если затем этому тупому самоутверждению становится слишком отчетливо ясным требование открытости, - а именно, если эту аргументацию ставят в тупик, так что она должна устоять и действительно держать речь и ответ, то в ее распоряжении остаются только обрывающие диалог выражения, которые в контрастной противоположности до сих пор столь настойчивым, вынуждающим согласие другого речам почти неосознанно констатируют как нечто самоочевидное фактическое отсутствие воли к коммуникации. Такие обороты речи, как «я этого не понимаю», «не знаю, на что бы это нам было нужно», «это неинтересно», «мы слишком разные, чтобы понять друг друга», - это фиксации, которые в существенном философствовании всегда оказываются неправдой.
В отличие от этих грубых методов противления есть методы более утонченные, которые могут вводить нас в заблуждение, коль скоро проникнуть в их секрет непросто.
В философской дискуссии существо дела всегда соединено с лицом; ибо отвлеченная от лица дельность была бы простой правильностью, была бы всякий раз партикулярной и не была бы философией. Отстраняющий упрек в том, что я принимаем что-либо на свой счет, техника уклонения, есть нечто двусмысленное. Инстинктивное принятие чего-либо на личный счет в отношении к своей эмпирической индивидуальности, выражающееся в эгоцентрической задетости, было бы в самом деле губительно (ruinös); но принятие на свой счет возможной экзистенции в отношении к бытию души в другом и в себе - это как раз и есть истина в философствовании. Кто не принимает сказанного на свой счет в этом смысле, тот не принимает личного участия в беседе. Отвод довода или благодушное умиротворение при помощи этого упрека могут быть правы в первом смысле, но так же точно может выражать и неистинное самозамыкание во втором смысле. В совместном философствовании (Symphilosophieren) личный момент, как совесть и критика, составляет неизменно созвучащий фон во всех предметах, образующих непосредственное содержание разговора.
Другая техника заключается в том, чтобы не отвечать, но подвести сказанное другим как простое содержание под общее понятие. Обладать как интеллектуальным достоянием всей полнотой рациональных формулировок из истории философии, - есть дело усердной восприимчивости, и при этом может оказаться утраченным всякое соприкосновение с истоком этих формулировок. Если же кто-нибудь в ходе взыскующего коммуникации разговора говорит что-то по исконно философским побуждениям, будет несложным и, казалось бы, логически совершенно очевидным маневром: поставить сказанное само по себе в его отвлеченности и зафиксировать его как определенную и уже известную философскую позицию. Другой подхватывает наше выражение, словно бы накалывает на булавку и укладывает его в одну из своих рубрик, отрывает его от личности, истока и ситуации, пока эта игра не станет заметной для другого. При подобном методе мы никогда не присутствуем в беседе сами, но разве только как понятийный аппарат (которым, правда, движут при этом личные в дурном смысле слова аффекты). Превращение философии в дело чисто рациональной вневременно наличной объективности делает возможным эту далекую от экзистенции несущественность и интеллектуально тренированное варварство.
Третий метод уклонения в философской совместности бытия -это сделавшаяся господствующей в течение XIX века схематика мира: множественность духовных сфер в их автономности. Только если все эти сферы суть средства, и если, в конечном счете, в каждой из сфер ответствую, с неким истинным содержанием, я сам, становится возможной подлинная коммуникация. Если же автономии сфер трактуются как что-то предельное, значимое абсолютно, то при помощи этих сфер коммуникация лишается смысла в двух отношениях. Автономии сохраняют характер своей значимости, субъективно проявляющийся как поочередное отрицание одной сферы каждой другой сферой, вследствие чего эти сферы воздвигаются как множество перегородок, препятствующих нам пробиться к подлинной истине в экзистенции. Или же перескакивание из одной сферы в другую тоже служит для уклонения, поскольку я, хотя и ограничиваю свое бытие одной какой-нибудь сферой, но по произволу меняю эту сферу. Скажем, то, что только что было общественным, я вдруг принимаю как должностное или дружеское, или наоборот; то, что только что было этическим, трактую отныне как политическое, и вдруг, его же - как эстетическое. Я погружаюсь в одну сферу и покидаю ее вновь, как только дело получает серьезный оборот, я ускользаю и никогда не присутствую в беседе по-настоящему. Дело выглядит так, словно бы у меня было много душ, а самого меня в них не было.
- Подлинная философская дискуссия - это совместное философствование, через которое экзистенции соприкасаются друг с другом и раскрывают себя в среде предметных содержаний. Но поскольку мы как люди побуждаемся к действию более страстями и пустым рассудком, чем присущей любовью и обдуманным разумом, философы издавна и справедливо признавали философское понимание зависящим от изначально-этической сущности индивидуальности (а не от особенной одаренности и отдельного навыка в логическом мастерстве). Они были убеждены в том, что истина в философском ее обличье не просто доступна для каждого человека. Философская дискуссия есть для них достижение себя, движущееся из уклонений к открытости (Offenbarkeit).
Существенная, выражающая бытие истина возникает только из коммуникации, к которой она привязана. В то время как в предметном исследовании наук личность настолько безразлична, что личная неприязнь совместима здесь с фактическим содействием предметной цели, - философская истина есть функция коммуникации с собой самим и с другим. Она есть истина, с которой я живу, и которую я не только мыслю; которую я убежденно осуществляю, а не только знаю; в которой я, в свою очередь, убеждаюсь путем ее осуществления, а не только при помощи одних лишь мыслительных возможностей. Она есть осознанность солидарности в рождающей и разворачивающей ее коммуникации. Поэтому истинная философия может явиться на свет только в общности. Отсутствие коммуникации у философа становится критерием неистинности его мышления. Внушающее благоговение одиночество великих философов не есть что-то такое, чего они сами хотели, их мысль есть могучий порыв устремления к коммуникации, которой они желают как подлинной коммуникации, а не в ее обманчивых суррогатах и предвосхищениях.
Общность философствования есть, на первой ступени, готовность слышать другого и доступность для того, что мы постигли как существенное; таким путем она открывает возможность удачно расслышать нечто, еще без содержательной солидарности. На второй ступени эта общность есть солидарность взаимного обязывания (die Solidarität des Sichaneinanderbindens) через непрерывность общего мышления; затем в опасном сомнении, как неотъемлемой артикуляции доходящего до самой сути мышления, она становится истоком коммуникативной достоверности.
- Поскольку философская истина имеет свой исток и свою действительность в коммуникации, само собой напрашивается мысль считать диалог, в противоположность догматическому развитию, адекватной для философии формой сообщения. Если философия не имеет прочности как объективная формация мысли, если она истинна лишь там, где она вновь становится истоком в некоторой коммуникации, то для сообщения философии требуется не просто предметное понимание ее содержаний, но встречное движение и ответ, а тем самым - требуется усвоение и воплощение. И вот, могло бы показаться, будто объективирование коммуникации в диалоге как бы позволяет передать в сообщении всю философию: читателя приглашают к возможному участию в фактической экзистенциальной коммуникации, ставшей явлением в этом диалоге.
И однако же это не так. Диалог, как зафиксированный в языке диалог, так же точно, как и другая языковая формация философии, есть лишь форма сообщения для читателя. Диалог как произведение, поскольку он есть философский диалог, также требует себе восполнения и осуществления в воспринимающем человеке. Участие в экзистенциальной коммуникации других никогда не достигается простым пониманием, но только собственным новым осуществлением.
Но в таком случае экзистенциальная коммуникация не находит выражения уже в самом по себе диалоге как диалектической аргументации, ограничивающейся предметными проблемами. Поэтому диалоги Платона - не выражение коммуникации возможных экзистенций, но только выражение диалектической структуры мыслящего познавания. Правда, Платон знает, что истина проблескивает в добрый час только среди друзей, но невыразима ни в каком языковом произведении. «Пир» производит на нас как читателей такое впечатление, как будто он есть откровение подлинной коммуникации. Сомнительно, однако, чтобы у Платона встречалось то, что мы называем коммуникацией. Бодрому духом, привязанному к формам греку она кажется лежащей вне пределов того, что он осознал как бытие. - Еще в меньшей мере является выражением коммуникативного философствования искусственность диалога у Джордано Бруно, Шеллинга, Зольгера. Здесь не проявляется экзистенция в действительном соприкосновении с другой и не сохраняется подвижная диалектика более ранних, платоновских диалогов.
Будь диалог объективирующейся формой коммуникации, рациональное движение мысли в нем должно бы было стать только элементом явления некоторой коммуникации в действительных жизненных ситуациях. Это значит: диалог поэтического творения, представляющего нам личность в некоем мире и затем дающего ей высказываться и аргументировать в нем, был бы, предположим, формой проявления такого подлинно философского диалога. В этом диалоге беседа была бы не просто конечной формой сообщения, но выражением экзистенциального отношения между двумя людьми. Этот диалог был бы философским в той мере, в какой его содержанием действительно было бы настойчивое рациональное движение (а не только, как это чаще всего бывает в поэтических творениях, беседа как явление непосредственной коммуникации, ограниченной лишь-действительным и афористическими замечаниями), но прежде всего - в той мере, в какой в нем не встречается ни одного обособляющегося аргумента, но все мыслимое коренится в экзистенциальной действительности участвующих в диалоге личностей. С этой точки зрения романы Достоевского, прежде всего «Братья Карамазовы», представляют собою своеобразное философское произведение. С эстетической точки зрения они заключают в себе слишком много аргументации, с философской точки зрения -слишком много сугубой истории, вполне случайной и философски несущественной. Эта двоякая неудовлетворенность читателя не мешает им увлекать его философским содержанием, которое пронзительно-призывно высказывается здесь в связи с коммуникативной проблемой. У Шекспира в поворотных пунктах диалога мы находим философские положения, приобретающие весомость не только от самого своего отвлеченного содержания, но благодаря ситуации, моменту и участвующим в диалоге персонажам. Но едва ли где-нибудь еще, кроме «Карамазовых», мы найдем эту постоянную привязку философской беседы к реальным установкам и поступкам. И все-таки читатель не получает окончательного удовлетворения. Он переживает крах истинной идеи, которая ищет себе формы и не может найти ее. Скупые и незабываемые обороты речи у Шекспира, как косвенность на границе всякой возможности формообразования, философски захватывают нас глубже, чем - рационально куда более обстоятельные - диалоги Достоевского. Ибо самому глубокому в человеческой экзистенции не дано обрести форму.
Диалог может быть философски действенным. Но он не является адекватной формой для сообщения философии. Ибо невозможно философствованию в его целом сделаться предметом так же, как становятся им образы художника. Будь это возможно, диалог в самом деле был бы истинной формой философии, ибо философия возникает в коммуникации, осуществляется и удостоверяется в ней.
Если для философии не может оказаться достаточной ни догматическая форма как форма наук, ни диалогическая форма, как форма поэтических творений, то для нее, разумеется, нельзя назвать также никакой другой единственно истинной формы. Эта форма должна быть только такова, чтобы в ней удерживалось сознание вопроса о сообщимости как такового и чтобы поэтому в ней не утрачивалась коммуникация как исток и цель.
Удовлетворение от всякой сообщимости как таковой имеет силу еще для сознания вообще; чего нельзя сообщить, то для нас, поскольку мы есмы сознание вообще, все равно как бы вовсе не существует; уже из самой разумности нашего существования проистекает требование добиваться максимальной сообщимости; сообщимость - один из признаков истины. Но поскольку эта сообщимость относится к объективным вещным содержаниям, она по природе партикулярна и есть тем самым сразу же предмет некоторой частной науки. Философская мысль, однако, обращается на целое бытия; но это целое она улавливает лишь, созидая его. В то время как разумное сознание вообще познает то, что ему дано, философская мысль порождает в мыслящем как действительность то, чем он овладевает: эта действительность изначально есть экзистенциальная коммуникация, а мысль - созидающая общность сила для подлинно самосущих существ (die Gemeinschaft stiftende Kraft für eigentlich selbst seiende Wesen), в отличие от общностей, образуемых интересами, властями, авторитетами.
Если форма философствования должна служить осуществлению экзистенциальной коммуникации, то об этой форме можно сказать в отрицательной форме, что она не допускает завершимости как целое, что в ней остается тот излом, на котором неизменно требуется воплощение в действительность мышления, что она не только не фиксируется в одной форме, может, напротив того, изменяясь, принимать поочередно все возможные формы, потому что вынуждена вновь извлекать себя из всякого обличья. Положительно же форма философствования удовлетворяет требованию сообщимости, если дает осознать способы знания и достоверности, истину и мыслимость, методы: многомерность просветленности существования и экзистенции в существовании проясняется в философской логике, составляющей центр философствования, хотя она как таковая еще не высказывает никакого содержания самой соотнесенной с трансценденцией экзистенции. Этого содержания ищут формы трансцендирования тем, что они приводят мир в витающую неопределенность, взывают к экзистенции, заклинают трансценденцию, хотя ни одна из этих форм сама по себе и не могла бы стать покоем абсолютного знания. Поскольку философствование там, где оно достигает основы своей действительности, принуждено вновь покинуть определенные формы, оно сделает все формы, отстраняя их от себя, возможными обличиями своего коммуникативного осуществления, но не отождествится ни с одной из них.
Необъективируемая мера истины всякого философствования есть всякий раз просветленная и рожденная этим философствованием коммуникация. Основным вопросом становится вопрос: какие мысли необходимы, чтобы стала возможной самая глубокая коммуникация?
Если для меня разрушится все, что претендовало на значение и ценность, останутся люди, с которыми я состою или могу состоять в коммуникации, и только с ними останется то, что есть для меня подлинное бытие.