О добродетели и о вещей натуре
Платоник с циником беседовали строго.
Акрополь вырезался на лазури
И солнца много-много…
Платоник начал свой словесный поединок:
«Не думаешь ли ты, что то, что кругло – кругло?»
Шла девушка с корзиною на рынок,
Лицо красиво, смугло.
И циник отвечал: «Так мыслю. Не иначе».
Еще красавица прошла с большим кувшином
Платоник рек: «Добро – добро тем паче».
Спит море. Пахнет тмином.
Но циник возразил: «Добро – всё, что угодно!»
Играющие в мяч выходят из-под арки.
«Добро и зло привносим мы свободно»…
А ветер мягкий, жаркий.
Жил шах, великий Мадпадар,
В своей стране по милосердью Бога.
Имел он плешь, слонов и много
Халатов, жен и бахтиар.
И как ни правил он, все, кто его встречали,
«Да здравствует наш шах!» – ему всегда кричали.
Гулял он утром по садам,
Сидел подолгу за Кораном,
Обедал днем и за кальяном
Звал мудреца по вечерам.
Он не любил войны, не предавался риску
И по ночам к себе на час брал одалиску.
Раз двух провинций высох грунт
И не внесли они налоги.
«Повесить всех мужчин за ноги, –
Рек шах, – и кончен будет бунт».
И тотчас же, во исполненье шахской мысли,
Все неплательщики вниз головой повисли.
Шах Мадпадар раз захворал,
Не помогло ему лекарство,
И он пред смертью сыну царство
И званье шаха завещал.
«Не знаю я, за что, — сказал при том шах шаху, –
Мне благодарным быть всесильному Аллаху».
Жил музыкант когда-то,
Жил с лютней музыкант;
Его любил, как брата,
Угрюмый, знатный гранд.
Звенеть на струнах лютни
Тот сам, грустя, любил,
А музыкант лишь плутни
С девицами водил.
Длиннее ночи стали
Под осень… Гранд скучал.
В печи дрова трещали
И освещали зал,
Рождали отдаленья,
Пугая и маня,
Мгновенные виденья
При бликах от огня,
А ночи тьма так жадно
Приблизилась к окну,
Неведома, громадна.
Как жутко одному.
Расстроенный и скорбный,
Взял тихо лютню гранд
И крикнул, чтоб проворный
Явился музыкант.
Тот звонко по ступеням
Взбежал в пустынный зал…
«Сыграем песню теням», –
Нахмурясь, гранд сказал.
Под звуки замечтался,
Поникнул гранд челом,
И пел бедняк, смеялся,
Что тени всё кругом.
Как тени, все созданья
Бегут во временах…
Что наши все познанья?
Ничтожество и прах!
Пред ямой гробовою
Мы сами тень одна…
У гранда под рукою
Тут лопнула струна.
Сказал он: «Перестанем.
Что, правда, мы грустим?
Мы песню славе грянем
И шпагой зазвеним!»
И пел бедняк, что чаще
Лишь мучит слава глаз,
Всё в славе преходяще,
Всё портит злостью нас,
Уходит, оставляя
Над нами смех, она…
У гранда тут вторая
Порвалася струна.
Сказал он: «Нет, не надо!
Что славы лживый вид?
Пусть донне серенада
На лютне зазвучит».
И пел бедняк, что скупы
На ласки жены к нам,
Что донны очень глупы
И тягостны мужьям;
Есть шип на всякой розе,
И с умной донной жить –
Всю жизнь в красивой позе
Пред нею надо быть.
Как мы бы ни старались,
Обманет донна нас…
Тут струны оборвались
У гранда все зараз!
Сказал бедняк, повеса
С смеющимся лицом:
«Споем про трепет леса,
Про молодость споем,
Про месяц, что так светел,
Про моря злой бурун…»
Но гранд ему ответил:
«На лютне нету струн…»
В Париже голод раз настал:
Народ стал нищ, а был лишь беден.
Кардинал Ришелье сказал:
«Придется удвоить число обеден».
Мадам Шеврез на пышный бал
Не променяет сумрак храма.
Кардинал Ришелье сказал:
«Печально. Но будет другая дама».
Кюрэ Урбан молву снискал,
Что он для дам небезопасен.
Кардинал Ришелье сказал:
«Сожгите Урбэна – не будет басен».
Посв. Гансу фон-Шредеру
Пред отпертым окном, любуясь, как красиво
Заката луч багрит граненое стекло,
Усатый мушкатер пьет мюнхенское пиво.
А в комнате уже темно.
Рапира длинная с витою рукоятью,
Ботфорты тяжкие, позвякиванье шпор
И сброшенный кафтан. Сам мушкатер к Распятью
Подолгу обращает взор:
«Пусть на дуэли мне не одолеть маркиза,
Пусть жид, мой ростовщик, получит всё с меня,
Но пусть скорей придет хорошенькая Лиза,
Чертовка милая моя…
За это луидор я брошу вон тем нищим!»
И, покрутив усы, веселый мушкатер
В кисете шелковом, в штанах, за голенищем
Напрасно ищет луидор.
Ах, руина была молодою…
В вихре танцев звенел этот зал,
Разноцветною знати толпою
И улыбками дам он блистал.
Этот замок упорно когда-то
Отбивался от штурма врагов,
Здесь в воротах сражались солдаты,
Был завален убитыми ров.
Казематом та башня бывала:
В подземелья был паж заключен.
Дочь барона его целовала,
И узнал это старый барон.
А теперь здесь пастух утомленный
В жаркий полдень под сводами спит
Или путник, в мечты погруженный,
Долго бродит, глядит и грустит.
В Генуе, в гетто угрюмом,
Где подвижной Израэль
Бродит с галденьем и шумом,
В улице узкой, как щель,
С умной и ласковой Сарой
Жил, занимая чердак,
Вечно-задумчивый, старый,
Мудрый раввин Исаак.
Старшая дочь его, Хая,
Ходит к синьорам стирать,
Мера, дочурка меньшая,
В кухне должна помогать,
Сын его, Борух, сгибает
Спину за вечным шитьем,
Сам Исаак изучает
Тору и ночью и днем.
Кто молчаливей и скромней
Послушника Джордано?
Он над Писаньем много дней
Не разгибает стана,
Пред юной девой капюшон
Он опускает низко,
Уставу всех вернее он
Блаженного Франциска.
Но ночь… и ряса спала,
Под бархатом камзола
Кинжал хороший скрыт;
В тьме узкого канала
Неслышная гондола
По черни вод скользит.
Несчастна, но горда жена
Богатого сеньора.
Как долго молится она
Под сводами собора!
Иль на балконе, на гранит
Облокотясь лениво,
По целым дням она молчит,
Одна, грустна, красива…
Но ночь… и ждет гондолы
И ловит каждый лепет
Канала об уступ…
Чьи это баркаролы,
Изящный стан и трепет
Упорных, наглых губ…
Мыслители… священнее мучеников.
Магомет
Когда он в Риме жил – то хлеба
И зрелищ он не вымолял;
На отмелях его видало небо,
А он – начало всех начал.
А в Средние Века, суровый,
Он жил в алхимии мечтах,
Вотще искал источник жизни новой
В кабалистических огнях.
Но был он и толпы гигантом-демагогом:
Жег, как Кальвин; как Гус, был сам сожжен.
Он был певцом – Гомер, ведь это он.
В течении веков он претворялся в многом:
Он – мыслящий, готический собор,
И океан спокойный, и кондор.
В стужу лапландец едет на ловлю,
Едет Клитукко на утлой байдарке.
«Вот, – говорит, – я жене приготовлю
Славные с моря подарки».
Холодно, холодно в синем просторе;
Ветер ловца сквозь доху пробирает;
Берег – пустынный, пустынное море,
Льдины вдали проплывают.
В лодке Клитукко рыба трепещет;
В море, как нерпа, ныряет байдарка;
Рыбарь визжит от удачи и плещет
Веслами. Трудно. И жарко.
Видит он дым, струю голубую.
Море рычит и швыряет валами.
Будет он прыгать и рыбу сырую
Рвать всей семьею зубами.
Посвящается Е. И. С<тарынке>вич
Das ist der alte Marchenwald!
H. Heine
Есть в Тироле сеть ущелий,
Где не бродят пастухи,
Не слыхать свирельих трелей,
Не помяты стадом мхи.
Пять хребтов остроконечных,
Словно лезвие ножа,
Расползлись в извивах вечных
От угрюмого кряжа.
Шесть меж ними трещин вьется,
Шесть ручьев по ним смеется.
Это мертвые драконы
Тяжко брюхом разлеглись.
Зубья каменной короны
В небо голо поднялись,
У застывших в глыбах трупов,
Как щетина, по бокам
На уступы вниз с уступов,
По гигантским ступеням,
Лес ползет мохнатых елей
До глубин глухих ущелий.
Стены их близки и плоски,
Мох их бархатный пятнит,
Неба узкая полоска
Извивается, бежит;
Цепко впились в камни ели,
Темь кидают с высоты…
Так и мнится – эти щели
В глубь прорезали кроты
Иль волшебники мечами
Проломали меж горами.
Шесть ручьев из скал отвесных,
Шесть лукавых и живых,
В глубине прорезов тесных,
Разрывая глубже их,
Змейкой, змейкой серебрятся,
Водопадами звенят,
С черной галькою струятся,
С елью глупой говорят,
Слух ей рокотом ласкают,
Злобно корни подмывают.
Тот клубок зловещих трещин
И утесистых хребтов
Лапой Черта был окрещен
У тирольских мужиков.
Очень, очень было жутко,
Очень дико было там:
Там и днем пройти не шутка,
А не то что по ночам.
Эту местность все не любят,
Даже леса там не рубят.
Там звучат все звуки ново:
Будто кто-то ловит их,
Пересмеивает слово
В звуках странных и других.
Горы снова их подхватят,
Звякнет где-то будто сталь,
По верхам леса раскатят
Звук растущим шумом вдаль,
Воды булькнут, забормочут
И лавина прогрохочет.
Чуть ступил – к земле приникнул –
Слышно, тихо подо мхом
Кто-то пискнул и хихикнул
Ядовитым голоском,
За спиною кто-то шуркнул,
Веткой хлопнул по руке,
Где-то кто-то под нос буркнул,
Стон раздался вдалеке,
Стон девический, молящий,
И коза мелькнет из чащи.
По ночам же лес подманит
Да как схватит темнотой,
Завлечет и задурманит
Серебристою водой…
И молчит… а в самой гуще
Вдруг всё разом зашумит,
Задрожит лесная пуща,
Кто-то в ухо зарычит,
Гаркнет черный с бородою
Вот над самой головою.
На полянках пляшут феи,
Молодые ведьмы в круг;
Месяц светит; корчась, змеи
Обвивают мрамор рук;
Средь листвы мильоны блесток,
Гномы шмыгают в кустах,
А придешь на перекресток
Двух ущелий – там монах,
Весь закутан, очень длинный,
Бродит тропкою пустынной.
Есть там камень, черный, мшистый,
Со значками по бокам…
В кости раз играл нечистый,
Эту кость и бросил там.
Счастья нет кому иль страху,
В полночь к камню пусть придет
К молчаливому монаху
И знакомство с ним сведет.
Нужно взять с собою кошку
И от Библии застежку.
Из пещер гиганты-сони
Рыжекудрые встают,
Их мечи, щиты и брони
Весят ровно двести пуд.
Нагремят они довольно
За ночь свалкой удалой,
Копья их, как колокольни,
Голос их, как рев морской.
Их кулак не меньше хаты,
А руками горы сжаты.
Раз охотник Люгер ночью,
Пробираясь в тех местах,
Одного видал воочью
Великана на горах.
Как на этого детину
Поглядел он, так и стал.
Тот с вершины на вершину
Тенью черною шагал,
И, ломаясь, вниз в провалы
Из-под ног катились скалы.
А старушка Минна гнома
Раз поймала под кустом;
Развязала короб дома,
Где ж он в коробе пустом?
Горько плакала старушка:
Ведь несла она домой
Там телятину и сушки,
И поел всё карлик злой!
А еда была не Минны,
А старушки Вильгельмины.
Мальчик Генрих заблудился
В Лапе Черта прошлый год,
На шесть дней запропастился.
Отыскал его народ.
Он лежал, совсем изранен,
На скале, один, без сил…
Был он очень бледен, странен,
Ничего не говорил…
И теперь он всех боится,
Всё молчит и сторонится.
Так что все в округе знали,
Что недоброе там есть.
Если парни пропадали,
Иль коровы, где – Бог весть, –
Иль жена закон забыла,
Иль кто в церковь не ходил –
Не без Лапы Черта было
Дело – всякий говорил.
И вопрос за камельками
Обсуждался стариками.
Мальчик Генрих!
Бедный малый,
Что ты скрыл в своих очах?
Расскажи, что ты, усталый,
Видел, слышал в тех горах?
Генрих, Генрих! Мать не слышит,
Громко твой отец храпит,
Гретхен тоже ровно дышит,
Всё вокруг глубоко спит:
Стулья, кресла, ружья, платья,
Бог не спит лишь у Распятья.
Мальчик Генрих! Расскажи же,
Я чужой тебе, но друг,
Сядь со мною рядом, ближе,
Прогони ночной испуг…
Я – бродяга-подмастерье,
Я – портняжка-весельчак,
Собираю я поверья,
Дурню шью из них колпак,
Ленты алые девицам,
Нас дурачить мастерицам.
Старым – теплый плащ, в котором
Чуть согреешься и вмиг
Быль мешается со вздором,
К детям ластится старик;
Дети шуткам вторят смехом
И грустят, коль быль грустна,
И далеким, дряхлым эхом
Отвечает старина,
Входит к нам, садится с нами
И сплетается с словами.
Разноцветны эти платья,
Как прошедшие года,
И люблю их расшивать я
Злой насмешкой иногда.
Ходит в прозвище бесчинном
Дурень на смех пред толпой,
Как в плаще, в преданьи длинном
Старый греется душой,
А девиц… как ни ругаю,
Всё я в сказки наряжаю.
Мальчик Генрих! Я иголку,
Я перо свое беру,
Буду шить я втихомолку
В эту лунную пору;
Знаю кроек я немало,
Все размеры мне даны…
Матерьяла! Матерьяла!
Дай мне бархатные сны,
Шелестящих тайн из шелка,
Всё сошьет моя иголка!
Мальчик Генрих! У порога
Пудель нас с тобою ждет,
Он в словах поймет немного,
Но он грусть твою поймет;
Сядем трое под луною,
Поболтаем по душам,
Пудель черный, мы с тобою,
Кто на свете нужен нам?
Да возьми с собой из дома
Для меня бутылку рома…
Мальчик Генрих! Много тяжкой
Грусти речи унесут;
Ты расстанешься с портняжкой,
Только птицы запоют;
По другим я, подмастерье,
Деревням пойду бродить…
Вот – уже готовы перья,
Рифмы пух готов ловить,
И к подушке с этим пухом
Ты, устав, приникнешь ухом…
По подземным всем хоромам,
По урочищам лесным
Был весьма известен гномам,
Феям, ведьмам, домовым,
Даже всем стрелкам из лука –
Бородатенький горбун,
Карлик маленький Нитука,
Непомерно-наглый лгун.
Карлик злой и безобразный,
Бойкий, умненький и грязный.
Ибо этот юрконогий
Лазил всюду, всюду был,
Сам несчастный, сам убогий,
Портил всем и всех дразнил.
Он охотникам их стрелы,
На лету ловя, ломал,
Домовому перцу смело
В табакерку подсыпал,
Портил визгом вечер летний
И пускал о ведьмах сплетни.
Фей пугал он из засады,
Учинял всем зло и боль,
На него был полн досады
Зигвард сам, его король.
Королю всех гномов раз он
Так наврал, что тот был зол.
Он, Нитука-де, обязан
Сообщить, что он нашел
Клад, с которым незнакомы
До сих пор еще все гномы.
За окованною дверью
В глубине горы тот клад;
Если веру дать поверью,
Клад тот сказочно богат.
В сундуках дубовых чаши,
Утварь, золото, янтарь…
Разгорелся Зигвард: «Наше
Будет всё! Где этот ларь?
Нашей будет всё короны!
Пусть завидуют драконы».
Ладно всё, да вот досада:
По проходам к двери той
Цепью выстроиться надо,
Пресмешною чередой:
Первый должен взять второго
За нос, третьего и тот,
И так далей, много-много,
Весь Зигвардовский народ.
Если ж так им не сцепиться,
К кладу-де не подступиться.
Так Нитука, надсмехаясь,
Гномам всем, конечно, лгал:
Очень важно надуваясь,
Он ученый вид приял,
В схоластической личине
Одурачил гномов вмиг,
Говорил им по-латыни
Cives, quomodo и sic,
Что есть пять предикабилий,
Что рек Секст и что Виргилий.
Были знанья у Нитуки!
Этот хитренький был льстив
И начитан. Про науки
Очень был красноречив
И умел влиять на души.
Зигвард сам был доктор прав,
А и то развесил уши.
Завизжав, забормотав,
Гномы выстроились сами
И сцепилися носами.
Кто мог быть Нитуки хуже?
Прокружив часов их семь
По проходам, что поуже,
Где и грязь, и слизь, и темь,
Где ползли и животами
Жаб давили под собой,
С наболевшими носами
Бедных гномов той тропой
Он привел, весьма измуча,
К желудей громадной куче!
Глядь на стенку… Ну, и что там
Там свиная голова
Нарисована пометом
И подписаны слова…
В реве все многоголосом
Те слова, прочтя, твердят:
«Тем, что ищут только носом,
Желудь самый лучший клад».
Ах, тогда за эту штуку
Больно высекли Нитуку.
Правды до сих пор ни звука
Не издал несчастный лгун.
Вот какой он был, Нитука,
Бородатенький горбун!
Вечно где-нибудь таится,
По каким-то уголкам,
По оврагам копошится,
Вечно рыщет по горам,
Под землею же часами
Часто шепчется с мышами.
Это все не одобряли:
Где же видано, чтоб мышь
Гномы в дружбу принимали?
И сказать-то насмешишь!
Дружбой должен быть обилен
Подходящий гному круг:
Другом может быть иль филин,
Иль сова, или барсук,
Но с мышами стать так близко –
Нет, для гнома это низко!
Жил Нитука одиноко:
Не в проходах под землей,
На скале-игле высоко
Хитро дом устроил свой.
Он к гнезду орлов по скатам
Влез, вскарабкался, пождал,
Подстрелил орлов, орлятам
Злобно глотки перервал,
Стал там жить, скалу звал троном,
А себя считал бароном.
В капюшоне темно-красном
Часто там был виден гном.
В месте диком и опасном,
Недоступным был тот дом,
И оттуда непригожий
Чванно гном на всех взирал,
Строил пакостные рожи
И камнями вниз кидал,
А гнездо устроил путно,
Очень мило и уютно.
Смастерил из веток крышу,
А из мягких мхов постель,
А над пропастью, повыше,
Прицепил себе качель
И качался до отдышки,
В теплоте дремал гнезда;
Навещали домик мышки,
Разговор велся тогда,
И потом в деревне сало
Где-нибудь да пропадало.
Глянешь вниз – там чернь-лесище,
Вверх – морщинистый обрыв…
По скале же всё жилище,
Будто гнома полюбив,
Эдельвейсы окружали,
Эти нежные цветы,
Гордо снесшие печали,
Оскорбленные мечты,
Много мысли грустно-чистой
В холод выси каменистой.
Раз Элилла, леса фея,
Увидала на заре,
Как Нитука шел, алея
В блеске солнца, по горе.
Шел, дугой согнувши спину,
Безобразен, гадок, бос,
В каждой ручке по кувшину
Прехорошенькому нес
И цветы, была забота,
Поливал, мурлыча что-то.
А потом, в печальной лени
Сел на каменный обрыв,
Как комочек, на колени
Подбородок положив,
И сидел так над провалом,
Бороденку теребя,
Очень долго, тусклым, вялым,
Непохожим на себя…
Кривоногий, жалкий, хмурый,
Ах, какой смешной фигурой.
И Элилла подобралась
Стала гномика просить
Из кувшина, что осталось,
Хоть немножечко попить.
Он ей молча дал, бледнея,
И глядел, как никогда,
Но поморщилася фея:
Солона была вода.
Уж такой был злой Нитука,
Что ни сделает, всё мука…
На уступы уступы нависли,
Бесконечность сосновых лесов,
Односложные, стройные мысли,
Многомудрая стильность стволов.
Скалы на плечи вскинули гордо
Изумрудного моха ковер,
И прозрачны изгибы фиорда,
И гранитный угрюм коридор.
Глубоки и упрямы морщины,
Строги брови квадратных громад.
Я гляжу на ступени вершины
И нахмуренный чувствую взгляд.
Рос лотос прелестно и стройно.
И вышел из лотоса Брама.
Храм-землю он создал спокойно.
И создал, любя, размышляя,
Людей, обитателей храма,
У южных основ Гималая.
Из праха дав тело, он душу
Дал, взявши у лотоса листья.
И людям дал воду и сушу.
Так сделав, он рек им: «Я – Брама.
На небо хочу унестись я,
Чтоб жить в созерцании храма».
Пред кельей отшельника, в зарослях пышных,
У вод, серебристых и звонких, –
Рой легких газелей, пушистых, неслышных,
Изящных и трепетно-тонких.
Собрав свои ножки, прижавшись друг к другу,
Застыли они и глядели,
И много ума, и любви, и испугу
В глазах было каждой газели.
И видна готовность вдруг прыгнуть и скрыться
Их ножек, их выгнутых спинок…
И, юный и нежный, забывши молиться,
В веригах глядит на них инок.
В спокойствии бесцельных размышлений
Из Времени – большого Пантеона –
Передо мной проходят стройно тени
Учеников великого Платона.
Застенчивый Лизис, «красневший часто»,
И доблестный Хармид с сложением гимнаста.
И Гиппократ, встававший до рассвета,
Чтоб поспевать к софисту Протагору…
Но я люблю урода Теэтета:
От математики к великому простору
Он шел и до конца в нем воля не иссякла.
«Он совершил труды, достойные Геракла».
Каково начало было
Рабби мудрого Акибы?
Сорок лет сей быстрой жизни
Ничему он не учился,
В сорок лет увидел в Лидде,
Как вода течет на камень.
Пригляделся к ней Акиба,
Кал-вахомер [1] мудро сделал:
«Если жидкое твердыню
Продолбит своим упорством,
Как железо слова Торы
Не пронзит сердец из плоти?»
И с учителем начальным
(Рабби Есе был учитель)
Алеф-бет и алеф-тав он
Изучил, Левита книгу,
Тору, Мишну, и Хал ахи,
И Мидраши, и Агады.
И вступали в толкованье
С ним и Симон бен-Элазар,
Знаменитый рабби Тарфон
И мудрейший Элиезер.
Беден был тогда Акиба
И питался от продажи
Вязки дров. Другую вязку
Он тащил в свой дом убогий
И расходовал, как надо.
Говорили все соседи:
«О, Акиба, вечно дымом
Ты изводишь нас! Продай же
Нам свои дрова и масла
И свечей купи для света».
Но Акиба отвечал им:
«Есть от дров моих три пользы:
Я при свете их читаю,
От тепла их я и греюсь
И на них я засыпаю».
Сорок лет не знал Акиба
Ни премудрости, ни славы,
В пятьдесят три года стал он
Сам учить публично Торе.
Егове Акиба будет
Обвинителем всех бедных.
Егова их спросит:
«Торы Почему вы не учили?»
Егове они ответят:
«Потому, что были бедны».
Егова сурово скажет:
«Ведь Акиба был беднее».
А жены того Акибы
Каково начало было?
У Севуа-Калбы дочка
Увидала, что Акиба
Был куда благочестивей
Пастухов других (Акиба
Был пастух Севуа-Калбы).
Отдалась ему девица
И сама себе сказала:
«Этот будет ведать Тору
И в Израиле великим».
Стали свататься купцы к ней,
Даже многие вельможи,
Но она всем отказала.
Ей сказал Севуа-Калба:
«Выходи же, дочка, замуж»,
Но она отцу сказала:
«Отдалась уж я Акибе».
И прогнал отец из дому
Осквернившуюся дочку
И лишил ее наследства.
С той поры жила дочь Калбы
У родителей Акибы,
Нанималась в услуженье,
Половину денег мужу
Посылала в город Лидду
На учение у Есе.
В пятьдесят три года Тору
Знал Акиба превосходно
И пришел к жене обратно
Во главе с учениками,
А последних у Акибы
Было сорок восемь тысяч.
Ах, жене своей казался
Он светлее Гавриила
В сонме ангелов небесных!
Павши наземь мужу в ноги,
Их она поцеловала.
С той поры в Бене-Бераке
Жил с женой своей Акиба,
Одевал ее роскошно,
На кровать к жене всходил он
По приступку золотому
И говаривал нередко:
«Много женщина страдала,
Изучал пока я Тору».
В какие-то свои мечтанья
Погружены пески равнин;
Луна заткала очертанья
Сетями светлых паутин;
Над далью, рощами маслин,
Стоят созвездий сочетанья,
Как бы застыли заклинанья
Меж ширью неба и долин.
Перед шатрами до рассвета
На этот сказочный наряд
Арабы нежные глядят;
Пред ними в чарках сок шербета;
Задумчива, полуодета,
Толпа девиц… И все молчат…
Лишь о любви и тайне где-то,
Волнуя, струны говорят.
Трактат Авот гласит: Бодрится ум от знаний,
А сердце от любви закона. Нет тягостной любви и лишь полна страданий
Любовь Фамари и Аммона.
Предмет любви уйдет – забудутся беспечно
Любовь, и ласки, и обида; Но благо той любви, что будет крепкой вечно –
Ионафана и Давида.
Мудрец Нафан сказал: Нельзя исчислить смету
Грехам в Содоме и Гоморре,
Богатства, равного богатству Рима, нету
И нет сильней любви, чем к Торе.
Сказал Гамалиил: Кто Торы стал страницу
Учить седым, пред тьмой могилы,
Подобен старику, влюбленному в девицу,
Но не имеющему силы.
Рек рабби Симон: Истинам учить я буду,
И первая есть между ними –
Одна часть красоты рассеяна повсюду
И девять в Иерусалиме.
Но эту красоту вы можете, как в мирре,
Слезами потопить своими –
Одна страданий часть во всем великом мире
И девять в Иерусалиме.
Чертя разумно линии межей
Великого раздела,
Колену Левиину Моисей
Не дал удела.
Сказал: Левиты позабудут плоть,
Как их межа забыта;
Принадлежит один удел — Господь –
Сынам Левита.
Прошли века. Израэль был разбит:
Его удел – гнет плена,
Но до сих пор задумчивый левит
Хранит удел колена.
Я понимаю, что врагам хотел
Левит предстать со славой,
Но как же смех не отнял твой удел,
О, рабби величавый?
Глубина небесная,
Камень-великан…
Пропасти отвесные
Падают в туман.
Каменны и щелисты
Стороны горы,
Склоны – можжевелисты,
Выступы – остры;
Кое-где нанизаны
Сосны в белой мгле;
Временем изгрызана,
Башня на скале…
К узким, мшистым келиям
Взлезу по камням,
К дряхлым подземелиям,
Сводам и орлам.
Вы тоже не раз замечали,
Есть как бы опушка у сна?
Уж брезжут какие-то дали,
Ясней очертания стали,
Темь стала прозрачна, нежна..
Редеет дремота, но где-то
Еще сновиденья видны,
Вы ловите смысл их, ответы,
Но блески сознанья, как светы
Крадутся, ложатся на сны.
Вы чуете, вот заиграют,
Ворвутся, как песни, лучи,
Но всё еще сказки витают
И женщины снов моих тают
На самой опушке в ночи…
Откинусь. Строги и важны молчащие
И книги и бюсты-мыслители.
Как славно… Лампы, страницы шуршащие
И тишь монастырской обители.
Я вижу милые лица читающих,
Серьезные, скромные, дельные,
И слышу шепоты: «стон голодающих»,
«Лассаль» и «исканья бесцельные».
Посв. Е.К.Щ.
Я странную женщину знаю.
Душа ее – это мое:
Я тайны ее понимаю,
Лишь только взгляну на нее.
Она несомненно прекрасна,
Но кто ж получил ее «да»?
И все говорят, что несчастна,
И очень она уж горда,
Что всё ее горе от скуки,
Что просто она холодна,
Но любят ее, ее руки,
Духи ее trefle-incarnat.
Но знаю я то, что в ней скверно
И чем она так хороша:
Душа ее страшно безмерна,
Такая большая душа…
И этой душой она смело
Всю жизнь, сразу всю, обняла,
А после в себя поглядела
И там уж души не нашла.
В знакомой, привычной печали,
Один, он давно уже жил.
Над ним подшутили: сказали,
Что кто-то к нему приходил.
«Какая-то барышня были.
Ушли, не сказав ничего»…
Он думает… Нет, позабыли
Знакомые адрес его.
Но что-то вдруг в нем загорелось,
Мечтая, он странно стал ждать…
Как жалко! Быть может, хотелось
Кого-то ему приласкать…
Посвящается М. X. Б.
Могилу раннею весною
Я – вольный, грустный, сам не свой,
Нашел, бредя глухой, лесною,
Давно заросшею тропой.
И на плите, склонясь лениво,
С трудом я разобрал едва
На ней зарубленные криво,
Почти что стертые слова:
«Раб Божий Варлаам, смиренный схимонах,
Благочестивейший в сынах пустынножитель.
В двадцать втором году, в младенческих летах,
По воле Господа вступил в сию обитель.
Подвижничал в трудах, посте и послушании,
До старости радея неустанно.
Семнадцать лет пребыл отшельником в молчании
На острове Святого Иоанна».
Я часто после, как влюбленный,
Любил к плите той приходить,
Мечтать, как жил здесь погребенный,
И думать, как же надо жить…
Уже в былое цепь уходит далеко,
Которую зовут воспоминаньем…
В. Брюсов
Внучка! Кинь в камин полено!
Мерзнет дряхлая спина.
Сядь-ка к деду на колено,
Что ты, милая, грустна?
Эх, в твои года, бывало,
Грусть ко мне не западала.
И с чего бы? Знай, салазки,
Барабаны да коньки…
Вот раздолье! Шутки, пляски…
Ушибусь я – мама глазки
Поцелует: пустяки.
Не вертись, голубка, слишком:
Трудно деду-старику…
Вырос, внучка, я и книжкам
Дал вскружить себе башку.
Жили мы в крутую пору,
Сколько жару было, спору…
Хоть и были безбороды,
Все мы были смельчаки…
Чернышевский! Бокль! Свободы!
Отсидел в тюрьме я годы…
Впрочем, это – пустяки.
Я с тюрьмы не изменился,
Да разбила жизнь мечты.
Я взгрустнул, да вдруг влюбился
В попрыгунью, вот как ты.
Не бывать лукавей, краше
И нежней моей Наташи…
Как я плакал, как смеялся…
Дни и ночи, ночи – дни,
С нею я не расставался,
А потом… потом стрелялся…
Впрочем, это пустяки.
Внучка! Надо баловнице
Седину мне растрепать!
Ну, тогда еще, в больнице,
Помню, много стал читать.
Года три я так учился…
Тут уж в Канта я влюбился.
Сколько знали мук, печали
Одиночества мои…
Что за крылья вырастали!
Сам писал… да не читали…
Впрочем, это пустяки.
Стал скучать, скитаться всюду,
Много видел разных стран…
Никогда не позабуду
Рим, Венецию, Милан…
Помню, страстный, дикий, хмурый,
Жил я лишь архитектурой.
Вместе с готикой сурово
В высь летели сны мои…
А Севилья, а Кордова!
Деньги прожил… Право слово,
Деньги вздор и пустяки.
Нет, не спрячешь! Я заметил!
Дай-ка трубочку мою.
Так… Вернувшись, бабку встретил
Я покойную твою.
Как она была красива…
Как печальна, как правдива…
Ты, мой друг, ее не знала;
Годы жизни коротки
Были Анины… Хворала…
Бедность нас тогда терзала…
Впрочем, это пустяки.
А потом один. Трудился,
Только дочкой и дышал…
Я с ней плакал, с ней молился,
Книги с ней перечитал.
Молодежь к нам приходила,
Дочь студента полюбила…
Ох, была она упряма,
Всё не слушалась она.
И опять случилась драма,
Умерла в Якутске мама…
Внучка, спишь ты? Внучка, а?
Глубокой осенью я в парке,
Шуршавшем павшею листвой,
Бродил без цели. Странно-яркий
С земли я поднял лист сухой.
Смотрел я долго. Он послушно
Лежал в руке, спокоен, чист…
Прелестный, тонкий, равнодушный,
Усталый, яркий, мертвый лист.
И чуждый всем, он мне казался,
Таким понятным, и без сил
К нему припал я и ласкался,
Как к той, которую любил.
Я с нею об очень серьезном
Подолгу любил говорить,
О жизни, о будущем грозном,
Как надо, не надо как жить.
И мне доставалося больно,
Что я-де живу низачем.
Я раз улыбнулся невольно:
«А сами живете вы чем?»
Она мне так тихо сказала:
«Я вас никуда не зову.
Живу я своим – это мало…
Своим, но хорошим живу».
Сказав это, девочка сжалась,
Поникла, замолкла, грустна…
Я понял, она извинялась,
Что не героиня она!
Есть у «свободы» бродяги,
Вечные бури жиды…
Полные хмурой отваги,
Длинноволосы, седы,
С юным огнем упований,
С лозунгом на языке,
В помнящем много собраний
Стертом, глухом сюртуке,
С заматерелою болью
Рыщут они по подполью.
Их не разнежит природа,
Женщина не обоймет;
Речь их – «сознанье народа»,
Вечно «народ» и «народ»…
Вечно пуки прокламаций
В пазухе прячут своей,
В черной толпе демонстраций
Слышен призыв их речей…
В мысли их – время восстанья,
Жизнь их – тюрьма и скитанья.
Только заслышит, что где-то
Глухо оружьем звенят
И нищетою запета
Песнь роковых баррикад, –
Юности друга с собою,
Старый забрав чемодан,
Едет к «последнему бою»
Бывших боев ветеран,
Строгий и чуждый сомненья,
Едет на оклики пенья.
В зареве страшных пожарищ,
Чем в совещаньях, нужней,
Он – неподкупный товарищ,
Но не из крупных людей…
Но он повсюду бывает:
Встав над толпою на стул,
Митингов он покрывает
Неумолкающий гул
И «комитетом» амвонам,
Власти грозит и законам.
В конспиративной квартире
Год он, шутя, просидит;
В Лондоне был он, в Сибири,
Знает Париж и Мадрид.
Верит в слова он «работа»,
И «справедливость», и «честь»…
Всё же несчастное что-то,
Детское что-то в нем есть,
В облике, в мыслях и в слове,
В вечном «Е pur si muove»…
Мальчиком в крепость и ссылку
Суд его приговорил.
В кудрях припрятал он пилку,
Прутья окна подпилил…
Раненым спасся удачно
Некогда он с баррикад,
Двух провокаторов мрачно
Он пристрелил, говорят…
Бывшие в мае в Коммуне
Помнят его на трибуне…
Вечно без денег бедняга,
Шутит еще над собой…
Вот он, свободы бродяга,
Вот он, бродяга, какой!
Там его лягут останки,
Где он мальчишкой стоял!
Знал Гарибальди он, Бланки,
Народовольцев он знал…
Пал ему жребий жестокий:
Он еще жив… одинокий…
Смертны друзья; кто моложе,
Тот к старику не пойдет…
Любит он песнь молодежи
Слушать, но сам не поет.
Медленно пунш свой пригубит,
Вспомнит былые года…
«За революцию» любит
Выпить бедняк иногда.
И вспоминает, согбенный,
Он о какой-то казненной…
И вспоминает пожатья
Где-то в мансардах глухих,
Где заговорщики-братья
Залпом пистолей своих
Своры жандармов встречали,
Зорко беря на прицел…
Многие там умирали,
Как еще он уцелел,
Как не подрезали годы
Веру бродяги «свободы»?
Где, одинок, умирая,
Ласки захочешь и ты,
Всё еще перебирая
Старой брошюры листы?
Кто к твоей честной седине,
Кто к твоей дряхлой щеке
Склонит главу на чужбине
Где-нибудь на чердаке?
Кто же подаст тебе воду,
Кружку воды «за свободу»?
Ты от родных затерялся,
Имя свое потерял,
Хоть и за всех ты сражался,
Кто ты был… кто тебя знал?
Твердым ты был в непогоды,
К детям был ласков всегда…
Гибнет бродяга «свободы»,
Шапку долой, господа,
Пред чудаком безответным
На чердаке неприметном…
Un peu de morale aprts un реu de poetique, cela va si bien!
Diderot. Les deux amis de Bourbonne
Со мной о прекрасной погоде
Беседовал знатный старик.
Он кровный был граф по природе,
По службе ж он ленты достиг;
Величье его и томленье
Все нервы расстроили мне.
Но знать он хотел мое мненье,
Что думаю я о весне?
«Весна, – отвечал я, – малютка
Прелестных пятнадцати лет;
Ей нравится смелость и шутка,
Но верности вовсе в ней нет.
В ней чуешь – она развернется!
Она вам, как птичка, поет,
Поплачет, потом улыбнется,
И вдруг вас водой обольет.
Сбегать она любит по горкам,
Со всеми кокетка она,
Шныряет по разным задворкам,
Боса и немножко грязна…
Дочь плебса… И ей неизменным
Останется демократизм!
Но старым, седым и почтенным
Дарит она лишь ревматизм»…
Весьма не понравилось это
Сановнику. Шамкая ртом,
Вопрос он мне задал: «а лето?»
И косо взглянул он притом.
«За лето, – сказал я, – чиновных
Я сто бюрократов отдам!
Видали вы ясных и ровных,
Ленивых, хозяйственных дам?
Противна им всякая драма,
По вкусу спокойствие, смех,
И лето такая же дама
И даже получше их всех.
Она рождена буржуазкой:
Хозяйка, и мать, и жена,
Но знойной и томною лаской
Балует и нежит она.
Смеясь, она варит варенье,
Ребятам купаться велит,
Когда же в ней лопнет терпенье,
То громом матрона гремит.
Потоками слезы льет вволю,
Как скалкою, молнией бьет,
А лишь прояснится, на волю
Охотней стремится народ.
Но трудно ужиться с ней старым:
Их в пот она любит вогнать
И солнечным может ударом
Она подзатыльника дать!»
Такими своими речами
Весьма старика я сердил.
«А осень?» – сверкнувши глазами,
Меня он упрямо спросил.
«Ах, осень, – сказал я, – поэта
Еще молодая вдова.
Всегда она в траур одета,
Поникла ее голова…
В мечтах ее жизни отрада,
Печально ее бытие
И к интеллигенции надо
Причислить по праву ее.
Какою-то мыслью больная,
Она молчалива, нервна,
И вечером бродит, рыдая,
В старинных аллеях она…
Ах, ей не дано рассмеяться,
Ей грезится смерти покров.
Но следует дряхлым бояться
Коварных ее сквозняков!»
Остался такою особой
Старик недоволен весьма,
И он с нескрываемой злобой
Спросил меня: «ну, а зима?»
«О, я объясню вам и это!
Зима, стану я утверждать –
Графиня из высшего света,
Рожденная, чтобы блистать,
Алмазами хладно сверкая
И в снежно-пушистом боа,
Прекрасна она, ледяная,
Но вовсе уж не буржуа.
От плаз ее пристальных взоров
Всем нам суждено застывать,
И любит сплетенья узоров
На стеклах она рисовать.
Всегда равнодушна, жестока,
Она величаво-проста,
За холод и гордость глубоко
Не любит ее беднота,
Но мальчик веселый к ней ходит
И любит графини мороз,
А старцев за нос она водит,
И сильно краснеет их нос!»
«Молчите же! – вскрикнул советник. –
Моя это, значит, жена!
Вы, сударь, дурак или сплетник
Иль выпили много вина».
Мы чуть не подралися даже,
Но графа жена подошла,
Шепнула мне: «там же, тогда же»,
И мужа за нос отвела.
Я гляжу на рисунок головки
На коробке моих папирос;
Но… я знаю взгляд этой плутовки,
Эти глазки и тонкие бровки,
Этот весело вздернутый нос!..
Помню встречи в ограде погостной…
Как она говорила, дразня:
«Ну, опять, целоваться, несносный!»
На коробке она папиросной,
А ведь в сердце была у меня…
Посвящается А. Ф. К-ской
У меня за стеною учитель
С ученицей готовил урок;
И, науки знаток и любитель,
Не подслушать его я не мог.
Он в тужурке, лохматый, неловкий,
Первокурсник-студент, а она…
Маша с Грезовской чудной головкой,
Так по-детски еще сложена…
То она улыбалась немножко,
То серьезной казалась потом,
Но я видел сквозь щелку, как кошка
С милой ножкой играла тайком…
Он сказал ей: «Начнем. Расскажите
Исторически-верную суть
О Троянской войне. Не шалите.
Что вы вертитесь вечно, как ртуть?»
– «Ах, война! Ну, я знаю. То было…
Там был старец, седой-преседой…
Как его?.. Вот уже позабыла…
Он, наверно, как дядя, такой».
– «Ну, Гомер. Как не стыдно, Маруся,
Это имя святое не знать?»
«Ах, Иван Николаевич, дуся,
Я сама так хотела сказать.
Да… И был там Парис, сын… кого-то
Лучше всех, что на свете, он был.
Ну и яблоко дали за что-то…
Да, за то, что Елену любил».
– «Нет, Маруся. Парис – сын Приама.
Что ни слово у вас, то скачок.
Но Парис ни при чем тут; вся драма
Есть лишь фазис борьбы за восток»…
– «Поняла. Скрал Елену тот витязь;
Лелька-душка, шестнадцати лет»… –
– «Ой, Маруся, Маруся, стыдитесь,
И в учебнике этого нет!» –
– «Я учила»… – «Да как? Еле-еле!
Ей уж было полвека почти»…
– «Что? Полвека? Тогда неужели
Помоложе не мог он найти?» –
– «Отвечайте скорее. И кратко.
Похищенье – причина войны.
В этом факте, быть может, остатки
Эксогамного брака видны.
Менелай же, Елены муж, дабы
От Париса Елену отнять»… –
– «Как? Полвека… Пожалуй, тогда бы
Я не стала бы с ним воевать…
Ведь Елена была уж как тетя…
Вот смешно, если б это теперь
Из-за тети… И что дядя Котя
Стал бы делать? Рычал бы, как зверь!» –
Тут студент моментально надулся,
Наставление стал ей читать,
Да взглянул на нее, улыбнулся…
И вдруг сам как пошел хохотать.
А за дверью я смехом беспечно
Поддержать их хотел, видит Бог!
Но Маруся сказала: «Вы вечно
Не даете учить нам урок»…
Измятая подушка,
Пот крупный на челе…
Недопитая кружка
С лекарством на столе…
Я слаб, я полн молчанья…
Раскинувшись, лежу;
В свои воспоминанья
Бесцельно я гляжу…
Я бросил книгу. Томно!
Откинулся назад…
Как бедно здесь, как скромно,
Как образа глядят.
Как страшен сумрак серый
Углов далеких тех…
Повесить бы портьеры,
Фонарь зеленый, мех,
Быть ласково укрытым,
Постель бы перестлать,
О чем-то пережитом
Прекрасном вспоминать…
И думали бы стуки
Часов. ..и в полумгле –
Заботливые руки
На пламенном челе…
Я вновь на чердаке, средь этих сводов низких,
Где в бедности былой текли мои года.
Имел я двадцать лет, привычку петь, круг близких
И сумасшедшую любовницу тогда.
Богатый юностью, осмеивал задорно
Я умников, глупцов, день завтрашний, весь свет!
Шесть этажей тогда я пробегал проворно
На свой чердак, где славно в двадцать лет.
Да, был чердак мой дом – я вовсе не скрываю.
Вот здесь была кровать, жестка, стара, плоха…
Здесь шаткий стол стоял; на стенке замечаю
Написанные мной когда-то три стиха…
О, встаньте, радости, отнятые годами,
Безумства юности! Теперь их больше нет…
Для них я двадцать раз в ломбард ходил с часами
Из чердака, где славно в двадцать лет.
Лизетта милая мне в памяти предстала,
Живая, бойкая… О, Боже, как давно
Она одежды здесь на мой диван роняла,
Прикалывала шаль на узкое окно.
Чти платья, бог любви, волнистые Лизетты,
Их складки длинные, кокетливый их цвет…
Я знал, кто заплатил за эти туалеты
На чердаке, где славно в двадцать лет.
Раз, вдруг разбогатев, когда в разгар попойки
Наш дружеский кружок смеялся, пел и пил,
К нам с лестницы еще донесся возглас бойкий:
«Буонапарте при Маренго победил!»
Мы песней новою гремим в ответ; со звоном
Бокалов пенистых мы славим блеск побед!
Великой Франции не победить Бурбонам,
Как наш чердак, где славно в двадцать лет!
Уйдем, скорей уйдем! Пьянится снова разум.
Здесь молодости шум. Как он теперь далек…
Остаток дней моих я б тотчас бросил разом
За месяц юных дней, что отсчитал мне Бог,
Чтоб грезить о борьбе, о женщинах, о славе,
Окутывать весь мир в безумно-яркий бред,
Ждать жадно счастия, всё прожигать в забаве
На чердаке, где славно в двадцать лет.
Стол накрыт и всё готово.
Новый Год я встречу снова.
Я один в избе, но в ней
Много есть моих друзей.
С старым, милым табуретом
Я в лесу глухом и диком,
С лунным светом,
С бодрым криком:
«Жизнь моя, лети вперед!»
Встречу этот Новый Год.
Я смотрю сквозь стекла окон,
Вижу снежных сеть волокон;
Снег на соснах под луной
Блещет старца сединой…
С Новым Годом, шум знакомый!
Эпос чащи, леса саги,
Феи, гномы,
Мхи, овраги,
Жизнь трущобы! Год изжит,
Новый Год нам предстоит.
Бумм… Упал, чеканя звуки,
Полный дряхлости и скуки,
С монотонностью времен
В тишину, как камень, звон.
Бумм… бумм… бумм… Глухим ворчаньем
Новый Год часы встречают,
С дребезжаньем
Умирают
Звуки где-то далеко…
Как мне жутко и легко!
Я захвачен диким бредом
Этих хриплых звуков… Дедам
И отцам они года
Отзвонили навсегда…
Эти звуки без волненья,
Без насмешки, без печали
Поколенья
Отсчитали,
А потом о смерти дне
Прохрипят они и мне…
Э, пустое! Что за дело!
Смерть мы примем так же смело,
К нам когда она придет,
Как сегодня Новый Год!
Волю дам мечты утехам,
Покучу с воспоминаньем
И со смехом,
Ликованьем
Чокнусь с милой да с другой,
Этих милых целый рой!
С Новым Годом, Нина! Где ты?
Песни прошлого пропеты,
Но приятельской рукой
Чокнись, милая, со мной.
Ты лукавила со мною
Звонким смехом, гибким станом,
И игрою,
И обманом,
Но пускай же Новый Год
Мой привет тебе снесет.
Где судьба тебя кидает?
В хате бедной воскрешает
Мысль моя твои черты…
Помнишь прошлое и ты?
Может быть, в сияньи зала
Ты мечтой своей невольной
Сквозь бокала
Звон застольный
Уловила, как сквозь сон,
Моего бокала звон?
А Наташа… Злой мой гений…
Знаешь, раз твоих коленей
(Ты была в глубоком сне)
Удалось коснуться мне.
Чем мне были те лобзанья,
Знали годы путешествий…
И страданья…
Сумасшествий…
Ах, звеня о твой бокал,
Снова я затосковал…
О, загадка дорогая,
Как грущу я, вспоминая,
Вдруг тобой заворожен,
Руки, платье, профиль, сон…
Нет, меня ты не любила.
Взглядом гордым, видом строгим
Ты разбила
Жизни многим,
И, волшебница моя,
Ведь средь них был также я!
Я другими увлекался,
Но с тобою не расстался…
Так сквозь трели тих, но тверд,
Всё один звучит аккорд…
И в жару, в любви, в напасти,
Среди смеха и проклятий,
В муках страсти
И объятий,
Изменяя, всё ж я знал,
Что тебе не изменял…
Э, не допита бутылка!
Жив еще, живет курилка!
С незнакомою одной
Чокнусь дамой молодой.
Мы друг друга повстречали
Ночью у моря… Бродили
Мы в печали,
Говорили,
И, спокойна и бледна,
Обняла меня она.
Я не знал ее. Не знала
И она, кого ласкала…
Помню грусть, покой, рассвет,
Свежесть утра, моря цвет…
Как потом она стеснялась…
С нежной силой при прощаньи
Вдруг прижалась,
И, в молчаньи,
Я, в плену двух милых рук,
Сердцем чуял сердца стук…
Помню, как она белела,
Уходя, в дали… Несмело
Я глядел ей вслед, я ждал…
Ну, еще один бокал!
Много есть, кого люблю я,
И от многих жду я плена,
Поцелуя
И измены,
Но сильнее всех фантом
В сердце властвует моем!
Тот фантом мне ночью снится,
От него мне и не спится,
От него не спишь и ты,
Ты, читатель, раб мечты.
Ах, мечта моя! Ликуя,
В дни удачи и ненастья
К ней лечу я.
Счастья! Счастья!
Хоть оно мне не дано,
Всё ж да здравствует оно!
Счастья, счастья! Говорили
Нам предания и были,
В мире счастье есть одно,
В небесах притом оно.
Может быть! Да, им богаты
Звезд мигающие очи.
Прочь из хаты!
В сумрак ночи!
Звездам я пошлю привет.
Где треух мой? Где мой плэд?
Вышел. Как морозно, славно,
Как волшебно и исправно
Месяц сосны серебрит,
Под ногою снег визжит.
Я стою под небосводом,
Под загадками-огнями…
С Новым Годом!
Чокнусь с вами,
Звезды, звезды! Ведь у вас
Время мчится, как у нас…
Для людей обыкновенных –
Не для нас, военнопленных
Наших мыслей и вина —
Жизнь, как медный грош, ясна.
Мне же, всё мне неизвестно,
Но я звезды чту родными,
И прелестно
Жить под ними,
Совершая каждый год
На планете оборот!
Я желаю звездам счастья
И еще хочу попасть я
На постель к себе! Бреду,
Месяц (или я в бреду?)
Корчит рожи над поляной;
Я ж ничуть не обижаюсь,
Добрый, пьяный,
Я шатаюсь,
Лег в постель и бормочу,
Что на звезды улечу.
Как-то милая мне говорила:
«Боже мой, что у нас за мороз!
Я бы печку тебе растопила,
Если б дров ты вязанку принес.
Да купил бы на рынке дичины,
Дичь на вертеле очень вкусна…
Стыд и срам! У тебя, у мужчины,
Голодает и зябнет жена».
Но ответствовал я: «Это мило!
Нету дров у меня и дичин,
Но ты в сердце своем растопила
Превосходный и жаркий камин.
И лесов родовых десятины
Уж сожгла эта печка твоя,
А на вертеле, вместо дичины,
Сколько лет извиваюся я»…
«Любите друг друга. Страданьем
Приблизитесь вы к небесам».
В раздумьи пред всем мирозданьем
Мог Кто-то сказать это нам.
И люди, влюбленные в миги,
Воюя, ласкают Завет,
Как розу, засохшую в книге,
Как отблеск младенческих лет.
И гордых, и грешных, и кротких
Влечет к себе голос веков,
Бездонная мудрость коротких,
Ненужных евангельских слов.
Воды, сосны, в воде отраженья,
С отраженьем встречаюсь моим…
Как философы, я и каменья,
Мы с достоинством мудро молчим.
И душе шелестящей я внемлю,
Много нежных сплетаю я дум…
Кто нам дал эту странную землю,
Эти воды, и блики, и шум…
Беспредельность стоит надо мною,
Но, на землю всем телом припав,
Я торжественно глажу рукою
Жесткость камня и молодость трав.
Надо мною властитель есть странный:
То улыбка одна, не моя.
Не она б, так в борьбе неустанной,
Может быть, проскитался бы я.
Ею, грустною, будто надгробной,
Я любуюсь подолгу один…
У меня есть уродливый, злобный,
У меня есть смешной арлекин.
Иногда я мечтаю о благе
Всех людей на печальной земле,
О совместной борьбе и отваге,
О навеки исчезнувшем зле,
И я знаю, забыться немного,
А забыться так хочется нам,
Я сказал бы: жизнь – радость, тревога,
В бой ушел бы и умер бы там.
Но желаньям моим и решеньям
Арлекин уже знает ответ;
Щурит глазки и хочет с презреньем
Мне сказать: «а тебе сколько лет?»
Иногда же я мыслю: илоты!
Будет вечно покорна, тупа,
Будет занята ритмом работы,
Будет втайне довольна толпа.
И мерещится мне временами
Не служенье им, что мне народ!
Поруганье над их алтарями
И испуг и рабов, и господ.
Но глядит арлекин мой с гримаской,
Скорбным, умным и светлым глазком…
Мне становится стыдно, и с лаской
И с насмешкой гляжу я кругом.
На нас ордой опьянелой
Рухните с темных становий –
Оживить одряхлевшее тело
Волной пылающей крови.
В. Брюсов
Варвары, варвары грянут!
Вскрикнул в надежде поэт,
Жить, уничтожив нас, станут,
Гимн будет снова запет!
Но осторожный ученый
Скажет поэту: ты рад?
Вечны движенья законы –
Варвары нас породят.
Снова измыслятся воли,
Кругом движенье бежит,
«Tangere circulos noli» –
Рок, как мудрец, говорит…
«Цвет нации, – басил военный хмурый, –
Аристократия под царскою короной».
««Цвет нации, конечно, профессура», –
С достоинством сказал седой старик-ученый.
«Цвет нации, – вскричал в восторге рьяном
Семинарист, – мужик!» Но я кричу: «Трещотки,
Цвет нации (я был признаться пьяным!)
Поэты, кузнецы и девушки-красотки!»
Перед сном на этой маленькой планете
Люди или дети, это всё равно,
Просят Бога жарко, чтоб на белом свете
Было всё прекрасно и всё им дано.
Девочка, ты хочешь куколку-героя?
Книжку хочешь, мальчик, и картинки к ней?
Попросите ж Бога, на коленях стоя,
Всё Господь исполнит для своих детей.
Даст вам игр, бирюлек, много побрякушек,
И идей великих, и прекрасных слов,
Самых лучших, милых, стареньких игрушек,
Звонких поцелуев, тихих вечеров;
Бог Господь даст денег, денег очень много,
Даст вам много кукол, можете играть…
Не просите только истины у Бога,
Не желайте только правду отыскать.
Если грустно – плачьте, если странно – верьте,
Хорошенько смейтесь, если вам смешно;
Не ищите правды, правда хочет смерти,
Люди или дети, это всё равно…
Дьявол – логика.
Данте
Пред истиной стою безрадостно, но смело.
Всё быстро, пусто, всё легко.
Пусть солнце любишь ты, пусть сердце не истлело,
Святыни нет – нет ничего.
Я в Мефистофеля влюбился изваянье;
Он улыбался – зол и строг…
Познание вещей всегда есть отрицанье
И ergo дьявол тоже бог.
Мысль в жизни мне была – моя в бою рапира.
Я храбро дрался ей, одолевал других,
Но на противника неведомого мира
Наткнулся я, один, отбившись от своих.
Напрасно я зову на помощь всю отвагу:
Он страшен в саване, костляв, уродлив, нем…
Безмолвно из руки он выбивает шпагу,
Хочу ее поднять и падаю совсем.
Приставлен меч к груди… Не в силах шевельнуться
И, мысля, вдруг устав, что кончен жизни путь,
Имею счастье я лишь нагло улыбнуться
Концу его меча, направленному в грудь.
Посв. Володе
Есть много доброго у злого,
Там есть нечестность, где есть честь.
Есть демон, верующий в Бога,
Неверующий ангел есть.
Тот демон хочет всё измерить,
Раскрыть божественный закон,
Он злобен, он не хочет верить,
И всё же к Богу близок он.
А ангел полон состраданья
И взгляд так нежен у него,
Но он таит в себе сознанье
Бесцельной бренности всего
Посв. Н. М. Карамышеву
– Как ты живешь, дорогой?
– Э, брат, не жизнь, только мука.
Что ж, при погоде такой
И расхвораться не штука.
Это не то… Я здоров;
Скука, хандра одолела…
Чуть ли не в петлю готов.
Что ж так?
– Да скверное дело!
Только глаза продерешь,
Старую песню заводишь,
Что пропадаешь за грош,
Смысла нигде не находишь…
Книги? Читаю до дыр!
Либо там вздор беспредельный,
Либо докажут, что мир
Этот вот сумрак бесцельный.
Слушай-ка… Есть ли ответ
Бодрый на эти вопросы?
Право, не знаю… Есть, нет…
Ну-ка, зажжем папиросы.
Базар замолк. Торговец, груды
Своих товаров сосчитав,
Берет Коран. Ослы, верблюды,
За день порядочно устав,
И их владельцы на покой
Уходят дружною толпой.
Среди задумчивых, красивых,
Благоухающих чинар
Проходит много мило-лживых,
Пугливых, дерзких, нежных пар,
И, их речами смущена,
В чадру закуталась луна.
Крадется вор… Собака лает…
Всё как всегда, всё как везде,
Но муэдзин напоминает
О Цели, Тайне, о звезде!
Ах, он был стар, сей муэдзин,
Он стар был, стар и был один…
И город, и люди забыты.
Я лег на зеленые мхи,
Упал на прибрежные плиты,
Чтоб слушать, как шепчут ракиты
И сосен рокочут верхи.
Гляжу, как на брег издалека,
Бурля, волноряд набежит,
Ударит о камень жестоко,
Расстелется плоско, широко
И вновь, уходя, зажурчит.
И носятся цепи сравнений
И мыслей о солнца лучах,
О сущности света и тени,
О жизни подводных растений
И рыб в изумрудных водах,
О рыбарях хмурых в деревне,
Затерянной в чаще лесов,
О всем, что загадочно, древне,
О сказках, о спящей царевне,
О тайне бегущих годов…
Мою жестокую печаль
Убьет жестокая улыбка:
Пред смертью скажут все – как жаль,
Что жизнь моя была ошибка.
Война – отец всех, царь всех.
Гераклит
Una eademque res duobus modus expressa.
Спиноза
Философ, мысливший, что тайна
Висит над нашим бытием,
Иль непосредственно, случайно,
Поэт в безумии своем,
Иль дикий мистик, полный веры
В средневековых чудищ зла,
Взвел кто-то страшные химеры
Под небо и колокола.
В своей одежде длиннополой
Творец исчез в былых годах,
Гуляка, может быть, веселый,
Быть может, сумрачный монах,
Забыт людьми, неведом, силен,
Томимый роем странных снов,
Средь улиц спутанных извилин,
Во тьме готических домов;
Но до сих пор его творенья,
Проклятья каменные, в ряд
Над градом вечного движенья
На храме чуждые сидят.
Их лица странны. Любопытны,
Удивлены, как у детей,
Иль равнодушны, мертвы, скрытны,
С печалью каменных очей…
Иль с хищной радостностью силы
Глядят химеры злобно вниз,
Упершись лапами в перила
И перегнувшись за карниз.
Под ними шумно перемены
Как в скачке бешеной летят.
Париж сквозь лопнувшие стены
Предместья впитывает в град;
В болота движутся каналы;
Вздымает почву щебень, сор;
Чернея, старые кварталы
Уходят в глубь угрюмых нор;
Труды мильонов гибнут в безднах,
На пласт и грунт другим идут;
А под землей червей железных
Извивы мощные растут.
И, вечно новы, поколенья
Бегут и гибнут чередой…
Глядят химеры, и виденья
Над ними носятся порой.
Там, за Ситэ, где снова
Сена Сливает два теченья вод,
На колокольню Сен-Жермэна
Седой звонарь, кряхтя, ползет.
Морщинист, злобен и неистов,
Смеется он, чему-то рад…
Хе-хе, ему вожди легистов,
Виконт веселый и аббат,
Сегодня в ризнице церковной
Сказали нечто… Взяв фонарь,
Пойди тихонько в час условный…
Ты дашь сигнал, седой звонарь.
Не просчитай минуты, старый…
Как было сказано, точь-в-точь…
В двенадцать ночи бьют удары.
Варфоломеевская ночь.
Во тьме, по улице унылой
Крадется тень, ползет, как зверь…
– «Ты здесь, Жильбер?» – «От ложа милой». –
– «Laudamus Deum! В эту дверь!» –
Слышны удары… В капюшонах
Шныряют страшные попы…
Прошло… У Лувра, на газонах,
Нарядной слышен гул толпы.
Маркизы милые смеются…
Роброны, шпаги, парики…
Гавот танцуется, поются
Отменно-нежные стихи…
И сам король, любезный, меткий,
Смеясь, мадам де-Помпадур
О римском папе шепчет едкий,
Весьма скабрезный каламбур.
Прошло… Фигура исполина
Ведет народ. То Жюль Дантон.
Восстанье, клубы, гильотина,
Три новых цвета у знамен…
Забыты церкви, папа, вера.
Сменили их на десять лет
Острота злобная Вольтера,
Конвента пламенный декрет.
Бегут разряженные бары,
Запачкан кровью древний трон,
Марат, Жиронда, Монтаньяры,
И наконец Наполеон…
Прошло… Солдат, как на параде,
Ровняет старый капитан,
Готов на взятой баррикаде
К расстрелу смелый мальчуган.
Вот поднялися ружья взвода…
Кричит мальчишка в дула их:
«Долой рантье! Живет свобода
Национальных мастерских!»
Прошло… Шумят бульвары, пресса,
Парламент, мэтрополитэн…
На блеск кафэ спешит повеса,
Вертлявый прыгает гамэн…
Под звездным небом в честь Ваала
Шумят, не слыша нищих плач,
Студент Латинского квартала
И из Ситэ банкир-богач.
Кокотки, биржа, преступленья,
Бульваров смех, Монмартра свист,
И, полный жажды разрушенья,
Сент-Антуанский анархист.
В мир знанья славная Сорбонна
Кидает тысячи томов,
А на окрайнах неуклонно
Растет восстанья грозный рев…
Берут начало здесь потоки
Великих слов, мечтаний, зла,
Но, даже мощные, жестоки
Здесь люди, мысли и дела.
Пройдет. Прейдут мечты и веры,
Прейдет Париж, как Вавилон…
Но пусть разрушатся химеры,
Улыбка их… ей нет времен.
Да, кто они? Я, сын усталых,
Сын злых сомнений, снов и мук,
Я выраженье угадал их
И обнял их, как брат и друг.
Рука ваятеля хотела
Создать дух зла… Но в те года
Считались злом желанья тела
И дух боролся с ним тогда.
Тот дух, что ведал мних безвестный,
Крестом на плитах лежа ниц,
Что после в готике небесной
Дал неуклонность, высь и шпиц.
Страстей людских обожествленья,
Рой гномов, фавнов и дриад,
Обезобразило стремленье
Творцов готических громад:
Не жил монах — он лишь молился,
Он не любил – он лишь страдал,
И фавн в химеру превратился,
В начало дьявольских начал.
И, побежденный новым богом,
Забытый бог, великий Пан,
На храме каменном и строгом
Согнул зверино-гордый стан.
Но жив бог Пан, дух первобытной,
Звериной истины лесов!
Он шелестит повсюду, скрытный,
Граненный ложью городов.
Он лицемерьем искалечен,
Греховен в мыслях и делах,
Но в душах всех един и вечен
На самых властных глубинах.
И в храме сердца, рядом с верой,
С познаньем, истиной, добром,
Веселый фавн наш стал химерой,
Проклятьем нашим и ярмом.
Да, потому химеры гадки
И потому они близки:
То наших помыслов загадки,
Всей нашей жизни и тоски.
Изумлены они, лесные,
Ненужной ложью наших дней,
Но всё же их улыбки злые
Горды победою своей.
Они повсюду торжествуют
Над храмом, мыслью и толпой,
Но, как и мы, они тоскуют
По дебри шепчущей лесной.
Прикован к лжи и камням зданий,
Я рвусь, как вы, химеры, в глушь,
Я в вас влюблен, как в злость желаний
Лесных, преступных наших душ.
Посвящается Г. А. Энгельгардту
Славные викинги ярла Гаральда
Брагу пьют с девами.
Тешат восторженно ярла три скальда
Песней напевами.
Шкуры, оружие, золото, ткани,
Люди громоздкие,
Грубые лица со шрамами брани,
Волосы жесткие.
Целых быков истребляются груды;
Чаши – глубокие.
Девушки дики, стройны, полногруды,
Голубоокие.
Девы твеменнингом [2] викингов тешат
С жестами смелыми,
Кудри их рыжие пальцами чешут
Тонкими, белыми…
Хвалятся гости скитаньем по сечам,
Морю опасному…
Только Олафу похвастаться нечем,
Отроку страстному.
Молвил дан Бьерн Кнуту Грорику дану
Голосом молота:
«Я захочу, так на шнеке достану
Бочками золото».
Молвил Кнут Грорик в ответ, негодуя:
«Это ли доблести?
Я захочу, на мече принесу я
Целые области!»
Пальноке молвил им: «Храбрые даны,
Берсерки [3] сильные!
Это ничтожно – и злато, и страны,
Златом обильные.
Но среди льдов, где живет, завывая,
Вьюга мятежная,
Есть одна девушка – Хельга младая,
Дивная, нежная…
Очи задумчивы, губы сомкнуты,
Затосковавшие…
Длинных волос золотистые путы,
Руки упавшие…
Альбы-кобольды пути к ней из виду
Скрыли за тучею;
Фритьоф туда не провел бы Элиду [4]
С гридьбой могучею.
Много там викингов наших пропало
В тяжком бессилии,
И не снесли их дыханье в Валгалу
Девы валькирии.
Не побороть вам и горы, и реки,
Стужу жестокую.
Грорик и Бьерн! Не добыть вам вовеки
Хельгу далекую».
Пальноке оба смолчали с досадой,
Как поседелому.
Смерть? Но Валгала должна быть наградой
Воину смелому!
Чаши звенят и сливаются губы,
Губы-проворницы…
Только Олаф, рассмеявшись сквозь зубы,
Вышел из горницы.
Стукнул сердито он лыжу об лыжу;
Ночь была снежная.
«Сгину во льдах или Хельгу увижу,
Девушку нежную!»
Темь была черная, в яростной злобе
Ветер визжал…
Викинг дохою мелькнул на сугробе…
Так и пропал.
Do-do, малыш. Пора ко сну,
А завтра бодрым встань;
Спою тебе про старину,
Про славную Бретань.
Бретонец добрых прежних лет
Был честен, прям и лих,
Среди бретонцев трусов нет,
Средь знатных и простых.
Припев:
Do-do, о, мой малыш.
Do-do, ты всё не спишь?
Увидишь сны; во сне
Ты улыбнешься мне.
Кругом такая тишь…
Do-do, do-do, малыш.
В аббатстве девушка жила,
Прекрасна и скромна,
И Божьей Матери была
Она посвящена.
Навек обеты ей даны,
Хоть ей шестнадцать лет;
В Бретани девушки верны
И ренегаток нет.
Припев.
Наш монсиньор, Гюго-де-Гук,
Ее раз увидал
И снять монашеский клобук
Он деве приказал.
Она сказала: «Нет, позор
Бретонке снять обет».
«Но трусов, – молвил монсиньор, –
Среди бретонцев нет».
Припев
Семь дней синьор не слез с седла,
Сбирая всюду рать;
На башню девушка взошла,
Проезжих стала звать.
И тридцать рыцарей, смелы,
Пришли на зов чуть свет,
Засели в башне, как орлы:
В Бретани трусов нет.
Припев.
Король вассала своего
Грозит разрушить трон,
Архиепископом Гюго
От церкви отлучен;
Гюго их всех не хочет знать,
Им дерзкий шлет ответ
И сам ведет в аббатство рать…
В Бретани трусов нет.
Припев.
На башне дева не встает
Пред образом с колен;
Витая лестница ведет
На башню в толще стен;
Ждут цепью тридцать смелых там,
Ждут славы новой дань
Иль смерть прекрасную за дам,
За Бога и Бретань.
Припев
На узкой лестнице боец
Сменял бойца. Подряд
Все тридцать пали наконец,
Убивши шестьдесят.
И каждый, падая, искал,
Гася улыбкой стон,
Девицы взор и умирал,
Как рыцарь и бретон.
Припев.
На верх с зазубренным мечом
Взошел синьор Гюго,
Смутилась дева, но потом…
Вдруг обняла его!
И тотчас, спрыгнув с башни в ров
Сдержала свой обет…
В Бретани помнят святость слов,
В Бретани трусов нет.
Do-do, о, мой малыш.
Do-do, ты всё не спишь?
Увидишь сны; во сне
Ты улыбнешься мне…
Кругом такая тишь,
Do-do, do-do, малыш…
Гей, прибавьте шагу, черти!
По тропе бери. Вперед!
Десять верст еще отмерьте.
Что окольничий возьмет?
Свет наш, батюшка, устали,
Да и раненых несем;
Гришку хлопнули с пищали,
Ранен Сенька бердышом.
Истаскали вовсе лапти,
Двое суток, знай – беги…
У боярина награбьте,
Будут вам и сапоги.
А и дали же мы трепку
В топоры тогда стрельцам!
За убитого за Степку
Уложил троих я сам.
Кабы князь Иван Ракита
Наших с тылу не разнес,
Вся бы рать была побита,
А теперча… Эка пес!
Полно хныкать! Князь-Ивана
Будет вотчина сейчас;
Будет брага вам медвяна,
Да и деньги. Вот мой сказ!
Справим пир да этой ночкой
Раздуваним и дуван…
Только, чур, с княжевой дочкой
Я ночую, атаман!
И бела ж она, стыдлива,
Носит шелковый убрус…
Люб, не люб, обнимет живо!
Ишь ты, с бабами не трус!
Только в вотчине, знай, рати
Сколько, батька, понайдет…
Ночью грянем на полати,
Девка косу не сплетет!
Дворню вешать по воротам,
Утром пустим петуха,
Да как свистнем по болотам…
Чем дороженька плоха?
Чаща, братцы, что берлога;
Не найдет и леший сам…
А стрельцам одна дорога –
Прямо к чертовым когтям.
Во одном во чистом поле
Нас сильней царева рать,
А в лесу — ходи на воле,
Эх ты, божья благодать!
Ветви – крыша; баня – ручей;
Песню, братцы, запоем,
Ночь придет – в глуши дремучей
Засидимся за костром…
Не боярски, не царевы,
Дети матушки-земли…
Что насупились, как совы?
Гей, ребятушки, вали!
Штыки наготове,
Стоим мы и ждем.
Победы и крови
Иль сами умрем!
Вот туча клубится
И стелется дым –
То конница мчится,
Мы ждем и стоим.
Мы сжались друг с другом,
Пред нами в пыли
Товарищи кругом
Горой полегли,
Пусты патронташи,
Нет пуль для пальбы,
Повязками наши
Обмотаны лбы,
Устали солдаты,
Убит капитан,
Осколком гранаты
Пробит барабан,
Разорвано знамя,
В крови сапоги,
К нам в топоте-гаме
Несутся враги.
Далеко блистая
Железом кирас,
Их конница злая
Ударит сейчас.
Нахмуривши брови,
Стоим, как гряда.
Штыки наготове –
Скачите сюда!
В какой-то тщете бестолковой
Бегут, забываясь, года…
Нет цели, нет прочной основы,
Хандра забредет иногда.
Знакомой и хитрой повадкой
На плечи усядется мне,
Наклонится к сердцу украдкой,
Созвучья твердит в тишине.
И чтоб раздразнить, начинает
Рассказ, что когда-то была
И где-то поныне витает
Колдунья свободы и зла.
Повеет ее покрывало
И копья хватает народ,
Том Мюнцер спускает забрало
И Жижка гусситов ведет.
Смеется колдунья, играет,
Всё новых рождает борцов…
Арнольд Винкельрид умирает,
Вонзив в себя копья врагов.
В Владимире рыщут татаре,
Вкруг храма сраженье идет…
Не сдались, погибли в пожаре,
Епископ и вольный народ.
Я знаю, над ними витала
Колдунья, легка и светла…
Она им венцы обещала,
Но даже гробов не дала.
При Ватерло с ней погибали
Гвардейцы под грохот фанат,
Ее коммунары видали
На гребнях своих баррикад…
То манит борьбой поколенья,
То мрачной идеей блестит…
Ах, любит она представленья
И смертью актеров дарит!
И быстро меняет арены,
Характер трагедий, борцов…
За ней опустевшие сцены,
И трупы, и гогот глупцов.
Но каждый борец, как в невесту,
В ту злую колдунью влюблен,
С ней Разин шел к лобному месту,
С ней шел к гильотине Дантон.
И к казни когда приближался,
Бесстрастен, как мраморный бюст,
Над ней, но и ей улыбался
Задумчивый, гордый Сен-Жюст.
На плаху свершать обрученье
Ведя жениха своего,
Вопьет она всё наслажденье
Последних объятий его,
Подскажет угрозы, проклятья,
Безумно его обоймет
И жертву в другие объятья
Она палачу отдает.
И люди идут с нею, зная,
Что будет потом эшафот…
И жду я – волшебница злая,
Когда же черед мой придет?
Гудит толпа, ревет. Пугливый император
Две сотни христиан отдаст сегодня ей.
Гудит толпа, ревет. Откормленный сенатор,
Легионер седой, оборванный плебей,
Вольноотпущенник, жрец Зевса-Аполлона,
И публикан, и грек — поэт и шарлатан –
И претор, и вигил, гетера и матрона,
Все жаждут увидать мученья христиан.
Еще вчера склонил вон тот сухой патриций
Префекта гвардии в свой заговор войти,
Еще вчера толпа, как в дни былых комиций,
Грозила Палатин до камня разнести,
Еще вчера остряк, взобравшись на колонну,
Публично трон, сенат на рынке осмеял,
И цезарь сам вчера боялся за корону,
Когда он на стене ту шутку прочитал.
А уж сегодня Рим охвачен восхищеньем –
В амфитеатре смех, рукоплесканье, вой,
И с Рубрией Нерон спокойно и с презреньем
Смеется над толпой, над римскою толпой…
И взор его, скользя по мраморным балконам,
На многих богачах кладет свою печать,
И знают те тогда – письма с центурионом
И ловко вскрытых жил им уж недолго ждать.
Поcв. Леве
Они весь день упорно бились,
В крови был каждый метр земли;
Как муравьи, зашевелились,
Как лавы ток, на штурм пошли.
В огне расстраивались роты,
Взмывала снова их волна…
У англичан крепки высоты,
А у французов – знамена.
Подует ветер, дым развел,
И видны люди, шишаки…
Здесь – Дэноэтт, а это Нея,
Как рожь, колышатся штыки…
И, бывший пленник, вновь могучий,
Вновь вождь, глядел Наполеон,
Как в бой ползли живые тучи,
Густые полчища колонн.
На план глядит, потом оставит,
Трубу подзорную берет…
Огонь орудий центр раздавит,
Пехота фланги обойдет.
Идут полки полкам на смену,
Шотландцев ломит их напор,
Пруссаков гонит к Сент-Амьену,
Под грозный клич: «Vive l’empereur!»
Огонь враждебных канониров
Стал прерываться, стал слабей…
В крови, в лохмотьях от мундиров,
Aранцузы взяли цепь траншей.
К ним адъютант, презрев дорогу,
Несется по полю в карьер:
«Придут сейчас к вам на подмогу
Войска Груши!» – «Vive l’empereur!»
«Vive l’empereur!!» – В пылу геройском
Солдат усталость позабыл…
Но не Груши, а Блюхер с войском
Зашел французам прямо в тыл.
Вдруг где-то странное смятенье…
Полки, рассыпанные, ждут…
Штыки блеснули в отдаленьи…
Пруссаки линией идут!
И недолга была защита,
Удар был дан, и роковой;
Высота немцами отбита,
Не истомленными борьбой.
Пошла пальба; везде разбиты,
Французы падают, бегут…
Наполеон средь хмурой свиты
Молчит, глядит… Все мрачно ждут.
Еще раз дряхлые Бурбоны
Корону рвут из сильных рук…
Бегут и гибнут легионы
И трупы валятся вокруг.
Что будет завтра, после боя?
Наследный принц… Грядущий суд…
В дыму и копоти, без строя,
Из битвы воины идут.
И полн сомненья, думы, веры,
Наполеон приказ дает:
«Пусть вступят в дело гренадеры,
В атаку гвардия идет».
Взвились с единым лязгом ружья:
Штыки примкнули семь колонн.
Конвент им выковал оружье,
А закалил Наполеон.
Они родились под грозою
И не расстались больше с ней,
Своей плебейскою рукою
Ниспровергая королей,
И, задавив прикладом твердо
Свободу Франции в пыли,
Они свободу миру гордо
На остриях штыков снесли.
Стары, они видали виды
В трудах походов и боев,
И с мощной выси пирамиды
Их сорок видело веков.
К ним маршал Ней, тоской объятый,
Сверкая шпагою, идет:
«Глядите, храбрые солдаты,
Как маршал Франции умрет!
В атаку, старые колонны!
Победа, смерть, но не позор».
С суровым видом батальоны
Ему кричат: «Vive l’empereur!»
Раздался говор барабанов,
Команды грянула гроза,
Из-под седин у ветеранов
Блеснули смелые глаза,
Медвежьи шапки, плечи, груди
Заколыхалися вперед,
И с уваженьем шепчут люди:
«В атаку гвардия идет»…
Блестят штыки вдоль ровных линий;
И отбивая грозно шаг,
На штурм гвардейцы массой синей
В огонь несут свой старый флаг…
Закат багрил идущих лица,
И Бонапарт промолвил зло:
«Вот гаснет солнце Аустерлица
На поле брани Ватерло».
На них, гвардейцев, повернули
Враги все пушки и полки,
Но сквозь гранаты, ядра, пули
Пошли, не дрогнув, старики.
Уже зловещие пустоты
Зияют в правильных рядах,
Под гром орудий тают роты,
Как копны, валятся во прах…
Тогда какой-нибудь упрямо
Ревел усатый гренадер:
«Нас император видит! Прямо!
Сомкнись! Сомкнись! Vive l’empereur!»
И привиденья пролетали
Минувшей славы по рядам,
И громче звякали медали
За Бауцен, Иену и Ваграм.
По грудам тел видать дорогу,
Как шли гвардейцы… Гром растет
«Нас император видит! В ногу!»
В атаку гвардия идет…
Колонны шли и умирали.
И наконец, страшны, мрачны,
На полпути гвардейцы стали
В карэ, врагом окружены…
И старики заговорили
Ружейных залпов языком
И строи дымом очертили,
Как заколдованным кольцом…
Их три карэ. На них все взоры
Своих, чужих устремлены,
Веков неведомых узоры
Судьбою в них заложены,
На них одних едва держался
Наполеона грозный трон,
Весь свод истории качался
Могучей силой трех колонн.
Вкруг них, гремя, сверкают латы,
Летают конные полки,
Но крепче скал карэ квадраты
Средь волн их, высунув штыки.
Ударит конь об них, весь взмылен,
И фыркнет, станет на дыбы,
Отпрянет прочь и, бешен, силен,
Несется вновь на звон борьбы.
Какой-нибудь ездок взовьется,
Рванет мундштук и шпоры даст,
Над головами пронесется
И в центр карэ! И лег, как пласт.
Пальба, пальба… Нет счета трупам,
Карэ разорвана стена;
Стоит в огне, в дыму, по группам,
Но не бросает знамена.
Вокруг врагов сомкнулись узы,
Всё жарче бой со всех сторон…
«Сдавайтесь, храбрые французы!» –
Фельдмаршал крикнул Велингтон.
Но знамя выше подымают
Останки гвардии и: «Нет!
Молчи! Гвардейцы умирают,
Но не сдаются!» – был ответ.
Пальба… В мундире закоптелом,
В крови, последний гренадер
Упал, прижавши знамя телом,
И прохрипел: «Vive l’empereur!»
Посв. В Степанеку
Не знает, что в будущем бросит
Судьба ему, что его ждет,
Какие возможности носит
В себе – человеческий род.
Мы слышали все предсказанья
Прошедших кровавых эпох:
Мечты это или гаданья,
Иль мелкие плутни жрецов.
Ни хитрым вещаньям, ни страстным
Сбываться, увы, не дано:
Устами безумных несчастным
Пророчится счастье давно…
И пусть в роковые деянья
Они превращают мечты –
Не сбудутся в жизни желанья,
Нежданные будут плоды.
Да, опытом люди богаты,
Но лишь по низам пробегут
Тревоги глухие раскаты
И мести зарницы блеснут,
Давно наболевшею злобой
Из нор зарычит нищета
И над городскою трущобой
Взовьется, как знамя, мечта,
Граждане сольются в потоки,
Зашепчется чернь по углам
И гордые черни пророки
Проклятья пошлют богачам –
Мы, те, что в сомненьях уснули,
Набата услышавши вой,
Возьмем себе ружья и пули
И кинемся в черный прибой.
Мы будем, смеясь над веками,
Над смехом веков, под огнем
В бою упиваться словами
И истиной их назовем.
И будем мы гибнуть, и шпаги
Пред смертью друзьям отдавать,
И хрипом последним к отваге
С камней мостовой призывать.
И в счастии новом и жутком
Исчезнем, как выстрелов дым,
Но, как при лобзаньи, рассудком
Безумия не оскверним.
Хлесткий ветер совсем раздразнил океан;
Он зловеще темнел, он сердито рычал,
К самой ночи взбесился, завыл ураган,
Вал за валом по морю погнал.
Как фаланга в шеломах из пены, волна
Шла на штурм, говоря, к берегам,
И, ныряя из тучи, внезапно луна
Рассыпалась по пенным верхам.
Все не спят в деревушке, в домах рыбаков,
Не заставить заснуть детвору:
Не приметят сегодня, поди, маяков
Рыбаки, что ушли поутру.
И рыбачка оставила ткацкий станок,
На скале она ждет без конца…
Ветер с худеньких плеч хочет сдернуть платок,
Только слезы срывает с лица.
И бежит, колыхаяся, пенистый ряд
С торжествующим ревом к ногам;
Вот удар исступленный, и брызги летят,
Слезы моря навстречу слезам.
Но бесстрашно вперед шел на смену ему
Новый злобный и бешеный вал,
Нес зеленую, плотную к камням волну
И с размаху ее расшибал.
И остатки волны, и крутясь, и шипя,
Подымая у берега муть,
Уходили, опять приходили, кипя,
Бить угрюмо молчавшую грудь.
Эй, рыбачка, не плачь, вверь судьбу твою мне,
Я на память платок твой возьму,
Твой любезный ушел на дырявой ладье,
Я на яхте поспею к нему.
Любо по ветру посвисты мне раскидать,
На растравленных шкотах пойду,
Будет мачта скрипеть, будет парус трещать,
Буду дико кричать в темноту.
Прекрасно вдруг, средь множества уродцев.
Найти лицо, которое серьезно.
Склоняюсь я пред блеском полководцев
Громивших мир рассудочно и грозно,
И пред творцом великого закона –
Гаммураби, Солоном и Периклом,
И пред умом седого Соломона,
Уставшим быть под вековечным циклом.
Прекрасен бой – фаланга македонян,
Пэан, гоплит иль римлянин триарий,
Прекрасен вождь, когда идет в огонь он –
Наполеон, Атилла, Цезарь, Марий…
Прекрасен ум, не знающий боязни,
Могучий мозг Ньютона, Гераклита,
Но ярче мысль, когда она на казни,
Герой страшней, когда уж всё разбито…
О, воля здесь терзает исполина,
Рыдая, мстя, а мысль остра, как жало…
Мечта, рисуй!.. Вот пытка Гватмодзина,
Бессильный взгляд больного Ганнибала.
Рисуй! Париж и будто гул буруна,
Гигант Дантон, грозящий небосводу,
И палачу последний рев трибуна:
«Но покажи мою главу народу!»
Рисуй!.. Костер… Старуха, зажигая,
Кладет дрова, и голос добрый, умный
Ей говорит: «о, простота святая»…
Нет, мысль его была уже безумной.
Глухая улица и зарево пожара.
И где-то частая ружейная пальба…
За баррикадою четыре коммунара.
Уже бесцельная, последняя борьба.
Две бочки, омнибус, разрыта мостовая…
А, слышно: далеко, но это к ним идут.
Рабочий процедил, винтовку заряжая:
«Конец. Но дети с них свое еще возьмут».
С улыбкой журналист сказал ему:
«Sapristi! Отчетливо своих не помню я детей.
Мы в политическом сейчас заплатим висте
Своею шкурою и скукою своей.
Но, chute, зуавы там…» Впились в приклады пальцы.
Угрюмо про себя всех буржуа браня,
Апаш прицелился… «Э, жирные версальцы,
Надпиленный свинец припрятан у меня…»
«Мы, четверо, умрем. Но будет жив наш пятый!» –
Сказала девушка с задумчивым лицом.
Перестреляли их, всех четверых, солдаты,
А знамя, «пятого», порвали сапогом.
Как вакханки, безумны и дики,
Изумрудные волны летят,
И смеются их быстрые лики,
И на солнце их взгляды блестят…
То не волны, то нимфы играют,
То не пеной белеется вал,
Это девичьи руки сверкают
Длинным всплеском у выступа скал.
И когда до скалы хороводы
Этих нимф долетают чредой,
То кидаются грудью на своды
И бросаются в море спиной.
И, лучистые брызги раскинув,
Вдруг ныряют и в тьме глубины
Выгоняют глазастых дельфинов
Кувыркаться на скатах волны.
Меж камней, и шумя и толкаясь,
Пробираются нимфы толпой
И летят на просторе, бросаясь
В зазевавшихся чаек волной…
Им отрадно в таинственных гротах
По подводным проходам бродить,
Чтобы в гулко-звенящих пустотах
Сладкий страх темнотою будить.
Нимфы любят греметь и швыряться
Легкокрылой рыбачьей ладьей
И на дне к рыбаку приласкаться
Серебристой своей чешуей…
Нимфы любят готовить из ила
Ложе страсти для жителей гор,
Но любовь их – коварство и сила,
И желанья их – миг и простор.
Посв. Е. К. Щ.
Мне хочется дойти. И путь мой – путь упорных
До синих, девственных и мертвенных снегов,
До пика гор, до острозубцев черных,
Дойду один и без проводников.
Впивался в камни я по пропастям бездонным
И спал на глетчерах, на ненадежном льду,
В снегу следы челом окровавленным
Я оставлял. Но всё же я иду.
И я дойду до них, вершин обледенелых.
С когтями мой сапог и крепок мой ремень;
Я не боюсь, я верю в силу смелых
И с торжеством встречаю новый день.
Лишь в пурпурных снегах восход объемлет новый
В объятия меня, блестит мой дикий взор,
Я рог беру, и хохот мой громовый
Звенит в горах, и вторят духи гор.
Но если снова вниз спущусь я в те долины,
Где жалки все дела и царствует тоска –
Я не скажу, что я достиг вершины,
Я не возьму лаврового венка.
Влюбленный, и немой, и гордый, и усталый,
Я не скажу и ей, но взгляд ей скажет мой –
В моих глазах она увидит алый
Блеск горных льдов, окрашенных зарей.
А если в трещину на той вершине дальней,
В глубокий глетчер я сквозь льдины упаду,
То во дворец, искристый и хрустальный,
Я во дворец загадок попаду.
Там льдинки тонкие, как балдахин, застыли,
Там в лабиринте зал, прелестных, белых зал,
Бежит сонм фей средь эльфов снежной пыли
И гномы им устраивают бал.
Полюбит приходить из сказочных излучин
Ко мне рой этих фей, но чаще всех одна…
И я, в крови, безумен и измучен,
Ей улыбнусь в объятьях льдов и сна.
Сперва – лишь смутный гул. Как будто зародилось
Тяжелое… и боль… что, где – не разгадать…
В бездонной глубине. Там что-то шевелилось
И стало нарастать, сливаться, умолкать…
Как будто злость веков, неясная, в сознанье
Вдруг заворочалась, ища каких-то слов…
Нет, я уж различал – глухой протест, страданье,
Недоумение, роптание рабов.
Но то, что скрыто им, то быть должно огромным…
А гул всё ширился, всё делался сплошней,
Но он не понимал, был по-мужицки темным,
И долго-долго так… Лишь гул. Но тем страшней.
И фраза где-то вдруг раздалась одиноко,
Как медленный вопрос… Так: звуки всё растут,
Но будто бы один задумался глубоко,
Взглянул и проронил: Да что же это тут?
И сразу говор встал: Да, да, мы тоже, тоже,
Мы тоже думаем об этом, и давно!
А голос одного еще подумал строже
И как швырнет озёмь: Да скинем! Всё равно!
На миг замолкло всё. Ведь все боялись слова
И ждали все его… И вот оно… Долой!
Вдруг прокатился рев, а после цельный, снова,
Еще ударил раз, безбрежный, громовой…
А тенор первого, уж опьянев от крика,
Звенит в истерике… А там-то гром и смех,
Грегочет глубина, прорвалась, спорит дико,
Берут оружие, и много, много всех…
Они звенят, свистят, они уж не боятся,
Они разрушат всё, им надо разрушать…
Вот стали новые и новые вливаться…
Нет, их никак теперь ничем не удержать.
А, строятся уже, ровнее крик ответный…
Он уж торжественен. Да, это весь народ,
В колонны сомкнутый, восторженный, несметный,
Народ, который встал и умирать идет.
И нет уж первого, а говор развернулся
И, слившись, ритмом шел и лозунг повторял…
Ах, нет! Он крикнул вновь… Он, тенор, обернулся
И бодро, молодо, так звонко закричал.
И рявкнули в ответ на пламенные ноты
Басы мильонами и стали грохотать…
Я слушаю, нет, я… я вижу бой, высоты,
Я с Марсельезой сам иду, чтоб умирать.
Fata volentem ducunt, nolentem irahum
Кто-то из стоиков
Онтогения – повторение филогении.
Гексли
Закон, как сталь солдат, для нас звучит жестоко:
Ты чуешь в нем, что надо преклониться,
Что беспощадно он за око вырвет око,
Что он мечом скрепленная страница.
Но мировой закон, веков необходимость,
Ананкэ – рок, спокойствие – Нирвана,
Которым чужды плач, прощенье и терпимость,
Пугают всех; и жаждут все обмана.
В числе их тезисов один – других жесточе,
Закон глубин таинственного рода;
Страшны, как у медуз, его тупые очи,
И, глядя в них, не знаем, где свобода.
И он, закон, гласит: мы только повторяем
Путь прошлого; все чувства в быстрой смене
Уж предначертаны; мы сами отстрадаем
И взыщется за нас в седьмом колене.
Но нам, бунтовщикам, чья грубая порода
В себе «хочу» от Каина питает,
Так всякий чужд закон, что и сама природа
Бездушием путь знания карает.
Посв. Зинаиде Павловне Шапиевской
Меня в даль жизни потянули
Мечты – доплыть иль пасть.
Я спасся сам, но потонули
Правдивость, сила, страсть.
Мертвы желанья и виденья.
Лежат на берегу
Моей души… Но погребенья
Свершить я не могу.
Я знаю, песнею печальной
Я в поздних, злых слезах
Не брошу в сумрак погребальный,
Но воскрешу тот прах.
И уж не прежним, страстным роем
Виденья обоймут:
Меня обхватят трупы с воем
И, как лжеца, убьют.
Я потерял в тревогах твердость,
Мой меч упал, звеня…
Поднимут злость его и гордость,
Мой меч убьет меня!
На берегу зияют трупы.
Над ними нет креста.
Убийцы – море и уступы –
Прелестны, как мечта…
Я знал его влюбленным нежно,
страстно, бешено, дерзко, скромно.
Гоголь
Дочь Мухтара бен-Амунны
Всех прелестнее девиц:
Очи девы – трепет лунный
В мраке спущенных ресниц,
Взгляды девы сладки чары,
Как прохлады свежей сень,
Нежат пышные шальвары
Стана девственного лень…
А чадры прозрачной тканью
Не закрыть ланит огня,
Как тумана колыханью
Не затмить сиянье дня…
Много мудрости имеет
Бахр-Ходжа, мулла младой;
Бай-Эддин смельчак посмеет
Вызвать всех на смертный бой.
Бахр-Ходжа принес к Мухтару,
Как калым за дочь, Коран;
Бай-Эддин – пистолей пару
И дамасский ятаган.
Только нищий не к Мухтару
Снес калым свой, Ибрагим:
Под тенистую чинару
Снес он слезы – свой калым.
Но четвертый всех сильнее,
Ростовщик Рахматулла;
Стали все грозы темнее –
Нищий, батырь и мулла.
С первым проблеском рассвета,
От безумия дрожа,
Прыгнул в пропасть с минарета
Томный, страстный Бахр-Ходжа.
С первым проблеском рассвета,
На коне, в степи, один,
Был сражен из пистолета
В свалке батырь Бай-Эддин.
И по пыли, на рассвете,
Ибрагим шел, полный грез…
Он у каждой пел мечети
И ослеп от вечных слез.
На башне принцесса стояла,
Глядела на даль-синеву;
К ней рыцарь, не сдернув забрала,
С дороги подъехал ко рву.
И ей говорит неизвестный:
«На всё для тебя я готов!»
«Я требую, рыцарь прелестный,
Сто отнятых в битве голов…»
Стояла принцесса на башне,
Глядела на луг под собой;
Со стадом звенящим по пашне
Пастух к ней идет молодой.
И ей говорит на свирели:
«Как ей я могу угодить?»
«Мне надо не позже недели
Свирель золотую добыть…»
Стояла на башне принцесса,
Глядела, как стлался туман;
Идет к ней из темного леса
Разбойник, лихой атаман.
Взглянул он, веревку кидает,
Взобрался по ней на карниз,
Без спросу принцессу ласкает
И с нею спускается вниз.
Целуется с ним, бесшабашным,
По чащам бежит она с ним
К пещерам разбойничьим страшным
И мшистым озерам лесным.
Им машет головкой былинка,
Им зелень густая поет…
Кто знает, куда их тропинка,
Лесная тропинка ведет…
Ганс Вальтер за раненой серной.
Как серна, по камням скакал
И в зыби тумана неверной
Он девушку вдруг увидал.
Она на обрыве белела,
Недвижна, легка и стройна…
Мелодию странную пела
Насмешливым тоном она.
Видали ли вы, как светили
Искринки средь серой золы?
Глаза этой девушки были
Как искорки – быстры и злы.
Вы слышали рокот нагорный
Смеющихся, звонких ручьев?
Такой же был говор задорный,
Серебряный звук ее слов.
Вы чуяли, как замирала
У раненой ласточки грудь?
Так песня ее угасала,
Скрываясь в туманную муть…
Ползли вы, мечтая напрасно,
Орлят из гнезда доставать?
Надменных красавиц опасно,
Как этих орлят, достигать…
Ганс Вальтер под гнетом сомненья,
Пока не ушла она, ждал
И после на мху без движенья
Он целые сутки лежал.
А вставши на самом рассвете,
Собаку свою застрелил,
Спустился в долину и Грете
Он сердце свое предложил.
Он с Гретой живет неразлучно,
Имеет прекрасных коров,
Жена его ласкова, тучна,
Он весел, спокоен, здоров…
Но редко, когда заиграет
В деревне бродячий скрипач
И в звуках и ветер летает,
И гаснет трепещущий плач,
Ганс Вальтер в них чует родное,
Себя ж безнадежно одним,
И кажется, что-то большое
Навеки потеряно им…
Mein dunkles Herze liebt dich,
Es liebt dich und es bricht,
Und bricht, und zuckt, und vetblutet,
Aber du siehst es nicht.
H. Heine
Дней моих впечатленья так бедны,
Но пред сном я беру две руки,
И они – и покорны, и бледны,
Так изящны, нежны и тонки…
Я их медленно, тихо целую,
Одну и другую…
Одну и другую…
Сердце, сердце тогда оживает
И безумен, и радостен я…
А она далеко и не знает,
Как целую я руки ея,
Как я каждую ночь их целую,
Одну и другую…
Одну и другую…
Был тревожным и пристальным взгляд,
И измученным нервным вниманьем…
Ты когда-нибудь видел закат,
Ты следил за его умираньем?
Ах, он знал, что искала она:
Блеска, славы, таланта и силы…
Ты читал, как принцесса одна
Трубадура ждала до могилы?
Он любил ее, но… он молчал,
А она не любила – молчала.
Ты когда-нибудь ночью рыдал
Безнадежно, угрюмо, устало?
Он, злобный, вниз сползал
С безжизненных высот.
Он Бога там искал,
И там был Бог и лед.
Внизу, в селе убогом,
Не будет злой своим…
Но разве можно жить с Богом?
О, нет! Лучше быть злым.
Она устало шла
Наверх, в объятья льда.
От грубости и зла
Она бежит… Куда?
Средь льдов – покой, как в гробе,
Там некого любить…
Но разве можно жить в злобе?
О, нет! Лучше не жить.
И встретились они
И робко обнялись…
Бежали дни и дни,
Глядели двое в высь,
Где синею эмалью
Застыла глубина…
Ведь можно жить и печалью,
Если она нежна?..
Перерезали черные ели
Неподвижный, огромный закат.
Оттенить его яркость хотели
Вековечные, черные ели.
Длинный ряд…
Мхом заросший, угрюмый, горбатый,
Тяжкий камень средь сосен лежал,
И горел при сияньи заката
Тяжкий камень, угрюмый, горбатый,
Как коралл.
А у камня сидел, опечален,
С отуманенным, жалким лицом,
Гном, приползший из ближних прогалин;
Он у камня сидел, опечален,
Бедный гном.
«Умерла моя светлая фея, –
Гном шептал, – а она здесь жила»…
Гном шептал, на закате алея:
«Умерла моя светлая фея,
Умерла»…
Он ей лгал. Он смеялся, играл,
Чтоб улыбку ее увидать.
Он любил ее? Да. Но и лгал,
Чтоб не дать ей себя разгадать.
И улыбкой своей утомлен,
Он ушел в беспросветный туман…
То обман был, конечно, но он
Был безумно-бесцельный обман.
Я влюбился в глаза незнакомки,
В задремавшие в глуби их сны…
Мне казалось, глаза были громки,
Сны, бездонно, как омут, темны.
Мы летели вдвоем на площадке,
Жуткой ночью, по рельсам стальным,
И глаза, и прелестны, и гадки,
Ворожили над сердцем моим.
Сквозь мельканья снежинок, в тьме ночи,
Покорял меня отблеск в глазах…
Помню я, что такие же очи
Я на старых видал образах.
В них дремали глубокие чары;
Это – смерть, угадал я чутьем.
Эта женщина скрылась, кошмары
Мне оставив надолго потом…
Я головку нашел у скульптора,
Позабытую где-то в углу…
Завалялась средь старого сора
Та головка давно на полу.
Неокончены, начаты еле,
Чуть набросаны были черты,
Но глаза уже будто глядели,
Как в тумане, сквозь дымку мечты …
Глина ссохлась, и шрамами злыми
Змейки трещин упрямо прошли
На лице, будто свыкшемся с ними,
Ничего уж не ждавшем в пыли.
Мелко сыпалась глина сухая,
Так безжалостно, даже куски,
Равнодушно, мертво, не меняя
Выраженья спокойной тоски.
Да, головка едва выделялась,
Но прелестной, прелестной была…
Чуть родившись, она замечталась,
Статуэтка, и так умерла.
Я унес ее. Очи немые
Украшали жилище мое,
На закате носил ей цветы я,
Целовал я тихонько ее.
Я тогда был и робок, и молод,
Но тогда уже был я одним,
И мне нравился губ ее холод,
Было сладко, что я нелюбим.
Как любил я ее нерасцветшей,
Не желавшей ни мыслить, ни жить,
Не заплакавшей, молча ушедшей,
Пожимая плечом, может быть…
Я был полн величайших вопросов
И на все в ней ответ был найден.
Безбородый, печальный философ,
Как задумчиво я был влюблен…
Мансарда темная, окно, ряд книжных полок,
Далекая, томящая звезда.
За грудою письмен морщинистый астролог.
Прелестная, седая борода.
Дочь сзади подошла и положила руки.
Он не слыхал шагов: ковры украли звуки.
Она оставила наскучившие пяльцы,
Пришла прозрачные купать в сединах пальцы.
Он встал, открыл окно; и отдался прохладе.
С его душой лучом сплелась звезда.
Он тихо прошептал: «Здесь миллиарды стадий.
Молчание… И сзади темнота.
Они стоят вдвоем пред пологом блестящим.
Прижалась девушка, стал взор ее молящим…
– «Ты до сих пор еще боишься этой дали?» –
– «Но ведь и ты, отец…» И оба замолчали.
В минуты прелестных бессилий
Мне грезится лес шелестящий,
И пруд заколдованных лилий,
И капища мрамор блестящий.
И я, в ожиданье и муке,
При мучащем ночь полнолунье,
Иду по тропинке, дав руки
Волнующей, бледной колдунье.
Куда мы идем – я не знаю,
Но травы как будто бы знают;
Я розы рукой раздвигаю,
Чуть трону – они умирают.
И месяц, заливший просторы,
Рассыпанный бликами в чаще,
И лилии, и мандрагоры, –
Все в полночи знают молчащей.
Колдуньины руки лаская,
Шепчу я, что это тревожит;
Она поглядит, умоляя,
И палец к губам мне приложит.
Вот гулкие своды пещеры…
Там будут во тьме подземелья
Кораллы, ручные пантеры
И пьяные крики веселья!
Скорей! Я хочу, чтоб случайно,
Болезненно было ночное!
Сегодня – и трепет, и тайна,
Смерть завтра – и значит другое…
Тишина. Воды Ганга заснули спокойно;
Пышен лес и лазурно-ясна
Даль хребтов; небо сине и знойно…
Тишина…
Дышит воздух истомою лени,
И не слышно в лесу голосов,
И застыли задумчиво тени
Двух слонов.
Красный тигр, полосатый, огромный,
Сладко нежится, вставши от сна,
И глаза переливны и томны,
Как волна…
И коварно, и мягко, с опаской,
Раздвигает узоры ветвей…
И глядят с непонятною лаской
Очи змей.
Белизною сверкают чертоги,
Мощных пагод торжественный ряд,
И факиры, недвижны и строги,
Тайны зрят.
Она опять придет. Сегодня ночью. Знаю…
Измучусь вновь в ее объятьях я.
Конечно, это бред, но я… я жду, мечтаю…
Она нема, любовница моя…
Когда она пришла? Давно. Пришла когда-то.
Откуда, как?.. Кто знает, кто поймет…
Одета, как и все, так просто, небогато,
Бледна, скромна, пока не подойдет.
И так тиха, как тень. Но поцелуи грубы,
А взор ее и страшен, и могуч…
Сейчас наклонится… сейчас вопьется в губы…
О, подожди! Не мучь меня, не мучь!
В эпоху тьмы, в начале мирозданья,
Когда земля еще была в лесах густых
И ящеры кишели в них,
И мамонты, и грифы, и созданья
Едва рождавшейся, испуганной мечты
Полулюдской, кочующей орды –
Сквозь ветви пальм, недвижно, вечерами,
Следили родичи лесных, крикливых стад,
Как яркий погасал закат
И облака ложились полосами.
И с первобытною, наивною тоской
Казалось им, навек гас свет дневной.
В глубинах чувств неся седые тайны,
Мы сохранили этот ночи детский страх
И скорбь о гибнущих лучах…
По вечерам, один, и у лесной окрайны,
Как дикий предок мой, могу я лишь рыдать,
Бессильный грусть словами передать.
Жил нежный и милый ребенок,
Он лет десяти был всего.
Он хрупок был, строен и тонок,
И голос звенел у него.
Он раз простоял удивленным,
На Господа глядя чертог,
Как днем он стал сине-бездонным,
Как ночью Бог звезды зажег.
Не правда ли, небо похоже
На тонкий, прозрачный фарфор?
А ночью печальней и строже
Глядит его темный простор…
Ах, мальчик доверчивым взором
Украл бесконечную твердь:
Лицо его стало фарфором
Прозрачным, но бледным, как смерть,
И, полные страстной печали,
Печали познанья Творца,
Как черные звезды, сияли
Глаза на фарфоре лица.
Послушай, послушай, есть нежность,
Рожденная в самых глубинах,
Мгновенье, в котором безбрежность
Забылась в мечтах голубиных.
Приблизимся тихо устами,
Пусть будут испуганы очи…
Послушай, мы в сказочном храме
Прелестного Дьявола ночи?
Я думал о знойной печали
В священной крови человека,
Ведомого на теокали
Для Кветцалекотля ацтека.
Бьют в бубны жрецы ему звонко,
Он жизнь свою Богу подарит…
Какая в нем нежность ребенка,
Какая печаль его старит!
Пред смертью мы ищем, мы плачем,
Мы вечно в оковах железных,
И роскошь безумия прячем
В себе, в неизведанных безднах.
Заглянем! Мы в сне мирозданья,
Прислушайся к времени стуку…
Послушай – мы Божье дыханье,
Мы – миг, обреченный на муку!
Ты чуешь, нам странно, мы стали
Нервнее, и чутче, и зорче…
Ужели не все открывали
И шепот, и блески, и корчи?
Возьми же меня и замучай
Порывом затихшим, отчайным…
Ты видишь, сказать нет созвучий,
Здесь надо понять нашим тайным.
Над сталью вод угрюм и мрачен
Средь томных пальм ряд скал,
А воздух тяжек и прозрачен –
Расплавленный металл.
Нагой, с лохматой бородою,
Уродлив, гибок, тощ,
Согнулся веда над водою
И внемлет шуму рощ.
И будто всё виденья бреда –
Зной, пальмы, мрачность глыб…
И околдовывает веда
Растения и рыб.
Голубые, разомлелые,
Плавно-сменные цвета,
Чайки стройные и белые,
Камня знойная плита…
Словно бронзовые, голые,
Славной брызжущей толпой,
С криком мальчики веселые
Ловят крабов под скалой.
Веет прелесть обыденности
Этой жизни, наших роз…
Хочешь женщин и влюбленности,
Смеха, шепота и слез…
Бесконечное, свинцовое
Море плещет о пески,
Небо серое, суровое,
Глыбы плоские и мхи.
Дует ветер. Бьет ритмически
Море, море… Ах, оно
Будто смотрит: иронически,
Беспощадно и умно.
Подарить хочу я бьющимся
Волнам всю мою печаль,
Плыть холодным и смеющимся,
Одиноким трупом вдаль,
Прибиваться по песчаникам
К ровношумным соснам рощ,
Разъяснять безмолвно странникам
Море, вечность, смерть и мощь…
Памяти добровольно ушедшего
Вениамина Ризеля
Какого же Бога почтим мы всесожжением?
Риг-Веда. Гимн 21
Там, в прошлом, там, в дали,
Теряются года.
Милльярды лет прошли
С тех пор, как та звезда,
Где мы живем, живет.
Бежит за годом год.
Мой взор туда глядит…
Сестра, гляди и ты!
На гнейс и на гранит
Ложилися пласты,
Земли рождался гнет.
Бежит за годом год.
Как вещий сонм страниц,
Нам ряд гласит пластов
Про прошлых рыб и птиц,
Про мощь материков,
Ушедших в глуби вод.
Бежит за годом год.
Там, в черных небесах,
Огни горят светло;
Но будит в сердце страх
Их даль и их число
И вечно-мерный ход.
Бежит за годом год.
Мой взор туда глядит…
Сестра, гляди и ты!
И там ведь жизнь кипит,
Но дух моей мечты
Ту жизнь не познает.
Бежит за годом год.
И что-нибудь сейчас
Там страстно, может быть,
Не ведая про нас,
Бессилие раскрыть
Загадку звезд клянет.
Бежит за годом год.
Там, в будущем, во мгле,
Скрыт ряд глухих угроз
О том, как на земле
Погубит льдов мороз
Наш шумный хоровод.
Бежит за годом год.
Мой взор туда глядит…
Сестра, гляди и ты!
Беззвучен страшный вид
Последней красоты
И гордый сон высот.
Бежит за годом год.
Но Тою же Рукой
Ненужные года
Сменяются чредой,
И шар наш, как всегда,
Свершает свой полет.
Бежит за годом год.
И между трех пространств –
Назад, вперед и в ввысь,
Средь временных убранств,
Ты – смертный! И, вглядись,
Там смерть, ты видишь, ждет?
Бежит за годом год.
Ave, Caesar imperator, morituri te salutant.
Приветствие гладиаторов императору
Мой Бог – великий Бог. Смиренный и убогий.
Вы ларов создали; молитесь им и верьте.
Но мой бесстрастный Бог, Он – император строгий,
Которому необходимы смерти.
Создавший жизнь всего в безбрежности бездонной
Не мог не сознавать: Он дал нам чашу яда,
Но отданный на смерть, к труду приговоренный,
Я не ропщу, я мыслю: это надо.
Мой разум говорит: всё цепью неизменной
Ведет к Его добру, величью и гордыне,
И я люблю мой яд, гармонию вселенной,
Закон миров, непознанный доныне.
Израненный в бою, безумный гладиатор,
Я пред Тобой, о Бог, склонил свои колени.
«Heu! Moriturus sum, sed ave, imperator,
Saluto te!» – кричу я на арене.
De sideribus atque eorum motu,
de rerum natura, de deorum immortalium vi ac potestate,
de mundi pulchritudine…
Caesar
Когда от суеты, от лжи и наслаждений
Ушел я, ибо там я плакал и страдал,
То в тишине, один, я, после заблуждений,
Нашел, в чем истина. И это написал.
Пусть это тот прочтет, чья жизнь была богата
Страданием, грехом, проклятием судьбе:
Мой брат, себе найти отрадно в мире брата,
Хотя бы он и был неведомым тебе.
Придите же ко мне! Я отдал ключ вам к дверце,
Ведущей в храм души, где мысль – мой иерей,
И вот уже полно торжественное сердце
Толпой незримых мне, но дорогих друзей.
День настанет, и Космос великий
Привлечет твои взоры к судьбе,
Темный предок, безумный и дикий,
Полный страха, проснется в тебе.
Ты увидишь – всё странно, всё ново –
Всё прошедшее чуждо, как сон,
Ты увидишь себя, как другого,
В беспредельности звезд и времен.
И тогда ты один зарыдаешь,
Разобьешь свой клинок и фиал –
Нету слов для того, что ты знаешь,
Нету друга, который бы внял.
О, жестокие когти сомненья,
О, печаль видеть землю с небес,
Всё, как вечный поток превращенья
Иероглифы Божьих чудес,
И в отчайньи звать духов, которых
Нету сил у нас снова заклясть,
Сонмы ангелов с карой во взорах,
Толпы демонов, будящих страсть.
Неизвестный мой друг, ты устанешь
И откинешь искания ложь:
Если был ты правдивым – ты встанешь,
Если грешником был ты – умрешь.
Когда пройдут века
И человек поймет,
Как тайна велика
И странен жизни ход,
Тогда, задумчив, строг,
Глубоко мысль тая,
Потомок скажет — Бог,
А после скажет – я.
С ученым я, о Боге споря,
Сказал: Религия вечна,
Как горе, неба глубина
И смерть сынов небес и горя.
Мы все, живущие на маленькой планете,
Пришли сюда на миг, мгновенье меньше века,
Чтоб плакать, делать зло, любить, желать, как дети..
О, как жалка, пуста, скорбна жизнь человека!
Я слышу птицы песнь и говорю: Я, бренный,
Я слышал в мире звук, и вот уж нету пенья.
Я вижу города и блеск их переменный,
Вот вещи, говорю, всего лишь поколенья.
И я гляжу в века и слышу звон столетий:
История бежит, кричащая и злая,
Лишь десять тысяч лет при бледном-бледном свете,
А дальше где-то в тьме бесследно исчезая.
Гранит старей других. И мох, его седины,
Я в умилении ласкаю осторожно.
Но много ли живут и эти исполины?
Всего милльярды лет… О, это так ничтожно!
Куда бы наших дум пытливая рапира
Ни проникала в глубь, наткнемся всюду мы
На связь всего со всем, на необъятность тьмы
И тайну Господа. И в этом прелесть мира.
Различно все тела природа мира строит:
Одно изменится в блистающий кристалл,
Но неоформленным останется коллоид.
В потоке душ людских я то же замечал.
Пришел ко мне мой друг и рек мне: «Между нами
Чудес ничьи нигде не видели глаза».
Я показал ему с улыбкою на пламя:
«Его изменчивость, мой друг, не чудеса?»
Когда мне говорят, что, уничтожив беды
Хозяйства нашего, найдем ответ, как жить,
Я думаю, смеясь, что гордый лавр победы
Они, конечно, в суп хотели б положить.
«Лишь то есть в голове, что раньше было чувством».
Философ Локк так высказал сужденье.
По клавишам души мир с нежным бьет искусством
И создает симфонию мышленья.
Конечно, лишь дикарь, считавший твердью небо,
А этот мир – имеющим конец,
До мысли мог дойти пред гордой ширью Феба,
Что атом есть и неделим. Глупец!
От атома я вижу бесконечность
Как внутрь его, так и вовне его;
Деление и умноженье в вечность
Должны идти всегда и от всего.
В людском уме, общественностью сжатом,
Нет зоркости. Но мир есть быстрый ветр
Несчетного. Я полагаю: атом –
Условный знак, такой же, как и метр.
Мы круглого нигде в природе не встречали
И аксиомы нам не в опыте даны.
Из остроумия мы круглым круг назвали:
Его диаметры повсюду неравны.
Не откажу себе я в маленькой улыбке:
Мне говорят, что круг казался кругом нам…
Так значит, засмеюсь, благодаря ошибке
Познали истину и меру мы вещам?
Мы, с Целым некогда слиянные в экстазе,
Храним, не чувствуя, законы естества,
Мысль математика – воспоминанье связи,
И слово «круглое» есть отблеск Божества.
Стою среди дерев и думаю о небе,
О том, что я – я есмь, о жизни в этом теле.
Пусть тело тягостно и родственно амебе,
Здесь всё подчинено неведомой мне цели.
Я нахожу теперь мечту о Всем прекрасной
И знаю, что могу сказать себе: исчезни!
Здесь тайна так сложна, что мнилась мне ужасной,
Когда впервые я себя увидел в бездне.
Мы – в лазоревой капле простора
Вековечных таинственных сил;
Им не надо молитв, ни укора,
Ни названий им нет, ни мерил.
И, сознав это, в странном испуге,
Мы лишь жить, только жить мы хотим;
Мы несемся в неведомом круге,
Мы спешим, мы спешим, мы спешим…
Мы спешим и жестоки, и немы:
Жизнь как миг, а за жизнью лишь тьма;
Смертный приговор слышали все мы,
И земля эта – наша тюрьма.
Недоступно нам гордое небо,
Ждем мы казни в норах, как кроты,
А до казни нам кинули хлеба,
Два аршина тюрьмы и мечты.
И, друг друга грызя, хочет каждый
Взять побольше, жить в ярком огне,
Распаленный и страхом, и жаждой,
Женщин требует!.. Девушку! Мне!
Тот живет среди женщин в дурмане,
Тот считает минуты свои,
Тот застыл в равнодушной нирване…
Всех страшней, кто в уюте семьи.
Всех страшней, кто старательно моет.
Чистит, любит свой угол тюрьмы…
Это – жизни. И смерть их покроет.
Ложь, и трусость, и злость. Это – мы.
И, не зная любви и возмездий,
Ритм бьют Космоса-Бога часы,
Создавая из жизни созвездий
Чары нам недоступной красы.
Трос мрачных предстали
Пред злым, седым колдуном.
Правды жизни искали
Пытливые долго втроем.
Путь один неизменный
Просили выяснить им.
«Я живу во вселенной», –
Ответил колдун троим.
Молвил старший: «Дорогу
Отныне я не ищу:
Сын вселенной , я Богу
Мгновения лет посвящу».
Молвил средний: «О, бренный!
Ты хочешь лишь созерцать?
Я живу во вселенной
И людям пойду помогать».
Молвил младший: «Довольно
Терзать слова бытия.
В шайке весело вольной!
Вы оба забыли про я»…
Над котлом,
В лесу глухом,
Над жаровней с ядом,
Звуки струн
Седой колдун,
С сумасшедшим взглядом,
Извлекал,
Бормотал,
Песню пел, хихикая:
«Мать-земля великая,
Небо бесконечное,
Время быстротечное!
Слушайте, убогие,
Люди, люди многие,
Вам дано по зову,
Каждому по сну,
Взяли вы по слову
Только одному.
Только сумасшедшему,
В глубь всего ушедшему –
Мука, страсть и честь
Все слова прочесть».
Жестокая Дьявола кара,
Адам у закрытых дверей,
Разбиты крылья Икара,
В цепях на скале Прометей…
О, саги! О, эхо народов!
Мы знаем паденье борцов:
Мы – скопища странных уродов
С терзанием полубогов…
Когда заснут величавые груды соборов
И улицы станут пустынны и гулки,
Заговорят осторожные лязги затворов
И будут, как щели, черны переулки,
И чуешь ты, молчаливо несется могильник,
Куда и зачем — ты не знаешь ответы, –
Взойдет луна, возгорится бледный светильник,
Лицо равнодушное мертвой планеты,
И странною улыбкою
Сигнал даст: начинать! –
Восстанет тучей зыбкою
Ночных видений рать.
Безумцев сновидения,
Бред тягостных забот,
Ночные вожделения
Сплетутся в хоровод.
Растрепанные бороды.
Оскаленные рты…
Ночные мысли города,
Нечистые мечты.
Их много, снов! Распаленные, с хрипом проклятий
Они покидают углы и палаты.
Смеясь, ползут из альковов, больничных кроватей,
Из тюрем, подвалов, из келей разврата.
Одни бледны и прозрачны – то сны одиноких,
Другие трепещут в огне лихорадки;
Ты видишь всё, что скрывается в норах глубоких
Умов, не солгавших лишь в снах и припадке.
Сны пляшут вереницами
Под мертвою луной
И братцами, сестрицами
Зовутся меж собой.
«Сестра! Кого, бессонного,
Ты хохот?» – «Я кучу!
Я от приговоренного
К повешенью лечу.
Сегодня в сумасшедшие
Он грезы погружен.
А ты?» – «Я – дни прошедшие!
Самоубийцы сон!»
Но всходит день, равнодушный, немой и безликий,
Ползет отвратительный, скаредный будень,
Всё тот же, тот… Просыпается город великий,
И снова путь смертных и скучен, и труден.
Но ночь придет, разгорятся вновь мысли и краски,
Польются желанья в блестящих виденьях – потоках…
Ведь правда? Да? Мы живем, лишь впиваяся в сказки
О славе, богатстве, о страстных пороках?
Внемлите бреду сонному,
Услышьте хрип больной,
Внемлите оскорбленному
Работою дневной!
О, дни его обидные,
О, пламенные сны!
Красавицы бесстыдные,
Ему, ему даны.
Веселому, прекрасному,
И счета нет деньгам!
Внемлите бреду страстному
И высохшим губам!
Мы – скальды огромных скоплений,
Друиды больших городов;
Затеряны в кельях строений,
Замучены мыслью веков,
С глазами, открытыми дико
На свой мир, живя полусном,
С душою, исполненной крика,
Со скованным злобою ртом,
Мы бродим повсюду – по грязи,
По храмам, по душам людей,
И тайные чувствуем связи
Событий, и душ, и вещей.
В трактирах зловещих предместий
Внимаем тревоге низов
И шепчем им лозунги мести
И лестью тревожим рабов;
А ночью больными устами
Мы славим немой небосвод,
Как нежная девушка в храме,
Тоскует душа и поет…
Подолгу, упорно, без слова,
Впиваем наркозы томов,
И мысль отмечает сурово
Законы бегущих годов.
Мы мыслим. Но мысли – опасность.
Мы знаем и ночью, и днем
Всю близость к безумью, всю страстность
О всем лишь своих аксиом.
Ах, видеть все бездны, все разом,
Всё знать, всё презреть и идти,
Живя то тоской, то экстазом –
Вот розы на нашем пути.
Над Невою сфинкс спокойный,
Над свинцовою Невой…
Люд вокруг бежит нестройной,
Говорящею толпой.
Криков, звуков многозвонность,
Лица тусклые глядят…
Но поставлен в обыденность
В небеса гранитный взгляд.
И над говором, в просторе
Серой облачности дня,
Реет мысль memento mori,
Тишь презрительно храня,
Вечность каменной улыбки,
Смех таинственных очей…
Быстры, суетны и зыбки
Тени множества людей.
Знаю, чует беспредельность
Мертвый сфинкс и видит он
Мира стройность, мира цельность
И во всем один закон.
Эти люди, эти крики
И важны и неважны,
И ничтожны и велики,
Но, должно быть, и нужны.
Камень сфинкс, уж переживший
И познанье, и печаль,
Всё постигший и застывший,
Как зловещая скрижаль,
Ты познал, безумно-смелый,
Всех миров концы поэм,
Все последние пределы,
Все последние зачем…
И, познав их, нам не роздал,
В камне сжал их, ты – немой…
Но тебя ведь тоже создал
Homo sapiens! Ты – мой!
Люди, люди, прочь сомненье!
Кинем смеху жутких глаз,
Что он наше сам творенье,
Наши когти ранят нас!
Я был в храме. Сквозь окна на плиты
Падал в сумрак багряный закат.
Я был маленький, странный, разбитый,
Я один был средь Божьих громад.
Я боялся их грозных, их – рядом…
Строгость линий, торжественность стен.
Разве всё не смеялось над стадом,
Не встающим с усталых колен?
Камни жили, да, жили! Холодны,
Беспристрастны средь добрых и злых,
В высоте они были свободны,
Но желанья оставили их.
Я угадывал в вечном молчаньи
Этих четко размеренных стен
Страшно-близкое к Богу сознанье,
Без движенья, борьбы, перемен…
И я чуял усмешку презренья
Даже в плитах, истертых толпой,
Надо мной с моей ношей сомненья,
Вечно-мыслящей, нищей душой.
Полумрак… И, как когти, впилися
Эти взгляды хохочущих плит,
Эти линии сводчатой выси,
Этот скептик жестокий – гранит!
И они затолпилися густо,
Всё тесней, вкруг меня, надо мной!
Ах в душе моей страшно и пусто,
Как под сводами церкви пустой…
Не оторваться… Мучительно.
Чую, прильнувши к нему,
Что-то, что страшно значительно,
Миг еще, миг и пойму.
Эта улыбка застывшая
Так величаво скорбна…
Всё, усмехаясь, простившая,
Невыразимо-одна…
Мысли печального демона,
Мысли на воске лица.
Что это? Смерть? Но зачем она?
Не разгадать мертвеца…
Полно, мечтанья досужие!
Полно ль? Я буду таким…
Нет, никогда!.. Но умру же я?..
Бог?.. И молиться пред ним?..
Бог? Но и мысли молящейся
Знать ничего не дано…
Полосы пыли кружащейся
Падают косо в окно,
Клубы лазурного ладана
Тихо плывут в вышину…
Может быть, всё уж разгадано,
Всё уж понятно ему…
Мир стал переменчивым, новым
Пред странной моею душой –
Могу я магическим словом
Один мир менять на другой.
Скажу я – расстанься с сознаньем,
Оно тебе лжет, как и те,
Что хитрым своим воспитаньем
Доверили ум твой мечте.
Мечты над тобою нависли,
Ты жалко обманут людьми…
Всё сам созерцай и не мысли,
По-новому всё восприми.
И в городе, с детства знакомом,
Вдруг вырастут мрачно дома,
Шум улиц покажется громом,
Нависнет зловещая тьма,
Как будто под сводами склепа
Я вижу мельканье толпы,
И люди зашепчут нелепо,
Безумны, лукавы, слепы…
Как много их, разных, как много,
И как они все не нужны…
Всё в кинематографе Бога,
И всё марьонетки, всё сны…
И лгут все и с видом беспечным
Молчат все про вечную ночь,
И словит мой слух перед Вечным
Смех Дьявола… Прочь же! О, прочь!..
Пора бежать от роскоши страданья,
Пора уйти к улыбкам и цветам…
Зачем я в ужасе слепого мирозданья,
Зачем я чувствую одно лишь то, что там!
Уйти, уйти… Чтоб быть простым, негордым,
Чтоб не понять, а прежде полюбить,
Идти, смеясь, по этим близким, твердым,
Земным путям и славить их и жить…
О, дайте руку мне! Скорее, вы, земные!
Я – заколдованный в мистическом кругу…
Я видеть так хочу, как видят все другие,
Но не могу… Уже я не могу…
Пред всею жизнью я, недвижимый и слабый,
Как будто нахожу свой новый в мире путь –
Я в старости дойду до этого масштаба
Еще раз, а пока… Возьму… ну, что-нибудь.
J’accuse
Золя
Это странный муравейник –
Хаос улиц и домов,
Это вереск и репейник –
Эти заросли лесов.
Муравьи там суетятся,
Тащут разный нужный хлам;
Сообща и управляться,
И работать нужно там.
Строят толпами густыми
Муравейники свои
И дорожки между ними…
Муравьи как муравьи.
Все, растя родную кучу,
Хвалят честность, долг и труд…
Туча родится и тучу
Быстро в ямы волокут.
Рок начертан, приготовлен,
Каждый отдан ремеслу,
Дрессирован, присноровлен,
Каждый втайне склонен к злу.
В каждом в миг, в одно мгновенье
Видишь, в чем он заключен,
Видишь круг его мышленья,
Знаешь всё, что скажет он…
Идеалы и устои,
Закоптелые слова…
Есть присяжные герои,
Мудрецы есть… Ха-ха-ха!
Жизнь по правилам готовым,
Власть привычки, будней нить…
Стать никто не в силах новым,
Круг свой замкнутый разбить.
Муравьи-рабы мечтают,
Копошатся, как рабы,
И от века угнетают
Их несчастия судьбы.
Муравьи-жрецы пророчат,
Говорят, вершают суд,
Господа оружье точат,
Плети тщательно плетут.
Вечны эти три породы:
Вождь, шаман и раб-Дикарь,
Рыцарь, поп, рабы-народы…
И теперь, что было встарь.
Годы, годы, дни и ночи…
Всё по-старому стоит:
Так же трудится рабочий,
Так же собственник следит.
В схемах роется келейник
С сединою в бороде…
Муравейник, муравейник,
Муравейник на звезде…
Нет, я не раб, хоть связан вами;
Я не прощаю вам обид.
Пусть сила скована цепями,
Мне мысль ее освободит.
Я берегу обиды жадно
В подвалах сердца моего,
Считаю молча и злорадно
Проценты с золота всего.
И, выходя из жизни круга
На смерти страшную межу,
Сведу я брата или друга
В подвалы сердца и скажу:
Ты видишь? Вот мое богатство.
Ты мой наследник, мой двойник.
Возьми же всё во имя братства,
Взыщи за всё, как ростовщик.
Истина – странница, странница бедная…
Бродит она по сердцам,
Робкая, нежная, светлая, бледная,
Чуткая к вашим слезам.
В сердце стучится: «Вы звали страданием
Должное каждого дня,
Что же вам стоит хоть раз со вниманием
Выслушать, люди, меня?
Люди, вы слушали песни шарманщика,
Книгам даете года,
Вы за цветистые речи обманщика
Деньги дадите всегда,
Я же, я – рядом, я жду с замиранием,
Жду я пред сердцем у вас…
Что же вам стоит меня со вниманием
Выслушать, люди, хоть раз?
Жизнь коротка, а пути вы не знаете,
Слушайте ж сердце свое»…
Ах, в вашем сердце собак вы спускаете,
Ваших собак на нее!
Взяли на улице злобно булыжники,
Чтобы ее забросать,
Учат вас хитрые, лживые книжники,
Как ей в лицо попадать…
Посв. Валентину Лозинскому
Весь день один, угрюмо-равнодушный,
Я в зимнем сумраке, не двигаясь, лежал.
Без дум, без сил, тяжелый и бездушный,
Я всеми нервами, всем существом молчал.
В моей душе погасли жизни звуки,
И тяжесть пустоты царит в моем мозгу…
Я всё лежу, без страха и без муки,
И будто бы ищу сбежавшую тоску.
Ее огонь меня бы жег и мучил,
Я плакал, плакал бы и я бы проклинал…
Но бури нет, хотя нависли тучи…
И безучастно я не думал и лежал.
Так пагода стоит, толпою позабыта;
Угрюмо оперлась о спящий ряд колонн,
И пылью алтари священные покрыты,
И паутины сеть висит со всех сторон…
И дряхло, и темно, и мертвенно-прохладно,
И звонко в высоте у сводов звуки мрут,
И идолы кругом, уродливы, громадны,
Стоят, глядят, молчат… Они чего-то ждут…
Aetas, quae vindice nullo
Sponte sua, sine lege, fidem rectumque colebat.
O. Nason
Мне царство грезилось великой тишины,
Последние века задумчивых людей.
Спокойны были все, и нежны, и умны,
Во имя вечных солнечных лучей.
Там жизнь труда – борьбы мечтательным годам
Не говорила нет с насмешливостью злой,
Обсерватория, библиотека, храм
Там береглись молитвенной толпой.
Среди тенистых рощ встречал седой мудрец
С спокойной радостью, как тихий, долгий сон,
Земного бытия торжественный конец,
Предвечного таинственный закон.
Все перестали лгать, никто не оскорблял
Короткого в веках мгновенья своего,
И каждый каждого глубоко уважал,
Как знавшее о Боге существо.
И их любовь была – испуг случайных встреч,
И благодарное, грустящее прости
За взгляд взволнованный, прерывистую речь,
За новый миг, украденный в пути.
Мне царство грезилось великой тишины,
Задумчивых племен средь храмов и полей…
О, неужели злость и глупость там нужны
И люди не поймут других людей?
Мир ваш. Он отдан простакам,
Которым чужд восторг и храм
И мысль которых мыслью сжата.
Но мы напоминаем вам:
Жизнь – свята.
О вы, подобные червям,
Вы преданы пустым делам,
Пустым и низменным усладам.
Но мы напоминаем вам:
Смерть – рядом.
Из сердца вырванным словам
Смеетесь вы… Вы чужды нам,
И все вы нападете разом.
Но мы напоминаем вам:
Мы – разум.
Посв. Михаилу Мухину
Среди воспетых персонажей
Средневековья, средь пажей,
Жидов, бродяг, принцесс и стражей,
И трубадуров, и царей,
Лишь шут, веселый и проворный,
Мне полюбился глубоко…
Любимец мой лишь шут придворный
За бубенцы, за горб его.
Пред разукрашенной палатой,
Средь пышных рыцарей двора,
Как понимает шут горбатый,
Где глупость, злость, где мишура…
Судьба дала ему прозренье
С большим, страдальческим горбом,
Он видит зло и преступленье,
Всё то, что скрыто под добром.
Я так люблю его остроты
На чванство знати на пиру,
Презренья сдержанного ноты
И слов запутанных игру,
Но шут молчащий, шут не едкий,
С больным, задумчивым лицом,
Шут, собирающий объедки
В пустынном зале под столом,
Вслед даме, гордой и богатой,
Глядящий где-то в уголке,
Ты ближе мне, бедняк горбатый,
Мудрец в дурацком колпаке.
Есть безмолвные, робко бредущие
Без желаний по жизненной мгле,
Неживые, но всё еще ждущие,
Неземные, но здесь, на земле.
Я их знаю по их неуверенным,
По измученным, лживым глазам,
И по лицам, то странно-растерянным,
То застывшим, то отданным снам,
И по голосу четкому, ровному,
По скучающей мысли над всем,
По покорности мертвой условному,
По глухому вопросу «зачем»…
Что ты плачешь, мой друг, как ребенок?
Всё забудь, что ты можешь забыть,
Руль направь по теченью спросонок
И плыви, и плыви… чтобы плыть…
Не тверди, что не дремлет сознанье,
Что томит тебя сытости рай,
И святым покрывалом страданья
Примиренной души не скрывай.
Молодым ядовитым упреком
Правды, правды в себе не буди,
В поединке с хохочущим роком
Не подставь беззаветной груди…
Всё пройдет, этой смелости ласки,
Горделивой свободы обман,
Потускнеют манящие краски
И сольются в далекий туман.
Снова будешь доволен судьбою,
Снова будешь смеяться, любить,
Снова мелочь иголкою злою
Будет сердце пустое язвить…
Посв. Н. Карамышеву
В сердце, не знавшем отрады,
Камень тяжелый лежал.
В каменном сердце громады
Жил человек и молчал.
Мир был ему непостижным,
Он, словно камень, был нем…
Ах, если б сердце недвижным,
Каменным было совсем!
Однотонным напевом поет иерей;
Восковое лицо средь подушек;
В светотенях мигающих, тонких свечей
Много сморщенных, желтых старушек.
Безресничные веки и впившийся взгляд;
Остроносые; губы, как нитки.
Все достойны и чинны. И зорко глядят,
Чтоб свечой не закапать накидки.
Наклоняясь и тихо, беззубо шепча,
Говорят они – скоро ль зароют,
Почему новый поп, сколько стоит парча,
Сколько место на кладбище стоит.
Подойдет приложиться – строга, как сова,
А глаза любопытные видишь,
И, как будто в слезах, раздаются слова:
«Ты земля есть и в землю отыдешь»…
Где вы дворяне протеста,
Рыцари ордена злости?
Где ваша шпага-невеста,
Где же врагов ваших кости?
Где языков ваших жало?
Кто из вас бурю пророчит?
«Спесь я со всех посбивало!» –
Весело Время грохочет.
Люди изящны и гибки,
Лентою вьется толпа…
Белые платья, улыбки
И грациозные па.
Пары прелестные томно
Вальс закачал и унес;
Очи то смелы, то скромны,
Змеи тяжелые кос…
Плавные, нежные льются
Звуки, как светлые сны;
Тонкие талии гнутся,
Хитро-послушны, нежны…
О, как запястья сверкают,
Сколько опущенных век!
Много они обещают
Диких, мучительных нег…
Все разбрелися по парам,
Вальс понемногу затих…
Дышат истомой и жаром
Множество тел молодых.
Блещут мужские остроты,
Блещут у дам веера,
Будит тревожное что-то
Слов и улыбок игра…
Грянул вдруг грохот… Отлично!
Это мазурка идет.
Дерзостно, молодо, зычно
Вынеслась пара вперед.
Веселы нервные скрипки,
Топот и шпоры гремят,
Белые платья, улыбки,
Так и летят, и летят…
Всё так блестяще-богато,
Ярко сверкает весь зал…
Кажется мне, я куда-то
В замок волшебный попал…
Только… Не знаю… Мой разум
Что-то мне шепчет сквозь шум…
Этим веселым проказам
Будто не верит мой ум.
Шепчет — лишь фея устанет,
Стоит к подъезду пойти,
Фея с извозчиком станет
Долго торговлю вести,
Будет, сердита, как вьюга,
Ждать, пока встанет швейцар,
Сонная будет прислуга
Злиться на прихоти бар;
Ленты, улыбки, брильянты,
Злость этих милых острот,
Белые платья и банты
В будничный спрячут комод…
Что за глаза, что за шея!
Подлинно фея прошла…
Но… мне не верится, фея,
Будто ты лишь весела…
Платья обдуманы, шиты
Долго, тревожно и зло,
Эти остроты – избиты,
Эти брильянты – стекло.
Эта дурнушка немая,
Эти фаты, эти па…
Алчная, мелкая, злая,
Жалкая эта толпа.
Воют охрипшие скрипки,
Матери тупо молчат,
Белые платья, улыбки,
Так и летят, и летят…
Светит полная луна,
Прутья окон четки,
Ночь ясна и холодна,
Я прильнул к решетке.
Я открыл окно тюрьмы,
Сердце бьется-бьется,
С свежим воздухом из тьмы
Благовест несется.
Ах, он боль застывших снов
В сердце снова плавит –
Ночью связь и смысл миров
Наш мир звоном славит.
Ночью раб земных борозд,
Смертный и отчайный,
Славит трогательность звезд,
Плачет перед Тайной.
Бог, Ты слышишь этот звон?
Я припал к решетке.
Вижу – Вега, Орион…
Бог, мы мудры, кротки!
Я застыл, я не могу
Выразить волнений…
Черно, мертво на снегу
Вырезаны тени,
Окна смотрят под луной
Неподвижно строго,
Ходит черный часовой,
Звезд так много-много…
Воздух холоден и чист…
Оглянулся – старый
Бредит вор-рецидивист,
Лег пластом на нары.
Весь в морщинах бритый лоб,
Грубый облик вора…
Нашу камеру на гроб
Он обменит скоро.
Рядом с ним цыган лежит,
Черный, волосатый…
Лязг кандальный говорит,
Серые халаты…
Я прильнул к окну – щемят
Звоны и просторы,
Оглянулся – бредят, спят
Все убийцы, воры,
Где-то слышатся из тьмы
Хриплые проклятья…
Нет, я с ними! Я с людьми!
Я люблю вас, братья!
Как тяжело… Как жжет меня сознанье,
Что робок я, я – маленький червяк…
Что все дела, все мысли, все страданья –
Легки, малы и что их много так.
Как грустно мне, что будет время – снова
Проснутся песнь, ненужный, пошлый смех,
И старый спор, и блуд веселый слова,
И крик, и шум, и мелкий страх и грех.
Да, буду я с детьми пустыми мира
Смеяться, петь и им рукоплескать…
Нет, больше!.. Я… я им в разгаре пира
Сам о себе начну повествовать…
Я расскажу бесстыдно про паденья,
Я надсмеюсь над молодой тоской,
Шутя, отдам и эти им мгновенья,
Водящие сейчас моей рукой.
И буду я участием грязниться,
Участьем их! Зачем я бережу
Себя один? О, если бы забыться
Иль умереть… Да, да, я расскажу…
Как в математике, так и в социологии,
мы можем взять среднюю величину…
Масса именно и состоит из средних людей…
Кетлэ
Бывали великие годы,
Когда потрясались устои
И думали массы народа,
Рождались пророки, герои,
И мысль их, растя неустанно,
До шири небес доходила.
И мука, и вера, и сила
В них вопль вырывали: «осанна!»
Работой забитые мысли
О жизни, о правде, о Боге
Вдруг властно вставали и висли
Над странами тучей тревоги.
И копья ковались в деревне,
И страшные песни певались…
Все страсти людей подымались
И горе, и тяжко и древне…
И главное было, что сразу
Вдруг многие знали другое,
Смысл мира, невидимый глазу,
Могучее и неземное.
Но мысли, впервые свободны,
Лишь смутно касалися Тайны:
Усилия были отчайны,
Но были темны и бесплодны.
Надежды уйти от стенанья,
От юдоли, лжи и печали,
Рождали лишь кровь и мечтанья
И дикие споры рождали.
И властной рукой середина
В пределы смыкала восторги:
Под смех мещанина на торге
Всё вновь побеждала рутина.
В моей душе, и сумрачной, и ждущей,
Всходило солнце раз, когда-то был рассвет,
Листва мечты, весенней и цветущей,
Затрепетала вся его лучам в ответ,
И я, сквозь тьму долин и тающий туман,
Уж видел острова, лазурный океан…
В моей душе, исполненной сомненья,
Неумолимо гас загадочный закат.
Я молча ждал последние мгновенья
И вечной ночи я мучительно был рад.
Последний луч, как меч, взметнулся и пропал,
И с криком рвущимся Avaykn я упал.
Но кто ж мой склеп в душе недвижно-черной
Теперь вдруг превратил в ликующий чертог,
Поставил яств и в суете позорной
Кто эти жалкие фонарики зажег?
Зачем, хихикая, какой-то низкий гном
Распоряжается в святилище моем?
Какая чернь среди гробов толпится,
Вокруг фонариков и пляшет и поет?
Ведь солнца нет! Кто ж, всё забыв, мириться
Мне с огоньком советы подает?
О нет, смеетесь вы! Я не приму ваш дар…
Гасите же огни иль я зажгу пожар!
Цветы в саду взрастаю я
И не срываю – мне их жалко.
Белеет лилия моя,
Как непорочная весталка,
Трепещет роза, страсть тая,
И Гретхен, милая фиалка…
Я вижу символы в растеньи,
Зову цветы по именам,
В их солнца нежном вожделеньи,
В их переменчивом цветеньи
Ищу сравнений к тем годам,
Что не вернутся больше к нам.
Но есть цветы, что я срываю;
Срываю раньше, чем они
Увидят красочные дни;
Бутоны рву и раздеваю
И листья тонко расправляю –
То маки. Маки, как огни…
Я не ращу их; зорко око
Завидит всюду те цветы.
Растить их было бы жестоко:
О, приглядись, увидишь ты –
Они ярки красой порока,
Они прекрасны и пусты.
Пусть гибнут маки, гибнут рано.
Недобры маки: средь бурьяна
Они растут, где пыль и сор,
И стройность тонкого их стана
И лихорадочный убор
Других цветов волнуют взор.
И если мак, еще не живший,
Насильно листья распустивший,
Так молод, болен, ярок, смят,
Впивает свет и смерти яд,
Я, молодой и не любивший,
Я рад.
Два лица у всех нас в мире,
Все, как Янус, мы живем;
Мы в толпе, в труде, на пире,
Знаем всё, всё нипочем.
А одни – двуликий Янус
Виден обликом другим:
Ignoramus! Ignoramus! –
Мы тогда себе твердим.
Как Фауст, когда-то здесь я, веривший в познанье,
И философию, и физику постиг.
Ты видела мое прилежное старанье,
О, библиотека прочувствованных книг…
Мои друзья – Панург и злобный Мефистофель –
Со мной шептались здесь, что жизнь есть суета;
Здесь загляделся я на четкий, умный профиль
Христа, когда-то где-то жившего Христа…
И то Его глазам, то этим двум безбожным
И «да» я говорил, и говорил я «нет»,
И стал угрюмым я, и злым, и осторожным…
Моим любимцем был тогда один Гамлет.
Безумный, милый принц. Как твой, мой голос горек,
И я на кладбище: средь книг – среди могил,
Я роюсь в прахе их, твердя – о бедный Иорик, –
Я, как и ты, один, задумчив и без сил…
Открою наугад… Ах, этот томик черный
Мне много осветил печальным светом в мгле.
«Как гнусны, как безумны, как позорны
Деянья человека на земле»…
О, смерть! О, нежный друг!
Зачем в твои чертоги
Не устремятся вдруг
И земнородные, и боги?
Ф. Сологуб
Взирает вдаль измученный
Паломник знойных стран,
Там цепью шел навьюченный
Верблюдов караван.
Прошел. Пуста пространная,
Немая даль… Столбом
Клубится пыль песчаная
Там где-то, над холмом…
И душит всё томительный,
Тяжелый, мертвый зной,
Как поцелуй – мучительный,
Как яркий цвет – больной…
И надо мною одиночество
Возносит огненную плеть
За то, что древнее пророчество
Мне суждено преодолеть.
Гумилев. Жемчуга
Всё та же жизнь и дни всё дольше.
Окурки, книги, мыслей бред,
Листы стихов… К несчастью, больше
Я не обманываюсь. Нет.
Я тишь люблю. Лишь ночь настанет,
Без грани мысль. Декарт, Платон…
Я к ним привык: мне ночью сна нет,
А жизнь моя – какой-то сон…
Мы все одной мыслью страдаем,
(Но я разболтаю секрет)
И сами себя уверяем
Что нету ее, ее нет!
Но мысль та растет неустанно,
Тем больше, чем старше года:
Неправда ль, нам странно, нам странно,
Что мы существуем? Ведь да?
Ты любишь, юноша, своих раздумий смену,
Ты любишь, юноша, томов вечерних тишь?
Когда придет пора – ты выйдешь на арену…
Мысль, ты преклонишься, замолишь, замолчишь.
Слеп – кто в своем, кто не ломался,
Кто не познал, как это мало.
Что только их не забавляло…
Кто среди них не почитался…
Тот же, кто в высь дерзко прорвется –
Ах, перед Всем тот не окрепнет:
Или умрет, или согнется…
Зрячий на миг тоже ослепнет.
Вот Кант, книги Маркса, Бэкона,
«Ад» Данте, Риг-Веда, Паскаль,
Вот «Всё – суета» Соломона…
Продать вас нет силы, а жаль.
Ведь мир пренебрег вашим даром:
Кто ж ищет причин естества?
Здесь все были сказаны даром
Великие к людям слова…
А я, я на душу вериги
Сковал и ношу много лет –
Гигантскую ложь нашей книги
О жизни, которой ведь нет?
Расплываясь, смотрят в окна
Тускло с улицы огни…
Словно длинные волокна,
Убегают фонари.
Видно много мне туманных,
Как видения ночей,
Неочерченных и странных,
Исчезающих людей.
Так, так, так, – часы считают…
Конки, люди и огни
В даль и темень убегают,
Будто нашей жизни дни…
Посв. С. М. Арамянц
Я всё забыл и дням забыл я счет,
Расстался я, свистя, с исканьем и сомненьем.
Пускай прошедшее мое пройдет,
Совсем, совсем пройдет с мечтой и утомленьем.
Святыня – жизнь? Иль наслаждений срок?
Кто знает! Тайна – всё, но, значит, всё известно…
Я был дурен… Но ведь везде порок,
А в зле быть хуже всех, о, это даже лестно!
И путь другим избрал и я своим,
Чтоб жить среди людей с насмешкой наглой лести
И с пошлостью, и понятой другим,
И всё ж прощенною за недостатком чести.
Но вечером мне больно, как всегда,
Когда я остаюсь вне суеты и взоров,
И мучит вновь далекая звезда
Изменою труду и ложью разговоров.
Снова мир наивный,
Снова свет дневной,
Звонкий переливный,
Детский, золотой.
Солнца, солнца пятна,
Лица, грохот дня…
Мне уж непонятно –
Что ж гнело меня?
Чем я волновался
В чем был мой испуг…
Мир как мир остался, –
Милый, узкий круг.
Уносясь морским потоком,
Я колеблюсь в челноке
И в раздумьи одиноком
Созерцаю грустным оком
Черный берег вдалеке.
Будто в тонкой ткани блещет
Месяц в светлых облаках,
Вал рычит, о берег плещет,
Мой челнок в волнах трепещет,
Сердце бедное – в мечтах.
И мне кажется порою,
Что безлюден этот брег,
Что прошли века чредою,
Унесли людей с собою…
Я – последний человек…
Мертво всё. Не встанет снова.
Спят цари и мудрецы,
Плач, и смех, и мысль, и слово,
Спят в развалинах сурово
Колоссальные дворцы,
И травой, сухой, колючей,
Площадей зарос простор;
Тут провалы, там могучей
Глыба в высь несется кручей;
Всюду трещины и сор…
Светит месяц. Контур резкий
Тени падает от стен,
Сложной тканью арабески,
Облупившиеся фрески,
Разноцветят дряхлый тлен.
Мрамор лестниц, выси, своды,
Город мертвых, страшных груд…
И считают молча года,
Как рождаются народы,
Славой кичатся и мрут.
Человечества остатки
Вняли, как смешна борьба,
Как соблазны наши гадки,
Как мгновенья жизни кратки
И таинственна судьба.
Сбросив с тела одеянье,
Удалились снова в лес,
Слушать моря рокотанье,
Погружаясь в созерцанье
Вечной прелести небес.
Позабыв о всех заботах,
О вражде и о страстях,
С мыслью в сказочных высотах,
Люди жили в гулких гротах,
На лесистых островах…
Но немногие мечтанья
Не прияли и одни
Продолжали изысканья,
Жаждя жизни оправданья…
Тщетно мыслили они.
Все прошли в веках… И что же
Доказал столетий бег?
Тайна, сон… Великий Боже!
Я, последний, вижу то же,
Что и первый человек.
Я не люблю театр. Я вижу слишком ясно
Актера в Гамлете, за сценою кулису,
Партер же… о, партер, он выглядит прекрасно!
Мне, правда, иногда вдруг больно за актрису.
Но я люблю концерт. И лица погруженных
В простор, вдруг созданный дрожаньем первой скрипки,
В мир звуков, дарящий глубинам утомленных
То скорбь его души, то ласковость улыбки.
Бросаю часто я наброски за колонкой:
Я сохранил из них – горбатого больного
И профиль женщины с ним рядом, бледной, тонкой,
Глядевшей холодно, задумчиво и строго.
В них драма чуялась – как будто тени смерти
По лицам шли – ее и грустного урода…
Я подписал потом набросок мой в конверте –
Под ней – Esmeralda, под ним же Quasimodo.
Я помню, рос тогда в прелестных, тихих муках
Напев оркестра и… Как слез просило чувство!
Не знаю почему. Что было в этих звуках?
Но разве речь людей нам передаст искусство…
Но если б женщина, красивейшая в свете,
Вдруг вспомнила б свое, пусть грустное, паденье,
Так это, может быть, напомнило бы эти
Аккорды странного и робкого волненья.
Лежу один; будто смятый;
И чую – мне жутко тут.
Где-то идут солдаты,
Барабаня, солдаты идут.
Все нити, все, с миром странно
Оборваны; все слова…
Грубая где-то пьяно
Жизнь хохочет, шагает – раз, два!
Шагают в такт… Ровно, звонко.
Отбросил волну портьер.
Гордо звеня шпажонкой,
Фатоватый идет офицер.
Мне кажется жизнь ужасной,
Жизнь этой толпы людей,
Сытой, здоровой, красной,
Новгородцев, смолян, вятичей…
Прошли. Ложусь. Пусто, слепо…
Портьеры забыл спустить.
Странно, смешно, нелепо:
Барабанят и любят ходить.
Мы, милльоны прошлых
И еще живых,
Горделивых, пошлых,
Добрых, умных, злых,
Мы – рабы бессменных
И немногих чувств,
Уж запечатленных
Творчеством искусств.
Сны стары сомнений,
Как и чары нег;
Десять ощущений –
Вот весь человек.
И когда философ
Иль болтун пустой
Кинут в чернь вопросов
Беспокойный рой,
И она заспорит
Иль, раскрывши рот,
Слушает и вторит
И спасенья ждет –
Я пожму плечами,
Вял и раздражен…
Ах, двумя словами
Он давно решен,
Ваш вопрос проклятый,
Выросший в речах,
Суженный и смятый
В новых мелочах…
Пусть мудрец и клоун
К правде путь найдут:
Не найден еще он,
Но он есть! он тут!
Выход! Жить! Известен
Должен быть ответ!
Почему же есть он?
Выхода и нет.
Все мы, все, играем
Гамму ту же нот
И (ужасно!) знаем
Гамму наперед.
Знаем, что полюбим,
Будет «да» и «ты»…
Знаем, что погубим
В браке все мечты,
К «мы» от «я» подростка
Перейдем и (жаль…)
Станем скучно, жестко
За прогресс, мораль…
И, таща невидно
Всё к своей норе,
Понесем солидно
Пошлость о добре.
А мечи, а храмы
Наших лучших лет
Не поймем тогда мы
Или скажем – бред…
Будем, тупы, тупы,
Лгать умно, как все…
После — полутрупы
В старческой красе.
Мир сполна показан
Был давно до нас,
Каждый звук уж сказан
Много, много раз…
На дно погрузились останки от шкуны,
В песок бесконечный и плоский…
Баюкает зыбь и швыряют буруны,
Ломают о скалы, заносят в лагуны
Отбитые, черные доски.
У бухт они дремлют, где пальмы прелестны,
Ныряют в прибоях средь пены,
Ко льдам примерзают, бесцельны, безвестны…
Их судьбы изменчивы и интересны,
Но трупы не ждут перемены.
Кто смерть нарисовал пугающим скелетом,
Кто мог косу в суставы ей вложить?
Кто мог так не хотеть расстаться с этим светом,
Чтоб смерть такой себе вообразить?
О, он был мужиком, попом, но ни поэтом
И ни философом не мог он быть.
Смерть – это девушка в одежде светлой, бальной,
Но у нее простой и добрый вид;
Она покинула большой дворец хрустальный,
Пришла прильнуть к огню твоих ланит,
Она зовет тебя – мой мальчик, мой печальный, —
С такой улыбкой нежною глядит.
Вся – легкая, вся – сон, смерть – в бальном платье
Вы знаете – прозрачна кисея,
Летит лазурный газ, волной душистой вея,
И кружевом украшены края.
Она заботится: Ах, как твой жар? Сильнее?
И после: Ждал? Ну, вот же, вот и я…
Пришла, сидит; твоя подушка смята –
Она поправила: ведь ты без сил.
Нагнулась ласково и шутит, что богата
Невеста-смерть… Смерть не скелет могил,
Она – как женщина, которую когда-то
Ты трогательно в юности любил…
Пусть мы пред Божьими просторами,
Пусть неизвестное пред нами!
Пройдемте жизнь, сияя взорами,
Пройдемте жизнь, звеня мечами!
Но час мелькнет – несется с гомоном
Кинематограф впечатлений,
Мы вновь берем в отчайньи сломанном
Ярмо ничтожных ощущений,
Забыв порыв, на клич растраченный,
Кладем привычно краски грима,
И будень, властно-предназначенный,
К могиле мчит часы незримо.
Люблю бывать на шумных вечеринках,
На гимназических, студенческих балах…
Девицы там скромны, в прелестных пелеринках,
Без декольтэ и с розой в волосах.
Весь зал живет веселыми глазами,
Мой ум завидует их милой чистоте,
И гонит шум людей мой ужас перед днями
И надоевшие слова о суете.
Я увлечен то станом, то прической,
И, как дитя, я вновь зову свою мечту…
Я душу грустной той считаю бедной, плоской,
Считаю смелой я и горделивой ту.
И я, один, глядя на их потеху,
Внимая топоту, остротам, похвальбе,
Люблю завидовать их искреннему смеху
До безысходного презрения к себе.
Что выбрать нам, всевидящим, опорой?
Взгляните вдумчиво во все края –
Ведь нет такой серьезности, которой
Равнялась бы серьезность бытия.
Философ, мот, аскет, дурак, бродяга –
Где разница в их мысли обо Всем?
Осталось что ж? Бесцельная отвага
И мысль, что мир – неведомый фантом…
Скитаюсь я. Бегут без впечатленья
То бесконечность и покой пустынь,
То городов немолчное волненье,
То древний мрамор эллинских твердынь…
Бросаю я и мысли, и вниманье
Не моему: и фразам новых книг,
И голосам рабочего восстанья,
И лицам дев, явившимся на миг,
И высоте, то ласковой, то строгой,
И пикам гор, где только лед и тишь,
И сердца стук я слушаю с тревогой:
О, может быть, ты вновь заговоришь?
Оно молчит! Оно молчит жестоко!
Там лишь слова! Слова, слова без сил…
И я кричу в лицо немого рока:
Уж взял я жизнь? Жизнь то, что я забыл?
Случилось, что как-то недавно
Я вечер в гостях просидел.
Нарядные платья исправно
Скрывали уродливость тел,
Размеренность плавных движений
Весьма украшала салон,
Как всюду, свой шут был, свой гений
И несколько важных персон.
Все мерно трещали, девица
Какая-то громче их всех…
Знакомые шутки и лица,
Политика, скука и смех.
Я тоже шутил и смеялся,
Улыбку кроил и скучал,
Но как-то на миг я остался
Один, наблюдая весь зал…
И было ль то света игрою,
Устало прищуренных глаз,
Иль нервы шутить надо мною
Тогда захотели как раз,
Но вдруг мне почудилась сцена
Театра-игрушки, и там
Ведет манекен манекена,
Одетые в красочный хлам.
Сквозь ритм этой жуткой забавы
Мне слышно, они говорят,
И щелкают сухо суставы,
И с хрипом их речи звучат;
И каждой девице по разу
Твердят они, делая круг,
Одну остроумную фразу
Всё с тем же движением рук.
И, фразы мертво и стеклянно
С поклоном сказав нараспев,
С недвижной улыбкою, странно
Целуют фарфоровых дев.
Испуганный, долго гляжу я
И вдруг замечаю себя –
Бесстрастный, хрипя и танцуя,
Кривляюсь меж ними и я.
Пред отпертым окном бродячий итальянец,
Седой, слепой старик, развлек меня шарманкой.
Какой-то вычурный, не русский, странный танец
Оборвыш-девочка плясала с обезьянкой.
Был полдень дремлющий, в квадрат окна взирала
Бездонность синевы наивными глазами;
Пыль золотом неслась; по-майски рокотало
Движенье улицы и пахло тополями.
Слепой старик тянул один напев докучный
И обтирал свой лоб, морщинистый и потный,
А девочка была угрюмой, томной, скучной
И с обезьянкою плясала неохотно.
Я бросил деньги им. Они упали с звоном;
Прервались хрип игры, крикливые куплеты…
Старик снял шляпу мне; поблагодарил поклоном
Ту сторону двора, где звякнули монеты.
Потом, держась рукой за плечико ребенка,
Не доиграв мотив, свое «о streti, streti»,
Побрел он из двора, шагая редко, звонко…
Синела высь небес, всё пело мне о лете.
Уже рассвет. Какая тишь…
Да, за окном уж ночь поблекла…
И видны массы мокрых крыш
Сквозь затуманенные стекла.
Один. Не скрипнет сзади дверь,
Я не услышу шорох платья…
Один… А где она теперь?
Кто дарит ей свои объятья?
Иль вновь хандрит? Что ж, может быть…
Она всегда ведь цель искала,
Ждала ответ – чем жить, как жить…
Нашла иль нет? Искать устала?
Быть может, кто-нибудь сказал,
Ей разгадал загадку злую…
Но я… Я никогда не знал,
Зачем еще я существую.
Шепни ж, рассвет, шепни же ей,
Капризной, слабой ханше,
Что я в тоске, я жду когтей,
Всего когтей, как раньше.
Вечер серый и обидный,
В лихорадке гаснет свет,
Где-то в море тони видны,
Как уродливый скелет.
Нас с моей подругой, странной,
Бледной, робкой, всё гнетет,
Скорбно слушать непрестанный
Плеск скупых и тяжких вод,
Песнь безбрежности и стуже,
Безучастью старика,
Как века назад, всё ту же,
Как и после, чрез века.
Мутно сумерки сгустились,
Тони слились и ушли…
Богу мы не преклонились,
Но не взяли и земли.
К нам безжизненно-свободен
Облаков туман плывет,
Ветер ровен и холоден,
Монотонно море бьет.
Ей было сорок лет. Она детей имела,
Была тяжелою, и скучной, и больной…
То жаловалась мне, то лживо и несмело
Рассказывала бред своей любви былой.
Мне было совестно ее несознаванья,
Что к ней не шло, не шло так томно говорить,
Но я угадывал цепь серых дней, страданье,
Отчайнье пред концом, незнание, как жить…
И раздражало всё – ее морщины, щеки,
Надежды, те же всё, как всюду, как везде,
Болезни, блеклый взгляд, и труд ее жестокий,
И экономия (я знал уж) на еде.
Я раз в ответ спросил: «но дальше делать что же?»
Она растерянно сказала мне: «я жду…
Быть может, встречу я… хочу я счастья тоже…
Полюбит, увезет… Я, может быть, найду…»
Муж, дети, мутный взор и с сорока годами…
И ведь, о Господи, надеется еще!
Она потупилась, запрыгала плечами,
И вдруг заплакала беззвучно, горячо…
Она вдруг поняла, что должен я смеяться,
Что время снов прошло, что в жизни был лишь гнет,
А я, готовый сам упасть и разрыдаться,
Твердил: «Ну да, ну да, полюбит, увезет»…
Бывает, я брожу, истерзанный и бледный,
Среди домов с безличною толпой,
Гляжу с презрением, как просит хлеба бедный,
Как женщины мелькают предо мной…
Мне гадки блеск и смех, всё это злое стадо,
И мучит мысль, что канет всё во Тьму
И что, наверное, Кому-то это надо
Иль, может быть, не надо Никому.
И, чуя весь обман, свершаемый над нами,
Который мы не сможем никогда
Понять, раскрыть, познать, затравленный мечтами
Бегу к себе. И я пишу тогда…
Я создаю чертеж, космические схемы,
И цифры мне не кажутся смешны:
Я верю по ночам и в цифры и в поэмы,
Изящные, отчетливые сны.
Тогда пишу, и рву, и утром стекла окон
Целую я, встречая новый день…
О, пусть я червь, плету я шелка кокон,
Пускай я тень, я сам рождаю тень!
Кто смеет здесь страданьями
Путь звездный оскорблять?
Шекспир. Гамлет
Я вышел за город. На море, льдом покрытом,
Среди сверкающих под месяцем равнин,
Я был в тиши один. Я всеми был забытым.
О, наконец, теперь я был совсем один.
Я думал. Я любил пережитое мною,
И город я любил, и вечера покой,
С спокойной нежностью, с улыбкой над собою,
Как умирающий, как уж давно больной.
Погас пожар-закат за дальними домами;
Их черный силуэт глядел, угрюм и груб,
Сплошною массою с упрямыми углами,
С рядами длинными больших, фабричных труб.
А небо, как всегда, торжественною тайной
Покрыло даль, меня, безбрежные снега…
Под этой сказкою, великой и бескрайной,
Как наша мысль, людей, печальна и строга.
На звезды я глядел, на туч седые пятна,
И вспоминал ряды имен, гипотез, числ,
И думал я опять, что жизнь нам непонятна,
Но смысл в ней должен быть, не нам, не наш, но смысл.
И сколько звуков здесь… То низких, то стеклянных…
Вода журчит, журчит, не знаю где, но тут;
Из города бежит гул непонятных, странных
И разных шумов…
Там живут.
Мой город… Странный. Мой. На черных грудах зданий
Недвижен окон свет, как вырезанных в тьме.
За каждым огоньком милльярдами мельканий
Идет жизнь мне чужих и, значит, чуждых мне.
Огромные дома, в них норы, норы, соты,
И там копошатся, хлопочут… Пαντα ρει [5].
И жизнь, совсем своя, свои мечты, заботы,
Клокочет и кишит во всех ушах людей.
Как страшно так взглянуть… Как сбилися мы тесно.
Ведь тут один милльон, один милльон живет.
Их жизнь всегда, всегда мне будет неизвестна,
Да и для них самих забудется, мелькнет…
А после новые… Но те же будут типы,
Ритм тех же возрастов, и страсти те ж, и труд…
Так мы устроены, так мы живем. Полипы.
Как слышны шумы…
Там живут.
Живет милльон людей. Какая бездна горя,
Надежд, труда, борьбы, ненужной суеты…
Бегут над ней в века, векам бесплодно вторя,
Ведь уж солгавшие, ведь старые мечты.
Убьет их жизнь под смех и тотчас дерзко, вольно,
Их родит бунт рабов, им храм создаст поэт…
Как людям жить? Без них – так одиноко-больно,
А в них жить, в шорах… нет, пусть лучше смерть, но нет.
Как тесно мысли в них! Как надо стушеваться
С многоголосым их стремлением к добру,
С назойливостью книг, не могущих подняться
Над обществом людей, сводящих всё к нему.
В них пьяные живут, как в запертых строеньях,
Не видя Целого, не зная счет годам…
Что людям, нам, в борьбе, в прогрессе, в улучшеньях,
Когда вон там звезда, а кладбище вон там?
Грядущее – мечта. Ни краше, ни нежнее
Не будет жизнь детей. Как эта будет та.
Наука… Ах, она скрывает всех умнее,
Что тоже ложь она, что тоже лишь мечта!
И женщина – мечта, и воля, гордый разум,
И смерть бесстрашная, жизнь смеха – всё не то.
Я верил тоже в сны, то злобно, то с экстазом,
Они мне были всем, теперь же всё – ничто.
Что мне теперь слова – культурное наследство,
Движение вперед, познанье, человек?
Я помню длинный путь, путь, пройденный от детства
Как больно говорить – уж пройденный навек.
Пусть фразою звенят юнцы и фарисеи…
Увидев юношей раскрывшийся вдруг мир,
С друзьями я любил мятежные идеи
И презирал любовь, и счастие, и мир.
И, став лицо с лицом к враждебному нам мраку,
Мы не входили в жизнь, мы ворвалися в бой,
Мазуркой бешеной пошли в огонь, в атаку,
Большою, дружною, веселою толпой,
Богаты юностью и сильные познаньем,
Благоговение пред словом «человек»
Так целомудренно скрывая отрицаньем…
Как молод был, красив, как горд был наш набег!
Как нам смешон был сон, уют, покой ленивый,
Уравновешенность, добро и тупость тех,
Чьей жизнью был лишь труд и грех, и грех стыдливый,
Позорно-залганный, с оглядкой мелкий грех.
Нет, мы не сдались им! Цепь наша разорвалась,
И всё ж сперва была упорная борьба,
Но в ней душа, мечта, тускнела и терялась…
Сдавили будни нас, толпа, толпа, толпа…
И начались года бесцельности, истомы,
А вера старая горела, как ночник:
Не умерли еще сознанья аксиомы,
Исходный мысли пункт и старый, свой язык.
Мы знали логики и книг непримиримость,
И яд всосали мы всех мировых зараз,
И стройность общих схем, и непоколебимость
Всеобще-признанных, почтенных догм и фраз.
Всё подтверждало нам – не с ними быть – отсталость,
Но в жизни победить им было не дано,
И мы прибавили к ним скепсис и усталость,
Самоуверенность, насмешку и вино.
Ум, как старик, уж знал, что жизнь – игра дрянная,
А сердце юное отвергло жизнь других,
И пустота росла, огромная, немая…
Но horror vacui есть и у душ людских.
И вот когда один, измучен, но развязен,
С больными нервами, озлоблен, но без сил,
Весь – фраза, весь – актер, уже душою грязен,
Уж изолгавшийся, развратником я жил,
То раз игрой судьбы жестоко оскорбленным
Взглянул на небо я, исполнен слез и мук,
И слово «Бог Господь» вдруг в сердце потрясенном
Как гром ударило, и бездна встала вдруг.
Казалось мне тогда, что небо раскололось,
Как будто страшный луч мне сердце разорвал,
И Божий слышал я спокойный, ясный голос…
В каком восторге я упал и зарыдал.
Я убежал в леса и там, полубезумный,
Постиг всю прелесть я и ужас всех окрайн,
И понимал листвы я говор многошумный
И ласку грустную разлитых в мире тайн;
Я понял Гёте там, Евангелье, Сократа
И Достоевского, и плакал по ночам,
И часто застывал пред зрелищем заката,
И с нежностью внимал я птичьим голосам.
И любовался я, как девушки смеются,
Как тени плавные меняются при дне,
И, не дыша, молясь, боялся шевельнуться,
Чтоб не нарушить «Бог», звучавшее во мне…
И проклял я свое былое бездорожье,
Доктрины узкие, всю бренность громких слов,
И понял всей душой, что жизнь есть тайна Божья
И мне дан миг, лишь миг, в безбрежности веков.
И вот тогда опять, но весь уже как новый,
Как спрут чудовищный, встал город предо мной:
Довольный, суетный, торгующий, суровый,
С порядком вековым, разнообразно-злой.
С безумной высоты, где всё должно быть свято,
Я каждый день людей вдруг сразу увидал,
День академий, бирж, контор, домов разврата,
Трактиров, фабрик, школ, парламентарных зал…
Жизнь встала предо мной с неслыханным цинизмом
Во всем падении всех спрятанных углов,
Во весь гигантский рост железным механизмом
Безжалостных, тупых, проклятых муравьев.
Не задевало здесь ничьей души уродство,
Всё хохоча, борясь, гремело нагло в высь:
Мы размножаемся! Мы — сила! Производство!
Бессмысленный процесс питанья! Покорись!
И с грохотом неслось, бежало дальше, мимо…
Я знал бессилие героев и святых,
И мысль твердила мне: да, всё необходимо.
И мысль моя была не за меня, за них!
Но были ж слепы все! И каждый был калека,
Никто не мыслил сам и только повторял,
Никто не понимал другого человека
И всякий лишь свое кричал, кричал, кричал…
Там не было людей, там были только группы,
И не как сами все шли в быстрой смене дней…
Как будто люди, мы, не завтра будем трупы,
Не трогательна жизнь разумных, нас, людей…
И, тем не менее, там каждый между ними
Не плакал, не искал, а, порицая грех,
Ходил с достоинством, смеялся над другими
И, нагло требуя, толкал локтями всех…
И где-то по ночам, в глухих углах несчетных,
Кончали с жизнью-сном, то швейка, то студент,
«Девица», журналист и много безработных…
У рева города был аккомпанемент.
О, я тогда узнал ночных безумий чары,
Страх шороха, луны, всего, всего боязнь…
Все мысли перешли в жестокие кошмары,
И каждый новый день мне новую нес казнь.
И всё меня до слез, до крика раздражало:
Я в ресторан ходил, чтоб видеть, как одно
Многоголовое жевало, хохотало,
Как похоть к женщинам рождало в нем вино.
На рынки я ходил, по галереям шумным,
Чтоб видеть множество гигантских, красных туш,
Всё, что вберется днем одним большим, безумным,
Нечистым скопищем без мысли и без душ.
Я с жадностью глядел на грубость там, в лабазе,
На лица мясников, и вздрагивал, когда
Рубили мясо там… О, это роскошь грязи,
Дух рынков, сущность их – обман, деньга, еда…
Я проводил часы на выси колоколен
И видел точки тел, живые точки масс,
Спешащих, суетных… Да, я тогда был болен…
Всё это был больной и длительный экстаз.
Да, я сошел с ума: я помню, раз, разбитый,
Я пролежал всю ночь на холоде камней,
И плача, и смеясь, просил я у гранита,
Чтоб он ответил мне, гранит, коль нет людей.
Я к людям кинулся, к борцам за улучшенья,
К вождям людей пера, науки и добра…
Напрасный труд!..
Я укрепился в мненьи,
Что их борьба – пустяк. Профессия, игра…
Из преступлений там лишь составляли сметы,
Всё приурочили к табличкам мудрецы,
Профессора, вожди, писатели, поэты,
Все те, кого так чтят почтенные отцы –
Все были мелкими, тщеславными жрецами,
И каждый сам себе и людям лгал и лгал…
Кто добродетельно копался в старом хламе,
Кто смертным истины, надувшись, открывал!
Ученье истины! А явится иное –
Классифицируй вновь, пиши, авгур, пиши…
Науки проще жизнь, как проще «я» живое,
Но тоньше и сложней, сложней, как жизнь души.
Но там всё исказить, запутать всё без меры
Считалось тонкостью научного пера…
Разноголосица, фразистость, злость карьеры
И закулисная на акциях игра…
Там гордые слова приклеивали к вздору,
Из вздора делали торжественный завет,
И были чужды все великому простору,
Который дал нам Бог, дал на немного лет.
Я посетил друзей. Я полагал, что тоже
Они ведь видели святыню бытия?
И к мысли и к душе они честней и строже,
И тот же жизни путь они прошли, как я.
Они пристроились! Расстались с юной жаждой,
Твердили вяло мне, что жизнь – посильный труд,
Сознанием хитро там оправдался каждый,
Что «так и надо жить» и что «так все живут».
Одни таскали мне свои статьи в журналах,
Где я, нет, не читал про «школьной лампы свет»,
О гласных городских, прогресса интервалах…
У них уж был на всё отысканный ответ.
Я видел с ужасом – сентиментальной ложью
Они прикрылися, как крепкою броней…
Солидность, «да» и «нет» и Богу и безбожью,
Эстетика, мораль, театры и покой.
А у других встречал над всем большим на свете
Глумленье старческих и краденых острот,
Пустую болтовню, мышленье по газете
И всеспасающий, всевластный анекдот.
А кто, чье имя нам вчера лишь было славно,
Неловко путался, не знал мне что сказать…
Я знал, он, фабрикант, он должен был недавно,
Он стачку должен был недавно подавлять…
Мне каждый дал совет: «Иди в литературу.
Всё ж position. Трудись. Романтик ты, поэт…
Иль будь философом, получишь доцентуру.
Пора зажить, как все, и бросить дикий бред».
Я говорил им «Бог» и слышал: «Но искусство
Его должно нам дать! Должна ж быть голова!
Положим, да, инстинкт… космическое чувство…»
Молчать, поганые научные слова!
А люди города кишели, как и прежде,
Шла жизнь тяжелого и хищного труда,
У всякого своя, смеясь моей надежде,
Не мысля, не боясь, уверенна, слепа…
Я видел мальчика, рассудочно и дельно,
Безжизненно в саду игравшего в серсо,
Я думал – так же мы, всю жизнь, всегда бесцельно,
Что б ни писали нам Толстые и Руссо.
Рассудком, головой, наивною и хмурой,
Они нашли, где зло, рецепт, как надо жить…
Зло было в малости, в том, что зовем культурой,
И надо лишь ее, культуру, изменить.
Как будто не века над сей трудились лепкой!
Как будто человек философом рожден!
Вернемся к дикарю: как раковиной крепкой
Улитка, он домком тотчас же обрастет.
А много вместе нор – и тотчас будет ссора,
И тотчас суд, клеймо и нравственности страж,
Почтенный важный вор, судящий строго вора,
А очень много нор – вот он, вот город наш.
А мне что надо? Мне? Я о душе мечтаю,
О смелой ясности, серьезности… Нет! Вздор…
Я сам не знаю, что! Не то, не то… Не знаю.
Я знаю лишь, что жизнь – жизнь это зло, позор.
Кричи, что вся их жизнь страшней их преступлений,
Бей лбом об стену, плачь, убей себя, любя!
Все, все живут затем, чтоб в мире представлений,
Как в шаре из стекла, закупорить себя.
Они живут для зла, нет, для самообмана,
Они живут затем, чтоб весь их водевиль
Для чтения бы рвал из сердца Мопассана
Его прекрасное, больное: Imbeciles!
И понял я, что мне лишь стоит покориться,
«Как все», войти туда, других людей дробя,
Дадут мне женщин, труд, дадут повеселиться,
Лишь откажись, уйди от Бога, от себя.
И так заботливо подыщут оправданье,
На милых мелочах дадут забыть, уснуть,
Сказав, что истина, что всякое исканье
Есть дело возраста и ясен будет путь.
Солги себе, солги, что мы, по всем законам,
Мы – коллектив людей, член группы – индивид,
Ты будешь к старости почтеннейшим ученым
Иль литератором… ах, как это звучит!
И черт шептал, смеясь, умно, хитро и гадко,
Что стоит лишь начать, жизнь там не так плоха!
Ведь деньги, женщины, азарта лихорадка
И ноги голые, девичие! Ха-ха!
А после женишься, придешь домой усталым,
Чай, музыка, жена и добродушный смех…
Вот кто ты, хитрый черт! Ты тоже пред финалом
И веришь в принципы и порицаешь грех?
Как было тяжело, как уставал искать я…
Смешно! Я поднялся и бросил ругань им!
Но что же было всем до моего проклятья?
Что пред толпой был я с отчайнием моим?
Я взял из их же книг всю четкость аргументов
И с ними злость смешал и всю мою печаль…
Я удостоился больших аплодисментов,
Меня хвалили все… А мне, мне было жаль
Моих ночных часов, когда я за работу
Садился и писал и грыз свое перо,
Ходил по комнате, и истреблял без счету
Сигары крепкие, и улыбался зло…
Меня хвалили все… И я ушел из зала
Бессмысленно бродить по улицам глухим,
И, как сейчас, тогда – я поглядел устало
И понял с ужасом, что я был всем чужим.
……………………………………………….
И руки к женщине я протянул с надрывом…
Нет, это не было! Нет, это было сном!
Как мы, они нервны и в скепсисе красивом
Бездушны; как и мы, с мечтательным умом…
………………………………………………….
И я тогда упал. Занятья, мысли, дело,
Противно стало всё и сам я стал не свой –
Я чувствовал – лицо, мое лицо тускнело,
Глядело криво, зло, с натугою больной.
И по утрам, дрожа, откинувши гардины,
Я видел в зеркале потухшие глаза,
Лоб будто ниже стал, на нем легли морщины,
Сверкали кое-где седые волоса…
Я стал не понимать и часто в разговоре
Мешаться, путаться, вдруг начинал шептать
И удивление ловить у всех во взоре…
Но после хохот мне пришлося испытать.
А я, как под хлыстом, не в силах удержаться,
Твердил не знаю что… О, жгучий, жгучий, стыд!
Бездарность, ноль, пошляк, рожденный пригибаться,
Он сверху на тебя с улыбкою глядит,
А ты, растерянный, запуганный до боли,
Глазами бегаешь и шлешь мольбу глазам…
Но над самим собой я не имел уж воли:
За мною призраки ходили по пятам.
Я бросил общество. Но клятв я не нарушу.
Предместья я люблю, где ночью я брожу
И где так часто злость, и простоту, и душу
Средь проституток я и нищих нахожу.
Я фабрик полюбил стоокие строенья,
Подвалов пьяный гул, детей голодных стон…
Не надо улучшать! Пусть будет, будет тленье
Во имя ничего: сам человек дурен.
О, да, я пережил и передумал много
И сжал всё в формулы и всё поставил в связь:
Всегда движение уничтожает Бога,
Движенье, значит «я», – моя нора иль грязь.
Удары голода. Тревога размноженья.
Вот рычаги людей, вот сущность их глубин:
От них исходит всё, и злость и преступленье,
Вот где они лежат – причины всех причин.
Душа не более способности познанья,
Необходимого, чтоб тела жил комок,
А тело любит лень, не любит труд, страданье,
И тела первый зов и хищен и жесток.
И героизм и мысль – исканье полом пола,
Порыв до женщины, а после… тра-та-та!
Эй, вспомни, девушка, пока не стала голой
Ты перед «ним» – герой был, мысль, мечта?
И понял я еще: здесь дружно жили рядом
Две жизни. Жизнь одна – закрытая для глаз,
Где низости людей, живущих грязным стадом,
Не ставилось преград. Другая — напоказ.
И в жизни лицевой — театр, литература,
Наука, право, долг и благородство поз
(Но есть здесь на земле и дураки, и дуры,
Что этот хлам смешной восприняли всерьез),
А в жизни той, другой, а, там не говорили
О тонких прелестях: там попросту дрались,
Сосредоточенно и молча грызли, били,
Топтали по лицу и гаденько тряслись.
Пускай филистер мне, как Гейне, скажет «света!»,
Я крикну: Гейне – лгун! Ваш «свет» – реклама фирм!
Ваш «свет» есть ваш костюм! Жизнь подлинная , это –
Интимность низости, жизнь за прикрытьем ширм!
А, вы сумели все ее в добро обрамить,
И есть разносчики, чтоб рамки продавать,
Запрятать то, что вам услужливая память
Не хочет воскресить, не смеет сосчитать.
Жизнь вся сложилася как жест трагикомичный –
Он, смертный, в мире жил и не пред миром стал;
Но виноватых нет – жизнь есть процесс безличный
Планета голода. Так Франс ее назвал.
И много нежности опять во мне проснулось:
Я радуюсь весной, когда в щели мостков,
Я вижу, вдруг трава пробилась, улыбнулась,
Живет, пощажена жестокостью шагов…
По-моему, она так ласково похожа
На уличных детей, и бледных, и живых,
И в играх детворы участвую я тоже
И сказками потом я развлекаю их.
И если нищего я встречу в зимний холод,
То я участливо веду его к себе,
И, утолив его невыносимый голод,
Я говорю ему: я – брат твой по судьбе.
А сколько странных лиц печальным и далеким
Путем уходит в глубь давно мелькнувших дней…
Зачем я был тогда то шумным, то жестоким,
Зачем я не ценил немногих из людей?
Но двух из странных тех глубоко и устало
Как долго я любил… Нет, нет, я не могу,
Не стану вспоминать. Какая тишь настала…
Как грустно, хорошо, как славно на снегу…
Что если б были здесь они сейчас, те двое,
Что если мог бы я сейчас им рассказать
Всё то хорошее, больное и простое,
Что людям никогда я не умел отдать.
А тот, угрюмый, злой… Уже давно пропавший
В немом неведомом с простреленным виском…
Такой талантливый, но и такой упавший,
С большим, отравленным, измученным умом.
Как помню я его: глаза, и разговоры,
Походку нервную, подергиванье плеч,
Его всегда с тоской прищуренные взоры,
Его насмешливую, медленную речь.
Он промелькнул как сон, как призрак. Застрелился.
Я помню труп его, и бледный, и в крови.
Потом я понял всё. Он так в душе стыдился
Своей тоски… О чем? О вере, о любви?
Планета голода… Планета горя, муки…
И так века, века… Так было, будет так…
Да, но зачем же всё? Зачем все эти звуки,
Все эти краски, снег, вот этот чуткий мрак?
Зачем моя душа здесь есть, здесь плачет, ищет,
Закинута на миг в космическую тьму,
И мысль, святая мысль, как плеть, и бьет и свищет,
Не зная ничего, не веря ничему?
Как? Жить, чтоб умереть, хрипеть, не зная, что же,
Что ж это было всё, в чем жил ты, с кем и чем,
Цепляться и дрожать и вспомнить жизнь… О, Боже!
Зачем Ты создал нас? Зачем? Зачем? Зачем?
Нет, мир не суета… Там, в высоте хрустальной
Он знает всё, Отец?
И долго думал я,
Я, человек, один, под звездами печальный,
Я – атом атома потока бытия…