О, неужели все здесь ничего не знают,
Иль это я один, один лишь я – слепой?
Минуты властные мне мир переменяют,
Я не могу понять, какой он мир, какой…
То он мне кажется гигантским механизмом
И перед ним смешны все мысли, все мечты…
Дрожа, смотрю в него, приникнув к четким призмам,
Где спектры ломятся безвестной высоты.
Миг – свято в мире всё. Миг – ничего святого.
То мир есть Целое, огромное кольцо,
То хаос, темнота – душа моя, другого,
Узор созвездия, куриное яйцо…
Тогда, не вынеся общественных велений,
Я падаю бескрыл, как некогда Икар,
Хочу волнующих, бесстыдных обнажений,
Хочу, чтоб был бы бунт, а бунт был как угар…
Но ночью вновь и вновь, без криков, но отчайно,
Я чую не жрецом, а жертвою себя,
Я чую темноту, и всюду тайна, тайна,
И чей-то хитрый смех под рокот бытия…
Сижу с девицей в кабачке,
В трактире «Блеск отчизны»!
Мы все играем в бильбокэ
В печальной нашей жизни.
Кто стал эстетикой играть,
А кто моралью куцей,
Кто хочет правду отыскать,
Кто хочет конституций…
Что ни возьми, тра-ла-ла-ла,
Ты будешь в жизни спицей!
Я взял местечко у стола
С стихами и девицей…
Играет в шахматы Аллах,
В чем смысл игры – не знаем,
Но мы участвуем в ходах
И сами жить желаем!
Аллаха пешка, смело в тьму
Иду, держа налево,
А между прочим, я возьму
Сегодня королеву.
Как четки Господа однообразно-вещи,
И как шеренги карт какого-то пасьянса,
Отсчитывает Рок в всеведении транса
Свет дней и тьму ночей, события и вещи.
О будни, о асфальт, о серый дождик милый!
Я полюбил теперь, как пристань жизни, холод,
Пароль «иди, иди!» в своих висках, как молот,
И безразличие надменное без силы.
Чему отдаться нам? Я рад, что всё известно,
Что криком «Истины!» я тины не нарушу,
Что мелочь иногда судьба врезает в душу
Изящно-тщательно, жестоко и прелестно.
Я рад, что я ищу манеры лгать и вдвое,
Чем раньше, четок я в софизме и соблазне,
И чтобы выглядеть мертвей и безобразней,
Я выплюну, смеясь, святейшее больное…
И маки, маки мну, растущие на щебне…
Есть в буднях женщины. Снимает взор нечистый,
И вкруг кладет у ног меха, шелка, батисты…
Есть пена белая на мутно-сером гребне.
А, их тела, тела! Они скользят повсюду,
Все женщины, везде, таинственны, спокойны,
Все для кого-нибудь порочны, голы, знойны…
Дай пить, дай пить греху, усталому верблюду!
А, эти женщины! А, множество красивых!
Удавы гибкие и бархатные станы!
Глаза – фиалки снов… Глаза, как свет Нирваны.
Глаза, как тишина лесных озер стыдливых…
А, эти голые, изысканные дамы!
Есть самки Рубенса, как груды на постели,
Иконописные овалы Ботичелли,
Изгибы узких тел, сошедшие с рекламы…
Они скользят, скользят, желая втайне страсти,
Эскизы странных душ под чарами вуали,
Неся загадочность, капризы и печали,
Волну духов и лжи и обаянье власти.
Я с них снимаю ткань презрительно и мерно;
Так лущит скорлупу с ореха обезьяна.
И женщина глядит пылающе и пьяно,
Иль осторожная и грустная, как серна.
И эту скорлупу медлительно очистив,
Я вдруг теряю мозг, и, только после, тени
Баюкают мольбы палящих унижений
И нежность тихую, как поцелуи листьев.
Женщины лаской и тайной
Не отнимают мне сна.
Мысль моя в выси бескрайной,
Песне любви, крику страсти случайной
Не отзовется она.
Могут они улыбаться,
Женщины, гордо и зло…
Что мне? Чтоб их добиваться,
Надо быть добрым, острить и смеяться…
Смех… это так тяжело…
Ныне их рой упоенный,
Рой этих взглядов и тел,
Встречу я шуткой салонной
И отойду, сам себе удивленный:
Я их когда-то хотел…
Только одна лишь годами
Всюду мерещится мне.
Мучит печальными снами,
То на мгновенье блеснет мне глазами
Где-нибудь в шумной толпе…
Там нахлобучены на лоб широкополки;
Густой, табачный дым; вольнолюбивый дух;
Там песеньки смелы, слова небрежно-колки
И десять критиков следят за схваткой двух.
И если кто-нибудь начнет в углу: «Не-воль-но…»
То «к э-тим бе-ре-гам» в другом углу рычат.
– Что ж, батенька, ваш ход… – Эй вы, певцы, довольно!
– Тор-ре-а-дор, сме-лей! – Не мат, а только пат
И двадцать кукишей. – Синьор, не зарываться.
И, кстати, piece touche, хочу предупредить. –
– Я для начала сам вам предлагаю сдаться! –
– Вам перцу передать, остроту поперчить? –
– У Кар-ла есть вра-ги… – Ты, с морсом! Эй, не брызни! –
– Да, королеву жаль… И черт ее побрал! –
– Черт как-то у меня взял королеву в жизни,
Я не просил назад… – Я сдался. – Кончен бал! –
– Maestro, вот и он! – Мат-чишь хо-ро-ший та-нец
И о-чень жгу-чий… – Шах! – Но можно улизнуть…
– Сапожник вы, милорд… – При-вез е-го ис-па-нец… –
– Шахенция, маркиз, нас не страшит ничуть! –
– Но качество-то есть. – Эх, как мо-я Ма-ла-нья… –
– Брось, неприличие, Иван Иваныч, брось! –
– Маланья-то? А что? По-шла на со-дер-жа-нье… –
– Ах, Горемыкин, скот, запрятался небось! –
– Да-с, в бонбоньерочку засели обе туры… –
– Но в бонбоньерочке такое есть драже… –
Широкополки, дым, развязные фигуры
И рожи Ласкера, Раблэ и Беранже.
Есть на свете такой индивидуум,
Что решает судьбу бытия.
Но не стану, amice, из виду ум
Выпускать легкомысленно я.
Я родился проклятым безбожником
И хочу, прежде чем умереть,
Стать внимательным дамским сапожником,
Чтоб с вниманьем на ножки глядеть.
«Когда меня за уши драли…»
Когда меня за уши драли
И часто стоял я в углу
И с братом когда расставляли
Солдатиков мы на полу,
В те годы любил убегать я
От бонны к соседке моей:
Там прыгал, рвал свои платья
И всласть целовался я с ней.
Была она дочерью прачки,
Но я был всегда демократ
И в "маму и папу" и в скачки
Играть с ней я очень был рад.
Нам встретиться было отрадно
Вчера, в ресторане. Она,
Одетая очень нарядно,
Пила очень много вина,
Но глазки так мило смеялись,
Так ножка была хороша,
Что, встретившись, мы не расстались
И зажили в душу душа.
Я всласть веселю мою даму,
Как дети, мы снова живем:
Играем мы в папу и маму
И ездим на скачки вдвоем.
На маленькой нашей планете
Я строил с женою вдвоем,
С серьезной и важною Нэтти
Прелестнейший карточный дом.
Ах, только не надо смеяться,
И мы, осторожные, с ней,
Мы выстроим целых двенадцать,
Двенадцать подряд этажей.
Мы были значительно-строги
За нашим рабочим столом:
Нам столько мечты и тревоги
Внушал этот карточный дом!
Я Нэтти цитировал Маха,
Чтоб дому дать верный размер,
А Нэтти без всякого страха
Брала свою тетю в пример.
О, как были трепетны руки!
Наш домик растет и растет…
Я Нэтти твердил о науке,
Начавши: «Еще Геродот…»
И в Критику Разума глядя,
Я Канта цитировал ей,
А Нэтти шептала, что дядя
Был даже и Канта умней.
И домик всё рос, усложнялся,
И делался очень большим…
Над ним уж никто не смеялся,
Никто не смеялся над ним.
Нам карта одна оставалась,
Но домик вдруг рухнул во прах,
И звездочка в небе смеялась
На наше внезапное «ах!».
Сняв наложенный во время оно
Пласт с пергамента, как грим,
Мы находим песни нежного Назона
Под апокрифом, нелепым и простым.
Я, мудрец, ценю бесстыдство грубой речи
И бездушие и преданность мечты,
Герб презрения на лбу, как на щите,
И массивные родэновские плечи.
Или вечный страх, бездарность и стыдливость
Тех, кого в застенок заперли дома,
Неуверенность движений и ума,
Взгляд потерянный и жалкую правдивость.
Я люблю вульгарнейшую песню.
Я люблю, люблю, когда он запоет,
Наш великий и распущенный народ,
Про Сибирь, про Порт-Артур, про Пресню…
Сняв наложенный во время оно
Пласт с пергамента, как грим,
Мы находим песни нежного Назона
Под апокрифом, нелепым и простым.