ТРОТТУАР (ПЕТРОГРАД, 1916)

Измените смерть мою в жизнь, мои кипарисы в лавры и ад мой в небо. Осените меня бессмертием, сотворите из меня поэта, оденьте меня блеском, когда я буду петь о смерти, кипарисах и аде.

Джордано Бруно О героическом восторге

L'ART POETIQUE

A quelle existence triste, precaire et miserable… se voue celui qui s'engage dans cette voie douloureuse qu'on nomme la carrifcre des lettres!,. les nerfs s'irritent, le cerveau s'enflamme, la sensibility s'exacerbe; et la nevrose arrive avec ses inquietudes bizarres, ses insomnies hallueinees, ses souffrances indefinissables, ses caprices morbides, ses depravations fantasques, ses engouements et ses repugnances sans motif, ses energies folles et ses prostrations enervees, sa recherche d'excitants et son degoflt pour toute nourriture saine.

Theophile Gautier

«Размер моих стихов есть поступь легионов…»

Barbarus hie ego sum, quia non intellegior illis.

Ovid. Trist. V. eleg. 10. v. 37

Размер моих стихов есть поступь легионов,

Разбитых варваров, бургундов иль тевтонов,

Бесчисленных, густых, ползущих в тьме и в тьму,

Однообразных туч, угрюмых ко всему,

Гул низколобых орд, раскаты долгих стонов,

Немолчный Океан глухих и грозных звонов,

Насмешки верящих во власть немых Законов

И бросивших свой край так, вдруг, нипочему…

И голос музы – клич. Медлительный, безбожный,

Но и рассудочный, и хищно осторожный,

Грудной и медный зов седого трубача.

Распространяет вдруг его труба, рыча,

Как самка дальняя в своей тоске тревожной,

Меланхоличный вой, свирепый, безнадежный,

И, ноги в поножах во мраке волоча,

Все варвары гремят, опрастывая ножны.

MAESTRO

Кто мальчиком еще таился и любил

Портьеры тяжкие и запах фолианта,

Роб-Роя, Зигфрида и капитана Гранта,

Кто плакал без причин, был нежен, был без сил –

Того отметил Бог проклятием таланта.

Быть может, Бог его в раздумьи уронил

На красные цветы запущенных могил,

Не зная, что создать – пигмея иль гиганта.

Стал мальчик юношей, и лампа Алладина

Вела его в толпе фигляров и бродяг,

На нем была всегда минутная личина,

Его влекла к себе бездонная трясина,

Он был влюблен в намек, в уродливость, в зигзаг,

И ночью мучила его Первопричина,

Когда взбирался он пугливо на чердак,

Где, точно blanc-noir, легли луна и мрак.

Стал взрослым юноша, когда он понял сухо,

Что непонятна ночь, а лозунг дня «дави»…

О, у него был стиль, и взгляд, и тонкость слуха,

И сердце было всё в запекшейся крови!

Il bravo мэтром стал… Лови успех, лови!

Но по ночам поэт в подушку плачет глухо,

Что в жизни он не знал самоотдачи духа,

Простой, не мыслящей, бессмысленной любви!..

В БИБЛИОТЕКЕ

Мучительно сознать, что мы из старых нитей

Плетем свою канву, ненужные творцы;

И в библиотеке стыдится дух открытий

Средь сотен тысяч книг, где спят их близнецы.

Любой покойник знал все наши сны и речи

И лавры древних слов хранит любой экстаз…

Мы открываем Бог, как будто мы Предтечи,

Мы плачем, мы творим, как будто просят нас…

Наверно, человек когда-нибудь устанет

Блуждать за новизной под добрый смех веков;

Быть может, некогда земля безмолвной станет

И люди будут жить с иронией богов

И в библиотеке улыбкой сфинкса ранит

Брат брата своего средь саркофагов слов.

НА КЛАДБИЩЕ

Средь белых-белых плит тоскливо воют духи,

С небес безжалостно глядят глаза Астарты

И, как зловещие и умные старухи,

Законы Космоса играют молча в карты.

В беззвучности гробов спокойны, как природа,

Милльоны червяков едят людские туши…

От трав струится в ночь, как ладан, запах меда

И бродят при луне влюбленных мертвых души.

И в красном сюртуке плута-магнетизера

К ним homo sapiens несет с подмосток розу.

И в кладовых своих тончайший ум актера

Взрывает мусор слов, ища костюм и позу.

«Я верблюд, чересчур нагруженный…»

Я верблюд, чересчур нагруженный

Всем богатством, что только могли

Люди видеть в лазурной дали

И душой оплатить восхищенной.

Взяв сокровища груз благовонный,

Мы пустыней обратно брели,

Я, верблюд, и феллах прокаженный,

Проводник мой, мой ум, раздраженный

И печальный изгнанник Земли…

Я упал под тюками в пыли.

Тяжелы на истертых плечах

Драгоценности рынков далеких!

Как он хлещет меня, мой феллах,

Между глаз, утомленно-глубоких.

И певцу всех путей одиноких

Перед смертью являет Аллах

Самый добрый мираж на холмах:

Рощи пальм на озерах широких,

Земледельцев средь жен чернооких…

Издыхаю в горячих песках.

«Есть шелест шелковый нам дорогого платья…»

Есть шелест шелковый нам дорогого платья

Любимой женщины, идущей тихо к нам,

Чтоб провести, грустя, рукой по волосам…

Ты голову прижмешь к ее худым плечам,

Несущим аромат давнишнего объятья,

И думаешь о том, что так смешны проклятья,

Что мы, ничтожные, давно добры, как братья,

Что нам нельзя, нельзя не изменить мечтам!..

Так хрупкий вечер мой, неизъяснимо странный,

С какой-то женственной, серьезной чистотой

Приходит в комнату, где книги и диваны,

Ковры, оружие, старинные романы,

Раблэ, и Свифт, и Скотт; и бюсты – чередой

Уроды светлые, излюбленные мной –

Здесь Квазимодо, Пан, Вольтер, Сократ…

Как пьяный Гашишем нежности, я мучим добротой!

Что в жизни я искал? Пергаментовой пыли!

Я наложить хотел чертеж на небеса

Отчетливый, сухой и строгий, как глаза

И щеки желтые патриция, что были

Прелестней для меня, чем юная краса!..

О женщина, о та, с духами вялых лилий,

Приди, приди ко мне в часы моих бессилий,

Приди, приди ко мне, погладь мне волоса!

«Я, замкнутый в квадрат со скучными углами…»

Я, замкнутый в квадрат со скучными углами,

Под белой простыней, как длинный, потный труп

С уставленными в мрак незрящими глазами,

Когда тяжелый мозг надменен, прям и туп,

Как древний фараон священными ночами,

Я взвешиваю мир. Сходя с ума, в постели,

Я чую сладостно, как в мраке и тиши

Мышленья мерные и чёрные качели,

Как виселица в тьме, качают Божьи цели

И ужас вскрикнувшей и смолкнувшей души.

И знаю я тогда, холодный и бескрайний,

Что всё, что строим мы, мы строим на песке,

Что обладание действительное Тайной

Обязывает нас дрожать в дыре случайной

С кривой улыбкою на восковом лице.

МЕЧТЫ

Миражи нежные блуждают по пустыне,

Алхимик подчинил планеты янтарю,

И похотливые ласкаются рабыни

К давно бессильному от мудрости царю.

И так же, только Ночь накинет креп на Атом,

Где неизменный круг свершает лилипут –

Мечта, познание и вера в звездный фатум

И музыкальный вздор в поэте оживут…

«Сегодня я факир с недвижимым и дальним…»

Сегодня я факир с недвижимым и дальним

Презрением вещей в померкшем важно взоре;

Сегодня я кажусь, как эйсберг ночью в море –

Неловким, тягостным, правдивым, колоссальным.

Но будто в глубине какого-то колодца

Во мне загадочно и весело смеется

Эффектной женщины порочно-ясный взгляд

И отблески греха на черном дне дрожат,

Как те, что чуются в кинжалах, в амулетах,

В брильянтах дерзостных и в лживейших поэтах.

«Когда я буду стар, я буду, как гравер…»

Когда я буду стар, я буду, как гравер,

Язвительный, печальный, но довольный…

Кладущий медленно на хаос и простор

Едва начерченный, но правильный узор,

Легко-стираемый, ненужный, произвольный…

И будет контуров необычайно много!

Рисунки душ, эпох, и местностей, и Бога,

Все выползут из тьмы, медлительны, страшны,

Как утончённые, уродливые сны,

Как те чудовища, что населять должны

Кошмар геолога иль палеонтолога.

И будут знать они, творимые кошмары,

Что в мой последний час, я — деревянно-старый,

Я не почую рук мне самых дорогих,

Что формы дальнего затмят моих родных

И, глядя в призраки, я выпью снова чары

Несуществующих, холодных и пустых…

«Когда закончит дух последнюю эклогу…»

Assai palpitasti…

Leopardi

Когда закончит дух последнюю эклогу,

И Marche funebre, дрожа, порвет последний звук,

И улетит с чела тепло ласкавших рук —

Прах отойдет к земле, а дух вернется к Богу

И смысл всей жизни, всей, откроется мне вдруг…

И нищим я пойду к далекому чертогу.

Средь белых колоннад там будут так легко

Бродить задумчиво синеющие тени,

Как самый нежный грех, упавший на колени…

Там будут сонмы жен с запавшим глубоко

В лазоревых глазах познанием всего,

И к Богу поведут прекрасные ступени.

И я туда войду, кривляясь, беспокойно,

Сдирая струпья с ран, как Диоген в пыли,

Что в жертву вшей принес когда-то недостойно.

И вот пред Богом храм раздвинется спокойно,

Неизъяснимое представится вдали

И тихо скажет Бог: «Кто ты, пришлец Земли?»

— Твой верный Арлекин, великий Господине,

Жонглер и мученик, который не в пустыне,

А на асфальте жил, но бичевал себя;

Который вечно лгал, всё портя, всё губя,

Смеялся над Тобой и плакал так, как ныне,

Что он всю жизнь любил на свете лишь Тебя!

ТРОТТУАР

Моя душа соткана из грязи, нежности и грусти.

В. Розанов. Уединенное

ЛАНДЫШИ

Когда надломит мозг та страшная усталость,

Что придает щекам безжизненную впалость,

Потусторонний блеск замученным глазам

И мир сомнамбула встает вокруг, как храм,

А улица гремит, как пьяный негр в тим-там, –

В нас просыпается мучительная жалость

К цветам и девушкам, особенно к цветам…

Сегодня вечером у нищей под рекламой,

Зовущей в кинемо, я ландыши купил.

Я шел, упрямо шел за незнакомой дамой

Фантастом ледяным, нахальным Далай-Ламой;

Конечно, ландыши я ей бы предложил,

Но… но… их аромат… их аромат… он был…

Как мы в шестнадцать лет!.. когда я так любил!

Что сделали со мной с тех пор мои поступки?

Ах, эти ландыши, как беленькие юбки

Девиц в шестнадцать лет… Ах, дорогой букет!

Как веет чистотой стыдливый ландыш хрупкий,

Что любит скромность, тишь, улыбку, полусвет…

Я ландыши вдыхал под грохоты карет…

Ах, эти ландыши, как мы в шестнадцать лет!

«Хранят Значение громады улиц строго…»

Хранят Значение громады улиц строго

Средь звонкой и ночной, нарочной тишины.

Мне кажется, что всё, что дарит мне дорога,

Лишь декорация торжественно-немого

И столь возвышенно-больного Сатаны.

Я в мертвом городе глубокой старины.

Быть может, я бреду, всё позабыв и спутав,

Средь капищ Мексики; и я Полишинель,

Буффон пред идолом! Иль нежный менестрель?

Но днем была больна вот эта же панель

Несносной лаллией тревожных лилипутов

С глазами кроликов и щупальцами спрутов!

И скучно веруя в реальность привидений,

Царапал мыслью я свой величавый бред…

Навстречу кто-то шел из гулких отдалений.

Он был каменнолиц и хорошо одет.

Как я наверно знал, что этот силуэт

Был дэнди и маньяк, но в то же время гений.

ТРУЛАЛА

Мы живем далеко друг от друга,

Мы смеемся над всеми словами…

У меня далеко есть подруга…

Где теперь она, в Ницце, в Сиаме,

Трулала с большими глазами?

В Трулала так прелестны и гадки

Угловатость манер и остроты,

Как малы башмачки и перчатки

Трулала, этой милой загадки…

Трулала, я чувствую, кто ты…

Мефистофель ведет по панели

К неизвестности ленты кадрили,

Котильон не имеющих цели,

Но влюбленных в шикарные стили!

Трулала, вас там полюбили?

Оправдав, усмехаясь, паденья,

Мы играем с огнем и самумом:

Я краду, где попало, мгновенья,

Трулала знает все преступленья…

Трулала, последний был грумом?

Будет в мире дурная страница,

Будет самый скупой, бесконечный,

Нудный вечер, в который не спится…

Кто-то тихо ко мне постучится…

Трулала? Войдите, конечно!

Я безмолвно сниму с нее шляпку,

Трулала станет тоньше и строже,

Я целую, целую перчатку…

Это больно, и грустно, и сладко…

Трулала, ты плачешь?.. Я тоже…

И обнявшись угрюмо и страстно,

Мы молчим… Или «рада»? – «да, рада»…

Как мы знаем, – всё в мире напрасно,

Как стареем мы с ней ежечасно…

Трулала… молчите… не надо…

«Чуть в мир вступила бархатная тьма…»

Чуть в мир вступила бархатная тьма,

Любимые созвездия Мадонна,

Чтоб Божьим служкам дать пример, сама

Зажгла меланхолично и влюбленно.

Растут готически и неуклонно

Окутанные трауром дома.

Как явно, что Вселенная бездонна,

А город – муравейник и тюрьма!

Пред феерией высохший астроном

Ползет на башню, точно муэдзин;

Апаш становится на старт с законом;

На вольнодумца черным капюшоном

Спускается неизлечимый сплин;

Стоит лунатик на краю глубин;

В мечтах горбун – паук и Лоэнгрин! –

Крадется к отвратительным притонам.

Как раб, иду за ним. В его фигуре

Есть что-то из баллад и темных саг…

О, чья фантастика назло натуре

Вдруг человеком сделала зигзаг?

Живой иероглиф! Созданье фурий!

И может быть, ничто не мучит так,

Как обаяние в Каррикатуре!

Иду за карликом в глубокий мрак…

«Есть на дне жемчуга и кораллы…»

Есть на дне жемчуга и кораллы,

В мраке города – Роскошь и Страх.

Я влюблен в чердаки и подвалы,

В блики лиц при ночных фонарях,

В проституток на черных низах,

В романтично-немые каналы,

В отблеск сказки на старых домах,

В академии, в тронные залы,

В бледных девушек в бледных мечтах.

Будто щупальцы вверх осьминог,

Город высунул длинные трубы,

Душат жизни квадратные срубы,

И умны и безжалостно-грубы

И тиран, и бунтарь, и пророк.

Лабиринт этих улиц жесток…

Одинокий в них так одинок!..

Но люблю я печальные губы,

Освятившие только порок.

И мне жаль, что моя дорогая

В самой северной тундре живет,

Где правдивый тунгуз – звездочет

Горделиво-пустынного края –

Знает святость великих пустот,

Что живет она там, созерцая,

Что изящная, злая, больная,

В соты Города не принесет

Ароматный и приторный мед.

МАСКОТТА

С салфеткой грациозная девица,

Как бабочка, летала по кафэ.

Ей нравились предерзостные лица,

Усы, мундир и брюки Галлифэ.

Мы были – дебоширы, готтентоты,

Гвардейцы принципа: всегда назло!

А в ней был шарм балованной маскотты,

Готовой умирать при Ватерлоо…

ПАРИКМАХЕРСКАЯ

В парикмахерской есть острая экзотика…

Куклы, букли, пудра, зеркала;

У дверей мальчишка с видом идиотика;

Строй флакончиков на мраморе стола.

На щеках у посетителя намылена

Пена, точно пышное жабо.

Бреет страшной бритвой с пристальностью филина

Полунищий пшют иль старый би-ба-бо.

И улавливаю всюду ароматы я –

И духов, и мазей, и румян,

Будуарные, фальшивые, проклятые,

Как напыщенный и пакостный роман.

Как старательно приклеено приличие

К мертвым куклам или ко пшюту!

И, как каменный, гляжу я на обличия,

Маскирующие смерть и пустоту.

О, мне страшно, не увижу ль я, бесчувственный,

Здесь однажды – белого Пьеро,

Умирающего с розою искусственной

За ужасно-водевильное Добро?

ЖЕМАННИЦА

Легенда вечера таинственно запета,

Закат, как древний знак и как безмолвный стон,

И люди движутся, как эльфы из балета,

И сад – часть космоса – загадочен, как он.

В легенде вечера, ступая точно кошка,

Как будто гордая, жеманница прошла.

Как раздражает всё: ее вуаль, и ножка,

И платья краткий шум, дразнящий шепот зла…

Мне хочется идти за этою прошедшей,

Мне хочется ее галантно рассмешить…

Но знает ли она, что надо сумасшедше,

Изломанно, легко и странно говорить?

Ах, знает ли она, что надо быть неслышней

И музыкальней всех! Что в черных кружевах

Ей надо кошкой быть, вселюбящей, всехищной,

И с полной низостью в глубоких тайниках!

Что надо так уметь замучить за уступку,

И дать причудливо все прелести свои

И на пол медленно спускать за юбкой юбку,

Все эти белые и шумные слои…

ТАНГО

Гурман и сибарит – живой и вялый скептик,

Два созерцателя презрительно тупых, –

Восторженный поэт – болтун и эпилептик –

И фея улицы – кольцо друзей моих.

Душою с юности жестоко обездолен,

Здесь каждый годы жжет, как тонкую свечу…

А я… Я сам угрюм, спокоен, недоволен,

И денег, Индии и пули в лоб хочу.

Но лишь мотив танго, в котором есть упорность,

И связность грустных нот захватит вместе нас,

Мотив, как умная, печальная покорность,

Что чувствует порок в свой самый светлый час,

А меланхолию тончайшего разврата

Украсят плавно па под томную игру,

Вдруг каждый между нас в другом почует брата,

А в фее улицы озябшую сестру.

К РИСУНКАМ БЕРДСЛИ

Весьма любезные, безумные кастраты,

Намек, пунктир, каприз и полутон,

Урод изысканный и профиль Лизистраты,

И эллинка, одетая в роброн.

Здесь посвящен бульвар рассудочным Минервам,

Здесь строгость и порок, и в безднах да и нет,

И тонкость, точно яд, скользит по чутким нервам

И тайна, шелестя, усталый нежит бред.

ПОСЛЕДНИЙ ТУАЛЕТ

Скрипач – гротеск ужасно-длинных линий,

Фигура Дебюро иль Паганини –

И дама бледная со скорбным ртом,

С красивым, но истасканным лицом –

Лицом камелии и герцогини –

Задумчиво свершают tete-i-tete

Самоубийц «последний туалет».

Им холодно в нетопленной гостиной,

Просторной, неприветливой, пустынной…

Бестрепетен, неумолим, жесток,

Ложится с улицы на потолок

Луч электричества, простой и длинный;

Две белых маски – Глинка и Мюрат –

Как вечность тупости, со стен глядят;

И в позе неестественной артиста

(Овал лица, улыбка – от Мефисто…)

Весь в черном, как могильщики, скрипач

Смычком передает как плач

Рапсодию бравурнейшую Листа.

Склонившись, женщина впивает сны…

Яд приготовлен. Письма – сожжены.

ТАБАРЭН

Е tu, ribelle cor, perche al villano

I muscoli robusti, il sangue sano

E l'ignoranza invidi?

Eccoti danze, fior, chiome fluenti,

Candidi petti, volutta cocenti…

Ridi una volta… ridi!

Stechetti

Колышатся во тьму, как пурпурный кошмар,

В палаццо Дьявола изгибы вожделений,

И бедра женские и женские колени

Во что-то общее сливают смутность пар.

Банкиры тяжкие; бессмысленные лбы;

Стеклянные глаза; безжизненные души;

Безногих стариков чудовищные туши

Почтительно к столам приволокли рабы.

Как тени под водой – фигуры полутьмы;

Вуаль фантастики кидает свет лиловый

И все впивают сны бесстыдного алькова,

Телодвижения танцующей чумы.

И все заражены. Властительный угар

Разгорячил людей дыханьем пряным танцев

И под мелодии усталых итальянцев

В интимные углы уходит много пар.

В постелях напрокат желанья мертвецов

Так упоительно, так остро будут грубы…

Гадюки – пальцы их – и две медузы – губы –

Добьются стиснутых в страдании зубов!

Мелькают тенями угрюмые лакеи

И тухнут лампочки… пустеет темнота…

Я глажу грустные, как смятая мечта,

Растоптанные листья орхидеи.

Но вот темно совсем. Последнее людское,

Последний шум вдали неясно угасал…

Легло на тишь, на мрак, на опустелость зал

Прощающее, умное, большое…

Зачем же плакать так, ты, сердце Арлекина?

О, улыбнись, молчи… И вот безмолвен я,

И с люстры падает усталая змея,

Медлительная лента серпантина.

ДЖЕНТЕЛЬМЭН И ГАВРОШ

Богатый джентельмэн с седою шевелюрой,

С тем холодом, в котором много хмурой

Презрительности, зла и благородства,

Со взором, видящим все тени и уродства,

И уличный Гаврош, живой и полупьяный,

С ужимками умнейшей обезьяны,

Столкнулись вечером. На город безобразный

Лег выспренный закат и бросил блеск экстазный

На тех бесчисленных, что с ритмом батальонов

Свой marche patriotique во славу двух Законов –

Желанье Женщины и неименье Цели –

Немолчно отбивают по панели.

Гаврош кричал: «Паденье министерства!

Расстрел бастующих! Неслыханные зверства!

Падение бумаг! Вот номер "Радикала"!»

И джентельмэн спросил, прищурившись устало:

«Что нам с тобой, мой друг, до смены кабинета?»

«Monsieur, для Вас, меня и дамы полусвета

Само восстание уже имеет цену!»

Гаврош понравился седому джентельмэну.

ЦИРКАЧКА

Как на Гольбейновской гравюре, смерть брела

За гибкою спиной актрисы.

Дитя трапеций и кулисы,

Она циркачкою-наездницей была.

Я часто с ней ходил в пропахший морем порт

О тропиках мечтать безмолвно,

Когда холодный и великолепный норд

Гонял однообразно волны.

Закутавшись в плащи, на серых камнях дамб,

Вдвоем, как статуи печали,

Смотрели молча мы на дали,

На копьеносный и колеблемый, как ямб,

Отряд таинственно-красивых кораблей,

На толстые, как бюргер, бочки,

На просмоленных и обветренных людей

И дальние суда, как точки.

И я любил ее – лицо и стук шагов,

Болезненность и благородство…

Как обаятельно банкротство,

Когда оно интеллигентно и без слов!

И я ведь знал ее так остро-глубоко,

Ее vin triste прогулок к морю…

О, эта литургия горю!

А все ценили в ней эффект и более всего –

Сквозь зубы брошенный, как будто с полусна,

Призыв лениво-дерзких ноток

Того «поди сюда», которое она

Заимствовала у кокоток.

«Среди домов (которых страшно много!)…»

Среди домов (которых страшно много!)

И грубо-размалеванных афиш

Есть несколько почти беззвучных ниш.

И в нишах выявлено имя Бога.

С панели сразу попадаю в тишь.

Я в тишину внезапную вошел.

И я дрожу? Но почему? Престол,

И темнота, и древний лик Предтечи,

И тоненькие, женственные свечи

Из воска непорочных пчел…

Как мрачно серебро мистичных риз

На мертвенных святых, святых бесспорно!

И еле брошен в темноту эскиз

Каких-то девичьих и столь покорных

И слабых-слабых плеч, склоненных вниз…

А я не знал! И на моей планете

Есть чье-то отношение к «тому»?!

К Не-Суете и… и… к Нему!

А я не знал! Не верил никому,

Что есть неотрицающие дети!

О, запах ладана! О, запах тленья!

Здесь Истина прияла страшный лик,

Невыносимый, как внезапный крик,

Свой лучший, глубочайший лик Смиренья…

Бегу, бегу, и потрясен, и дик!

Из храма сразу попадаю в гам.

Афиша на заборе объявляет,

Что господин профессор Игрек нам

Прочтет еще доклад, тогда и там,

Что атом абсолюты отрицает.

СУЛАМИТА

Оглянись, оглянись Суламита,

и мы посмотрим на тебя…

Соломон. Песнь песней

ИДЕАЛ

Я знаю женщину и родину, которым

Я посвятил себя как молодой монах.

Как странно, никогда я их не встретил взором!

Но как я их познал в готических лесах

Пред морем северным, спокойным мельхиором…

И коммендацию я им принес в мечтах.

О, родина души! Там кипарисы-йоги,

Благочестивые и черные, ведут

В зловеще-белые, прохладные чертоги,

И гобелэном тень упала на дороги…

Там маки страстные болезненно цветут,

Там ряд могильных плит, углы их четко строги,

Бамбук, и эвкалипт, и зной, и тишь… Ах, тут

Вассалы Сатаны псалмы любви поют,

Иль, может быть, устав творить Добро и Суд,

На оргиях грустят, развратничая, боги…

И здесь… и здесь – она. Но как она ужасна

На том, что правильно, печально и прекрасно!

Стоит на мраморе худа, мала, черна,

С искривленным лицом прелестная она

И чистит апельсин, и в смехе отчеканен

Стальной и наглый бунт бесстыднейшего дна…

В ней дерзко человек осмеян и изранен,

В ней Саломея есть, Сафо, Кармен, Нана,

А рядом с ней стоит, как сплин и глубина,

Как изваяние, и угловат, и странен,

В костюме клетчатом ужасный англичанин!

Зной. Кипарисы. Даль. И воздух чуть туманен…

О, родина моя, где в траурные краски

Закутались, как в газ, уродливые маски!

«Она любила? Да. И даже очень много…»

Она любила? Да. И даже очень много.

В альбоме бабушки французские стихи,

И перекатный гром, как гулкий грохот Бога,

И в тяжких словарях сухие лепестки;

Оркестр часовщика, спешащий, стоголосый,

Как общество людей или пчелиный рой,

И те неловкие, угрюмые вопросы,

Что порождаются живущими душой;

Святого черного над чистою постелью,

И шелесты без слов чуть уловимых дум,

Бестрепетный закат, положенный пастелью,

Духи Rue de la Paix, и раковины шум…

Ее душа была совсем сентиментальной?

Нет, вовсе, вовсе нет! Скорее ледяной,

Пустой и смелою и даже не печальной…

Ее душа была вдовой.

«Как мрамор, женщина застыла утомленно…»

Как мрамор, женщина застыла утомленно,

Замученное мной, другое существо…

И полный, полный мрак… Как пусто, как бездонно!

И как монахиня, как мертвая Мадонна,

К ней роза белая упала на плечо…

А на ковре лежат бессильными телами,

Как убиенные, рубашка, юбка, шелк…

Она вцеплялась в них отчаянно руками,

А я в них путался дрожащими когтями,

Сверкая парой глаз в проклятой тьме, как волк.

Застыла на лице гримаса отвращенья;

Как плеть покорная, висит ее рука…

Не знаю, кто она… Но каждое мгновенье

Терзает что-то мозг, что было преступленье,

Что эта голая жалка и далека…

О, я молчу, как смерть! Мне странны ледяные

Ее колени, стан, чуть дышащая грудь…

Мы змеи мертвые! Мы с ней глухонемые!..

И так же, как и мы, таинственно чужие

В окно глядят миры – Луна и Млечный Путь.

Жесток, как манекэн, холодный, истомленный,

И жажда гибели, и истин, и глубин,

Я листья розы рву… покойницы… Мадонны…

И погружаюсь в тьму, и чую мрак бездонный,

Стремглавный бег минут и то, что я один.

CHIMERISANDO

Я в шахматы играл с одним евреем, странно

Напоминавшим мне рисунки древних Фив,

Когда мечтательно, печально, бездыханно

Упала на доску, фигуры повалив,

Разбившись о стекло сквозной беседки парка,

Миниатюрная, пернатая дикарка.

Ах, труп был женственным и полным тихой муки,

Как неоконченный, прозрачнейший сонет,

Как та, которую замучил я от скуки

И о которой я грустил так много лет…

Я гладил теплый труп, старался делать больно,

Но, нет, она была безмолвна и безвольна!..

А на доске меж тем, среди фигур узорных,

Как та, другая, та, которую люблю

Я до сих пор еще, шла королева черных,

Стройна, черства, мертва, к тупому королю,

И странный мой партнер вдруг стал эмблемой Рока,

А всё вокруг меня спокойно и жестоко.

«Я знаю, я умру, когда мои желанья…»

Folle! D'amore tentai la via,

Amai con tutta l'anima mia,

Per lunghe notti cupo vegliai,

Piansi, pregai…

L. Stecchetti

Я знаю, я умру, когда мои желанья

Добьются своего. Мои желанья – ты.

Ты – гордость и печаль, чужое мне созданье…

О, как лелеял я гниющие мечты:

Твой аромат, твой стыд, безвольность наготы,

Развратный, властный жест, молящие черты…

Но я сойду с ума от вопля обладанья…

Молчи, молчи, молчи, не прерывай рыданья!

В теченьи долгих лет, как паука тенета,

Всё, что имею я, стремилось к одному –

Прижать твой гибкий стан так грубо к своему

И вырвать слабый стон, как выпить мед из сота.

Ты, ты… изящная… вся мокрая от пота…

Вся распаленная… Я захочу – возьму!

И я, измяв тебя, с восторгом идиота

Я буду тихо выть в ласкающую тьму…

Но даже если я наутро встану чище,

Моложе и светлей от общей муки с ней,

То, сломанный, как трость, ведь я спрошу у дней,

У этих новых дней великой, новой пищи!

Что дальше? Что теперь? Я обладаю ей,

Но я ее любил на брошенном кладбище,

Сбирая надписи кладбищенских камней…

Я, мильонер вчера, я выиграл и… я нищий?

А если в этот мозг, упрямый, как мое,

Всегда единое, жестокое стремленье

В холодном, мыслящем, брезгливом утомленьи,

Как змеи, проскользнут печаль и сожаленье

И станет мне смешно волнение мое?

О, я умру тогда! Ведь это было всё,

Что ты могла мне дать! Обычное питье…

И я… я кинул жизнь… мгновению презренья?!.

«Я помню тишь, Манон, кокетливой мансарды…»

Я помню тишь, Манон, кокетливой мансарды,

Повечеревшее, огромное окно…

Неугомонное гремело где-то дно

Большого города, где жили миллиарды

Безмолвных, фосфорных, недвижимых огней,

Блуждали по стенам метания свечей,

И тени Рембрандта и призраки Мерлина…

О, я тогда стоял невольно на меже

Большой любви к тебе, Лизетта Беранже,

Мальчишка, нигилист, кокетка, Коломбина,

Но вспомнить я не мог, где я про нас читал?

И черт хихикнул мне, что в чем-то я солгал.

«Над трупом прадеда колдует троглодит…»

О нерассчетливый! Убить

Любовь ты смог.

Но в доме, где мертвец, не жить

Без злых тревог.

Т. Ефименко, «Жадное сердце»

Над трупом прадеда колдует троглодит,

Виденье Нитокрис над пирамидой бродит,

Над самой тягостной из древних пирамид,

Гамлета чуткий дух на кладбище приводит,

Преступник, говорят, всегда потом приходит

Туда, где вялый труп был ночью им зарыт…

Ах, труп для наших душ – властительный магнит!

Я, погруженный в транс, медлительный, громоздкий,

Как мысли старого и кравшего в аду,

Вбирая мир с трудом, как скучные наброски

Чего-то должного, настойчиво иду

Туда, где высятся японские киоски

(И на одном из них безвкусный какаду),

К совсем заглохшему, старинному пруду.

Есть лебеди в пруду, как черные загадки,

Точено-стройные, с изгибом хищных шей…

Так гордо в трауре молчат аристократки…

Так могут сфинксы быть пленительны и гадки!..

Здесь некогда бродил и говорил я с ней,

С ней, ясноглазою, тончайшей из людей…

Она боялась снов и черных лебедей…

«О, не было ль в одной из самых темных комнат…»

О, не было ль в одной из самых темных комнат

Исчезнувших веков – не комнаты ль века? –

В одной из тех, что никогда не вспомнят

Преданье, знание, искусство и тоска,

Таких обычаев, свирепых и спокойных,

Чтоб гордые юнцы, любить не захотев,

Уничтожали бы своих любимых – знойных,

Глядящих пристально и молчаливых дев?

О, это надо так, мудрейшие, так надо!

Жестокости к любви! И недоверья к ней!

Там, где-нибудь в стране Шумера и Аккада,

Где храмы, ночь, тростник, воззрения людей,

И эта клинопись на глиняных таблетках,

Всё превращалось в стиль, приобретая смысл

Зодиакального, предсказанного в метках,

Изображающих ряды безвестных числ –

Быть может, юноши с суровой верой в фатум,

С чертами идольских и всепознавших лиц

Ножи вонзали в грудь любовницам проклятым

И после десять дней в пыли лежали ниц.

И это правильно! Оно несносно, знанье,

Чутье без отдыха к другому «я» в тиши!

Безумна глубь сердец! Неслыханно страданье

Жить в черной пропасти чужой, живой души!

АНЕМОНА

Я никого не люблю, потому

Что я люблю анемону.

Я не отдам никому, никому

Ключ к своему Илиону.

Каждую ночь воспеваю я

Холодный взор анемоны.

Каждую ночь шелестит змея,

Но я удушаю стоны.

Пусть анемона моя далеко,

Пусть слышен голос Харона…

Я не хочу ничего, ничего,

Как ты, моя анемона.

СЛОВА ОТЧАЯНИЯ

ЧЕРНАЯ МЕССА

В совсем пустом углу висит Пьеро измятый,

А свечи вставлены в бубенчики пустые.

Под ракою внизу есть гвозди гробовые

И мощи женщины, красивой и проклятой.

В углу хихикают три дряхлые принцессы:

Гримасничает Ложь меж Суетой и Скукой;

Я сам, аббат, твержу с неизъяснимой мукой

Псалмы презрительной и наглой черной мессы.

Слова, как паяцы, плюют в лицо друг другу,

А мысль-паук бежит в моем мозгу по кругу,

По нитям паутин, смертельных и ленивых,

Будя жужжащих мух, клянущих невозможность

И утомляющих, как вечность и ничтожность,

И дешевизна чувств, всеобщих и болтливых.

«Душа моя строга, как пепельная урна…»

Душа моя строга, как пепельная урна.

Я усмирил тебя, встревоженная рысь,

Ты, суета души, с которой все сжились.

Рассудочны мои и «хорошо» и «дурно»,

Но, зубы сжав, я жду, чтоб цепи порвались

И озаренье вдруг на душу пало бурно.

И пусть бы я погиб! И смерть моя лазурна!

О, Пифагор был прав – она певуча, высь!

В час смерти гимны сфер до слуха б донеслись

И в мире стало б всё печально и ажурно…

Но страшен гороскоп холодного Сатурна,

Под коим разные бродяги родились.

Что ж, наконец, вот он, мой пламенный экстаз?

Нет, я налгал его… мой дух, как обезьянка,

Передразнил себя ж! Я бился напоказ,

И мой огонь взлетел, но тотчас же погас…

Вот серый пепел слов – реликвия останка…

Летучий пепел слов… Где гордая осанка,

И строгость дальних дум, и холод острых глаз?

Я пуст, я брошен в сор, как лопнувшая склянка!..

Я страшен, нем и слаб… больной дикообраз…

И это мой святой, последний, смертный час?

«Нет, жить! Нет, жить, – хриплю, как нищая шарманка, –

Есть выход! Есть еще… Чет-нечет! Риск! Орлянка!»

«В тьме, безразличной, как время, в котором…»

В тьме, безразличной, как время, в котором

Чуткость уже не купает мечты,

Мой суверэн – утомленье простором –

Хочет заняться изысканным вздором:

Тени изжитой своей чистоты,

Требуя нагло от них наготы,

Он созывает скучающим взором

В полый дворец темноты.

И равнодушные стынут вокруг

Контуры, блики, виденья бесстрастных,

Еле начерченных, мертвых, неясных

Мыслей, мгновений, ошибок и мук,

Тонкие профили женщин прекрасных,

Мной оскорбленных когда-то напрасно,

Множество бледных, протянутых рук…

О, Суверэн среди слуг!..

«Кто был зачат в марте, в месяце желаний…»

Les Sages d'autrefois, qui valaient bien ceux-ci,

Crurent, et с'est un point encor mal eclairci,

Lire au del les bonheurs ainsi que les desastres

P. Verlaine

Кто был зачат в марте, в месяце желаний,

В месяце порывов и влюбленных ланей,

В месяце мелодий, в грезах на заре,

Тот на свет явился в месяц увяданий,

В самый скучный месяц, в тусклом ноябре.

Сын чистейшей Грезы, зачатый в восторге,

Мир узрел в тумане, в сумеречном морге,

В контурах, ушедших в муть и полутон…

Он всю жизнь пробродит на крикливом торге

Холоден и странен, чужд и изумлен.

«Как это грубо, жить… А, в мире, на краю…»

Как это грубо, жить… А, в мире, на краю

Смертельной пропасти дана, как сон, чутью

Невыразимая полночная баллада!

В ней ладан, нард и мирт, в ней ароматы яда,

И яд я, как индус, благочестиво пью…

Et hoc est Veritas. Но, чтобы жить, нам надо,

Нам надо вечно лгать и няньчить ложь свою,

Как обнаглевшего, властительного гада!..

В том мире, где дана тончайшему чутью

Невыразимая полночная баллада…

Как это грубо, жить… А, в мире нет конца,

Но надо, чтобы жить, выдумывать границу!..

О, пустота, о тишь, о ужас мудреца,

Перевернувшего последнюю страницу!

Что ж, кличь иллюзию… Дыши на мертвеца,

Страшись иронии, гони печаль с лица,

В скворешнике люби наивную девицу,

Играй бирюльками и вечно жди Жар-птицу…

О, пустота, о тишь, о ужас мудреца,

Перевернувшего последнюю страницу…

«Когда увидела с небес Урганда (фея…»

Ah! Bonne fee, enseignez-nous

Ol vous cachez votre baguette!

Beranger. Fee Urgande

Когда увидела с небес Урганда (фея

Межзвездных, ласковых, магических высот),

Что крестный сын ее (имеет каждый крот

Волшебниц крестными), грубея и наглея,

На дно, в порок и грязь, насмешливо идет –

То вся в слезах она, задумчиво бледнея,

Волшебной палочкой взмахнула вверх, и вот –

Легла осенняя, вечерняя аллея,

Над милым сумраком зажегся хоровод

Печальнейших светил, и страстно вскрикнув: где я?

На грудь Урганды пал распутный, юный мот.

И с благочестием и нежностью ессея

Он Целое познал, немея и слабея.

Но после фея зла, Брунгильда иль Геката,

Волшебной палочкой ударила своей.

«Но, – шепчет фея, – Часть и знойна, и богата,

Не менее, чем Всё! Будь дерзок, Прометей!

Всоси, опиоман, таинственность Вещей!»

И купол Целого под хохот черных фей

На Части треснул вдруг, и вот ничто не свято!

Ах, пал Софийский храм!.. Ах, грязная Галата!..

Вот несколько Частей из Космоса приято,

Вот Космос сшит хитро из нескольких Частей…

Где homo sapiens? Мы видим не людей –

Крестьянина, купца, астролога, прелата…

Но homo sapiens себе не сыщет брата.

Кто безобразнейший? Кто выкидыш природы?

Мой брат – червяк Земли. Я вижу Стикс в ночи

Передо мной плывут чудовищные воды:

Ростовщики, шуты, обжоры, горбачи,

Подмосток рыцари и паутин ткачи,

Процессия калек, готовых взять мечи,

Чтоб вырвать клок земли иль клок цветной парчи…

Часы, уйдя в себя, считают молча годы…

Что Духу Времени безумные народы?

Их страсти, их божки, ячейки, огороды?

И если кто-нибудь покажет вдруг на своды,

Где Время – звездное, тогда – молчи, молчи! –

С внезапным бешенством кричат ему уроды.

«Глетчером, синим глетчером…»

Глетчером, синим глетчером

Я шел между острых льдов.

Мне хочется бросить вечером

Несколько усталых слов…

Странных слов…

Горит закат исступленный,

Горит молчаливый лед…

Я один, один, утомленный,

Среди кровавых высот…

Злых высот…

Ночь ниспадает на шпицы,

Я умираю в ночи…

И крики, как дикие птицы,

И мысли мои – мечи!

О, мечи!

Женщина белая рядом…

Она целует меня…

Ты – Смерть, женщина с умным взглядом?

Ты нежишь свое дитя?

Смерть… дитя…

НАДМЕННОСТЬ ПАДШИХ

La garde meurt, mais elle ne se rend pas!

«Всё внешность, всё углы, всё страшно, плоско, ложно…»

Всё внешность, всё углы, всё страшно, плоско, ложно

Как ты, буддийский бог, бесстрастнейший кумир!

Но не хочу, чтоб был тот необъятный мир,

В котором надо брать все вещи осторожно,

Как циник и маркиз, почтительно-безбожно.

Он из папье-машэ, он в Сан-Суси – Памир!

Мы знали Океан, подвалы и гаремы,

Мы плакали от струн, мы жили с мудрецом,

И вот пред истиной стоим лицо с лицом.

Развратные рабы обрындевшей триремы,

Мы, честно-низкие, бессмысленны и немы,

В немом неведомом ворочаем веслом.

Пусть рядом брат, сестра!.. Мы не сотрем со лба

У них печаль и пот такого же раба.

Надменность гибнущих – не звякать нежным звоном

Тебе мы молимся, о фатум, о сова!

И ни изяществом, ни мыслью и ни стоном

Мы не напудрим мир, дарованный Законом.

ГРЕХ

Да, наслаждение, конечно, есть победа!

И женский поцелуй, и жалкий взгляд врага,

И иронически убитая тоска,

И в звуки рифм и нот перерожденье бреда!

Но только жгучий грех вполне есть наслажденье.

Быть может, потому, что в нем острей игра…

Иль знает суть Добра – немыслимость Добра –

Лишь глубочайшее, упрямое паденье?

Быть может, потому, что в честности нет риска,

Миража гибели – желанный бриллиант…

И что талант – порок и что порок – талант,

И в нем я одинок и смерть ко мне так близко!

Есть сказка древняя у персов иль японцев

(Иль сон родил ее? Мой самый древний сон)…

Что раз был взвешен грех и тяжким был найден,

Но только тяжестью пленительных червонцев.

СОН

Я помню ночь, как черную наяду…

Гумилев. Шестистопные ямбы

Плыву, с своевольством не споря

Тяжелых, ныряющих гор,

И чувствую неба и моря

Громадный и свежий простор.

Безвольно отдавшись наяде,

Я вижу, как смотрит она,

И есть изумленье во взгляде

И страшная есть глубина.

Огромны глаза, как у рыбы,

А губы влажны и мягки,

Но есть в них и злые изгибы

Какой-то предвечной тоски.

Во все проникая, все чуя,

Я море люблю, темноту,

Внезапную боль поцелуя

И хищную недоброту,

С которой глядит одичало

Наяда в безбрежную тьму…

Я — бледный, холодный, усталый,

С улыбкой покорен всему.

Мы двое — немые скитальцы

В просторе и что впереди?

Я тонкие-тонкие пальцы

Наяды держу на груди.

И зная, что я умираю,

Что кровь леденеет моя,

Я тело наяды ласкаю,

Холодное тело ея…

Мы двое, шепчу я наяде,

Целуя, спокоен и тих,

Волос ее мокрые пряди,

Зеленых, пахучих, густых…

«На звездном полотне большого небосклона…»

На звездном полотне большого небосклона

Узор спокойного и страшного растенья

Одной из звезд и одного мгновенья

Вырезывает ночь из черного картона.

Нашептывает мне предательство и ласки

Чужой и теплый мрак, рассудочный и пьяный,

А кружева листвы надушены и пряны,

Как волны домино лукавой дамы в маске.

Молчать, и быть, и красть!… О, боль, о счастье жала!

Жить сумасшествием и быть при всех, как все,

Жить преступлением, жить мертвым, жить во сне,

Но жить, прожить всю жизнь во что бы то ни стало!

О, ДАМА ПИК!

Колосья тяжелы и полдень мягко-зноен,

И небо пахаря бездумно и светло.

Как звонко в воздухе здоровое hallo!..

Бегут разбега ржи… Степенен и достоин,

Размерный звон зовет на празднество, в село.

Мне грустно потому, что я теперь спокоен,

Мне грустно потому, что счастие пришло.

Чего, чего мне ждать в моем разумном мире?

Всё достижимое я на земле достиг…

Моя Эсфирь живет в правдивости и в мире

И стал правдив и добр мой ум и мой язык…

Я бросил глетчеры, я руку дал Эсфири,

Я в соты мед принес офортов, нот и книг…

Но ночью изредка смеется дама пик!

Зачем меня с собой не уведет она?

Ведь в величавый час, когда взойдет луна

И декламируют старинные куранты

Те заклинания, что знают некроманты,

Ведь дама пик сведет, блистательно-страшна,

На фестивал в аду, насмешливо-галантный,

Монаха, пьяницу, безумца и лгуна!

КАТИЛИНА

Уж день среди колонн блуждал, как синий, бледный,

Чуть слышный, ласковый предатель и старик,

Но смех патрициев гремел, как грохот медный,

И истеричничал патрицианок крик.

И взгляды кабана искали взгляд русалки,

И черные рабы вели в альков гостей.

Все были голые, матроны и весталки,

И потому вино казалося хмельней.

Потухшие глаза; и лужи от вина;

И шкуры тигров; смех; левкои; розы, розы…

Они дождались дня, бесстыднейшие грезы

Земли, пустой земли, что мертвенно скучна!..

В углу был распростерт холодный труп раба.

И пьяно-нежная, изящная Луцилла,

Упавши на живот, задумчиво-тупа,

В густой крови раба мизинчиком водила.

Сенатор без зубов, бессильный от вина,

Глядел восторженно, измученно и пьяно,

Как ослепительна, спокойна и стройна

Нагая Клавдия дразнила павиана.

С косматым галлом спит, с рабом своим, Криспина,

Уносит Юнию обрюзгший ростовщик…

И вот предстал в дверях сухой и строгий лик…

И загремело всё: «А вот и Катилина!»

И томно уронил стальной аристократ:

«Да, наконец и я средь фавнов и наяд…

Я плебсу толковал по кабачкам Субуры,

Как улыбаются наедине авгуры»…

НА СЕВЕРЕ

Торжественно мертво царит над мраком свода

Загадочность и власть болезненных сияний.

Полгода странный день, белесый день мечтаний,

Неразрешимый мрак, как хаос тайн, полгода.

Есть сумасшествие в безмолвной и могучей

Однообразности и берега, и моря.

Заклятьям прадедов меланхолично вторя,

Страдают чуткие шаманы тундр падучей.

Но груды скал лежат, угрюмы, непокорны,

Обнявшись навсегда, огромны, неуклюжи,

Как северных баллад нахмуренные мужи…

Полгода странный день, полгода хаос черный!

«В просторах космоса пороки ночью внятны…»

В просторах космоса пороки ночью внятны.

Их грустный гимн звенит на арфе отдаленной.

Ты слышишь ли насмешливый, бездонный,

Несказанно-печальный и развратный

И нежный-нежный глас над нашим изголовьем,

Когда мы чуткими становимся, как дети?

Диабаллос, в течении столетий

Гонимый честным бюргерским сословьем,

Скиталец, мученик, противник всякой власти,

Крылами в холоде размеренно взмывая,

Поет во тьме о познанности рая,

О бренности, о роскоши, о страсти,

Об одиночестве, упрямстве и отваге,

И о предерзостном и гибельном весельи

Распутника в благочестивой келье,

Из схимников уйдущего в бродяги.

О, эта долгая и странная рулада,

Рассказанная в тьме неспешным баритоном!

Кто это я? Не глупый ли астроном,

Узнавший вдруг о том, что надо?

Не засмеялась ли строжайшая Нирвана?

Не плачет ли мотив коварнейшего танца?

Не тени ль пронеслись Летучего Голландца

И Вечного Жида над далью Океана?

Диабаллос! Твой ученик, в обличьях,

В личинах мерзостных, бездомный, как собака.

Он хочет проникать, как шпага, в душу мрака.

Касаясь звезд и жара ног девичьих!

КОЛОДЕЦ В ЭЛЬ-ДЖЕМАХЕ

Есть колодец в Эль-Джемахе.

Кто посмотрит вглубь колодца,

Тот не плачет, не смеется,

Тот не помнит об Аллахе,

С той поры, как в Эль-Джемахе

Посмотрел он вглубь колодца.

«Этот побыл в Эль-Джемахе», –

И указывают пальцем,

Если кто глядит страдальцем,

Тих и бледен, как на плахе.

«Этот побыл в Эль-Джемахе!» –

И указывают пальцем.

Ах, и я был в Эль-Джемахе!

В глубину глядел я жадно –

Там безмолвно… там громадно…

Я влачусь с тех пор во прахе…

Но и я был в Эль-Джемахе!

Там безмолвно… там громадно.

КОЛЛЕКЦИЯ ТИШИН

Il a tout de meme des belles choses –

le silence et l’immobility…

E. Rod. La course a la mort

«Это может быть, что вы не замечали…»

Посв. E. А. Ш.

Это может быть, что вы не замечали,

Что на этом свете вовсе не одна,

Разные есть тишины, что тишина

Может в камне быть, иль, например, в вуали.

Тишина всегда есть в искренней печали.

Я всегда искал ее, ее одну,

Эту сложную, большую тишину

По старинным и заглохшим амбразурам,

В лампе под зеленым абажуром

И под небом серым, благородным, хмурым…

Так как в юности я был в любви несчастным,

Так как я скучаю и всегда один,

Так как я считаю в мире всё напрасным,

Я собрал себе коллекцию тишин.

Труд мой был безмолвным, долгим и опасным.

Слово лишь намек роскошнейших молчаний.

Дружелюбные читатели стихов,

Вы должны быть сами полными мечтаний.

Я еще коллекции сбираю — снов,

Глаз, закатов, тьмы и северных сияний.

«Как мучают они! Я знаю их туманно…»

Как мучают они! Я знаю их туманно,

Но их ведут за мной уж многие года –

Воспоминание, прозренье иль мечта…

Как будто видел я когда-то их, и странно,

Что я не видел их, конечно, никогда.

Их укоризненно рождает тишина,

Как очертание той истины и доли,

Что надо было взять, что недоступны боле

И мне, избравшему, как все, удел лгуна,

Творца, ученого, дешевки, болтуна…

Чуть вечер. Осень. Тишь. Широкая дорога.

Скелеты тополей, как черная печаль,

По сторонам ее. И холодно и строго

Синеют небеса, как матовая сталь.

Старик и девушка идут куда-то вдаль.

Неспешен ровный шаг. Они идут без слов.

Костюм у девушки опрятен, но не нов;

И в пыльном сюртуке ее товарищ старый.

По контуру плаща я вижу – он с гитарой…

Эпоха, кажется, сороковых годов.

На фермах, отозвав взбесившихся собак.

Их, верно, слушают соседи и соседки

И подпевают им: Hallo, Marie, clique-claque!

Когда звенит старик на струнах кое-как,

А девушка поет пустые шансонетки.

Как меланхолией овеяна просторность!

Усталый вечер ткет прозрачную вуаль,

И небо холодно, и бесконечна даль…

В походке старика – великая покорность,

В глазах у девушки – прелестная печаль.

«Когда археолОг, и радостный, и строгий…»

Когда археолог, и радостный, и строгий,

Спустился в древний склеп по стертым ступеням,

Где, выходя из тьмы, мрачнели по стенам

Под бликами огня чудовищные боги,

И увидал в гробу, откинув покрывало,

Надменно жесткие, безглазые черты

Древнейшей мумии и лотоса листы,

Он вдруг задумался и тихо-тихо стало.

От ветхих покрывал и листьев странно пахло

И иероглифы таинственно вились…

Здесь много тысяч лет, окончив путь, сошлись

И вот они глядят, насмешливо и дряхло.

«В зюд-вестке фриз у отчего камина…»

В зюд-вестке фриз у отчего камина,

Безмолвно изредка прикладываясь к кубку,

Совсем величественно курит трубку.

У ног его присела Катерина.

В ушах у дочери огромные сережки,

Как две прелестные, ажурные тарелки.

Меланхоличный взгляд. И зубы, как у белки.

Недвижные и тоненькие ножки.

Есть что-то в рыбаке от дожей.

Есть Сандрильона в девичьих глубинах.

Пунцовый отблеск на его морщинах.

Он – честный рыбарь. Он – сын Божий.

Раскрыта Библия. Ясны слова Писанья:

«Достаток и добро всем Господу послушным»…

Когда б Египет был по-фризски добродушным,

Он очень бы любил такие изваянья.

«Аллеи мудрые запятнаны упавшей…»

Мне всё равно, мне всё равно, слежу игру теней…

В. Брюсов

Аллеи мудрые запятнаны упавшей,

Прелестной, красною, шуршащею листвой.

Быть может, я грущу… Мне кажется уставшей,

Но раньше, некогда, так много понимавшей

И ровношумность рощ, и даль под синевой.

Здесь надо индиго; здесь желтая; для клена

Прибавить пятнами немного вермильона…

Быть может, я грущу… Быть может, жить большим,

Жить главным – тоже вздор?

Далекий, сизый дым. И нелюбимая, неловкая ворона.

Цветные саваны накинули осины…

Быть может, я грущу… Бороться, достигать

И, овладев с трудом, немедленно бросать…

Какой покой хранят осенние долины!

Где это говорят? Далеко, у плотины…

«Есть серо-светлый день, стальной, немного синий…»

Есть серо-светлый день, стальной, немного синий…

Он – скучный джентельмэн; он – пережитый сплин;

Прозрачность воздуха и четкость дальних линий

Хранят страннейшие мистерии глубин,

Спокойную печаль, безмолвную безбрежность

И ум рассудочный, отрекшийся от звезд…

Как будто прощена всем миром Неизбежность

И тяжкий-тяжкий лоб стал благородно прост.

Тогда она чутка, холодная столица,

В великий серый день, когда цветы грустят…

Скользят прекрасные, фарфоровые лица,

И мертвый Бог на всем лежит, как тишь и мат.

И, точно меч в груди, я чую прелесть Долга

И драму тех, кто был, пожав плечами, чист!..

А после я один, я плачу долго-долго,

Что умерли Пустяк, Талантливость и Свист…

«Нынче утром небо нежно-переменчиво…»

Нынче утром небо нежно-переменчиво,

Словно девушка, капризная слегка.

И лазурь его лукава и застенчива,

Но растрепаны и быстры облака.

Как полна благоухания и сладости

Эта старая, несчастная земля!

И душа моя звенит от тихой радости

С дребезжанием надтреснутого хрусталя.

СТИХОТВОРЕНИЕ

Стихотворение – не кубок ли вина?

Я назову вино – вином memento mori.

Когда святой смычок своих фантасмагорий

На струны вечера положит тишина,

То, странник, разверни поэта мудрый свиток

И пей на колдовстве настоенный напиток.

Любуйся на стакан, граненный мастерами,

На тщательность и грусть бесцельного труда,

На полный меда сот с прекрасными углами

И на влекущий в глубь, как сон, как нагота,

Напиток женственный, веселый, золотистый,

Иль терпкий, медленный, роскошный и душистый.

Ты, обреченный жить в Страннейшем и Святейшем,

На пепле и золе малейшей из планет,

Гуляка, отданный цветисто-юным гейшам,

Или Мадонне преданный аскет,

Сизиф, Тантал, актер, пришедший на мгновенье,

Не знающий конца и смысла представленья –

Цени поэзии дурманные стаканы

И величавое похмелье горьких нот!

В ужасной высоте поэт из черной раны

Свое причастие по каплям соберет,

И крови жертвенной заговоренный слиток

Дурман и аромат вольет в его напиток.

Загрузка...