ПШЕНИЧНЫЕ КОЛОСЬЯ

Однажды утром я зашел к председателю хозяйства. Он как раз давал последние наставления бригадирам. Двое из них спорили с председателем, пытаясь что-то доказать, а третий — Тунга — стоял неподалеку от двери, перебросив через плечо кожаную сумку и, молча улыбаясь, терпеливо ждал окончания разговора.

При моем появлении его смуглое лицо озарилось широкой улыбкой, обветренные губы приоткрыли два ряда крупных, ровных зубов. Он крикнул председателю:

— А вот и жнец! Я его с собой возьму… Пойдешь?

Тунга протянул мне широкую, жесткую ладонь и смеясь добавил: — Не обижаешься? А то ведь вы, софийские, народ обидчивый…

— Если ты меня берешь, — говорю, — я готов.

— Серьезно? Смотри, чтоб потом не раскаивался. Сейчас еще терпимо, прохладно, но через час — другой станет жарко.

— Тунга, — спрашиваю, — ты что, пугаешь меня?

— Да нет… но… — и снова шутливо начал. — Товарищ председатель, так я его беру.

— Ты сегодня куда идешь? — спросил у него председатель и, лукаво поглядев на Тунгу, добавил: — Смотри, не оставь Ненчо где-нибудь в поле… Как бы нам не пришлось и его разыскивать на газике…

— Ну, до этого, наверное, не дойдет. Из всех софийских только он нас не забывает. Не думаю. Я его свожу на Кашу, на Ваган, доберемся аж до Каменного кургана.

— Что ты на это скажешь, а, Ненчо? — глаза у председателя смеялись, голова, тронутая сединой, купалась в лучах солнца, золотая пена стекала по бровям.

— Согласен, — говорю, хлопнув Тунгу по заросшему загривку.

Улицы села были безлюдны, солнце бежало по ним, заглядывая в окна, забиралось на деревья, растущие вдоль дороги, заигрывало с листвой, дразнило собак, смотрелось в корытца с водой, стоящие у каждой чешмы[2].

Взобравшись на пригорок, мы пошли по широкой проселочной дороге, припорошенной мягкой пылью.

— Опоздал я сегодня, — сказал Тунга. — Люблю ходить в поле рано, до света, чтобы роса обжигала ноги. Нет ничего лучше этого.

— Тунга, — спрашиваю, — сколько лет уже ты бригадир?

— Да десять, пожалуй, наберется.

— А тебе приходилось с кем-нибудь ругаться?

— И такое бывало. Но народ у нас в общем-то добрый…

Тунга не отличался разговорчивостью, приходилось осторожно вытягивать из него каждое слово. Нельзя сказать, что он нелюдим, скорее застенчив. Тунга несколько полноват и неуклюж. Кожаная сумка, которая время от времени похлопывает его по бедру, спускаясь с плеча, совсем ему не идет. Она делает его похожим на какого-нибудь начальника, что совсем не вяжется с ним. Он давно с удовольствием бы ее забросил, да надо же где-то носить две тетрадки, кусок брынзы, завернутый газету, и ломоть хлеба. В отличие от других бригадиров, Тунга все еще носит царвули[3].

— Ты все еще в царвулях ходишь? — спрашиваю.

— А что? — Он поднял голову, улыбаясь во весь рот. — В них легко, да к тому же это не дает возможности шутникам в бригаде смеяться надо мной. Ты же знаешь, какие есть остряки… — И Тунга громко хохотнул.

— Наверно, они и обо мне что-нибудь сочинят? — Я посмотрел себе под ноги.

— Нет, — покачал головой Тунга. — О тебе ничего плохого не скажут. Они же знают, что ты не землероб… Они даже обрадуются, когда тебя увидят, скажут: «Ну и ну! Из самой Софии приехал, и на тебе, не забыл нас».

Я прислушивался к словам Тунги и верил ему. Он говорил не для того, чтобы мне понравиться, произвести на меня впечатление. Рассказывал о том, что сам слышал, сам наблюдал. Ноги его равномерно ступали по мягкой пыли; по обочинам дороги росла высокая зеленая трава, на которой искрились капельки росы. От них приятно веяло прохладой. Затем мы свернули с мягкой черной дороги и двинулись по свежей пашне. Земля рассыпалась у нас под ногами, как сахар; от сорняков, которые мы топтали, исходил какой-то пряный запах, чуть-чуть сладковатый, с горчинкой.

— Куда мы идем? — спросил я у Тунги.

— Первую остановку сделаем на Каше. Хочу посмотреть, созрела ли пшеница. Там есть один участок — с ума сойдешь… Уж не забыл ли ты, где Каша? — откашлялся Тунга. — Потому что есть и такие…

Когда пашня кончилась, я почувствовал, как в воздухе что-то изменилось. Потеплело. Вокруг стали порхать ласточки, парами взлетали горлицы, рассекая синий воздух. Мы вышли на другую дорогу.

— А сейчас куда?

— Я знаю, что тебе незнакома эта дорога. Она ведет прямо к Горану Горскому, к абрикосам. Ты помнишь, где была нива Горана Горского?

Мы ненадолго остановились в какой-то ложбине, потом взобрались на пригорок, поросший низким кустарником, и перед нами неожиданно разлилось пшеничное море, раскинувшееся на холме, названном неизвестно кем, когда и почему Кашей.

В ста метрах от нас среди этого моря зеленел остров. Абрикосы! Колосья пшеницы ударяли нас по груди, прогибаясь под тяжестью налитого зерна. Я вдыхал запах прелой травы, высыхающей росы, зреющего зерна, сухой земли. Тунга стоял рядом, прищурив глаза. Брови у него двигались, скулы тоже, уголки губ слегка подрагивали. Он задумался, подсчитывая что-то в уме.

— Через недельку пригоню сюда комбайны. Как раз за неделю пшеница поспеет, — наконец сказал он.

Тунга не стал делать, что обычно делают в таких случаях другие, — сорвав колос, растирают его между ладонями, — а вышелушил одно зернышко и прикусил его крупными белыми зубами. Затем снова повторил:

— Через неделю… Хоть бы не помешала буря и не выпал град.

Тунга зашел в пшеницу. Колосья тотчас же выпрямлялись у него за спиной. Сделав пять-шесть шагов, он остановился и обернулся. Посмотрев на меня, он понимающе улыбнулся и сказал:

— Иди, иди, ничего с ней не случится.

Его голос будто из-под земли выходил, слетал с бездонного синего неба. Виднелись лишь его плечи и голова, покрытая широкополой соломенной шляпой. Глаза, вобравшие в себя всю радужность этого летнего утра, улыбались из-под шляпы. Мне показалось, что колосья с ним знакомы, и поэтому все до одного устремились к Тунге. Будто каждый из них лично хотел поздороваться с бригадиром, показать ему, как они его уважают.

И я никогда не забуду следующей минуты. Тунга правой рукой обвел пшеничное поле.

— Совсем как дети. Ишь, как прижались друг к другу… А ты чего там топчешься? Идем, нарвем абрикосов…

Я вошел в пшеницу, и колосья заколотили по мне, как детские кулачки. От запаха диких маков, васильков и ромашек у меня кружилась голова. Под деревьями посевы полегли и были все еще зелеными. Земля была усыпана плодами. Тунга наполнил абрикосами сумку, набил карманы брюк…

— Вечером дочке отнесу. Ей что-то нездоровится. Я ей пообещал принести абрикосов, и она так обрадовалась. Что поделаешь — ребенок.

Мы покинули Кашу, когда солнце стояло уже высоко и птицы присмирели. Нигде не было ни души. Над холмами и долинами дрожало марево, словно паук развесил над нами огромную паутину из тонких огненных ниток.

Перейдя через Калникский ручей, журчащий в тени густых верб, мы миновали дорогу, ведущую к Слатинскому оврагу, и отправились к Ваганскому колодцу. Чтобы добраться до него, нужно было пройти мимо огородного хозяйства. На нижнем участке огорода женщины окучивали вымахавшие до колен и уже зацветавшие помидоры. Увидев нас, они прервали работу.

— Добрый день, — поздоровался Тунга.

— Добро пожаловать! — ответили хором женщины.

— Ну, как работа, движется?

— Так ведь если не будет двигаться, мы подтолкнем, — отозвалась одна из женщин.

— Жаркий будет денек. — сказал Тунга, посмотрев на солнце.

— Жара еще полбеды, а вот жажда одолевает — это плохо, — вздохнула самая пожилая. — Страшно пить хочется. Колодца поблизости нет, а у нас вода кончилась…

Тунга быстро начал доставать абрикосы. Набрав две пригоршни, он приблизился к женщинам и сказал:

— Вот, возьмите, освежитесь немного…

Женщины обрадовались, как дети. Одна за другой протягивали они крупные загорелые руки, брали по абрикосу и ели. По глазам их было видно, как им вкусно. Они вытирали платками лица и с теплотой поглядывали на бригадира. Мы пошли дальше. Вокруг стояла тишина, ослепительный свет заливал нас. Мне начало уже казаться, что дороге не будет конца. От усталости ноги начали заплетаться. Я уже отвык долго ходить. А Тунга все шагал своей тяжеловатой, размеренной походкой. По лицу и шее у него стекал пот, но он его не вытирал.

— Тунга, — спрашиваю. — ты каждый день столько проходишь?

— Каждый день… Так мне хорошо…

— Люди любят тебя.

Он не сразу ответил. Довольно долго мы шли молча. Но вот он поправил на груди ремешок сумки и сказал:

— Не знаю, любят ли меня… Как говорится, дай бог… Но я тебе скажу — они работают. Мы ладим… Вот уж сколько лет я бригадиром. И за эти годы понял одно: нельзя погонять народ плеткой… И еще должен тебе сказать, что люди очень хорошо понимают, кто любит их всем сердцем, а кто фальшивит… Как ни притворяйся, все равно раскусят…

Сумка похлопывала его по бедру, глухо отзывались его шаги. Деревья, мимо которых мы проходили, были старыми, с искореженными стволами. Мне так хотелось отдохнуть в тени! Под деревьями не так сильно ощущался зной. Но Тунга все шагал по дороге, глядя прямо перед собой. Ему тоже было жарко. В ямочке на подбородке у него задержалась прозрачная капелька, которая время от времени поблескивала под солнцем. Когда мы подошли к Ваганскому колодцу, он мельком взглянул на меня и предложил:

— Давай немного отдохнем вон под тем деревом. Попьем воды из колодца.

— Давай, — тотчас же согласился я.

Деревцо оказалось молодой, развесистой грушей, ее ветви отбрасывали жидкую тень, которая вряд ли могла бы защитить нас от знойных лучей солнца. Но колодезная вода утолит жажду. Сколько раз я пил воду из этого колодца! Много лет назад здесь всегда было многолюдно, пригоняли скот на водопой. Пахло тиной, конским потом, а потом и перезревшими хлебами. Куда что подевалось? Нет уже тех луж, где отдыхал скот — все заросло чертополохом, уж нет поляны, почти вплотную к колодцу подступили поля. О прошлом напоминают лишь колодезный журавль, ведро да каменное корытце. Мы уселись под грушей. Тунга достал хлеб и брынзу и продолжил прервавшийся разговор:

— Я не раз думал, как обращаться с людьми. Другое дело, когда все было частным… Тогда каждый отвечал сам за себя… Но раз ты их собрал на общей ниве, за одним столом, все должно быть по-другому… Не так ли?

— Так.

— Однажды Ненкин Ристо… ты ведь его знаешь?

— Знаю.

— Так вот, решил он, не спросясь, проредить с женой кукурузу на Вырта-Бузаалыке. С одной стороны, ему хотелось показать, что он разбирается в земледелии, а с другой — забрать себе все сорванные початки. Держит он теленочка… А наши агрономы как подняли шум, под суд хотели его отдать. Еле спас. Сказал им, что, дескать, это я велел ему… И если бы ты знал, какой это сейчас работник. Лучше него и не сыщешь.

Каких людей создает наше время! В прошлом Тунга был самым обыкновенным мальчишкой. Настоящее его имя — Стоян, потом его стали называть Тенко, потом Тена, а затем появился и Тунга. Именно под этим именем знают его теперь в селе. Совсем незаметно он стал другим. Посерьезнел. Понял, что путь к сердцу человека можно найти, лишь если идти к нему с чистыми помыслами, с чистой любовью…

Немного отдохнув, мы отправились дальше. Мне совсем не хотелось подниматься, но Тунга напомнил, что непременно нужно дойти до Каменного кургана, а путь был немалым. Тот, кому приходилось ходить по полю в послеобеденные часы, хорошо знает, что это такое. Белый свет, идущий от зреющих хлебов, слепит глаза. Даже сквозь подметки раскаленная земля обжигает ноги; в ушах звенит от треска выгоревших колосьев. Дорога кажется бесконечной. Я сказал об этом Тунге. Он добродушно засмеялся:

— Изнежился ты, парень… Отвык…

Солнце пошло уже не убыль, когда, наконец, мы пришли к Каменному кургану. У подножья его простиралось огромное поле пшеницы, выгоревшей добела. На нижнем участке поля работали четыре самоходных комбайна. Они походили на корабли, которые, словно заколдованные, плыли по неподвижному морю. Солнце еще припекало. Зацепившись за небо, оно изрыгало белый огонь. Тунга остановился и снял соломенную шляпу. Прядь седых волос упала на лоб. Он будто не замечал палящего зноя. Сосредоточенно глядя на поле, он словно пытался охватить его взглядом, приласкать каждый колосок. В ямочке на подбородке все еще блестела капелька пота, а в глазах его отражался свет от поля, губы беззвучно шевелились. Тунга будто шептал молитву. Возможно, в эту минуту в нем заговорил инстинкт его прапрадеда, который действительно всегда молился при виде пшеничного поля. Комбайны шли по кругу на нижнем участке, их гул, приглушенный и сердитый, долетал из-под раскаленной крыши неба. Подбадриваемый первым порывом долетевшего ветра. Тунга зашагал по полю к комбайнам. Постепенно он все глубже и глубже погружался в пшеничное море. Вот уже исчезла спина, плечи, лишь соломенная шляпа плыла по поверхности…

Мы вернулись в село после захода солнца. Небо напоминало остывающую жесть, земля — стынущий хлеб. Колосья обмякли, опустились вниз. Наливалось зерно, спящее под чешуйками. Появились птицы, земля перестала обжигать сквозь подметки. Прозрачная капелька, задержавшаяся на подбородке у Тунги, исчезла.

Дом Тунги стоял посреди села. Совсем новый, еще не оштукатуренный снаружи, он смотрел широкими окнами на улицу. С головы до ног мы были покрыты пылью. Пройдя по вымощенной камнем тенистой дорожке, мы вошли в небольшой садик, где росло много цветов. Я хотел попрощаться, но Тунга не отпустил меня. «Ты никогда не был у меня, — сказал он, — пойдем, посмотришь на дочку, выпьем по рюмке ракии».

Мы вошли в комнату, где лежала больная девочка. У кровати сидели мать Тунги и его жена. Девочка лежала на спине. Она была похожа на своего отца — черноволосая, смуглолицая, с нежной ямочкой на подбородке. Из-за температуры она выглядела бледной. Увидев нас, девочка приподнялась в постели, глазенки у нее радостно заблестели, она протянула руки к Тунге и крикнула:

— Ты мне принес абрикоски?

Тунга, тоже протянув руки, поспешил к ней. Он присел на краешек кровати и прижал дочку к груди. Соломенная шляпа слетела у него с головы и покатилась по полу. Жена Тунги подняла ее. Тунга расцеловал девочку в обе щечки и спросил:

— Как себя чувствует папина доченька?

Не отвечая на вопрос, девочка снова спросила:

— Ты мне принес абрикоски?

— Раз я тебе обещал, — Тунга дернул девочку за носик и положил сумку себе на колени. Девочка села, с нетерпением поглядывая на отца. Раскрыв сумку. Тунга засунул в нее руку по локоть, и в тот же миг лицо его потемнело. С тревогой он взглянул сначала на меня, затем на жену и на мать. Девочка поняла, что что-то произошло, и нерешительно спросила снова:

— Папочка, где же абрикоски?

Тунга весь взмок. Сумка, как капкан, крепко держала его за руку. Женщины переглянулись. Наконец Тунга пошевелился, потом медленно вынул руку из сумки, в которой были зажаты два крупных пшеничных колоса.

— Понимаешь, — мучительно проглотил он комок в горле, пытаясь улыбнуться. — Понимаешь, миленькая моя, пока мы ходили с этим дяденькой по полю, все абрикоски, которые я нес тебе, добрая волшебница взяла и превратила в пшеничные колосья. Ты их положи под подушку, а завтра, когда проснешься, они снова станут абрикосками, — и Тунга протянул девочке два колоска…

Девочка внимательно посмотрела на него, ее карие глазки потемнели, в них появилось легкое недоверие. Она взяла колосья, повертела их перед собой и положила под подушку.

— Мой муж всегда так: другим и последнюю рубашку отдаст. — сухо сказала жена Тунги. — а о своих даже не вспомнит… — Она достала из буфета две глиняные стопочки.

Когда мы с Тунгой чокнулись, он прошептал:

— И как жена не понимает таких вещей? Ведь люди же устали, нельзя же их оставить без ничего… Тому абрикос, другому… и кончились… Хорошо, хоть эти колосья нашлись в сумке… — И Тунга смущенно заморгал глазами.


Перевод Н. Нанкиновой.

Загрузка...