Славу Хр. Караславову
Проснулся я оттого, что хлопнула дверь. Это жена внесла в комнату две глиняные миски, доверху наполненные парным молоком.
Было уже поздно.
За окном трепетали серебряные крылья утра. Жена поставила на стол расписные миски и сказала:
— Тебя ждет какой-то человек у ворот. Поговорить хочет.
— Кто бы это?
— Не знаю. Но отец сердится…
Отец мой всегда сердился, когда я приезжал в отпуск и люди приходили поговорить со мной. Он знал, что они идут пожаловаться, попросить содействия, совета. Отец сердился, но я не мог отказать им, потому что это были мои ровесники, с которыми я дружил с малых лет, или их отцы и матери.
У ворот я порядком задержался. Когда вернулся, молоко уже остыло. Жена недовольно спросила:
— Что это за разговоры по целому часу?
Я подсел к ней, отхлебнул молока и принялся рассказывать, зачем приходил тот человек.
… Это был Стефан, самый младший из сыновей Христо Денкина. Дед Христо болел уже давно, а в последние дни стало ясно, что долго он не протянет. Накануне вечером, когда мы с женой сходили с поезда на дойренской станции, нас видели многие. Видел нас и старый учитель Цоню. В тот же вечер он навестил Христо Денкина. В разговоре учитель упомянул о моем приезде. Христо Денкин тут же кликнул сыновей и велел им во что бы то ни стало привести меня. По очень важному делу. Те едва уговорили его подождать хотя бы до утра, дескать, человек устал с дороги, надо дать ему выспаться, отдохнуть, а уж тогда звать по делу. И не успело взойти солнце, как старик принялся подгонять: «Ну-ка, отправляйтесь кто-нибудь».
Я попросил Стефана не ждать меня. Сказал, что скоро приду. Христо Денкин живет в верхнем квартале, дом его стоит на косогоре, как раз над Дерменджийским источником…
Один за другим уходят из жизни мои односельчане — кого я помню с тех пор, как сознаю себя человеком. Они были моими первыми учителями. И мне грустно терять их. Когда я плакал, слезы мне утирали их ладони. Не могу забыть, как собирались по вечерам на перекрестке женщины нашего квартала с пестрыми коромыслами на плечах, а на коромыслах поблескивали медные менцы[6]. Не снимая коромысел с плеч, подолгу вели задушевные разговоры бабка Докия, тетки Неда и Дека, Боца и Маринка. Это они учили меня, что наверху — небо, а на небе светят солнце, луна и звезды; что ступаем мы по земле. На земле живут люди, животные, птицы, растут деревья, родится пшеница, а из нее делают хлеб…
Нет их, давно уже нет моих первых учителей.
А такие, как Христо Денкин, учили меня любить и уважать бедных и слабых, преклоняться перед далекой и незнакомой землей со странным именем «СССР».
Их было четверо, моих учителей из села, огороженного двумя холмами с севера и с юга, но открытого рассвету и закату — будто бы специально для того, чтобы не было преград на пути солнца, чтобы целый день освещало оно окна домов. Жили они в селе, где когда-то самыми высокими зданиями были церковь, община да дом сельского богача.
Милы они мне, эти люди, простые, как земля, и чистые, как утренняя заря…
Дед Иванчо Трубка еще жив. Мы не виделись много лет. Говорят, он сильно постарел. На улицу выходит по утреннему холодку да на закате. Выкурит трубку — и обратно в дом. Плечистым, крупным человеком был он когда-то. Говорил медленно, словно старательно обдумывая каждое слово, прежде, чем произнести его. И движения у него были медленные. Шагал он широко и слегка горбил плечи.
Всякий раз, вспоминая деда Трубку, я представляю, как стоит он под ветками вербы, что растет у старого колодца на площади, почему-то обязательно к вечеру, на закате. Курит свою трубку, повесив палку на локоть, и вполголоса рассказывает мне о России. В молодости он объездил всю Америку и нигде добра не видал. Где только ни ступала его нога — везде богачи правили… А Петра Гундера вижу в обеденное время. Пригревает мягкое осеннее солнышко, пахнет сухой полынью, гнилыми яблоками и дынями, я иду босиком к бабушке. Улица, по которой лежит мой путь, проходит мимо его дома. Широкая улица, по обеим сторонам которой буйно разрослась бузина. На улицу выходит задняя стена Гундерова дома. Едва дохожу до двора Анки, соседки его, как появляется он, бай[7] Петр. Улыбающийся, краснощекий, в мокрой под мышками синей рубахе, обтягивающей его плотное тело. Он, улыбаясь, останавливает меня, в прищуренных глазах светятся синие искорки. И первое, что он говорит: «Эй, молодежь, идет, идет красная волна, не выдержит плотина, увидишь — рухнет, и зальет волна всю землю. Слышишь, как рокочет страшно?» Радость его бесконечна, смех его гремит на всю улицу. Бай Петр умер в расцвете сил. Не было ему тогда и шестидесяти… Еще более молодым умер Энчо, сын Геше. От истязаний в полиции у него высохла одна рука, она висела, как сломанная ветка. Но здоровая работала вдвойне. Он разносил по селу «Попугая», расклеивал его на заборах и толковал по-своему. Особенно, если вокруг собиралась толпа. «Попугай» — это была такая иллюстрированная газета. Основными действующими лицами были какие-нибудь животные или люди, а подразумевались в основном Германия и Советский Союз. Советский Союз изображался белым или красным медведем, чье горло крепко сжимала мускулистая рука немецкого солдата. Энчо размахивал «Попугаем» и рассуждал во всеуслышание: «Кто это победит медведя? Этот немец-хиляк, что ли? Да скорее реки вспять потекут!» Приходили полицаи и уводили его в участок. Говорили, что он умер в околийском управлении… Христо Денкин внешне ничем не походил ни на одного из троих. Роста он был небольшого. Худой. Казалось, дунь на него — упадет. Не могу представить его себе хмурым. Перед моим внутренним взором он появляется только озаренным солнцем. Где-то около полудня. Вижу, как он возвращается с виноградника: с мотыгой на плече, в потертой шапчонке, в чистой фуфайке и домотканых штанах, на ногах сандалии — тоже начищенные до блеска. Всегда выбритый. Так он ходил и в будни, и в праздники. Представляю его себе и перед корчмой Стояна Кирова. Нос у него был прямой, с синими прожилками. И на губах у него, и на щеках тоже переплетались голубые жилочки. Второго такого шустрого и подвижного человека в селе не было. Глаза умные, с насмешливым огоньком.
Христо Денкин никого не боялся. Не спускал ни старосте, ни сборщику налогов, ни попу, ни свату, ни брату. Говорил то, что думал. Некоторые, из тех, кто позажиточнее, поддразнивали его с кривой ухмылкой: «Что, бай Христо, скоро придут твои красные?» Но его не смущали такие подначки. Густющие брови нависали над глазами, словно копны. Лукаво посматривая, он отвечал высоким, слегка дребезжащим голосом: «Ты издевайся, издевайся, а как придут — тогда и увидишь, где раки зимуют…»
Чудаками были эти четверо. И не оттого, что хлеба им не хватало, хотели они изменить мир. Хлеба у них было достаточно, и с другими делились. Просто любили они справедливость. Их называли красными глашатаями. Никто не мог их сломить. И ни от кого не ждали они наград. Хватало им и того, что народ их знал и уважал…
— Иди, не задерживайся. Раз зовет тебя человек, — сказала жена, когда я кончил рассказывать.
Был первый день сентября. Солнце скатилось по травке с горы Сиреолу и, освежившись в речушке Камнишка, быстро поднималось над селом. Я отправился к Христо Денкину. Попахивало созревшим виноградом и спелой кукурузой, дул легкий ветерок, и листья шелковиц грустно перешептывались.
Село было почти безлюдно. Лишь изредка мелькнет кто-нибудь с кошелкой, доверху набитой теплым, только что из пекарни хлебом. Многие работали в городе и возвращались вечером поездом, на автобусах или собственных машинах, чтобы только переночевать дома. А как ласково пригревает солнышко завалинки, припорошенные золотистой разноцветной пылью! Присесть бы на какую-нибудь лавочку да подремать.
Чтобы добраться до дома Христо Денкина, надо пройти почти через все село. Одна из улиц вывела меня к ручью, по которому плыли гусиные перья и арбузные корки. Я пошел вверх по ручью. Солнце скатилось с берега и поплыло рядом со мной, сжигая по пути гусиные перья. Напившись из Дерменджийского источника, я перешел деревянный мостик и остановился на пригорке. Кажется, вон на той улице, что напротив, и жил Христо Денкин. Этот квартал я, можно сказать, почти совсем не знаю. Даже в холостяцкие годы мне редко случалось сюда забредать… Если не ошибаюсь, вот этот дом с посеревшими воротами — Попика, тот, что рядом с ним, — Георгия Фельдфебеля, а напротив — Мокрого… Так, так… А вот и дом Христо Денкина.
Я вошел в просторный двор, засаженный виноградом до самого крыльца. К ступенькам вела выложенная камнем дорожка с пробивающейся кое-где травой. На встречу мне уже спешил Стефан.
— Как отец? — спросил я.
— Помирает.
— Зачем меня звал, не знаешь?
— Не знаю, — пожал плечами Стефан. — Недавно опять о тебе спрашивал. — Стефан поправил поседевшие волосы, спадавшие ему на лоб.
Я впервые был здесь. Весь дом был погружен в глубокое молчание. Кровать Христо Денкина стояла у окна с восточной стороны. За окном виднелся сад. В комнате трепетали пестрые тени. Солнечные зайчики шлепали по полу, как озорные утята. Лицо старика совсем осунулось. У двери, задумавшись, стояли трое сыновей деда Христо; в самом темном углу, согнувшись вдвое, сидела на низеньком стульчике его жена. Снох и внуков не было. Я присел на край кровати и взял старика за руку. Рука пахла осенней листвой. Он едва кивнул мне. Взгляд его не изменился, он был все таким же хмуро-насмешливым, как и раньше. Только копны бровей лежали над глазами неподвижно. Христо Денкин долго молчал. Стефан не сдержался и сказал:
— Отец, Кольо пришел. Узнаешь его?
Старик облизнул запекшиеся губы, восковой подбородок его задрожал и голос — немощный, хриплый, — прозвучал неясно:
— Кольо, как не узнать…
— Ты звал меня, дед Христо, — проговорил я.
— Я думал, ты не придешь.
— Почему же мне не прийти?
— Большими людьми вы стали… и забыли… нас… стариков.
Не стоило доказывать, что я вовсе не «большой» человек, что таких, как я, — тысячи. Виски его западали все глубже и покрывались мелкими капельками.
— Конец мой пришел, — голос старика совсем ослабел. В глазах залегли мягкие тени.
Хотелось ободрить его, сказать какие-нибудь добрые, теплые слова, но он, словно отгадав мое желание, вздохнул безнадежно и продолжил:
— Мне уж за восемьдесят перевалило… А ты удивляешься, зачем я тебя позвал…
— И хорошо, что позвал, повидаемся, — попытался я заговорить бодрым тоном.
— Не будем тянуть… — Старик начал запинаться. Теперь капельки покрывали и лоб его, и подбородок.
— Ты, конечно, знаешь, как товарищи со мной поступили…
— Знаю, — сказал я. — Но я думаю, что ошибку уже исправили…
Старик все еще не забыл того случая и, похоже, готов был унести обиду с собой в могилу. Несколько лет назад на одном партийном собрании кое-кто резко критиковал его за то, что он не принимал участия в партизанском движении. Даже трусом его обозвали. Старик тогда очень обиделся и, сгорбившись, ушел с собрания. После все выяснилось. Оказывается, он сам предлагал помощь, но товарищи сказали, что он уже стар, слаб телом и давно на примете полиции, так что если попадется — едва ли вырвется живым… К умирающему приблизились сыновья. Христо Денкин собирался с последними силами. Тени под бровями все удлинялись.
— Хоть они и… — голос его стал тонким, как паутина — ты им все ж передай… затем и позвал тебя… на вот, — он достал из-за пазухи что-то, завернутое в газету, — передай им это и скажи, что дед Христо Денкин… умирает коммунистом… Скажешь?
Сыновья его, все трое седоголовые, выращенные заботливыми его руками, коммунисты, стояли, опустив головы.
Развернув газету, я увидел старый, совсем ветхий партбилет.
— Посмотри, кем подписан, — проговорил старик.
Партийный билет Христо Денкина был заверен лично Дедом[8]. Один-единственный на все село. Слышал я об этом, но не верил. Повернувшись к нему, я наклонился и прошептал:
— Я им скажу!..
Перевод С. Бару.