Под вечер я лежала на животе, запустив пальцы в густую выжженную траву, которая росла вдоль забора. Ближе к земле, там, куда не попадали солнечные лучи, стебли белели, словно обглоданные кости. Сновали мокрицы в членистых доспехах, из-под сухого листа выползла сороконожка в поисках нового крова. Я снова бережно укрыла ее листом. Отсюда, из нашего сада на склоне холма, моря не видно, зато чувствуется его запах. Здесь растут пышными куртинами каллы и гортензии, с яблони сыплется мелкая кислая падалица, и никто не спрашивает, как я справляюсь с горем. Трогаю пальцем пустую раковину улитки, дую на нее, и она откатывается в сторону. В чисто прибранном доме, за плотно задернутыми шторами отец сейчас уныло тянет виски под унылые пластинки. Солнце еще жарит по-летнему, припекает шею и плечи, и пора бы уже вернуться в дом, приготовить отцу ужин, пока он сидит в полутемной гостиной и бормочет: “Бет, Бет, Бет”. Принести ему говяжьей солонины с капелькой горчицы, как он любит, и картошки в мундире, и мороженого с персиками, с лужицей сиропа на дне тарелки. И пусть он называет меня умницей и говорит, как ему со мной повезло. А потом отдраить до блеска раковину на кухне, вычистить краны, в которых отражается мое лицо, искаженное, словно в кривом зеркале, выгладить кухонные полотенца с птицами, дворцами, географическими картами и, сложив их квадратиками, убрать на полку — но это не сейчас. А пока что можно еще полежать в траве, среди пустых раковин, прошлогодних листьев и безудержного стрекота цикад. Трава сухая, невесомая.
В виске стрельнуло. Я приподнялась, села на пятки, стараясь не потерять равновесие. Все хорошо, хорошо. Наверное, солнце всему виной? Голова гудит, во рту привкус жженого сахара... нет, ни при чем тут солнце, это организм в очередной раз готов меня подвести. Выходит, я не переросла? И от таблеток никакой пользы? Глянула на свои руки — как чужие, и сад тоже чужой, и каллы парят надо мной желтоклювыми птицами, и небо в дымке, точно затянуто пленкой, и мамин голос, пусть быть того не может: Я дома. И вот он, приступ, обрушился на меня сквозь нагретый воздух, пригвоздил к земле.
Очнулась я на диване, лицом к спинке с пуговками, заморгала, и мало-помалу синие, голубые и белые нити слились в знакомый рисунок: девушка на качелях — старомодное платье с оборками, осиная талия, крохотные ножки в туфельках. Ленты развеваются на ветру. Купидоны, бабочки.
Я потерла шишку на виске.
— Бедная ты моя, — вздохнул отец.
— Я была в саду, — вспомнила я. — Или нет?
— Все с тобой в порядке, все хорошо, — заверил он.
— Так почему я здесь?
— Я тебя сюда перенес. На, попей.
— Ничего не помню.
Я глотнула воды и ощутила на языке привкус крови.
Однажды в детстве я спрятала во рту монетку, чтоб не отобрали, — вот что напомнил вкус.
— Я думала, таблетки меня вылечили, — вздохнула я. — Думала, переросла.
— Сходим опять к доктору Котари. Что-нибудь да подберем, путем проб и ошибок.
— Как это?
— Может, придется снова таблетки попить.
— Нет, от них у меня трясучка и во рту пересыхает. Может, подождем?
— Может быть, он другие пропишет — и все будет хорошо.
— Все же было хорошо. Я думала, мне таблетки уже не нужны.
— Прости, родная. — Он плеснул себе еще.
Я спросила сдавленным шепотом:
— А вдруг это случится в школе?
— Миссис Прайс за тобой присмотрит.
— Станут думать, что я урод какой-то.
— Миссис Прайс этого не допустит.
Я помолчала, потом спросила:
— Может, подождем?
Отец со вздохом кивнул.
— Но еще один приступ — и идем к доктору Котари. А то, чего доброго, упадешь и расшибешься. А это нельзя, ни в коем случае.
Остаток того дня помню смутно — зачастую после приступа целые часы выпадали из памяти, — но вот что запомнилось надолго: я смотрю “Лодку любви”, положив голову отцу на колени. Под песню в начале капитан Стюбинг глядит в бинокль, бармен Айзек украшает фруктами бокал, а Джули, директор круиза, улыбается на фоне моста Харбор-Бридж в Сиднее, потому что собралась замуж за австралийца, чей акцент на австралийский совсем не похож, и потом он ее бросит у алтаря, потому что неизлечимо болен, а ее слишком сильно любит. А Вики, дочь капитана, со стрижкой точь-в-точь как у меня, стоит на палубе в матроске, и за ее спиной синеет океан. Вики живет на корабле и успела побывать и в Пуэрто-Вальярта, и в Акапулько, и в Масатлане — интересно, как это, жить сразу везде — и нигде?
— Где они? — спросила я.
— Что? — не понял отец.
— Где плывут, в какой они стране?
— Гм...
— А если в круизе кто-нибудь умрет? Что тогда?
— Это же “Лодка любви”, здесь не умирают.
— А в жизни?
— Капитан имеет право хоронить людей в море, — объяснил отец. — Он может заключать браки и хоронить.
— Но в море не выроешь яму, — удивилась я. Не шевельнуться, вся отяжелела.
— Все равно говорят “хоронить”.
Я знала, что Вики на самом деле намного старше; если смотреть титры в конце и вглядеться в мелкие римские цифры, то станет ясно, что в Новой Зеландии показывают давно прошедший сезон — мы отстали на годы.
Когда пассажиры поднимались на борт, отец ласково трепал меня за ухо, и мне казалось, будто в ухе шумит море.
Наутро мне по-прежнему было нехорошо: голова тяжелая, ноги словно увязли в болоте. Отец разрешил мне остаться дома, но я рвалась в школу, ведь миссис Прайс нам обещала сюрприз и тест, но такой, к которому заранее не подготовишься. Я прихватила свою “счастливую” ручку. Мне привезла ее мама с острова Южного, куда она ездила на пароме незадолго до того, как ей поставили диагноз. Это тебе на память, сказала она и показала крохотный кораблик в корпусе ручки, если ее наклонить, кораблик плывет по зеленым волнам пролива в открытый океан. Я эту ручку берегла, чтобы чернила подольше не кончались, но контрольные всегда писала ею. Мне казалось, она приносит удачу. Ручка-талисман.
— Как думаешь, что за сюрприз? — шепотом спросила я Эми, свою лучшую подругу, когда мы садились за парты.
— Что-то вкусное? — предположила Эми. — Опять домашняя ванильная помадка?
Помадку миссис Прайс уже приносила в класс, в самом начале учебного года. И обещала принести еще, если будем хорошо себя вести — все хорошее вознаграждается. И все в тот день сидели за партами прямо, и слушали, и кивали, и не выкрикивали с места — не ради награды, а чтобы сделать ей приятное. И в городе, и в школе Святого Михаила она появилась недавно и была моложе наших родителей и красивее наших мам, носивших широкие коричневые брюки и прозрачные дождевики. Она смотрела на нас по-особому, с любовью, будто ей не терпится услышать, что мы скажем. Положит тебе руку на плечо, как подруга, наклонится поближе и слушает. Она смеялась, когда мы хотели ее рассмешить, находила для нас добрые слова в нужную минуту. Говорила, какие мы молодцы, как нестандартно мыслим. Придешь в школу с новой стрижкой и не знаешь, к лицу ли тебе, а она встанет, подбоченясь, и скажет: “Смотрите, Дэвид Боуи!” или “Кристи Бринкли обзавидуется!” Попросит одного-двух отцов прийти в субботу починить расшатанные парты и стулья — явятся человек десять с молотками и дрелями. Говорили, что ее муж и дочь погибли в автокатастрофе, но никто не знал точно, когда и как и была ли она с ними в машине, а спрашивать не хотели. По утрам она приезжала в школу на белом “корвете” — руль не с той стороны, на американский лад, ни заднего сиденья, ни багажника — как же она возила продукты из магазина? А может, продукты ей доставляли, как героям сериалов, или она обедала во французских ресторанах, где зеркала от пола до потолка, а в них мерцают огоньки свечей? На запястьях у нее позвякивали стеклянные браслеты, а волосы были светлые, волнистые и длинная челка, как у Ребекки Де Морней в фильме “Рискованный бизнес”, который нам смотреть запрещали, потому что он совсем не для детей. На шее она носила золотое распятие с крохотной фигуркой Христа, истощенного, в терновом венце.
Подняв крышку парты, я убрала тетради. В начале учебного года я сделала для них обложки из остатков обоев: полосатые из моей спальни — для закона Божьего, математики, обществознания, природоведения; с фуксиями из столовой — для английского языка и литературы. Обои выбирала мама, в самом начале болезни, пришпиливала к стенам образцы и рассматривала в разное время суток, при разном освещении. Хочу, чтобы дом был идеальным, говорила она. Я тогда не понимала.
Проверила еще раз, лежит ли в пенале с мишками моя “счастливая” ручка.
— Что это у тебя? — спросила Мелисса Найт с соседней парты.
Я показала ей ручку, наклонила, чтобы кораблик поплыл.
— Можно?
Я нехотя протянула ей ручку.
— Осторожней, — предупредила. — Она очень ценная.
У Мелиссы длинные медовые волосы, в ушах сережки, а дома бассейн, и сколько бы мы с Эми ни копировали ее походку и смех, все равно нам не стать такими, как она. Однажды на большой перемене мы отстегнули лямки школьных сарафанов, подвернули форменные блузки и завязали узлом на животе, как Мелисса. Паула де Фриз заметила и что-то шепнула Мелиссе на ухо, но Мелиссе было все равно, она хоть и симпатичная, и с сережками, но не вредина.
Миссис Прайс, стоя перед классом, ждала, когда мы угомонимся. Мелисса вернула ручку.
— Сегодня, люди, — начала миссис Прайс (она называла нас “люди”, а не “дети”, и это придавало нам взрослости), — мы изучаем строение глаза.
Она поручила Мелиссе раздать всем размноженную на копировальной машине схему — Мелисса была у нее в любимчиках. Несправедливо, но что поделаешь. Распечатки терпко пахли краской, мы водили пальцами по схемам, миссис Прайс показывала, где роговица, склера, сетчатка, зрительный нерв, а потом мы все аккуратно подписывали и чертили стрелки на схеме, где глаз совсем не был похож на глаз. Сосредоточиться было трудно, в голове еще стоял туман после приступа.
— Конечно, — сказала миссис Прайс будто в ответ на наши мысли, — наилучший способ что-то узнать — это увидеть своими глазами, верно?
Она улыбнулась своей особенной улыбкой и направилась вглубь класса, где на лабораторных столах, накрытые полотенцами — как будто это и есть сюрприз, — лежали рядами ножницы, скальпели и еще какие-то небольшие острые инструменты, как в зубном кабинете. Миссис Прайс открыла судок для мороженого, и Карл Параи воскликнул “Клубничное!” своим новым бархатным голосом, который появился у него летом, но миссис Прайс засмеялась: нет, уж точно не клубничное, — а в судке оказались глаза. Коровьи глаза, по одному на двоих.
— Это мистер Пэрри нам передал, по доброте душевной, — объяснила миссис Прайс, — так что будете у него в лавке — не забудьте поблагодарить.
Линн Пэрри просияла: она хранила секрет до конца, и вот миссис Прайс выделила ее среди всех. Мистер Пэрри, здешний мясник, угощал всех ребят любительской колбасой, когда те приходили с родителями в лавку. “Не мешало бы тебя подкормить”, — приговаривал он и подмигивал, взвешивая отбивные или натачивая большой блестящий нож. Иногда он дарил нам карандаши, зеленые с металлическим отливом, а сбоку надпись: “Мясная лавка Пэрри, Хай-стрит”, но я своим никогда не писала, даже не точила его ни разу, слишком он был красивый. Потом он потерялся.
— Ну что, люди, разбейтесь на пары, — велела миссис Прайс, и Эми схватила меня за руку и вцепилась крепко, до боли.
— Что-то мне не хочется, — шепнула она, но миссис Прайс уже раздавала столовой ложкой глаза, а ребята занимали места за лабораторными столами. Мне чудилось, будто все это я уже видела: лотки, сверкающие ряды инструментов, мертвые глаза глядят во все стороны. Рука тянется за чем-то острым. После приступа меня часто одолевали странные мысли, я гнала их прочь.
— Для начала, — сказала миссис Прайс, — обрежем лишнее — все ошметки по краям, так? Можно ножницами или скальпелем. Это остатки века и глазодвигательных мышц.
Я протянула Эми ножницы, но она мотнула головой.
— Не бойтесь, держите крепче, — подсказывала миссис Прайс, проходя между рядами. — Смелей, он прочный. Молодец, Мелисса. Молодчина, Линн! — Положив руку Линн на плечо, она смотрела, как та аккуратно срезает клочки плоти.
Придерживая наш образец, я взяла ножницы. Руки-ноги до сих пор были свинцовые.
— Зрительный нерв не трогайте, — предупредила миссис Прайс. — Вот этот обрубочек сзади, без него корова не видит.
Глаз был на ощупь скользкий, как виноградина, которые мы с Эми чистили, когда играли в рабынь. Мне казалось, я вижу ресницы. Я сдвинула обрезки на край лотка.
— А сейчас посмотрите на роговицу. Все нашли роговицу? Видите, она мутно-голубая, такой она становится после смерти. При жизни она прозрачная, как пластиковый пакет с водой, чтобы пропускать свет.
— После смерти? — переспросила Эми. — После смерти? — И перекинула через плечо толстую черную косичку, словно боясь ее испачкать.
— Ха! — Карл повертел коровьим глазом перед ее лицом и замычал.
Миссис Прайс показала, как разрезать глазное яблоко ровно пополам, не повредив хрусталик. Я боялась, как бы от отвращения меня не накрыл новый приступ, но оказалось, это все равно что резать курятину для запеканки или трогать мясистое брюшко улитки, а студень внутри глазного яблока не противней яичного белка. И до чего же легко глаз распался пополам, на два полушария — расколотый мир. Миссис Прайс показала нам слепое пятно, где зрительный нерв проходит сквозь сетчатку и нет световых рецепторов. В этом месте мы ничего не видим, объяснила она, но мозг заполняет пробелы — разве не чудо? Разве не удивительно все устроил Бог?
Эми, осмелев, склонилась над столом, тыча иглой в хрусталик.
— Постарайтесь все запомнить, люди, — напутствовала миссис Прайс. — Возьмите на заметку. Это важно.
Затем мы, вырезав роговицу, рассматривали зрачок, и миссис Прайс рассказала, что зрачок по-латыни pupilla, это означает “куколка”, потому что в чужих зрачках мы видим свое крохотное отражение. Я проверила — и впрямь отражаюсь в зрачках у Эми, девочка-тень в черном кружке.
— Видите, зрачок — это просто дырка, — сказала миссис Прайс. — Нам кажется, будто там что-то плотное, черный шарик, а на самом деле там нет ничего.
Стоявшая со мной рядом Мелисса побледнела, ни кровинки в лице. Ее вывернуло наизнанку — не отскочи я вовремя, она забрызгала бы мне туфлю. На полу между нами расползлась противная едкая лужа.
— Ах ты зайка моя! — воскликнула миссис Прайс. — Пойдем-ка, присядь. — Она усадила Мелиссу на стул у доски, принесла ей воды.
— Простите меня, пожалуйста, — выдохнула Мелисса.
— Глупости. — Миссис Прайс погладила ее по голове. — Бог создал некоторых из нас более чувствительными, чем все остальные, и это чудесно, правда? Никогда не надо за это извиняться.
Мелисса кивнула, лицо у нее было бледное и прекрасное, словно лик святой, а мы смотрели, и каждый из нас мечтал сидеть на стуле у доски, чтобы миссис Прайс гладила его по голове и говорила тихим ласковым голосом, — жаль, никто не додумался сблевнуть.
— Эй, Джастина, — шепнул Карл и, когда я обернулась, сунул мне руку за ворот. Что-то мокрое, холодное скользнуло под блузку. Наверняка он ждал, что я завизжу.
— Это что, коровий глаз? — спросила я.
Карл не мог ответить, он давился от смеха.
Я выдернула из-за пояса подол блузки, и глаз плюхнулся на пол сгустком слизи, словно от меня оторвался жуткий кусок.
— Ну и придурок ты, Карл, — сказала Эми, но вряд ли всерьез, потому что мы обе считали его красавцем, маорийским Джоном Траволтой, и писали его имя шариковой ручкой на плечах, на ногах — там, где под одеждой не видно.
Я заправила блузку и вновь принялась за дело — стала отделять слепое пятно от сетчатки.
— Ну что, люди, мне нужен доброволец, — объявила миссис Прайс. — Кто уберет? — Она указала на лужу.
Ни одна рука не поднялась.
— Мы же с вами одна команда, — продолжала она. — Одна семья. Мы помогаем друг другу.
Тишина.
— Или мне самой кого-то назначить?
— Я уберу, — раздался голос со мной рядом.
И на прекрасном лице миссис Прайс расцвела улыбка, ради которой мы готовы были на все.
— Эми! Спасибо, птенчик мой. Иди попроси у мистера Армстронга ведро и тряпку.
На большой перемене мы побежали на игровую площадку, где все было огромное, словно в саду у великана: исполинские тракторные покрышки, вделанные в бетон, ряд ливневых труб, в которые можно залезать, гигантские деревянные катушки для кабеля и канат, слишком длинный, на опасной высоте — когда скользишь по нему вниз, саднит ладони. Девочки помладше играли в резиночку — две стояли, натянув резинку на лодыжки, потом сдвигали ее все выше, а остальные по очереди прыгали и распевали: “Опа, опа, Америка, Европа! Раз-два, три-четыре, ноги выше, руки шире!” Путались в резинке, распутывались. Чуть поодаль, на лужайке, ребята собирали скошенную траву и строили из нее стены высотой с ладонь. “Здесь будет гостиная. Здесь спальня. Вот кухня. А это дверь”. Те, кто понапористей, распределяли роли: “Я мама, ты малыш. Я старшая сестра, ты бабушка. Ты папа, а я грабитель. Слушайся меня”. Мы с Эми залезли в ливневую трубу, привалились к прохладным сводам. Открыли коробки с завтраками, и я угостила Эми бутербродом с сыром и пастой веджимайт[1], а она меня — паровой булочкой со свининой. Обычно Эми тоже приносила с собой бутерброды или рулет с начинкой, как все, — она просила маму не давать ей в школу китайскую еду, но иногда миссис Фан все-таки давала ей остатки от ужина. Это были мои любимые дни, мы всегда делились друг с другом. Слышен был разговор Мелиссы и Паулы, которые загорали на трубах.
— Вот ужас, — говорила Паула, — ты точно не заболела? Может, сходишь в медкабинет? Надо убедиться, что ничего серьезного.
— Это из-за глаз, вот и все, — объяснила Мелисса. — Когда коробку открыли, от них так воняло!
— А по-моему, они вообще не пахли, — возразила Паула.
— Да ну! Я ими насквозь пропиталась — и волосы, и одежда, и кожа... всюду эта вонь!
— Ничего такого не помню.
— Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
— Не помнишь, от них пахло? — шепнула я, и Эми мотнула головой. Наверное, мозг посылал Мелиссе ложные сигналы, как у меня перед приступом всегда появлялся во рту вкус жженого сахара, но о приступах думать не хотелось. Не может быть, чтобы они вернулись. Не может быть.
— Она меня назвала “птенчик мой”, — сказала Эми.
Я и сейчас представляю, как она сидит рядом, прижав к груди колени. А лучше бы не вспоминать.
— Что? — переспросила я.
— Миссис Прайс. Назвала меня “птенчик мой”. В первый раз в жизни.
Ради нее мы на все были готовы.
На следующем уроке миссис Прайс сказала:
— Надеюсь, люди, вы сегодня слушали внимательно. Сейчас будет небольшой тест — просто проверим, помните ли вы новые термины. Эми, раздай, пожалуйста, листки.
И все поняли, почему она выбрала Эми, — Эми убирала за Мелиссой. И я подумала: зря я не вызвалась — кто знает, какие привилегии теперь получит Эми. Но когда Эми протянула листок Карлу Параи, он понюхал край, за который она держалась, и скривился: блевотиной несет! — и весь класс покатился со смеху, хоть миссис Прайс и сказала: ничего смешного.
— Итак, вам нужно всего лишь подписать на схеме части глаза, — объяснила она. — Работы минут на пять, не больше.
Я полезла в пенал за своей “счастливой” ручкой — а ручки нет. Ни в пенале, ни в парте, ни на полу. Нигде.
— Начали, — велела миссис Прайс, и все взялись за работу. Кроме меня. Я подняла руку, еле-еле, она казалась вдвое тяжелее.
— Что, Джастина?
— Не могу найти ручку.
Смешки.
— Разве нет у тебя запасной? Или карандаша?
— Это моя любимая ручка.
Снова смешки.
— Ты хитришь, Джастина?
— Нет, миссис Прайс.
— Есть у тебя другая ручка?
— Да.
— Вот ее и возьми.
Я уставилась на схему глаза, пустую, ждавшую, когда ее подпишут. И не могла вспомнить ни одного термина. Голова, руки, ноги — все будто увязло в тине. Рядом со мной Эми, заполнив последний пропуск, откинулась на спинку стула. Я могла бы подсмотреть у нее ответы — запросто, запросто, Эми была бы не против, — но списывать я не привыкла. За окном покачивались на толстых зеленых стеблях подсолнухи, к их черным серединкам подлетали отяжелевшие от зноя пчелы. А я так ничего и не вспомнила, между тем миссис Прайс торопила: “Осталась одна минута”, время поджимало. Я написала наверху страницы свое имя, подчеркнула. Со стены смотрела из рамки Дева Мария с горящим сердцем, в котором расцветали розы.
— Ну что, люди, проверяем работы друг у друга — каждый передает листок соседу слева, — распорядилась миссис Прайс.
Мелисса протянула мне свой листок, а я свой — Эми. Карл в шутку попытался выкинуть свой в окно.
— Само собой, — пояснила миссис Прайс, — тот, кто сидит в конце ряда, встает и отдает свой листок первому в ряду. Удивительно, что вам приходится объяснять. Вы уже не дети малые. — Но она не сердилась на нас, не то что другие учителя. Это звучало как шутка для посвященных, для членов тайного клуба.
Карл улыбнулся мне, проходя мимо. Густая черная челка, в глазах золотые искорки.
— Итак, ответ на первый вопрос? — обратилась к нам миссис Прайс, и класс отозвался хором:
— Роговица.
— Верно, — сказала она, а я поставила в работе Мелиссы галочку. — А на второй?
— Склера, — ответили все, кроме меня. Вторая галочка. Краем глаза я видела, как Эми ставит в моей работе большие кресты, спеша добраться до последнего пункта — видно же, что я ничего не написала.
— Отлично, — похвалила миссис Прайс. — Я вами очень довольна.
В конце урока миссис Прайс попросила всех продиктовать оценки, чтобы записать их в синий журнал — значит, тест был настоящий, хоть она и не предупредила нас. Почти все написали без ошибок, несколько человек — с одной ошибкой, кто-то один — с двумя.
— А у Джастины? — спросила миссис Прайс.
— Ничего, — сказала Эми.
— То есть как — ничего?
— Пусто. Ноль. Ничего не написала.
— Боже, — вздохнула миссис Прайс.
— Ну, вверху она написала свое имя, — усмехнулась Мелисса, заглянув в мой листок. И похлопала меня по руке. — Хотя бы в нем ошибок нет.
Дружный хохот.
— Ладно, спасибо, — сказала миссис Прайс. — Не стоит насмехаться над чужими промахами.
— Я не насмехалась, — вскинулась Мелисса, но миссис Прайс подняла руку — продолжим! — и Мелисса уже не в клубе для избранных, а что может быть горше? — Я не насмехалась, — шепнула Мелисса.
Эми вернула мне работу, я кивнула и спрятала листок подальше в парту, под тетради в обложках из обоев, похожие на кусочки дома — стены крохотного разрушенного жилища. Вдохнула поглубже, задержала дыхание. Доктор Котари говорил, что сильные потрясения могут вызвать приступ, только бы сейчас не расплакаться.
После звонка мне не терпелось улизнуть. Я убрала учебники, поставила на парту перевернутый стул и вместе с Эми поспешила к двери, но миссис Прайс окликнула:
— Джастина, можно тебя на минутку?
И разве не этого я ждала? Разве не мечтала, что миссис Прайс пошлет меня с каким-нибудь поручением или попросит помочь в классе после уроков? Каждый день избранные — ее птенчики, как она их называла, — задерживались после занятий, выбивали перепачканные мелом тряпки, закрывали верхние окна, дергая за длинные веревки, которые закрепляли на крюках, чтобы никто случайно не зацепился и не задохнулся. Натирали до блеска медные подсвечники на алтаре Девы Марии, собирали в монастырском саду свежие цветы и ставили в хрустальную вазу перед образом. Самых везучих посылали в обед со всякими поручениями: забрать из химчистки одежду миссис Прайс, купить лекарства по рецептам, сбегать за диетическим порошком для молочного коктейля. Миссис Прайс давала им деньги из своего кошелька — иногда даже сам кошелек, — а на сдачу разрешала покупать в киоске сладости: бумажные кульки с жевательными конфетами в виде бутылочек, самолетов, листиков мяты и эскимосов или леденцовые палочки, белые с красными кончиками, точь-в-точь зажженные сигареты. “Птенчики”, изящно зажав их в пальцах, прохаживались по игровой площадке мимо менее удачливых собратьев, стряхивая воображаемый пепел.
— Мелисса, ты мне тоже нужна, — сказала миссис Прайс. — Линн, возьми тряпки и выбей во дворе, пожалуйста. Остальные свободны. — Дождавшись, когда все разошлись, она продолжала: — Мелисса, мне кажется, ты должна извиниться перед Джастиной.
— Извини, Джастина, — проговорила Мелисса.
— Перед кем ты извиняешься, перед полом?
Мелисса подняла на меня глаза:
— Извини, Джастина.
— За что? — уточнила миссис Прайс.
— За... гм... за то, что тебя обидела?
— За то, что над тобой насмехалась, — подсказала миссис Прайс.
— За то, что над тобой насмехалась, — повторила Мелисса.
— И знаю, что была не права, и обещаю, что больше это не повторится.
— И знаю, что была не права, и обещаю, что больше это не повторится.
— Джастина, прощаешь Мелиссу?
Мелисса, казалось, вот-вот готова была заплакать. На нее больно было смотреть — и все-таки я помедлила с ответом. Посмотрела, как она теребит свою красивую ленту, воротник блузки.
— Ну да, прощаю, — ответила я наконец.
— Тогда хорошо, — сказала миссис Прайс. — Мелисса, можешь идти, но тебе стоит всерьез подумать о своем поведении. О том, кем ты хочешь вырасти. Так?
— Да. Спасибо. — У Мелиссы вспыхнули щеки, из класса она вылетела чуть ли не бегом.
Миссис Прайс поманила меня на стул у доски. Еще ни разу я там не сидела.
— Что с тобой сегодня, солнце мое? — Она присела на краешек учительского стола. — Я про тест.
— У меня теперь все плохо? — встревожилась я.
— Плохо? Нет, что ты, просто я немного беспокоюсь. Как вижу, в классе ты одна из самых способных. В чем же дело?
— У меня... вчера у меня был приступ эпилепсии.
— Ох. Я не знала.
— Потом я иногда странно себя чувствую... тяжесть, в сон клонит... и сама себя не узнаю. И тело как чужое, и с памятью что-то.
— Бедная ты моя, — проворковала миссис Прайс. — Правильно, что мне сказала. Знаешь ведь, со мной можно делиться чем угодно, так?
Я кивнула.
Влетела Линн с тряпками, руки у нее были белые от мела.
— Готово! — крикнула она. — Что-нибудь еще?
— Положи их в желобок под доской, и все, — ответила миссис Прайс. — Спасибо, Линн.
— Сейчас! Еще помощь нужна? — Раньше ее ни разу не просили помочь, и глаза ее сверкали жадным блеском.
— В другой раз, спасибо.
— Понятно. — Линн не спешила уходить.
— Мне нужно сейчас поговорить с Джастиной.
— А, поняла. Спасибо, спасибо.
— Мы думали, что приступов больше не будет, что я их переросла, — призналась я после ухода Линн. Сидя на стуле у доски, я вся сжалась под взглядом миссис Прайс. Свет падал на нее сзади, и ее мягкие волосы шелковисто блестели, так и тянуло их погладить.
— А при чем тут ручка? — спросила она.
— Я не могла ее отыскать. С утра она точно была в пенале — я ее показывала Мелиссе. — Голос мой дрогнул.
— Но у тебя была запасная. Ничего не понимаю.
Я уставилась на свою ладонь. Родинка на пальце, переплетение вен. Заусенец, на который больно нажимать. Я нажала.
— Это подарок от мамы. На память.
— Да? — Миссис Прайс посмотрела на меня выжидательно.
— Моя мама... — начала я. Шрам на большом пальце — это я, не подумав, подобрала с земли осколок стекла. Светлые лунки ногтей. Болючий заусенец. Я снова нажала.
— Что твоя мама? — поторопила меня миссис Прайс.
— Умерла в прошлом году.
— Ах, милая моя! Ах ты мой птенчик! — Она присела на корточки возле стула, приобняла меня. Повеяло ароматом ее духов — жасмин и жимолость или что-то вроде. — Зря мне не сказали. Столько всего я о тебе не знаю. Столько важного. — Она положила мне руку на плечо, и мы посидели так еще. Она не говорила, что у всех событий есть смысл, не говорила, что время лечит, я все равно в это не верила, ведь мама со временем ускользала от меня все дальше. В коридоре за дверью было тихо, во дворе пусто, лишь одна из монахинь, сестра Бронислава, возилась в монастырском саду за школьной площадкой — почти невидимая за живой изгородью из кипарисов, она срезала кустики листового салата. Миссис Прайс продолжала: — Ты очень сильная, Джастина, по тебе видно. Ты сама не подозреваешь, какие силы в тебе таятся.
— Мне нужна моя ручка, — сказала я. Звучало по-детски, но это была правда.
— Конечно, дружочек. — Миссис Прайс помолчала. — Говоришь, ты утром ее показывала Мелиссе?
— Да, перед уроками.
— Гм... Вы с Мелиссой не подруги, нет?
— Вообще-то нет.
— Но ты бы хотела с ней подружиться?
Я кивнула.
— Девочки вроде Мелиссы... Все мечтают с ними дружить. Им не нужно бороться за внимание. — Миссис Прайс погладила меня по колену. — Теперь о твоей оценке. Этот ноль... Так дело не пойдет.
— Да, миссис Прайс. Простите меня. — Само собой, я ее разочаровала.
Она открыла синий журнал, ткнула пальцем в нолик рядом с моей фамилией и, взяв штрих-корректор, замазала ноль, а на его место вписала пятерку.
— Вот и все, — улыбнулась она. — Раз, и готово.
— Но... разве так можно? — изумилась я, а миссис Прайс рассмеялась.
— Мой класс, мои ученики, — пояснила она. — Что хочу, то и делаю.
— Спасибо.
Она махнула рукой.
— Не сомневаюсь, ты отработаешь.
— Отработаю, отработаю, — пообещала я.
— А ты спишь на ходу, как я погляжу. Подвезти тебя до дома? Кажется, нам по пути.
— Я сейчас к папе в лавку, помогаю ему там по пятницам.
— Что за лавка, дружочек? — Она достала из сумки пузырек коричневого стекла, проглотила пилюлю и, перекинув сумку через плечо, направилась к выходу.
— Антикварная, “Ход времени”.
Отец говорил с посетительницей, вертя в руках фигурку пастушки, которую та принесла на продажу.
— Это мамина, — рассказывала женщина. — Всегда на камине стояла. Нам запрещалось ее трогать.
Отец, затенив статуэтку плотной темной материей, хранившейся под прилавком, направил на нее лампу черного света, чтобы проверить, нет ли повреждений, незаметных глазу.
— Вот, видите? — Он указал на затылок пастушки. — Здесь подклеено. Должно быть, когда-то ее уронили.
— Не припомню такого, — возразила женщина. — С нее всегда пылинки сдували.
— Видно, кто-то уронил и не сознался. Боюсь, в таком состоянии большой ценности она не представляет.
“Боюсь” — этим словом он всегда предварял плохие новости. “Боюсь, это копия”. “Боюсь, сейчас это никто не купит”. “Боюсь, художественной ценности не имеет”. “Боюсь, отреставрировать невозможно”. Казалось, он искренне печалится вместе с посетительницей — но, если на то пошло, после смерти мамы он почти все время пребывал в печали. “Иди сюда, доченька, — подзывал он меня, сидя за рюмкой. — Ты ведь никуда не спешишь?” И я отвечала: нет, никуда. Он заправлял мне за уши пряди волос, называл меня любимой дочуркой, спрашивал, почему мама нас покинула, — на этот вопрос я не знала ответа, но он спрашивал все равно. Просил простить его, непутевого, говорил, что из нас двоих он здесь взрослый, а я ребенок, а не наоборот, обещал взять себя в руки, наладить жизнь — ну а что остается, что? А наутро принимал душ, брился, выпивал две чашки кофе и шел в лавку и со стороны казался почти прежним.
Миссис Прайс смотрела вокруг, заглядывала в ящики шкафов, гладила по волосам фарфоровую куклу, открывала и закрывала ей стеклянные глаза. Еще один посетитель — ровесник отца, в темно-синем костюме, с огромными часами на руке — подкрался к ней бочком и сказал:
— Вкус у вас, я вижу, отменный. Как по-вашему, стоит спустить шестьсот баксов на эту штуковину? — Он махнул в сторону оленьей головы на стене.
— Для себя? — спросила миссис Прайс.
— Да, — ответил посетитель. — В столовую. Сгодится, чтоб разговор завязать, понимаете?
— Гм... — Миссис Прайс погладила пыльный олений мех, словно пытаясь оценить качество. — Смотря какой разговор.
— Ну, скажем: “Может, выпьем со мной?” — Он пожирал ее взглядом: губы, ноги, грудь.
Миссис Прайс засмеялась:
— Странный вопрос, если человек уже у вас в столовой.
— А вы с юмором, — отозвался ее собеседник. — Люблю таких.
— Между нами говоря, — шепнула она, — по-моему, это почти даром.
— Вот как? То есть да, для меня шесть сотен — не деньги, но я хотел цену сбить. Гляньте-ка, совсем выцвел, — он указал на ценник, — видать, сто лет висит.
— Наверное, спрос на оленей здесь невелик.
— Триста пятьдесят от силы, — продолжал он. — Может, это наглость, но мне плевать, охотничий азарт одолел.
— Ну вы и дерзкий! — сказала миссис Прайс.
— Да, я такой. — Ухмыляясь, он достал из бумажника визитку. — Зайдете ко мне? Вместе оленя повесим.
— Не знаю. Спрошу у мужа. — Она отвернулась и посмотрела на меня, сделав большие глаза.
— Эй, минутку. — Рука с аляповатыми часами потянулась к локтю миссис Прайс. — Про мужа вы не говорили.
— Говорила. Сейчас говорю.
— Нет, с самого начала.
Миссис Прайс высвободилась.
Он сказал, чуть подумав:
— Муж не шкаф, подвинется.
Миссис Прайс засмеялась, но на этот раз по-другому.
— Долгих счастливых лет вам с оленем.
Глаза ее собеседника превратились в щелки.
— Знаете что, — прошипел он, — стервы вроде вас весь женский род позорят.
И был таков.
— Все в порядке? — Я подлетела к миссис Прайс.
— В полном, — заверила она. — Спасибо тебе, солнышко. Спасибо, что обо мне печешься.
— Как он посмел вас так назвать!
— Показал свое истинное лицо. Все они показывают, так или иначе.
— Кто?
— Мужчины, лапочка.
— А-а.
Ей, как видно, не впервой отбиваться от приставаний. Но ведь ей весело было его дразнить, разве нет?
— Столько здесь всего, глаза разбегаются от красоты! — Миссис Прайс открыла дамский чемодан начала века, провела пальцами по бутылочкам с серебряными крышками, по лазурной шелковой подкладке.
— Там есть потайное отделение, — пояснила я. — Вот, видите, здесь кнопочка — нажимаете, и... — Крышка с зеркалом откинулась, а под ней оказалось узенькое углубление.
— Для денег? — спросила миссис Прайс.
— Или для любовных писем.
Женщина с пастушкой приговаривала, заворачивая статуэтку в наволочку:
— Нет-нет, вы тут ни при чем, как же мы сами не сообразили, — а отец отвечал:
— Если найдется у вас что-нибудь еще...
Выходя из лавки, женщина задержалась возле похожей фигурки — молочницы, только целой. Перевернула ее в поисках цены, застыла на миг. И бережно поставила обратно.
— Привет, родная. — Отец поцеловал меня в лоб. — Кто это?
— Миссис Прайс, — ответила я. — Она меня подвезла.
— А-а, та самая миссис Прайс! — Он протянул руку. — Что-нибудь случилось? — На его лице отразилась тревога.
— Все хорошо, — заверила миссис Прайс. — Джастина устала немного. И, пожалуйста, зовите меня Анджела.
— Нил.
Пальцы у отца были черные от полироля для серебра — впрочем, как всегда. Даже сейчас, спустя многие годы после того, как лавку продали, чернота эта, въевшаяся в кожу, никуда не делась.
Мне стало неловко, но миссис Прайс, похоже, не обратила внимания. Когда взгляд отца скользнул по ней сверху вниз, она томно улыбнулась. Воздух вокруг нее был будто наэлектризован. Что-то происходило, но меня это не касалось.
— Спасибо, что подвезли ее, — поблагодарил отец.
— Всегда пожалуйста. — Она тронула одну из хрустальных подвесок викторианской вазы, и остальные подвески отозвались тихим звоном. — У моей бабушки была пара таких. Подрагивали при малейшем движении, бабушка их называла сейсмометрами.
— Система раннего оповещения? — улыбнулся отец.
— Да! — Миссис Прайс залилась смехом.
Подвеска все еще покачивалась, отбрасывая на стену радужные блики. До чего же хороша была миссис Прайс — в сандалиях на пробковой подошве, в юбке из батика, с дымчатыми очками в вырезе блузки! Она поигрывала крестиком на тонкой золотой цепочке, почти незаметной на смуглой коже.
— Очень печально было услышать про маму Джастины, — сказала она. — Про вашу жену.
Отец кивнул и вновь стал прежним, сумрачным.
— Спасибо.
Разговор исчерпал себя.
Мы с Эми выгуливали ее кокер-спаниеля на утесах над каменистым пляжем, туда мы ходили почти каждые выходные, чтобы Бонни набегалась вволю. Вдоль тропы росли чахлые колючие кусты, прибитые к земле жестокими ветрами, шуршали и подрагивали пушистые куртинки фенхеля. Бонни носилась в зарослях дикого льна, и продолговатые, похожие на клювики коробочки с семенами тряслись вовсю. Нам строго-настрого запрещали сходить с тропы, тем более приближаться к обрыву; он был высокий, а внизу плескалась вода с пятнами бурых водорослей. В этой части побережья еще с прежних времен сохранились орудийные площадки и сторожевые вышки — смотрели на залив в ожидании врага, который так и не пришел. Иногда мы туда забирались, чтобы побыть в странной тишине за толстыми бетонными стенами, провести пальцами вдоль ржавых стальных опор. Несколько раз мы встречали здесь миссис Прайс на пробежке, яркую, словно коралловая рыбка, в салатовых легинсах и короткой маечке, розовой, как сахарная вата. В тот день мы старались подгадать, чтобы наша прогулка совпала с ее пробежкой, и обе высматривали ее, каждой хотелось поздороваться первой.
— Расскажи еще раз, какая у нее машина, — попросила Эми.
— Сиденья черные, — начала я, — на ощупь горяченные, я ноги обожгла.
— А еще? — Эми бросила собаке старый жеваный теннисный мячик, и Бонни тут же его принесла. В вышине реяли чайки, чиркая белоснежными грудками.
— Магнитола — она нажала на кнопку, и заиграла музыка, — ответила я.
— Что за песня?
— Про “займемся сексом” и “хочу услышать твое тело”.
Эми хихикнула и вновь бросила по ветру мяч.
— А еще?
— Медальон со святым Христофором на приборной панели. И, перед тем как ехать, она глянула в зеркало и подкрасила губы. Розовой помадой, перламутровой.
— А самое главное про машину? Что ты сделала не так?
Эми уже знала — за неделю она меня заставила пересказать эту историю с десяток раз.
— Я хотела сесть не с той стороны, машина-то американская.
— А что миссис Прайс?
— Говорит: “Хочешь, чтобы меня арестовали?”
Мы посмеялись, но я тут же представила себя за рулем: дымчатые очки, на губах поблескивает помада, подпеваю певцу про “хочу услышать твое тело”, а там, где не знаю слов, — придумываю.
Я бросила Бонни теннисный мячик, и она пустилась вдогонку. Ветер задирал наши легкие хлопчатобумажные юбчонки, приходилось придерживать ради приличия, хоть мне и нравилось, как вздымается юбка под порывами ветра. Я сорвала веточку фенхеля, растерла в пальцах, втянула терпкий анисовый запах, а далеко внизу волны разбивались о скалы.
— Даже Мелиссе и той не довелось вот так прокатиться, — заметила Эми.
— Это потому что мне нездоровилось, вот и все.
— Нет. Ты у нее теперь в любимчиках.
— Да ну, глупости.
Но Эми все это время присматривалась, подсчитывала.
— В среду она тебя попросила вымыть доску, а утреннюю молитву ты уже два раза читала.
Бонни уронила к моим ногам теннисный мяч, ткнулась носом мне в туфлю и подняла взгляд в ожидании.
— Я вообще об этом не думала, — отозвалась я. И соврала.
— Ты что, слепая? — сказала Эми.
Бонни подтолкнула ко мне носом мяч, и я, размахнувшись, кинула его подальше. Я метила вдоль тропы, но подул ветер и мяч отлетел в сторону скал, подпрыгнул раз-другой и исчез под обрывом. Бонни бросилась вдогонку, приминая лапами траву, и я услышала крик Эми: “Нельзя, Бонни, нельзя!” — а сама застыла столбом. В вышине разом загомонили чайки, словно предчувствуя что-то ужасное, неотвратимое. Бонни неслась прямиком к обрыву, и я зажмурилась, чайки кружили над нами и кричали, и все из-за меня, из-за моей глупости, и что мы скажем дома? Эми меня возненавидит, навсегда, и ничего уже не поправишь — и тут я услышала всхлипы Эми: “Умница. Хорошая девочка”, открыла глаза, а она сидит, зарывшись лицом в собачью шею. Конечно же, Бонни не сиганула вниз, не разбилась насмерть, ее остановил слепой инстинкт. И пусть родители всегда запрещали мне сходить с тропы, я бросилась к Эми и Бонни, и мы втроем, припав к земле, смотрели, как с обрыва сорвался камень и полетел навстречу ждавшей его воде.
Мне до сих пор иногда это снится.
Всю дорогу до дома Эми со мной не разговаривала. Взяв Бонни на поводок, она рванула вперед, и я еле за ней поспевала.
— Я не нарочно, — уверяла я. — Эми! Я бы в жизни так не сделала нарочно! Знаешь ведь, как я люблю Бонни! Она для меня все равно что моя собака. Мне папа не разрешает никого заводить, потому что я слишком сильно привязываюсь. Эми! Эми!
Но она будто не слышала. Шла и шла, сурово сжав губы.
— Прости меня, прости, — лепетала я горячечно. — Можешь хотя бы на меня посмотреть? Хочешь, забирай себе мой пенал с мишками. Ты же всегда о таком мечтала. Ну пожалуйста, Эми!
Если Бонни останавливалась что-то понюхать, Эми дергала за поводок. В тот день я должна была у нее ночевать: а вдруг она весь вечер не будет со мной разговаривать? Что подумают ее родители?
На углу ее улицы меня осенило. Эми все шла, не сбавляя шага, но я схватила ее за руку, и когда она попыталась вырваться, я сказала:
— Кое-что еще про машину миссис Прайс.
Эми остановилась, глянула на меня искоса:
— Что?
— Там под магнитолой встроенная зажигалка.
— Подумаешь! — фыркнула Эми. — У папы в машине такая же.
— Ну да, — кивнула я. — Но спорим, он тебе курить не разрешает.
— Что?
— Она просила никому не рассказывать.
— Что не рассказывать?
Бонни поскуливала, тычась Эми в ногу, просила мячик, а никакого мячика уже не было.
— Когда она подкрасилась розовой помадой, — сказала я, — она зажгла сигарету. Ну, знаешь, ментоловую. — Я сочиняла на ходу, но сама верила — миссис Прайс не станет курить что попало. — А потом предложила и мне покурить. — И это тоже казалось правдой.
— Враки! — воскликнула Эми, но я поняла, что теперь она у меня на крючке.
— Она мне дала сигарету, я затянулась и выпустила дым, как в кино. — Я сложила губы трубочкой. — На вкус отдавало мятой. Она была в помаде, но это ничего. Я стряхнула в окно пепел и вернула сигарету, а миссис Прайс велела: никому не говори. Так что и ты никому не говори, ладно?
— Ладно, — ответила Эми. — Хорошо. Не скажу.
К нашему приходу миссис Фан приготовила мое любимое блюдо, курицу в кисло-сладком соусе с жасминовым рисом, и подала в тарелках с синими драконами. По краям тарелок был узор — снежинки и звездочки из прозрачных точек. Миссис Фан говорила: многие думают, что в фарфор вделаны рисинки, а на самом деле это дырочки, заполненные глазурью, и если тарелку поднести к окну, то они просвечивают. Тарелки эти она берегла для самых дорогих гостей.
Миссис Фан попросила меня прочесть молитву, и мы взялись за руки, по-семейному. По словам Эми, католиками они стали лишь ради того, чтобы не выделяться и чтобы ее с братишкой Дэвидом приняли в школу Святого Михаила, однако в церкви они прижились — знали все слова мессы, от начала до конца, и отец Линч их ставил в пример: вот как Божия любовь простирается на людей иной веры. В гостиной у них так и остался алтарь, где они хранили фотографии умерших предков и воскуряли благовония перед статуэтками китайских богов, — особенно мне полюбилась богиня милосердия в сверкающих белоснежных одеждах и в белом венце. Но был у них и столик с фигурками Иисуса и Девы Марии, пластмассовыми, но как будто из сахарной глазури, а на стене — фотография Папы Римского в полный рост, с засохшей веточкой кипариса с прошлогоднего Вербного воскресенья, заткнутой за уголок, и рядом сосуд со святой водой из церковной лавки.
Миссис Фан сказала:
— Ешьте, а то остынет. — И мистер Фан, Эми и Дэвид, взяв палочки, принялись за еду.
Возле моей тарелки тоже лежали палочки. Я пыталась зажать их в пальцах, но они выскальзывали, падали, как при игре в микадо[2]. Наконец я подхватила-таки кусочек курицы, но тут же уронила на колени.
— Забыла вилку тебе положить! — спохватилась миссис Фан, увидев, как я мучаюсь. — Ты ж так не наешься, истаешь от голода! Эми, дай, пожалуйста, Джастине вилку.
— Не пойму, что тут сложного, — удивилась Эми. — Дэвид ест палочками с трех лет.
— Не обижай гостью, — одернула ее мать.
— Миссис Прайс умеет есть палочками, — не унималась Эми. — Она нам показывала, двумя карандашами.
— Она чего только не знает, — заметила я. — Наверное, за границей жила.
— Подумаешь, мама за границей родилась, — ответила Эми. — Папа ее из Гонконга привез.
— Все миссис Прайс да миссис Прайс, — сказала мать Эми. — В последнее время только про нее и слышу.
Бонни, лежа в корзинке, следила за мной большими темными глазами. Эми долго упрашивала родителей завести собаку, и наконец, в день рождения, ее повели в Общество защиты животных, чтобы выбрать щенка. “Я ей жизнь спасла, — не раз говорила мне Эми. — Она меня всегда будет любить”.
За ужином мистер Фан расспрашивал меня об отцовской лавке. Супруги Фан тоже держали лавку — “Фрукты-овощи” на Хай-стрит, где высились пирамиды яблок, апельсинов, грейпфрутов, а морковка и пастернак были сложены причудливыми зигзагами. Продавалась там и экзотика вроде кумквата и карамболы, но спросом не пользовалась, даже на распродажах, когда приходило время сбыть все это с рук. На дальней полке пылился заморский товар: бадьян, соевый и устричный соусы, креветочные чипсы, кунжутное масло, чай с настоящими бутонами жасмина — сухими белесыми катышками. Там висели таблички “Руками не трогать” и кривое зеркало наподобие ложки, чтобы открывался обзор всей лавки, до самых дальних уголков. Кажется, сейчас на том месте бургерная, я там была всего однажды — от лавки и следа не осталось. Я постаралась побыстрей уйти.
— Допустим, мне нужен обеденный стол. — Мистер Фан похлопал по столешнице. — С какой стати вместо нового покупать подержанный?
— Не подержанный, — вмешалась миссис Фан, — а антикварный.
Почти вся мебель в их доме была новая, хоть часть и в викторианском духе. В углу гостиной стоял черный лакированный шкафчик — его называли “стоглазым”, — ряды крохотных ящичков были испещрены иероглифами. Там Эми хранила фломастеры, ножницы, кукольную одежду, клей, блестки, а в нижних ящиках, повместительней, — настольные игры. Я всегда мечтала там порыться как следует.
— Антикварный стол ненамного дороже нового, — объяснила я, — и качество лучше — из цельной древесины. И не такой, как у всех. Хотя у вас тоже очень красивый.
— Выходит, подержанный дороже нового? — спросил мистер Фан.
— Не подержанный, — поправила миссис Фан, — а антикварный.
— Подержанный, — настаивал мистер Фан. — И дороже.
— Но это не то что подержанные машины. Или одежда.
— Гм... Где он все это находит? Подержанный товар.
— На аукционах, — ответила я. — В газетах, на странице “Продается”. Люди часто сами к нему приходят, если у них что-то есть на продажу.
— Если кто-то умер, — сказал мистер Фан.
Об этом я никогда не думала.
Все мамины вещи мы хранили до сих пор — книги, обувь, одежду, швейную машинку, расческу.
— Не знаю, — отозвалась я.
— Если кто-то умер, — пояснил мистер Фан, — то его родные зачастую избавляются от вещей. Хотят выручить денег.
Мамин фен с широким пластиковым раструбом. Мамин велосипед с плетеной корзинкой на раме.
Отец всегда читал в газетах некрологи, некоторые обводил в кружок.
— Я не... — начала я. — Я никогда...
Миссис Фан сказала мужу что-то по-китайски, он посмотрел на меня и кивнул. Больше он не спрашивал, где отец находит товар.
— Как вы управляетесь дома? — спросила миссис Фан. — С папой.
Я поняла, что она имела в виду, хоть она из чувства такта не упомянула о маме.
— Хорошо, спасибо, — ответила я, уплетая курицу в кисло-сладком соусе. Миссис Фан сжала мою руку, положила мне добавки, потом еще, и я съела все без остатка.
— Мы всегда тебе рады, Джастина, — сказала миссис Фан. — Правда, Эрик?
— Всегда, — кивнул мистер Фан. — Когда угодно.
До сих пор об этом вспоминаю.
После ужина мы с Эми играли в “Угадай, кто?” и в “Операцию”. У меня дрожали руки, и когда я пыталась что-то достать из больного пинцетом, всякий раз срабатывал сигнал.
— Ты продула! — приговаривала Эми. — Дули-дули, вы продули!
Потом мы пошли наверх искупаться и надеть пижамы — дома у Эми мы до сих пор плескались в ванне вместе. Отец считал, что пора с этим завязывать, но не объяснял почему.
Мы намылились мочалкой-игрушкой Эми — пластмассовым щенком с массажными валиками на лапах и держателем для мыла внутри. Вода в ванне от мыла сделалась белой, как молоко, так что не было видно наших ног, как будто мы русалки в молочно-белом море — мы до сих пор иногда играли в русалок.
— У тебя грудь выросла, — заметила Эми.
— Да ну, — отмахнулась я.
— Выросла. Настоящая. Пора тебе купить лифчик.
Она отвернулась, чтобы я потерла ей спину, и я, откинув ее густые черные волосы, долго водила массажными валиками вдоль ее лопаток, не потому что она была грязная, а потому что приятно.
— Болит она у тебя? — спросила Эми. — Грудь?
— Нет, — ответила я, но вспомнила маму после операции. Толстые повязки, прилепленные пластырем. Шрамы. Окунув пластмассового щенка в воду, я продолжала водить валиками по спине Эми. Чуть выше талии у нее темнели три крохотные родинки — три точки в ряд; интересно, знала ли она про них? Я спросила: — А где вообще покупают лифчики?
— В магазине “У Джеймса Смита”. Разденут тебя догола, грудь твою обмерят, общупают и подберут тебе лифчик.
— А ты откуда знаешь?
Эми пожала мыльными плечами.
— Моя очередь. — Я передала ей щенка, мы поменялись местами, и она принялась тереть мне спину.
— Кто у нас в классе самая красивая? — спросила она.
Это была любимая наша игра — расставлять девчонок по красоте. Одна из нас спрашивала: “Кто самая красивая? Кто вторая?” — другая считала до трех, и мы хором выкрикивали ответ.
— Раз, два, три, — посчитала я, и мы обе сказали: “Мелисса!”
На первом месте всегда шла она, за ней обычно Селена Котари, дочь доктора, следом Рэчел Дженсен или Паула де Фриз — после обсуждения, у кого какая прическа и у кого красивей ноги. Обсуждали мы и их недостатки, они тоже могли повлиять на исход, по настроению, — толстый зад, волосы на руках, чересчур мясистые мочки ушей, кривые зубы, краснеет шея во время пробежек на физкультуре. Друг друга мы обычно ставили на четвертое место, в это можно поверить, четвертое место — это справедливо. Но в тот день Эми спросила: “Кто четвертая?” — и я, досчитав до трех, ответила: “Ты”, а Эми сказала: “Катрина Хауэлл”. Я не стала ни пятой, ни шестой, ни седьмой, а дальше шли уродины: Линн Пэрри, дочь мясника, пахнущая холодными сосисками и колбасой, которую она приносила на завтрак, Ванесса Камински, толстуха.
— А как же я? — спросила я у Эми, когда мы добрались до двузначных чисел.
— Ты? — Эми стала с силой тереть мне шею.
— Ай! Осторожно!
— Кто одиннадцатая? — спросила Эми.
— Раз, два, три... Жанин Фентон, — ответила я.
— Жанин Фентон, — сказала Эми.
— Эми, а я?
— А-а, про тебя-то я и забыла. — Она посадила щенка мне на плечо, столкнула, и тот полетел вверх тормашками в воду. Я смотрела, как он плавает кверху пузом, а внутри у него киснет мыло.
— Я же не целилась в сторону обрыва, — сказала я. — Мячиком.
— А мне показалось, ты нарочно.
— Эми, по-твоему, я такая гадина?
Эми промолчала.
— Да и все равно она ни за что бы не прыгнула.
Тишина. Тут я почувствовала, что вода убывает, услышала тихое журчанье в сливе. Это Эми выдернула затычку, а сама вылезла из ванны.
В ту ночь я долго не могла уснуть. Зашла миссис Фан, поцеловала нас обеих и велела допоздна не болтать, но Эми, похоже, было не до болтовни. С моего матраса на полу видно было, что валяется у нее под кроватью: скомканный носок, открытая книга страницами вниз. Чуть дальше, в пыльной тьме, — кажется, ручка. Я дотянулась до нее, схватила, подтащила к себе, медленно, бесшумно — нет, не моя, откуда ей тут взяться? Я искала везде: дома, в школе, в лавке. Ручка просто-напросто испарилась. Сквозь щель в занавесках струился оранжевый свет фонаря и мешал уснуть, даже если закрыть глаза. Была жара и духота, Эми сбросила одеяло, и оно дыбилось возле ее ног, словно девятый вал. С полки на меня смотрели куклы — Барби, у которой гнулись коленки, и ее сестренка Скиппер, плоскогрудая, с веснушками. Когда мы играли в куклы, ни одна из нас не хотела быть в роли Скиппер.
Вскоре послышались тихие шаги на лестнице — мистер и миссис Фан в мягких тапочках поднимались на второй этаж. Полилась вода из крана, зашуршала одежда, скрипнула дверца платяного шкафа. И дом затих.
— Эми? — шепнула я.
Ни звука.
— Эми!
Призрачным пальцем я коснулась ее призрачной спины.
— Что? — спросила Эми сердито.
— Спишь?
— Угу.
Что-то щелкнуло — это остывала железная крыша.
— Эми?
Недовольный вздох.
— Я что-то сделала не так?
Эми опять вздохнула, повернулась ко мне, но лица в темноте было не разглядеть.
— Стыдно смотреть, как ты подлизываешься к миссис Прайс, — сказала она.
— Что? Я не подлизываюсь!
— Ну, со стороны виднее...
— Как же я подлизываюсь?
— Ну, на машине с ней разъезжаешь.
— Я не напрашивалась, она сама предложила.
— Именно! Ты теперь ее птенчик. Была Мелисса, стала ты. — В голосе ее звенел металл — такого прежде никогда не бывало.
— Да ну!
— Помнишь, что было месяц назад? В начале учебного года ее птенчиком была Паула, потом что-то изменилось и стала Мелисса. Теперь твоя очередь.
Все это я помнила. Никто не знал, в чем провинилась Паула, просто миссис Прайс больше не просила ее вытряхнуть стружки из точилки, застелить газетами лабораторные столы, достать из шкафчика с канцелярией новую коробку мела. Паула делала вид, что ей все равно, но мы-то замечали, каким взглядом она смотрит, когда ее работу выполняют другие — Мелисса и новые птенчики. Избранных всегда было трое-четверо, обычно хорошенькие девчонки, красивые мальчишки, у которых друзей и так полно, кому успеха и без того хватает. Впрочем, иногда она приближала к себе кого-нибудь из ребят-изгоев — и дела у него сразу шли в гору. Да вот совсем недавно это случилось с Линн после того, как ее отец передал для лабораторной работы коровьи глаза. Сначала миссис Прайс поручила ей выбить тряпки, потом — закрыть окна и подмести пол, затем — привести в порядок шкафчик для уроков труда, где лежал всякий хлам: сломанные ножницы, высохшие тюбики клея, обрезки чертежной бумаги. Девчонки стали подсаживаться к Линн на большой перемене, расписывать сердечками ее пенал, а Мелисса даже нарисовала ей лошадь — в этом она была мастер, все мы думали, что когда-нибудь она станет знаменитой художницей. А потом миссис Прайс выбрала себе нового птенчика, и все мы перестали обращать внимание на Линн, а та приклеила картинку с лошадью к крышке парты да так и оставила на память.
— Ты с ней даже говоришь не своим голосом, — продолжала Эми. — Пищишь, как мышь.
— Она мне нравится, — постаралась защититься я. — Что тут такого?
— Да, но у тебя голос делается как у пятилетней. — У Эми вырвался недобрый смешок.
— Может, тебе завидно?
— Ха!
— А вот и завидно!
— Да ну тебя! Тряпки выбивать, тоже мне удовольствие! Мне за тебя стыдно!
— Завидно, завидно!
— Замолчи!
— Сама замолчи!
— Девочки! — Миссис Фан постучала в стену. — Хватит болтать. Спать пора.
С утра мы пришли в церковь, а миссис Прайс уже была там — какой-то юноша придерживал тяжелую стеклянную дверь, пропуская ее: “Только после вас. Проходите, прошу”. Она вплыла в церковь, слегка задев юношу, тихонько извинилась, а он широко улыбнулся ей вслед.
— Можно нам сесть с ней рядом, мама? — прошептала Эми. — Можно?
Но семья Фан села на свои обычные места, а миссис Прайс пристроилась по другую сторону прохода, рядом с семейством Камински. Миссис Камински ей кивнула и, должно быть, похвалила ее шелковый шарф, потому что миссис Прайс сняла его и приложила к щеке миссис Камински, а та блаженно прикрыла глаза. Так чувствовали себя все мы рядом с миссис Прайс — и взрослые, и дети. Блаженствовали, прикрыв глаза.
К причастию Эми не пошла: когда весь наш ряд поднялся с мест и мы двинулись к проходу, она осталась сидеть на скамье, скрестив руки. Миссис Фан подтолкнула ее под локоть, но Эми тряхнула головой. Наверное, потому что согрешила, подумала я. Наговорила мне ночью всяких ужасов и теперь пребывает во грехе, а не в благодати, и ей совестно. Миссис Фан глянула на нее сердито и кивком указала на отца Линча.
— Я съела кусочек хлеба, — буркнула Эми. — Как раз перед уходом.
Перед причастием нужно хотя бы час голодать. Нельзя, чтобы рядом с телом Христовым в желудке бултыхались кукурузные хлопья и бекон.
Но я знала, что Эми врет.
Утром в следующую пятницу миссис Прайс понадобился проектор, и Мелисса вскочила.
— Дайте подумать. — Миссис Прайс поводила в воздухе пальцем, не замечая других ребят, не замечая Мелиссы, и наконец остановилась на мне. — Джастина, достанешь проектор?
— Я же говорила, — шепнула Эми, а Мелисса, когда садилась, обожгла нас сердитым взглядом.
Проектор на колесиках стоял в канцелярском шкафу, и я выкатила его на середину класса, включила, направила свет на экран.
— Отлично. Спасибо, Джастина, — улыбнулась миссис Прайс, а я ощутила сладостную щекотку — может быть, я у нее и впрямь теперь в любимчиках?
Мы изучали аборигенов, слушали, какой была Австралия до прихода белых, потому что важно знать о тех, кто на нас не похож. Миссис Прайс была в белой крестьянской блузе, перехваченной бисерным поясом с бахромой на концах. Стоило ей опустить взгляд или моргнуть, веки ее, подкрашенные тенями, вспыхивали, словно серебряные рыбки, — мне до сих пор это снится, — и она была Дебби Харри, она была Оливия Ньютон-Джон, Агнета из “Аббы”. Она показала слайд с Австралией и начала чертить на нем красным маркером перемещения аборигенов. Это люди каменного века, объясняла она, одни из самых примитивных на Земле, они не строили поселений, ничего не выращивали, не разводили скот — кочевали с места на место в поисках пищи и крова. Носили с собой лишь самое необходимое, и настоящих домов у них не было, только стоянки. Представьте, говорила она, что вы спите в дупле или в шалаше из коры, да и то если повезет. Когда она рассказывала, тень ее руки ложилась на карту, словно тень грозовой тучи над бескрайней пустыней. Мы записывали, то и дело замазывая ошибки штрих-корректором, но все равно они просвечивали сквозь белое. Представьте, что у вас нет ни мягкой постели, продолжала миссис Прайс, ни телевизора, ни книг, ни игрушек, ни обуви. Только одежда из шкур, а то и вовсе никакой одежды. Ваши отцы ходят за сотни миль обменивать каменные топоры, бумеранги, охру, перламутр. Вы мажетесь грязью, чтобы не кусали москиты, едите змей, ящериц, толстых белых личинок.
Весь класс уже давился от смеха, сморщив носы.
— Спорим, Эми ест всяких гадов ползучих, — сказал Карл.
Мелисса прыснула, и я подхватила.
— Хватит, Карл, — осадила его миссис Прайс.
— Курьи лапки, осьминогов, тухлые яйца... — не унимался Карл.
— Все, спасибо, Карл. (Но не почудилась ли мне на ее губах тень улыбки?)
Когда я украдкой взглянула на Эми, она сидела с каменным лицом. Делая вид, что записывает рассказ миссис Прайс про аборигенов, она рисовала в тетради змею с раздвоенным языком, таким длинным, что он вылез за край страницы.
На следующем слайде была изображена девочка по имени Миллинги. Миссис Прайс читала нам книгу о ней, и мы знали, что мать у Миллинги умерла, а отец, вождь племени, взял двух новых жен, но одна из них не могла иметь детей и бросилась со скалы.
На рисунке Миллинги окунула пальцы в ручей — наверное, собиралась зачерпнуть воды, — осторожно, чтобы не выпить свое отражение, не навлечь на себя безвременную смерть. Она сидела на корточках, обхватив себя свободной рукой, но ясно было, что она голая. Скоро настанет ее черед выходить замуж. Выбрать себе мужа она не могла, “еще при рождении ее обещали Гумере, таков был обычай тех мест, — объясняла миссис Прайс, — хоть нам это покажется странным”. Миссис Прайс взяла синий маркер, сняла колпачок. “Когда Миллинги и другие девушки готовились к свадьбе, — продолжала она, — когда постигали тайную женскую премудрость, они приклеивали к телу живых бабочек и танцевали ритуальный танец под звуки диджериду и барабанов из шкурок поссумов”. Миссис Прайс начала рисовать на слайде бабочек, и вскоре Миллинги с головы до пят была в крохотных крылышках.
— Но как же она садится? — спросила Паула.
Вопрос был уместный, и все мы ждали ответа миссис Прайс.
— Так же, как все, наверное, — сказала она.
— Но ведь она раздавит бабочек, — возразила Селена.
Миссис Прайс присмотрелась к слайду, склонив голову набок. Мы любили эту ее позу — она означала, что миссис Прайс всерьез думает над нашими вопросами.
— Может быть, она вообще не садится. Танцует себе и танцует.
Да, подумали мы, вполне возможно, почему бы и нет? Если ты, вся в бабочках, мечтаешь о любви, о будущем муже — разве не хочется танцевать и танцевать до бесконечности?
На большой перемене я пошла, как обычно, к ливневым трубам. Паула, Селена и Мелисса уже разлеглись наверху, и их длинные волосы струились по нагретому бетону. Едва я собралась лезть в трубу, Мелисса спросила:
— Умеешь делать колесо с разворотом?
Я вдруг поняла, что обращается она ко мне.
— Да вроде. То есть да.
— Так покажи, — попросила Паула.
Они втроем сели и стали смотреть, а я, поставив на землю коробку с завтраком, заправила блузку, вышла на травянистый пятачок перед трубами и сделала колесо, развернувшись так, чтобы приземлиться четко на обе ноги.
— Неплохо, — одобрила Мелисса.
— Спасибо, — отозвалась я.
Они снова легли, свесив волосы.
Эми, сидя в трубе, уже ела свой завтрак — спринг-роллы миссис Фан. Она подняла на меня взгляд. И продолжала есть.
— Хочешь бутерброд с сыром и салатом? — предложила я.
Эми взяла бутерброд, а мне протянула спринг-ролл.
— Что я говорила, ты теперь ее птенчик.
— Не пойму, что она во мне нашла, — призналась я.
— Но ты ей нравишься. И тебе это нужно.
— Наверное.
— Еще бы! По тебе видно.
Я надкусила спринг-ролл.
— Мама говорит, не наше дело, что думают о нас другие, — заметила Эми. — Важно лишь то, что у нас внутри.
— Не знаю, что у меня внутри.
— Я тоже.
— Но ведь и ты стараешься ей понравиться.
— Ага.
Слышно было, как наверху Мелисса рассказывает о Карле. Он ей нарисовал космонавта — космонавты у него здорово получались — и подвез ее до дома на багажнике велосипеда. А она нарисовала ему лошадь.
— Значит, он теперь твой парень? — спросила Селена.
— Наверное, можно и так считать, — отозвалась Мелисса.
Эми скривилась, словно ее вот-вот стошнит, и я следом. И когда она предложила сыграть в камешки, я согласилась, хоть никогда не могла продвинуться дальше третьего кона и она всегда меня обыгрывала.
На следующем уроке в класс зашел мистер Чизхолм, директор, чтобы прочесть нам рассказ. Заходил он к нам примерно раз в две недели, мы его любили и боялись, за шалости он нас сек, иногда до крови. Макушка у него была лысая, гладкая, летом розовела, он носил маленькие узкие очки и протирал их клетчатым платком. Когда-то он готовился стать священником и, хоть и бросил семинарию — “а это совсем не стыдно, ребята, ничего плохого, если Бог укажет вам истинный путь”, — все равно так и не женился. В детстве, рассказывал он нам, он пережил землетрясение в Нейпире[3] и видел женщину в белом платье, застрявшую по пояс под завалами. Она звала и звала на помощь, но вокруг бушевал огонь и никто не мог к ней подступиться. Мать потянула его прочь, велела не смотреть, но он все равно оглянулся — женщина в белом подняла руки, она горела, платье было в огне, и он подумал, что она огненный ангел, а горящие белые рукава — крылья. Цветистые сравнения он любил.
Теперь я ума не приложу, зачем он поделился с нами столь страшным воспоминанием.
Мистер Чизхолм сел на стул у доски и, заложив пальцем страницу в томике Киплинга, начал:
— В одном из соборов Италии в серебряном ковчеге хранится древнее полотно.
Миссис Прайс кивала, теребя крохотное распятие, которое всегда носила на шее.
— Льняное, ручной работы, четыре с небольшим метра в длину, — продолжал мистер Чизхолм. — Оно пострадало от сырости и от пожара четырехсотлетней давности, прожжено в нескольких местах расплавленным серебром. И на нем сохранился отпечаток тела человека, готового к погребению. — Он поерзал на стуле, подался вперед: — Я это видел своими глазами. Ждал шестнадцать часов, а вместе со мной три миллиона человек — все население Новой Зеландии. Зачем я туда поехал, ребята? Зачем отправился на другой конец земли посмотреть на кусок ткани?
Никто не знал; никто не ответил.
— Потому что полотно это не простое, — продолжал мистер Чизхолм. — Это погребальный саван Христа. Туринская плащаница. Сейчас покажу фотографию, а вы передавайте друг другу. Смотрите.
Он протянул открытку миссис Прайс, а та — Катрине Хауэлл с первого ряда. Я вытянула шею, чтобы тоже увидеть.
Грегори Уолш поднял руку.
— Что, Грегори?
— Там была вся страна?
— Прости, что?
— Вы же сказали, все население Новой Зеландии.
Мистер Чизхолм сощурился из-под узких очков.
— Люди съехались со всего света, Грегори, — объяснил он. — Паломники. Я сказал для наглядности, чтобы вы представили, какая там была толпа.
— А мои родители, кажется, не ездили, вот я и спросил, — сказал Грегори.
— Нет. — Мистер Чизхолм переглянулся с миссис Прайс. — Нет. — Он помолчал, обвел класс многозначительным взглядом, и мы снова притихли.
Плащаницу исследовали, продолжал он, делали снимки в ультрафиолете, где видно больше, чем невооруженным глазом. Кровь настоящая — не краска, не чернила. И раны настоящие — следы шипов на лбу, полосы от бича на спине, колотые раны на ногах, на запястьях, на боку. Обнаружили даже пыльцу растений, что цветут в Иерусалиме ближе к Пасхе. А в области глаз остались отпечатки монет — по обычаю, их клали на веки, чтобы покойник не открыл глаза и никого не забрал с собой в могилу.
Эми коснулась моей руки, и я вздрогнула. Эми хихикнула, наклонилась ко мне поближе, уставилась на меня, вытаращив глаза.
Изображение можно разглядеть только на расстоянии от плащаницы, объяснял мистер Чизхолм, вблизи видишь просто нагромождение пятен. А если отойти подальше, все обретает форму: тело распятого, безмятежное лицо. Неизвестно, как возникло изображение — льняные волокна окрасились не на поверхности, а изнутри. Они потемнели, и пигмент невозможно ни растворить, ни осветлить. Некоторые люди — некоторые ученые — считают, что изображение осталось от мощной вспышки света, от лучей, исходивших из самого тела. Мистер Чизхолм раскрыл ладони, и миссис Прайс повела плечами, оглядела всех нас.
— Только представьте, ребята, — продолжал мистер Чизхолм. — Подумайте, что это может означать. Плащаница — свидетельство смерти Христа, но, возможно, и доказательство его возвращения к жизни. Моментальный снимок воскресения.
Эми передала мне открытку, и передо мной предстало лицо мертвого человека — или воскресшего: закрытые глаза, впалые щеки, перебитый нос. Я прочла послание на обороте: Дорогая мамуля, простоял девять часов в очереди, но не зря. Не забывай поливать венерин волос. С любовью, Деннис. Я передала открытку Мелиссе, и та взяла ее, брезгливо морщась.
Потом мистер Чизхолм, открыв сборник сказок Киплинга, стал нам читать “Откуда у носорога шкура”. А мы с Эми, загородившись пеналом, красили друг другу ногти белым штрих-корректором. У нее слой получился слишком толстым, но я все равно сказала, что вышло красиво. А потом мы стали вспоминать шутки вроде: “Я тебя лю... любой доской огрею!” Карл нарисовал космонавта, а Мелисса — лошадь. А носорог снял шкуру и бросил на берегу, а когда снова надел, она была набита крошками от пирога, и он катался по земле, и терся, и чесался, но от крошек так и не избавился.
По пятницам после уроков мы с Эми обычно шли вместе в центр города, она — в овощную лавку к родителям, я — в антикварную лавку “Ход времени”. В тот день Эми ждала меня, но миссис Прайс попросила меня вымыть доску — пройтись по ней влажной губкой и вытереть желобок для мела. А Мелиссе она поручила закрыть окна, это работа похуже, всего на пару минут, почти не удастся побыть с миссис Прайс.
— Позвоню попозже, да? — сказала я Эми.
— Ладно, — ответила та, но задержалась ненадолго, пока я доставала из желобка мел. Потом ушла.
Пока Мелисса закрывала окна и закрепляла на крюках длинные веревки, я выбивала на школьном дворе тряпки. Когда я вернулась, Мелиссы уже не было, а миссис Прайс, сидя за учительским столом, проверяла наши работы по викторианской Англии, черкая красной ручкой. Я побежала к мистеру Армстронгу, дворнику, за ведром воды для доски. Вода плескалась через край, когда я шла по натертому паркету, — скользить по нему запрещалось, но в конце каждого семестра монахини натирали полы воском, а нам разрешали, привязав к ногам тряпки, кататься по доскам карамельного цвета. Наверху, над рядом вешалок у двери первого класса, в стене была ниша, а там — гипсовая статуя Христа, с ладонью, поднятой для благословения. Статуя была сборная, и руки вращались; то и дело кто-то из ребят залезал в нишу и разворачивал руку Иисуса другой стороной, как для неприличного жеста. Обычно кто-то из учителей вскоре замечал.
— Что бы я без тебя делала? — воскликнула миссис Прайс, когда я, встав на стул, пыталась дотянуться губкой до верхнего края доски. — Кстати, зайка, — она развернулась на стуле, — нашлась твоя любимая ручка? Может быть, в рюкзаке?
— Нет, — ответила я, выжимая губку.
— Ох, прости.
— Ничего, спасибо.
— Другая ручка ее вряд ли заменит?
— Да.
— Понимаю. Жаль.
Сверху видно было, как миссис Прайс выводит замечания на полях работы Доминика Фостера: Пиши аккуратней, пожалуйста! Очень грязно, Доминик! Она поставила ему четыре с минусом, хоть никакой особой грязи я там не увидела, а потом, когда она проверяла работу Карла, где и впрямь была сплошная грязь, она написала: Отлично! и Блестяще! И поставила пять с плюсом.
Когда я домыла доску, миссис Прайс велела мне вытряхнуть квадратный коврик, лежавший у нее под столом. Мы вместе его вытащили, и я поволокла его во двор, на траву; я не думала, что он такой тяжелый. Грубая изнанка царапала руки, серый ворс пропах пылью. Посередине виднелась отметина от ног миссис Прайс и один-единственный золотистый волос, сверкавший под полуденным солнцем. Я сняла его, спрятала в нагрудный карман, а потом долго-долго выколачивала коврик о траву, поднимая пыль.
Когда я вернулась, миссис Прайс пила таблетку из коричневого пузырька.
— Боже, ну ты и выпачкалась! — ахнула она. — Вся форма в пыли. Твой папа на меня разозлится.
— Он на такое не злится.
Она принялась чистить мой школьный сарафан.
— Ты меня просто утешаешь.
— Нет, правда, он не разозлится.
— Правда? Честное слово? — Она отступила на шаг, смерила меня взглядом.
— Миссис Прайс!
— Что?
— Вы верите тому, что сказал мистер Чизхолм? Про плащаницу. Про вспышку света из тела.
— Моментальный снимок воскресения, — напомнила она.
— Да.
— Если откровенно, Джастина, не знаю. Но точно хотела бы верить.
— Я тоже.
— Красиво звучит, согласись — что можно умереть и возродиться яркой вспышкой. Как молния, как фейерверк.
Я кивнула.
Взяв меня за подбородок, она повернула мое лицо к свету — и, послюнив большой палец, стерла со щеки грязь.
— Извинись за меня перед папой, — прибавила она. — И передай привет.
Спустя долгие месяцы, когда все пошло прахом, я нашла в нагрудном кармане тот самый золотистый волос. Он накрепко переплелся с нитками шва и даже после стирки остался на месте.