— …Нет, у нас на Волге лучше! Мы с братом на подпуск лещей брали, это знаешь что? — негромко, со вкусом рассказывал Яшка Леушкин. — Коряжины две с камнем вроде якоря на дно спустим, поверх буёк плавает. К верёвкам на лесках крючки подвешены, мы их штук по сто подвешивали, сидишь в лодке и ждёшь. После начнёшь верёвку помаленьку тягать, а на ней, ну как грибы на нитке, и лещи, и чухонь, и язи, больше, конечно, подлещики! Бывает, и стерлядка попадётся, но редко… Ты руку — то, руку береги, не ворочайся! Не-ет, здесь река не та…
Яшка замолчал.
В вагоне было прохладно и сумрачно. За перегородкой играло радио, с подстанции доносился ровный, знакомый стук.
— А у нас тоже река в деревне… — тихо сказал Максим. — Только мы больше сетями ловили. Речка у нас неглубокая, а быстрая. Бурнинка. Яш, — перебил самого себя Максим, — а тебя сюда на поезд кто определил? По вербовке ведь таких, как мы с тобой, не берут?
— Нет, я к брату на побывку приехал, когда отец помер, и после учеником в механической остался. А брата в город на шофёрские курсы отослали, он вернётся скоро.
— Яш, а вот… на перегоне говорили, я слышал: закончат до Слезнёва ремонт — и к Киеву. Там река побольше вашей Волги будет! Только мне уж с вами, видно, не придётся…
— Ну да, побольше!.. Больше Волги не бывает!.. Это уж куда пошлют. Погоди, кто-то к нам идёт.
Яшка встал. Босой и долговязый, в одних трусах и накинутой на плечи спецовке, он был похож в темноте на какую-то длинноногую птицу.
— Есть здесь кто? Почему свет не зажигаете? Руднев Максим в вашем вагоне? — громко спросили с лестницы.
За дощатой дверью послышались чьи-то шаги, с соседней половины ответили:
— У себя он, вы пройдите!
Максимка поднялся, сел. Задрожавшей здоровой рукой поправил свисавший на лоб бинт. И сам, не дожидаясь Яшки, торопливо надевавшего брюки и майку, пошёл отворять дверь.
— …Так, значит, ты думал: вот теперь все увидят, какой я. Зря, мол, держали подручным, я могу и старших обогнать? Так? — сказал Осокин.
Максим низко опустил голову и молчал.
— Ничего, что я закурю здесь? Спички куда-то засунул, не найду. У вас нету?
Яшка нашарил в ящике коробок и подал. Осокин чиркнул спичкой:
— Скажи, Максим, а зачем это тебе нужно?
Максимка поднял голову, насторожился.
— Я… я работать хотел, чтобы, как все…
— А ты разве не работал? У нас, по закону, на пути не выходит никто моложе семнадцати лет. Каждый поставлен по силам и… по уменью.
Яшка, сидевший рядом с Максимкой, сказал неуверенно:
— Ну да, значит, ему ещё два года воду таскать и лопаты на участок возить? Так затоскуешь!
Осокин подвинул табуретку к окну и отбросил за гвоздь занавеску — по вагону прошёлся тёплый ветер.
— Я к тебе, собственно, не затем пришёл, чтобы ругать или корить. Ты уже сам себя наказал. Я тебя просто спросить хотел, как старший товарищ младшего: как дальше жить думаешь?
Максимка смочил языком сухие губы и медленно, с трудом ответил:
— Жить как? Да разве сразу… узнаешь? Вот если человек… силу свою про себя бережёт, — грош цена ему. Нет, я так хочу, чтобы мне самому, своими руками за настоящее дело взяться!..
— А раздавать инструмент не настоящее дело? — Осокин внимательно смотрел на неясное, белевшее в темноте лицо Максимки. — Ну, а если бы мы тебя сразу в путевую бригаду поставили или, например, к машинам, на балластер? Как, по-твоему, справился бы ты?
— Нет, зачем на балластер? Не сумею я ещё.
— A-а, не сумеешь! А на пути умеешь?
— Нет, и на пути не умею, — тихо ответил Максим. — А я бы всё смотрел, смотрел, как другие работают, и тоже выучился бы.
— Нет, братец, одним смотрением тут не выучишься!
Максимка помолчал. Потом тихо, точно выдавая самые сокровенные свои мысли, заговорил:
— Я, товарищ Осокин, и про это думал, чтобы после на машинах работать! Только не знаю ещё, как добиться… А сейчас что? Выходит, куда тебя швырнуло, туда и дорога?
— Швыряет тех, кто слабый, а сильный всегда свою силу правильно приложит… — помолчав, сказал Осокин. — Я тебя, пожалуй, понимаю. Не скрою: когда Игнатий Иванович привёз тебя из города, мы сначала хотели отослать тебя обратно, в колхоз. Но пока передумали… Написали председателю вашего колхоза письмо. И вспомнил я самого себя в твои годы…
Максимка похолодел. Так вот про какое письмо говорил ему тогда у палатки Косыга!
Съежившись, Максим сидел тихо, и только по тому, что здоровая его рука без удержу теребила и мяла край одеяла, Осокин понимал, что он внимательно слушает.
— У тебя отец-то кто был? — спросил вдруг Осокин.
— Отец кузнецом был, до войны.
— И мать… умерла?
— Умерла.
— Вот и я тоже без отца, без матери остался, только поменьше тебя, годков восьми. Конечно, время тогда другое было и война другая, гражданская. Скитался, беспризорничал, попал в исправительную колонию уже таким, как ты, подростком, и сбежал. Всё мне казалось, что люди кругом зла хотят…
Спокойно, не спеша рассказывал Осокин притихшим Яшке и Максиму про свою жизнь. Гасил папиросу, закуривал новую и отворачивался к окну, как будто там, на темнеющем летнем небе, перед ним проходили вызванные его памятью люди:
— Помню, пристал я после колонии к лесорубам. Это было далеко, на Каме. Жили мы в землянках на берегу. А кругом чаща — не пройти!..
Яшка шевельнулся, подвинулся ближе к окну.
— Наша работа начиналась, когда спиленный лес в реку свалят: надо было брёвна сортировать, вязать. Теперь больше всё машинами работают, а тогда руки, багор, канаты — вот и все твои помощники… Собьют из брёвен плоты и гонят вниз по реке. Я среди грузчиков был самый молодой и слабосильный. И зарабатывал, конечно, меньше других. А мне уже думалось: накоплю денег, уйду в город, поступлю куда-нибудь учиться! Грамоты у меня всего ничего было — один класс сельской школы…
Осокин помолчал, точно собираясь с мыслями.
— Подговорил меня как-то парень из нашей артели. «Давай, — говорит, — днём в своей артели, а ночью у другого десятника будем работать». Я понадеялся на свои силы, согласился. Первую неделю так и работали: отоспимся часа четыре на берегу и опять на реку. А там, как в бою! Лес идёт, брёвна друг на друга горой лезут, грохочут, только поворачивайся. И вот случилось: по неосторожности или по усталости, только зашибло меня сорвавшимся бревном так, что два месяца в больнице отлёживался. Еле выжил.
Осокин задумался. Лица его не было видно, он смотрел в окно, и голос звучал всё глуше. Максим и Яшка молчали тоже.
— Вот тут и начало меня, как ты говоришь, швырять из стороны в сторону. С барж мешки таскал, уголь грузил, кирпичи на стройке подавал. И вижу — нельзя так. Сам я тёмный, ничего не знаю. Учиться надо, а как? Школ для переростков тогда ещё не было. И жить мне нечем. Прибило тут меня к одной железнодорожной станции. Станция глухая, маленькая. Взяли меня сперва подручным в депо котлы чистить. Я чистил, а сам всё чаще думал: нет, учиться, учиться надо! Через год вступил в комсомол. Поработал ещё. И вот, наконец, послали меня на рабфак. Трудно мне было очень, но я, стиснув зубы, догонял других, учился. А из рабфака пошёл в институт и вышел оттуда инженером, путейцем… Да. Однако заговорился я с вами. Как начнёшь вспоминать!..
Осокин встал, пригасил последнюю папиросу. Пересел на койку.
— Ты как себя чувствуешь? — обратился он к Максимке.
— Ничего. Только рука вот, как чужая, — встрепенулся Максим.
— Рука заживёт. У нас врач хороший, вылечит. Раз кости целы, заживёт.
— А теперь, теперь-то я куда? — неожиданно звонко и горячо спросил Максим. — Товарищ Осокин, а?
— Для меня-то ясно, куда! А вот ты сам разберись, хорошенько подумай: что тебе нужно делать, по какой дороге идти. Как поправишься, будешь опять у Зотова в инструментальной. А там поглядим… Только уж смотри…
— Товарищ Осокин, да разве я со зла или из корысти на перегон вышел? Я на любое дело пойду, только чтобы наравне с другими, вместе! Я как лучше хотел! Не верите?
— Знаю, что не со зла. Если бы так, я и разговаривать с тобой не стал бы. Отчислили бы мы тебя за нарушение трудовой дисциплины, и ступай, откуда пришёл, да ещё с выговором. За тебя ведь мы все отвечаем, а не один Косыга.
Максим хотел спросить: «А он, он-то как? Неужели его совсем с перегона сняли?» — но сдержался:
— Ну, будь здоров. Хватит в темноте сидеть, свет зажгите, — и Осокин, поднявшись, пошёл к двери.
По лестнице поднимался ещё кто-то. Яшка включил лампочку, она осветила вагон, и Максимка увидел: на пороге стоит Женя Чирков, строго и пристально смотрит на него. Потом, большой и плечистый, легко подошёл к койке, сунул Максимке руку и громко сказал:
— Здорово! Как твои дела? Наделал ты нам хлопот!
— Женя! — Максимка так и рванулся к нему. — Я ничего. А вы как? Анатолий где?
— Где! Здесь, на поезде, куда ж ему деваться! — Чирков говорил спокойно, посмеиваясь. — Сняли его на сутки с перегона, он и вовсе задурил: к ребятам из четвёртой бригады жить перебрался, а его там не принимают.
— С перегона сняли?
— Ничего, когда поумнеет, снова допустят. А с доски почёта снимут! Хотели мы его в комсомол принять, теперь повременим! Другой раз не вольничай! Верно?
Яшка кивнул. Максимка притаился на койке. Смутно и тревожно было у него на душе. И в то же время он чувствовал: что-то новое, хорошее после разговора с Осокиным открывалось перед ним.
Что это был за человек! Работал простым грузчиком, чистил котлы. А теперь инженер, замполит, начальник, которого знают и уважают все на поезде.
Как же он добился этого?
Максимка вспомнил горькие слова Осокина: «Трудно мне было, очень, но я, стиснув зубы, догонял других, учился».
Учился!
А он, Максим, сам отказался от школы!.. «Недоучка», — сказал про него председатель колхоза Андрей Степанович. Нет! Видно, недоучкой нигде нельзя быть…
Максимка отвернулся к окну и крепко задумался.
За окном, в тёмном небе, зажглись, как фонарики, две ранние звезды и прорезался молодой и тонкий лунный серп.