Советская историческая наука традиционно определяла социально-экономическую систему Российской империи конца XIX — начала XX века как капиталистическую с сильными пережитками феодализма. Такое определение вызывалось желанием ретроспективно обосновать правомерность социалистической революции в России, «подогнать задачу под ответ». Ведь согласно марксистской теории социалистическая революция может быть лишь продуктом развития противоречий капитализма.
Достаточно очевидно, что Россия накануне 1917 года не была капиталистической — капитализм в ней был представлен довольно узким, хотя и быстро растущим укладом, постепенно проникающим и в общинное полунатуральное крестьянское хозяйство. Но до торжества капитализма было еще довольно далеко. Как же охарактеризовать общину, которую разлагал российский капитализм в процессе своего роста? Как остатки феодального хозяйства, пережитки его, уцелевшие после реформы 1861 года?
И этот ответ следует признать неверным. Существуют обоснованные сомнения, что российская крестьянская община перешла в пореформенную хозяйственную систему из феодализма. Даже если настаивать на характеристике дореформенного российского общества как феодального, стоит принять во внимание крайнее своеобразие этого феодализма. И уж во всяком случае, крестьянская община в России никак не может быть объявлена имеющей феодальную природу.
Что общего было у российского феодализма с западноевропейским? Крупное помещичье землевладение и система крепостничества. А дальше начинаются отличия. Наиболее фундаментальное из них состоит в том, что западноевропейский феодализм формировался на основе сельской (соседской) земледельческой общины, разлагающейся по мере развития феодализма и к концу его существования распадающейся на обособленные частные семейные хозяйства. Становление же российского «феодализма» начиналось с родовой общины, постепенно разлагающейся и переходящей в соседскую. Можно назвать и другие отличия — отсутствие в России системы вассалитета, сословных корпораций, свободных городов… Но одно только указание на разную природу общин, лежавших в фундаменте западноевропейского и российского средневекового общества, уже достаточно, чтобы оценить глубину различия между ними.
Чем же тогда было российское общество, вступившее в свой пореформенный период? Фридрих Энгельс в 1893 году давал ему такую оценку: «В России мы имеем фундамент первобытно-коммунистического характера, родовое общество, предшествующее эпохе цивилизации, правда рассыпающееся теперь в прах, но все еще служащее тем фундаментом, тем материалом, которым оперирует и действует капиталистическая революция (ибо для России это настоящая социальная революция)»1.
Можно заметить, что более чем за десять лет до этого Карл Маркс давал российской общине иную характеристику. Во-первых, вопреки Энгельсу, он не характеризовал российскую общину последней трети XIX века, как родовую. «…Архаическая общественная формация открывает нам ряд различных этапов, отмечающих собой последовательно сменяющие друг друга эпохи. Русская сельская община принадлежит к самому новому типу в этой цепи. Земледелец уже владеет в ней на правах частной собственности домом, в котором он живет, и огородом, который является его придатком. Вот первый разлагающий элемент архаической формы, не известный более древним типам. С другой стороны, последние покоятся все на отношениях кровного родства между членами общины, между тем как тип, к которому принадлежит русская община, уже свободен от этой узкой связи»2.
Во-вторых, К. Маркс не столь однозначно трактовал принадлежность земледельческой общины к первобытной (первичной) или архаической формации: «Земледельческая община, будучи последней фазой первичной общественной формации, является в то же время переходной фазой ко вторичной формации, т. е. переходом от общества, основанного на общей собственности, к обществу, основанному на частной собственности. Вторичная формация охватывает, разумеется, ряд обществ, основывающихся на рабстве и крепостничестве»3.
Таким образом, Маркс склонялся к тому, чтобы трактовать социально-экономический строй большей части пореформенной России (т. е. строй общинного крестьянского земледелия) как все еще переходный к вторичной формации, — несмотря на длительный период господства крепостнических отношений и начинающийся рост капитализма. Однако это ни в коем случае уж не первобытный родовой строй, как о том писал Энгельс.
Что же происходит с этим переходным общинным фундаментом российского общества далее? Энгельс был прав в том отношении, что на протяжении последней трети XIX и начала XX века в России постепенно разворачивается капиталистическая социальная революция, сильный толчок которой дали реформы 60-х — 70-х годов XIX века и в первую очередь крестьянская реформа. Однако и в начале XX века эта революция была еще весьма далека от своего завершения. Капиталистические производственные отношения охватили меньшую часть общественного производства. Промышленный переворот затронул лишь весьма узкий уклад фабрично-заводской промышленности, охвативший примерно 10-15% занятых. Крестьянское землевладение примерно на 80% оставалось общинным (что, впрочем, составляло уже менее половины от всего землевладения). Вовлечение крестьянства в отношения товарного производства, хотя и прогрессировало, но все еще затрагивало меньшую часть крестьянского производства, а многочисленные слои крестьянства затрагивало совершенно поверхностно — уклад их экономической жизни оставался добуржуазным. В товарной части аграрного сектора господствовало помещичье хозяйство, во многом основанное на полуфеодальных, или, точнее, докапиталистических методах эксплуатации крестьянства (отработки за долги, кабальная аренда)4.
Тем не менее, разложение общины зашло достаточно далеко, чтобы уже не мог осуществиться прогноз Маркса об использовании общины как базы для социалистического преобразования русского общества. Поэтому социальные движения в Российской империи приобрели весьма сложную окраску. Для одних на повестке дня стояло продолжение капиталистической социальной революции, и использование буржуазной политической революций как рычага назревших социальных преобразований. Для других, наряду с этим, важнейшее значение имел протест против капиталистической эксплуатации наемного труда. Наконец, для третьих антибуржуазный протест был окрашен в тона патриархальной реакции против разлагающего влияния капитализма.
К 1905 году задачи буржуазной революции в области политической и юридической надстройки не были достигнуты ни в чем существенном (за исключением земского самоуправления и суда присяжных). «Либеральный» монарх Александр II весьма жестоко расправлялся с претензиями на завоевание политических свобод и социальных прав, а его преемник, Александр III, был еще более тверд в своей «охранительной» (по отношению к неограниченному самодержавию) политике. Правда, революция 1905-1907 гг. все же принудила монархию обзавестись некоторыми конституционно-парламентскими декорациями, были сделаны некоторые шажки вперед в отношении свободы печати и свободы союзов5.
Неудовлетворенность сложившейся ситуацией испытывали все: и буржуазия (в том числе и мелкая), которая желала освободиться от стеснительных пут сословной монархии и всех ее атрибутов (в том числе общинных ограничений), и пролетариат, искавший разрешения острых противоречий, именовавшихся тогда «рабочим вопросом», и патриархальное крестьянство, страдавшее от малоземелья и искавшее спасения от разлагающего влияния капиталистического рынка. Эти стремления переплетались и накладывали отпечаток друг на друга, создавая взрывоопасную и крайне запутанную революционную смесь.
Историки советской поры сходились в оценке революции 1905-1907 гг. и Февральской революции, как буржуазно-демократических. Думаю, это не совсем точно. Если основные задачи буржуазной революции еще не решены, говорить о буржуазно-демократическом этапе вроде бы рано6.
Почему же не только советские историки, но и социал-демократы, участвовавшие в этих революциях, оценивали их, как буржуазно-демократические? Вероятно, потому, что основным политическим вопросом этих революций как раз стал вопрос о политической демократии как средстве проведения буржуазных преобразований. В этих революциях уже невозможно было сделать шаг вперед за счет политического компромисса дворянской монархии с буржуазией — ибо этот компромисс не обеспечивал условий проведения основных преобразований капиталистической социальной революции. Этому препятствовала контрреволюционная позиция большей части крупной и средней буржуазии, готовой смириться с сословно феодальными пережитками ради защиты своих социальных привилегий в деле эксплуатации пролетариата и крестьянства. В результате в революции сложился неформальный «демократический блок» пролетариата, мелкой буржуазии и добуржуазного (или полубуржуазного) крестьянства.
Итак, можно сделать вывод, что назревающая революция действительно была буржуазно-демократической, но с той особенностью, что буржуазно-демократические задачи в этой революции были поставлены еще до того, как были решены некоторые основные задачи буржуазной революции как таковой (ликвидация сословной дворянской монархии и помещичьего землевладения).
Другая особенность этой революции заключается в том, что это поздняя буржуазная революция. Она происходила в условиях, когда в странах капиталистического «ядра» не только уже прошли буржуазные революции, но и произошел промышленный переворот, выведший эти страны на доминирующие позиции в мировом хозяйстве. Поэтому российская революция не могла не встать перед проблемой не только буржуазно-демократических преобразований, но и поиска «места под солнцем» в мировом капиталистическом хозяйстве. Что делать, если мировой промышленный рынок уже поделен, и новую капиталистическую Россию на нем не ждут, тем более — с ее все еще довольно слабой промышленностью? На современном языке это называется проблемой догоняющей модернизации. И эта проблема наложила весьма глубокий и своеобразный отпечаток на ход и итоги буржуазной революции в России.
С точки зрения единства и непрерывности политического процесса Февраль и Октябрь, несомненно, представляют собой одну революцию. А в более широком контексте можно назвать революцией весь период с 1903 по 1922 год (как это сделал Теодор Шанин7). Однако у каждой революции есть этапы. Ведь мы не сводим Великую Французскую революцию только к 1789 или к 1793 году, и отчетливо видим, что у каждого из этих периодов было явное своеобразие (а за ними наступил еще и 1830-й и 1848-й…). Поэтому остановимся пока на том, что Февраль и Октябрь — это два различных этапа единой революции.
Но в чем же своеобразие этих этапов? А своеобразие этих этапов заключается в том, что в Октябре, во-первых, происходит передвижка классов, находящихся у власти: происходит, по определению Ленина, «рабочая и крестьянская революция». И, во-вторых, к власти приходит партия большевиков с социалистической программой.
Рассматривали ли сами большевики свою революцию как социалистическую? Поначалу — определенно нет. Они полагали, что пока им придется ограничиться только буржуазно-демократическими задачами, так и не разрешенными до конца Февралем. В апреле 1917 года (когда, согласно канонической «истории КПСС», Ленин провозгласил курс на социалистическую революцию), вождь большевиков однозначно заявил, отвечая на возражения оппонентов: «Я не только не „рассчитываю“ на „немедленное перерождение“ нашей революции в социалистическую, а и прямо предостерегаю против этого…»8. Для большевиков (так же, как и для меньшевиков) было вполне понятно, что Россия для социализма не созрела, что она даже в преддверии социализма не находится, что в это преддверие еще нужно придти, и путь этот небыстрый. «Неужели не ясно, — писал В. И. Ленин, — что в материальном, экономическом, производственном смысле мы еще в „преддверии“ социализма не находимся? И что иначе, как через это, не достигнутое еще нами, „преддверие“, в дверь социализма не войдешь?»9.
Да и по объективному содержанию тех главных социально-экономических задач, которые действительно должна была решить Октябрьская революция — аграрная реформа в пользу крестьянства, широкомасштабная индустриализация, призванная обеспечить приближение к уровню передовых капиталистических держав, освоение всем населением европейской урбанистической культуры — речь может идти только о буржуазной революции.
Но не все так просто. В потенции большевики все же видели социалистическую перспективу своей революции, если… Если произойдет революция на Западе и Россия получит помощь от победившего пролетариата более передовых стран. Даже в этом случае российскую революцию следовало бы рассматривать как раннесоциалистическую, то есть революцию, базирующуюся на недостаточных социально-экономических предпосылках. И если проводить сравнение с самой ранней успешной буржуазной революцией — в Нидерландах XVI века, — то голландская революция имела более широкую и прочную социально-экономическую базу, ибо там большая часть населения принадлежала так или иначе к мелкой буржуазии и была в значительной мере втянута в товарное хозяйство. Необходимый же для совершения социалистической революции пролетариат — а тем более фабрично-заводской пролетариат — составлял в начале XX века в России явное меньшинство населения.
Октябрьская революция 1917 года ни по своим предпосылкам, ни по своему объективному содержанию, ни по своей классовой базе не была ни пролетарской, ни социалистической. Однако тезис о гегемонии пролетариата в революции все же имел под собой основания. Крестьянство, как массовая опора революционного процесса, было по своей классовой природе распыленным, не способным к организации в общенациональном масштабе социальным слоем, и потому ведущая роль в революции оказалась в руках гораздо более организованного рабочего класса. Цели и интересы этих двух основных социально-классовых сил революции — пролетариата и крестьянства — далеко не во всем совпадали. Кроме того, само крестьянство было неоднородно, включая в свой состав патриархальное крестьянство, сельскую мелкую буржуазию и сельский полупролетариат. Это создавало почву как для союза, компромисса, так и для конфликта между ними.
Партия большевиков, взяв власть, сразу провозгласила аграрную реформу, основанную на разделе практически всех сельскохозяйственных земель между крестьянами, провозгласила выход из войны и провела демобилизацию армии. Эти два шага обусловливали один другой, и в отрыве друг от друга провести их было невозможно. Передел земли требовал возвращения с фронта миллионов мобилизованных крестьян, демобилизация армии и возврат в деревню миллионов бывших солдат неизбежно вели к переделу земли.
Одновременно были проведены меры и в интересах рабочих — сокращение рабочего дня, введение прогрессивного трудового и социального законодательства и установление рабочего контроля над производством.
Я хочу заявить прямо: «строительство социализма» в первой половине XX века обернулось попыткой навязать производительным силам не адекватные для них производственные отношения. Индустриальный способ производства с его разделением труда, создающим из человека «частичного рабочего», с преобладанием вещных продуктов и потребностей, подчинением человека в производственном процессе машине является адекватной базой как раз для капитализма. На этой материальной базе возможно вызревание предпосылок социализма и она может стать отправной точкой революции, но никак не ее целью. Поэтому попытка построить «индустриальный социализм», начав с преимущественно доиндустриальной экономики, была чревата огромным риском так и не дойти до социализма, увязнув в ходе промышленного переворота в неизбежно прорастающих в таких условиях капиталистических отношениях, мотивациях и ценностях. И Ленин в статье «О нашей революции. По поводу записок Суханова» ошибался не в своей надежде создать материальные предпосылки социализма уже после захвата власти пролетариатом. Он ошибался в своем понимании этих предпосылок, сводя их только к тому, что создает промышленный капитализм.
Строительство «индустриального социализма» не могло само по себе привести к обществу, качественно превосходящему капиталистическое10.
Однако этот факт не означает какого-то абсолютного исторического «запрета» на формирование социалистических отношений на незрелой материальной базе. Постольку, поскольку уже на индустриальной фазе капитализм развертывает все свои сущностные противоречия, поскольку развивается обобществление труда капиталом, то появляется и формальная возможность освобождения труда, то есть снятия этих противоречий в социалистических производственных отношениях.
Такая возможность может быть реализована, однако, лишь в определенных рамках. А именно, возможным является лишь формальное освобождение труда, но не реальное, поскольку для реального освобождения труда необходимы не только достаточные материальные предпосылки, но и переворот в способе материального производства11. Что же касается России, то там степень развития индустриального капитализма была весьма низкой. По оценкам различных специалистов, численность наемных работников в России перед революцией составляла от 10 до 14,6% от всего занятого населения. Численность же фабрично-заводского пролетариата — 2-3%12.
Может быть, достаточными были предпосылки в более передовых странах, и тем самым была возможной победа международной социалистической революции? Судите сами. В начале XX века доля промышленных рабочих во всем населении составляла: в Германии около 13 %, в США — около 11 %, в Великобритании — около 20%13.
Здесь я вступаю в прямую полемику с позицией Ф. Энгельса в «Анти-Дюринге» (за которую несет ответственность и К. Маркс, поскольку соответствующий раздел был подготовлен ими совместно), утверждавшего, что в передовых странах материальные предпосылки социализма в последней четверти XIX века уже были достигнуты14. Я считаю это утверждение не соответствующим как основным положениям теории К. Маркса15, так и другим высказываниям самого Ф. Энгельса.
Итак, с этой точки зрения формирование целостного социалистического общества в начале XX века было, с моей точки зрения, непосредственно не осуществимо не только в отдельно взятой России, но и в случае победы пролетарской революции в большинстве наиболее развитых стран. Движение к социализму даже для самых развитых стран требовало тогда долгого исторического пути достройки предпосылок социализма в том же духе, как это предполагал Ленин для России. И эта позиция уже противоречит общепринятому тогда среди большевиков представлению.
Итак, взяв власть, большевики встали перед необходимостью разрешить задачи буржуазно-демократической революции и подготовиться к решению в перспективе социалистических задач. За дело буржуазно-демократической революции они взялись достаточно рьяно: передали помещичьи, удельные, монастырские и т. п. земли крестьянам; ввели в России республиканской строй — установили республику Советов; узаконили рабочий контроль над производством… Но одновременно они столкнулись с тем, что их буржуазно-демократические преобразования встречают растущее сопротивление буржуазии. Против буржуазии им было известно только одно политическое средство — установление классового господства рабочего класса, т. е. диктатура пролетариата. А это средство — отнюдь не из арсенала буржуазно-демократической революции.
Разгромить контрреволюционную в целом буржуазию нельзя иным способом, кроме как с помощью установления диктатуры пролетариата и проведения в той или иной форме национализации производства, т. е. фактически социалистических преобразований. В результате социалистические преобразования выступили условием проведения буржуазно-демократических. Да, вот такой финт выкинула история у нас. Социалистическая партия осуществляла буржуазные преобразования не только под социалистическими лозунгами, но и социалистическими методами.
Чем дальше, тем больше большевики сталкивались с тем, что пролетарская власть может удержаться, только применяя меры, входящие в конфликт с демократическими задачами буржуазной революции. И в самом деле, как совместить такое развитие прав и свобод, которое предполагается буржуазно-демократической революцией, с ограничением прав непролетарских классов и социальных слоев, предполагаемым диктатурой пролетариата? Особенно, если учесть, что пролетариат представлял к тому же явное меньшинство населения.
Но эта политическая проблема, сама по себе крайне острая, дополнялась гораздо более серьезным социально-экономическим противоречием.
А именно: как довести до конца буржуазную социальную революцию вопреки буржуазии?
Другое дело, что это была весьма своеобразная буржуазная революция. Задачи разрешения противоречий капиталистического развития на путях догоняющей модернизации (что тогда означало индустриализацию) стали решаться без буржуазии, получившими политическую власть ее классовыми противниками, а потому и неизбежно во многом небуржуазными методами.
Почему проблема догоняющей индустриальной модернизации во многих странах решалась вполне в рамках капиталистической системы (хотя и со значительными отклонениями от либеральной модели развитого капитализма), а в России и ряде других стран модернизационный проект был сопряжен с попыткой выйти за пределы капиталистического строя? Потому что в этих странах буржуазия оказалась несостоятельной в решении данной задачи и вынуждена была уступить классовое господство.
Итак, Октябрьская революция, будучи по содержанию разрешаемых ею социально-экономических противоречий в первую очередь революцией буржуазной (буржуазно-демократической), с точки зрения «коренного вопроса всякой революции» — вопроса о власти — оказалась революцией пролетарской. А с точки зрения основных социальных сил, принимавших участие в революции, она была революцией рабоче-крестьянской (именно так и определил ее Ленин 25 октября 1917 в своей речи на заседании Петроградского Совета), то есть строилась на союзе пролетариата, полупролетариата, мелкой буржуазии и полубуржуазных (добуржуазных) мелких производителей (крестьян).
Поэтому ее итогом было формирование крайне необычного «буржуазного общества без буржуазии».
Каким же образом можно было создать этот капитализм без буржуазии? Ведь речь шла не только о том, чтобы обойтись без участия промышленных капиталистов в индустриализации страны, но и — в гораздо большей степени — о неизбежной в ходе развития буржуазной революции экспроприации большей части мелкой буржуазии и крестьянства в целом. А последний представлял собой основного классового союзника пролетариата.
Пойти путем добровольного кооперирования крестьянства, как предполагал Ленин? Но для этого нужна мощная материальная поддержка крестьянской кооперации со стороны высокоразвитой крупной промышленности. Откуда же возьмется эта промышленность и массовые кадры пролетариата для нее? История знала только один путь — пролетаризацию крестьянства…
Уже созданный в России капиталистический промышленный уклад представлялся большевикам готовой основной для создания уклада социалистического, что позволяло им контролировать в экономике «командные высоты» (банки, крупную промышленность, железные дороги, связь). Только социализация промышленности позволяла большевикам создать в стране социально-экономический противовес мелкобуржуазной стихии. Тем более, что капиталистическая буржуазия не пожелала участвовать в строительстве материальных основ социализма под рабочим контролем, и открыто выступила политическим противником пролетарской власти. И тогда в повестку дня встал переход от рабочего контроля к экспроприации буржуазии.
Стоит напомнить, что еще до Октября В. И. Ленин, даже не предвидя полностью масштаба грядущих проблем, все же сформулировал мысль, оказавшуюся верной оценкой той логики событий, которая толкала большевиков на «коммунистические опыты» и «скачки»: «нельзя идти вперед, не идя к социализму»16.
Большевики сразу же после Октября 1917 года столкнулись с серьезнейшими проблемами в деле формирования социалистических производственных отношений даже там, где для них существовали наибольшие на тот момент предпосылки. В крупной фабрично-заводской промышленности после февральской революции шел отчасти стихийный, а затем отчасти направляемый большевиками процесс формирования самодеятельных органов управления производством (фабзавкомов, контрольных комиссий). Стоит сказать, что здесь большевики шли скорее за требованиями рабочих организаций, нежели стояли во главе движения. Как отмечает канадский историк Давид Мандель, «хотя рабочий контроль вскоре стал одним и центральных пунктов программы большевиков, Петроградский комитет партии только 10 мая формально призвал рабочих установить контроль на предприятиях. В своем воззвании ПК не скрывал, что он реагирует на самостоятельные инициативы фабзавкомов»17. Далее он цитирует соответствующую резолюцию Петроградского комитета РСДРП(б): «В ответ на ряд заявлений от заводских комитетов о необходимости контроля и его установления, решено рекомендовать товарищам рабочим создать контрольные комиссии на предприятиях из представителей рабочих»18.
Сложность тех задач, с которыми столкнулись органы рабочего самоуправления после Октябрьской революции, достаточно полно сформулировал Д. О. Чураков: «Единственным общегосударственным аппаратом в руках правительства при переходе от войны к миру был аппарат, созданный самостоятельным рабочим движением периода революции. Хотя этот аппарат был вполне действенной реальностью, преувеличивать его организованность и возможности не приходится. Как можно видеть, его ослабляло сразу несколько обстоятельств. Главным из них, как легко предположить, было то, что до Октября органы рабочего самоуправления и рабочего контроля охватывали меньше половины предприятий. В период перехода власти к радикальным социалистам система рабочего контроля только начинала складываться через систему региональных и общероссийских конференций и регулирующих органов. Ей требовалась поддержка и немалое время для окончания процессов самоорганизации, вместо этого с первых же шагов его государственного бытия разворачивают на неподъемное для органов самоуправление дело, подгоняя отмеченными выше тенденциями огосударствления. Свою роль сыграла и национальная специфика рабочего самоуправления в России, в частности его связь с общинными традициями, о чем так же было сказано. С одной стороны ни до, ни после Октября не удалось преодолеть соперничество фабзавкомов, в деятельности которых общинные корни сказались особенно сильно, и организованных по-европейски профсоюзов»19.
В силу этих обстоятельств почти сразу выявилось противоречивое отношение органов рабочего контроля к своим функциям — если одна часть рабочих стремилась ухватиться за возможность самодеятельной организации производства, то другая была не прочь переложить эту обязанность на плечи государства. Положение осложнялось тем, что переход власти в руки рабочего класса интерпретировался значительной частью этого рабочего класса как освобождение не только от ига капитала (что отражалось в требованиях немедленного и значительного повышения заработной платы), но и от фабричной дисциплины труда, что вело местами к полной дезорганизации производства, митинговщине и т. п.
В этих фактах находило свое отражение противоречие между достигнутой возможностью формального освобождения труда и отсутствием предпосылок для его реального освобождения. Освободив рабочего от «наемного рабства», революция пока не могла освободить его от «фабричного рабства». А значительные мелкобуржуазные и патриархальные следы в положении и социальной психологии пролетариата вели к тому, что это противоречие выплескивалось в протест против всякой дисциплины труда вообще.
В силу такой обстановки многие рабочие организации сами требовали проведения жесткого государственного контроля, национализации предприятий и централизованного управления производством.
Со стороны большевистского руководства отношение к органам рабочего самоуправления было неодинаковым, что порождало острые дискуссии в их среде, бывшие отражением разногласий по этому вопросу внутри самого рабочего движения20. Однако очень скоро стало преобладающим отчетливое желание централизовать управление промышленностью в руках Советского государства. Это стремление подогревалось обстановкой растущей гражданской войны, разрывом хозяйственных связей, потерей источников сырья и топлива, падением хозяйственной дисциплины, необходимостью конверсии военного производства в условиях «мирной передышки», созданной Брестским миром. В результате уже к весне 1918 года эти факторы определили переход к системе централизованного управления общественным производством. А летом 1918 года разгорающаяся гражданская война и необходимость концентрации оскудевших хозяйственных ресурсов на военных целях окончательно определили курс на жесткую централизацию и огосударствление управления промышленностью.
Эти же причины, наряду с широкомасштабным экономическим саботажем со стороны буржуазии, во многом обусловили отход от первоначально предполагавшейся постепенности в экспроприации буржуазии, что вылилось в практически полную национализацию крупной промышленности, причем быстро оказалась затронута национализацией также заметная часть средней, и даже мелкой. В значительной мере национализация выступала не как направляемый государственной властью процесс, а происходила по инициативе снизу. Частенько рабочие организации стремились таким способом снять с себя ответственность за организацию производства и возложить ее на плечи государства21.
Но что получилось в результате экспроприации промышленной буржуазии? Если первоначально функцию социализации промышленности пытались взять на себя органы рабочего контроля, фабрично-заводские комитеты и отчасти профсоюзные организации, то буквально за несколько месяцев ситуация радикально изменилась. Рабочие организации в условиях гражданской войны не смогли быстро обеспечить жесточайшую концентрацию ресурсов на решении военных задач, и были быстро оттеснены от управления промышленностью — их функции взял на себя централизованный государственный аппарат. Поначалу он действовал в той или иной мере по соглашению с рабочими организациями, но уже к началу нэпа участие рабочих в управлении стало почти декоративным.
Таким образом, капиталистический уклад в промышленности был заменен не «свободной и равной ассоциацией тружеников», а системой государственного управления. Ведущей социальной силой нового промышленного уклада стали не работники, а государственные служащие. При той реальной степени зрелости пролетариата, какая была в России к началу революции, да еще и при условиях массового деклассирования пролетариата в ходе гражданской войны, это сделалось неизбежным.
Здесь, пожалуй, в наибольшей мере проявилось столкновение теоретических оснований социалистического проекта и реальных возможностей его осуществления. Первые попытки построить отношения в промышленности на основе рабочего контроля и самоуправления быстро столкнулись с тенденцией к государственной централизации управления. В условиях гражданской войны и острейшего дефицита хозяйственных ресурсов (потеря основных источников металла, угля, нефти, хлопка и т. д.) тенденция к централизации неизбежно возобладала.
Рост хозяйственного напряжения в условиях гражданской войны привел к формированию экономической политики, получившей наименование «военного коммунизма». Этот термин был предложен А. А. Богдановым (Малиновским) на основе изучения исторического опыта регулирования экономики рядом буржуазных государств (прежде всего, кайзеровской Германии) во время Первой мировой войны в вышедшей в феврале 1918 года в Петрограде брошюре «Вопросы социализма». «Военный коммунизм» Богданов рассматривал, в отличие от позднейших взглядов «левых коммунистов», как милитаризованную модель государственного капитализма, а не как путь к социалистической организации хозяйства: «Организационная задача, которую решало и решило германское правительство при содействии всех общественных сил, была вовсе не та, которая выражается словами: „планомерная организация производства в его целом“»22. И далее он поясняет: «Социализм есть прежде всего новый тип сотрудничества— товарищеская организация производства; военный коммунизм есть прежде всего особая форма общественного потребления — авторитарно-регулируемая организация массового паразитизма и истребления. Смешивать не следует»23. В этой же работе Богданов весьма прозорливо указал и на иллюзии быстрого приближения к социалистическому устройству общества, порождаемые политикой «военного коммунизма»: «Это — идеологическое отражение колоссально развившегося военного коммунизма. Военный коммунизм есть все же коммунизм; и его резкое противоречие с обычными формами индивидуального присвоения создает ту атмосферу миража, в которой смутные прообразы социализма принимаются за его осуществление»24.
Впрочем, и «левые коммунисты», например Ю. Ларин (Лурье), не отрицали родства этой политики с хозяйственной практикой кайзеровской Германии военного времени. «Вообще предварительный учет немецкого опыта, как высшей ступени организованности, до какой вообще доработался наш враждебный предшественник — капитализм, имел место не раз. Особенно это относится к организации „главков и центров“, т. е. к методам организации нами национализируемой промышленности и к нашим мерам в области „изъятия излишков“, продразверстки, „коллективного товарооборота“, классового нормирования пайков, вообще продовольственной политики советской власти в первые ее годы. Будущий историк советской революции, изучая формы и методы ее строительства, не сможет пройти мимо использования ею при этом „организационного наследства“ наиболее развитого в то время капитализма Европы — германского»25. Только выводы из этого делались иные — милитаризованные формы государственного капитализма рассматривались ими как прообраз социалистической организации хозяйства.
Передо мной не стоит задача сделать детальный экскурс в историю становления и развития хозяйственной системы «военного коммунизма». Эта задача в основном была решена до меня усилиями историков советской эпохи26. А то, что по политико-идеологическим соображениям осталось у советской исторической науки в тени, было восполнено работами исследователей на Западе и отечественными учеными постсоветского периода27.
Предо мной стоит задача иного рода: разобраться, что в этой хозяйственной системе было порождено своеобразными историческими условиями Советской России той поры; что было отражением закономерностей перехода от капиталистической системы хозяйства, функционирующей в мелкокрестьянской по преимуществу стране, к социалистической системе; а что явилось следствием «революционного нетерпения» как верхов, так и низов28. Только на основе такого анализа можно понять, какой след, и почему именно, оставила эпоха «военного коммунизма» в процессе последующего формирования конструкции социалистической социально-экономической системы.
В промышленности система «военного коммунизма» опиралась на национализацию крупной, средней и части мелкой промышленности. Однако не следует поддаваться иллюзиям, будто в этот период было проведено некое всеобщее огосударствление промышленности. Если для крупных и средних предприятий это в основном верно, то значительная часть мелкого производства оставалась в частных руках. Проведенная 28 августа 1920 г. перепись учла 396,5 тыс. крупных, средних и мелких промышленных предприятий, включая и кустарно-ремесленного типа. Из них было национализировано 38,2 тыс. предприятий с числом рабочих около 2 млн человек, т. е. свыше 70% всех занятых в промышленности29. Лишь к самому концу «военного коммунизма» была предпринята попытка расширить круг национализированных предприятий. Согласно постановлению ВСНХ от 29 ноября 1920 г. национализация охватила сферу мелкой промышленности. В кратчайшие сроки в руках государства сосредоточилось порядка 37 тыс. предприятий, из которых 67% составляли заводишки и мастерские, имевшие от 5 до 15 рабочих30. Но, как видим, и после этого в частных руках оставались еще сотни тысяч мелких заведений.
В системе организации промышленного производства в конце 1917 — начале 1918 года происходили быстрые изменения. Органы рабочей самодеятельности (фабзавкомы, контрольные комиссии, профсоюзные комитеты) были отстранены от непосредственного управления производством и в лучшем случае оказывали некоторое влияние на формирование персонального состава и на решения государственной администрации. Управление промышленностью было сосредоточено в руках Высшего Совета Народного Хозяйства. При его организации был использован аппарат учреждений, регулировавших экономику при Временном правительстве. В частности, в ведении ВСНХ оказался весь аппарат бывшего Министерства промышленности и торговли. Значительная часть главков и центров (отраслевых главных управлений ВСНХ) — топливный, текстильный, спичечный, табачный и др., — была создана на базе аппарата прежних капиталистических синдикатов.
Свободная торговля промышленными изделиями была ликвидирована, и снабжение предприятий производилось по нарядам главков и центров ВСНХ, а также различного рода чрезвычайных органов, ведавших продовольствием (Наркомпрод) и снабжением Красной армии (Чрезкомснаб, Чусоснабарм и др.). Поскольку каждый главк и центр руководствовался при выделении ресурсов своими собственными соображениями, снабжение предприятий, осуществлявшееся по решениям различных главков и центров, не могло носить сбалансированного, комплексного характера, и характеризовалось постоянным наличием «узких мест», то есть недостатком тех или иных видов сырья, материалов или комплектующих изделий.
Разумеется, такая ситуация не могла не тревожить руководство большевистской партии. IX съезд РКП(б) в резолюции «Об очередных задачах хозяйственного строительства» констатировал:
«Нынешняя форма организации промышленности является формой переходной. Рабочее государство национализировало капиталистические тресты, пополнив их отдельными предприятиями той же отрасли промышленности, и по типу этих трестов объединило предприятия нетрестированных при капитализме отраслей промышленности. Это превратило промышленность в ряд могущественных вертикальных объединений, хозяйственно изолированных друг от друга и только на верхушке связанных Высшим советом народного хозяйства. В то время, как при капитализме каждое трестированное предприятие могло приобретать многие материалы, рабочую силу и пр. на ближайшем рынке, те же предприятия в настоящих условиях должны получать все им необходимое по нарядам центральных органов объединенного хозяйства. Между тем, при огромности страны, крайней неопределенности и изменчивости основных факторов производства, при расстроенном транспорте, крайне слабых средствах связи, при чрезвычайной еще неточности приемов и результатов хозяйственного учета, те методы централизма, которые явились результатом первой эпохи экспроприации буржуазной промышленности и которые неизбежно привели к разобщенности предприятий на местах (в городах, губерниях, районах, областях), имели своим последствием те чудовищные формы волокиты, которые наносят непоправимый ущерб нашему хозяйству»31.
Согласно подсчету Ю. Ларина, число главков в конце 1920 года достигало 59. По его словам, их конструкция «бессистемно складывалась в течение трех лет при решении отдельных конкретных вопросов», они «нагромоздились друг около друга просто в порядке исторической конкретной случайности»32. Что касается планового начала в их работе, то, по свидетельству того же Ю. Ларина, «в 59 местах составлялись у нас куски того, что должно было бы быть единым хозяйственным планом и что не могло быть им при таких условиях. В 59 местах, сплошь и рядом параллельно и без связи занимавшихся одним и тем же изо дня в день, неустанно… ткалась у нас сеть хозяйственной путаницы, неизвестности, порядка, окончательных решений, несогласованности работы, растраты сил, неясности взаимоотношений»33.
Известный экономист того периода, Н. Крицман, приходил к выводу, что во времена «военного коммунизма» в хозяйстве Советской России «не было самого плана, т. е. расписания того, кто (т. е. какой орган), что и в каком размере должен производить. Не существовало и органа для выработки и осуществления народно-хозяйственного плана: не существовало потому, что не было и соответствующей функции. Разумеется, у каждого советского хозяйственного органа был свой хозяйственный план; но свой хозяйственный план имеет и каждое капиталистическое предприятие, и даже каждое ремесленное. Наличие множества независимых друг от друга хозяйственных планов как раз и означало отсутствие единого народнохозяйственного плана, т. е. отсутствие планомерности»34.
Такая ситуация заставляла руководство правящей партии ставить вопрос о компенсации пороков излишнего и хаотического централизма. Уже цитировавшаяся резолюция «Об очередных задачах хозяйственного строительства» IX съезд РКП(б) говорит:
«Организационная задача состоит в том, чтобы, сохраняя и развивая вертикальный централизм по линии главков, сочетать его с горизонтальным соподчинением предприятий по линии хозяйственных районов, где предприятия разных отраслей промышленности и разного хозяйственного значения вынуждены питаться одними и теми же источниками местного сырья, транспортных средств, рабочей силы и проч. Наряду с предоставлением местным хозяйственным организациям большей самостоятельности, необходимо увеличивать непосредственную хозяйственную заинтересованность местного населения в результатах промышленной деятельности»35.
Однако и решение вопроса о развитии горизонтальных хозяйственных связей между предприятиями, и обеспечение хозяйственной заинтересованности населения оказались неосуществимыми в рамках системы «военного коммунизма».
Главным недостатком этой системы в сфере промышленности следует признать вовсе не запутанную конструкцию системы централизованного управления, и не отсутствие единого народнохозяйственного плана. Главная проблема заключалась в том, что в этой системе отсутствовали начала экономического расчета, только на основе которых можно было говорить и о выстраивании правильных взаимоотношений между различными секторами промышленности и отдельными предприятиями, и о формировании народнохозяйственного плана.
Этот недостаток был вызван вовсе не идеологическими установками большевиков, а подрывом системы экономических расчетов, вызванным необходимостью применения мобилизационных методов распределения скудных хозяйственных ресурсов. Обеспечить функционирование промышленности и снабжение армии в условиях войны, когда Советская Россия потеряла основные источники производства угля, металла, нефти, хлопка, хлеба, когда значительная часть квалифицированных рабочих была мобилизована на фронты, когда резко упала производительность труда, в том числе и из-за скудного снабжения продовольствием, можно было только за счет чрезвычайных мобилизационных мероприятий, что не оставляло места для «правильных» экономических отношений. И хозяйственная самостоятельность предприятий, и система денежных расчетов между ними были принесены в жертву необходимости любой ценой сохранить военное производство.
Предприятия были переведены на сметное финансирование, а расчеты между предприятиями были сведены к бухгалтерским операциям без реального движения денег. Финансовое обеспечение предприятий носило формальный характер: предприятия составляли сметы с росписью требуемых денежных средств, отраслевые главные управления (главки и центры) Высшего Совета народного хозяйства (ВСНХ) сводили эти сметы воедино, а Наркомат финансов собирал заявки от ВСНХ и других наркоматов и превращал их в сводные финансовые планы. Госбанк печатал необходимое количество денег, которые обесценивались с ужасающей скоростью…
По части распределения эпоха «военного коммунизма» характеризуется широким развитием нормированного распределения (в 1920/21 г. на государственном пайке состояло 37,5 млн человек, не считая армии)36, а также постепенным переходом к формам безденежного распределения. В конце 1920 и в начале 1921 г. отменена была плата за продовольственные продукты, отпускаемые в пайковом порядке, за предметы широкого потребления, за пользование почтой и телеграфом, за топливо, за жилые помещения и коммунальные услуги, за медицинские средства, за фураж для скота, используемого для общественных работ, и за печатную продукцию37. Такая система снабжения неизбежно вела к значительной уравнительности в распределении, что отрицательно сказывалось на материальных стимулах к труду, и вынуждало государство прибегать к различным формам премирования за ударный труд. Это премирование, в условиях обесценения денег и развала рынка, носило, главным образом, натуральный характер.
Единственным налаженным аппаратом массового распределения продовольствия и предметов потребления, которым могло воспользоваться Советское государство, был аппарат потребительской кооперации. Именно поэтому после Октября 1917 года начинается борьба большевиков за огосударствление этого аппарата и контроль над ним, имевшая, впрочем, лишь частичный успех. Огосударствление потребительской кооперации, как и кооперации промысловой, объединявшей мелких ремесленников и кустарей, позволяло, с одной стороны, наладить распределение и использовать мелкое производство для нужд снабжения армии и городского населения. С другой стороны, эта тенденция имела пагубные последствия для эволюции кооперативной системы в последующие годы.
В отношениях с деревней система «военного коммунизма» строилась на применении системы продразверстки. Ее введение опять-таки определялось не идеологическими причинами, а отчаянным продовольственным кризисом. Брестский мир лишил поставок хлеба с Украины, а вспышка гражданской войны в мае-июле 1918 года привела к тому, что от Центральной России, находившейся под контролем Советского правительства, были отрезаны и другие основные хлебопроизводящие районы: Дон, Кубань, Северный Кавказ, Поволжье, Оренбуржье, Южная Сибирь. Напротив, под контролем Советского государства остались в основном промышленные, хлебопотребляющие районы, которые никогда не могли обходиться без привозного хлеба. В этих условиях на основе свободной торговли обеспечить городское население хлебом и иными видами продовольствия было попросту невозможно. Не оставалось иного способа, кроме введения продовольственной диктатуры.
Точка зрения о неэффективности и более того, полном провале политики продразверстки в деле снабжения населения не соответствует фактам. Вот как выглядит динамика хлебозаготовительных кампаний с 1916 по 1920 год: «В ходе хлебозаготовительной кампании 1916-1917 гг. (с августа по август) в стране было заготовлено 320 млн пудов зерна, в кампанию 1917-1918 гг. удалось собрать всего 50 млн пудов. С началом осуществления чрезвычайных мер ситуация была несколько улучшена. В хлебозаготовительную камланию 1918-1919 гг. сбор составил 107,9 млн пудов хлеба, крупы и зернового фуража (только по европейской части России), в 1919— 1920 гг. — 212,5 млн пулов. Из этого числа на Европейскую Россию пришлось 180.5 млн пудов. В ходе кампании 1920-1921 гг. было собрано 367 млн пудов хлеба»38. Следует учесть, что низкие заготовки 1918 года объясняются еще и тем, что они проходили на территории, сжимавшейся подчас до 1/12 прежней территории Российской империи.
Тем не менее, продразверстку нельзя назвать и вполне успешной. По данным А. Е. Лосицкого, результаты обследований, проведенных весной-летом 1919 года, показали, что снабжение городского населения хлебом лишь менее, чем наполовину обеспечивалось органами Наркомпрода, а остальное доставлялось «мешочничеством», то есть мелкой нелегальной торговлей39. Иногда на основании этих данных делается вывод, что отказ от хлебной монополии государства и разрешение свободной торговли хлебом могли бы лучше обеспечить население Советской России. Однако это иллюзия, поскольку тот уровень закупок продовольствия на «черном рынке», который сложился в годы гражданской войны, почти полностью отражал всю покупательную способность населения. Купить больше оно было не в состоянии, и поэтому именно поступления по части Наркомпрода спасали горожан от голодной смерти, а не наоборот, как представляется на первый взгляд, — не мешочничество восполняло недостатки пайкового снабжения. Кроме того, как видно из цифр, приведенных в предыдущем абзаце, в течение 1918-1921 года заготовки хлеба Наркомпродом возрастают в 3.5 раза, что значительно снижает роль мешочничества, остающуюся, все же, весьма значительной. Н. Д. Кондратьев отмечал, что «в 1919 году наметился новый перелом в сторону усиления организационной мощи государственного продовольственного аппарата»40.
Разумеется, политика продразверстки, то есть фактически безвозмездного изъятия хлеба, никак не могла отвечать экономическим интересам крестьянства. Оно оказывало значительное сопротивление посылаемым в деревню продотрядам, и в конце 1918 — первой половине 1919 года можно было заметить значительные колебания в настроении крестьян не в пользу Советской власти. Обеспокоенность таким развитием событий привела уже в начале 1920 года к обсуждению в среде большевиков предложений о переходе от продразверстки к продовольственному налогу (предложение Л. Д. Троцкого), однако без установления прочного контроля над основными хлебопроизводящими районами проведение этой меры не дало бы ожидаемых результатов. Тем не менее, следует констатировать, что принятые в марте 1921 года решения X съезда РКП(б) о переходе к новой экономической политике были несколько запоздалыми (их можно было провести уже к ноябрю 1920 года), и не позволили избежать крупных политических осложнений (Тамбовское восстание, Кронштадтский мятеж).
Значительные масштабы огосударствления производства и распределения в годы «военного коммунизма» вели к соответствующему разбуханию административно-управленческого аппарата. В его формировании большевики столкнулись со значительными кадровыми проблемами. Специалистов хозяйственных органов прежних режимов явно не хватало, да и не все из них шли на сотрудничество с Советской властью, а многие прибегали к саботажу. Произошло поэтому массовое рекрутирование новых кадров из числа актива коммунистической партии и рабочих организаций. Но эти кадры, как правило, не обладали необходимым образованием, а нередко и способностями к выполнению хозяйствующих функций. Часто это были люди, и вовсе случайно поднятые на гребне революционной войны на те или иные руководящие посты. Необходимые в годы гражданской войны методы волевого нажима и прямого насилия усваивались ими достаточно легко, но что касается рационального хозяйственного руководства, то с этим дело обстояло гораздо сложнее.
Эта ситуация была прямым следствием узости социальной базы революции, не только в том отношении, что пролетариат составлял явное меньшинство населения России. «Историческая миссия пролетариата» требовала у него наличия такого уровня просвещения и культуры, которых в этом общественном классе недоставало и в развитых странах, не говоря уже о России. Поэтому новый государственный аппарат, создаваемый в ходе революции, неизбежно вовлекал в свои ряды не только специалистов, сформированных в дореволюционную эпоху, но и массу рядовых представителей прежнего служилого сословия. Понятно, что они не могли не нести с собой традиции, привычки и мотивы старого мира, которые в государственном аппарате царской России характеризовались высоким уровнем коррупции, угодничеством и чинопочитанием, сословным и корпоративным презрением к простонародью и вообще нижестоящим.
Все эти обстоятельства привели к нарастающей бюрократизации аппарата управления (как политического, так и хозяйственного). Фактически произошел раскол прежней коммунистической партии, состоявшей из борцов за утверждение нового общественного строя, на «рядовой» и «руководящий» слои, занимавшие объективно различное социальное положение при новом социально-экономическом строе. Эта перемена ощущалась крайне остро. Характерное свидетельство приводит Д. О. Чураков: «Критикуя на одном из заводских собраний новое „советское“ руководство своего предприятия, работница ткацкой фабрики Раменского района Таптыгина, делегатка Всероссийского женского съезда, так передавала отношение рабочих к подобным явлениям: „Только те коммунисты, — говорила она, — которые живут с рабочими в спальных корпусах, а которые в особняки убежали, это не коммунисты. Это уже не коммунисты, которые пишут у себя: без доклада не входить“»41.
Именно у значительной части новых работников управленческого аппарата, сросшихся с системой «военного коммунизма», занявших в ней относительно привилегированное положение, и плохо представлявших себе иные подходы к организации общественной жизни, эта политика порождала представления о том, что она и есть столбовая дорога к социализму. Эти настроения поддерживались идеологами «левого коммунизма», трактовавшими марксизм примитивно-догматически, скорее по Лассалю и Родбертусу, чем по Марксу. Конечно, не стоит оглуплять теоретиков «левого коммунизма» — Бухарина, Осинского и других. Они вовсе не принимали «военно-коммунистические» порядки за готовые формы социалистического общества, и вполне отдавали себе отчет во множестве недостатков сложившейся социально-экономической системы. Однако они рассматривали «военный коммунизм» как необходимую ступеньку в переходном периоде от капитализма к коммунизму и видели в «военно-коммунистических» мероприятиях (милитаризация труда, переход к безденежным расчетам и т. п.) правильную тенденцию, ведущую к построению социалистического общества. Фактически под марксистскими лозунгами они протаскивали то, сам что Маркс именовал «казарменным коммунизмом», будучи свято убеждены в том, что видят верную дорогу к светлому коммунистическому будущему. Это как раз тот случай, о котором Маркс как-то заметил: «Этикетка системы взглядов отличается от этикетки других товаров, между прочим, тем, что она обманывает не только покупателя, но часто и продавца»42.
Система «военного коммунизма» позволяла обеспечить функционирование военного производства, и сбор необходимых ресурсов продовольствия для обеспечения городского населения. Но она не создавала экономической заинтересованности ни у рабочих, ни у крестьян, ни у хозяйственников, а потому характеризовалась пышным расцветом разного рода нелегальных и подпольных форм экономических отношений, в том числе нелегального товарообмена между государственными предприятиями, разбазариванием ресурсов и бесхозяйственностью. К слову сказать, именно детальный разбор системы «военного коммунизма», проделанный Людвигом фон Мизесом, послужил источником вдохновения всем последующим (как зарубежным, так и отечественным) критикам экономических основ социализма, как заведомо неэффективной и нежизнеспособной хозяйственной системы. С прекращением чрезвычайных условий гражданской войны отказ от этой системы стал неизбежностью.
Итак, вернемся к вопросу о том, какие же факторы сыграли важнейшую роль в формировании системы «военного коммунизма»?
Я вижу три основных фактора, оказавших решающее воздействие на возникновение этой системы. Два из них относятся к обстоятельствам конкретно-исторического характера, а один является фактором исторически долговременным. Речь идет, во-первых, о гражданской войне и неизбежно сопутствующей ей обстановке чрезвычайных мер, этой войной вынуждаемой. Во-вторых, гражданская война и раскол территории фронтами враждующих сторон привели к крайнему оскудению хозяйственных ресурсов Советского государства, что повлекло за собой необходимость крайне жестких мер по мобилизации и рационированию этих ресурсов. Наконец, третий, долговременный фактор, заключался в том, что формы государственно-капиталистического хозяйства и государственно-капиталистического регулирования производства были накануне революции развиты весьма слабо и в очень узких пределах. Это стало причиной перевеса в применении самых примитивных методов прямого администрирования и силового нажима в ущерб методам экономического расчета и регулирования, в том числе и из-за узкой социальной (и, тем самым, кадровой) базы революционных преобразований социалистического характера.
Так что же, радикальные идеологические установки, по-моему, вообще не сыграли роли в становлении и развитии «военного коммунизма»? Нет, почему же, сыграли, и немалую. Вот только к числу причин формирования «военного коммунизма» их отнести никак нельзя. Меры «военно-коммунистического» характера были поддержаны широко распространенными настроениями низов, с воодушевлением воспринимавших «красногвардейскую атаку на капитал». Идеология «левого коммунизма», кроме того, сыграла существенную роль в том, что мероприятия в духе «военного коммунизма» продолжали углубляться, особенно к концу этого периода, когда нужда в них уже отпала, а их несоответствие сложившейся хозяйственной и политической обстановке стало достаточно явственным. Тем самым эта идеология привела к затяжке возврата от «военного коммунизма» к намечавшимся еще в начале 1918 года мерам в русле государственного капитализма, отсрочила введение новой экономической политики.
Оглядываясь назад, можно констатировать, что не предполагавшаяся в конце 1917 — начале 1918 года политика «военного коммунизма» была своеобразным ответом на вопрос о возможности движения к социализму в относительно отсталой стране, не поддержанной пролетарскими революциями в более развитых странах. Это было временное решение, позволявшее продержаться и победить в гражданской войне, но не открывавшее возможности формирования эффективной хозяйственной системы, движущейся в сторону социализма. То, что отказ от «военного коммунизма» непосредственно был вызван растущим недовольством крестьянства, отражает тот факт, что «военный коммунизм» не соответствовал условиям движения к социализму в стране, где даже капиталистический уклад еще не стал господствующим.
Сочетание объективных (положение пролетариата как меньшинства населения) и субъективных обстоятельств (гражданская война) привело так же к свёртыванию многих элементов советской демократии. Вслед за этим неизбежно последовало и ограничение демократии внутрипартийной.
В результате к началу новой экономической политики социально-экономическая система Советской России подошла с миной замедленного действия, подложенной под перспективу движения к социализму. Понимание социализма как свободной ассоциации тружеников было по существу отодвинуто в сторону. Вместо этого произошло утверждение системы жесткой централизации экономического и политического управления, сосредоточение всех властных и хозяйственных функций в руках партийно-советского аппарата, быстро бюрократизировавшегося. Отстранение рабочих от управления производством, вопреки программе РКП(б), принятой в 1919 году, вскоре было возведено в принцип.
Новая экономическая политика была, по существу, еще одним ответом на вопрос о том, как можно идти к социализму в отсталой стране, не поддержанной мировой революцией. Большевики вернулись к признанию переходного характера экономической системы Советской России, вновь, как в начале 1918 года, заговорили о пользе государственного капитализма, и решили удержать в рамках государственного сектора лишь командные высоты в экономике, допустив развитие рядом с этим сектором так же государственно-капиталистического, частнокапиталистического, мелкобуржуазного и патриархального укладов.
Однако самый болезненный вопрос, — обсуждение которого большевистское руководство чем далее, тем менее было склонно допускать, — состоял в следующем: чем обеспечивается социалистический характер самого государственного сектора, тех командных высот, которые оставались в руках государства? Даже Ленин открыто выражал сомнение в чисто пролетарском характере этого государства, определяя его как рабочее государство с бюрократическим извращением. Это означало, что пролетариат непосредственно не осуществляет политическую власть, а доверяет эту власть бюрократии. Проблема, соответственно, сводилось к тому, в какой мере рабочим удастся сохранить контроль над своей собственной бюрократией. От решения этой проблемы зависел и ответ на вопрос о том, какова будет социально-экономическая природа управляемого бюрократией государственного сектора хозяйства.
К сожалению, противостоящая бюрократии альтернатива в виде социальной самодеятельности рабочего класса оказалась не способна обеспечить функционирование экономики на основе принципа «свободной ассоциации». Тенденция к рабочему самоуправлению была весьма заметной, но явно недостаточно сильной и эффективной в своих усилиях, ибо под ней не было широкой социальной базы и прочных социальных традиций. Тем не менее, эта тенденция продолжала действовать и оставалась важным фактором функционирования хозяйственной системы на всем протяжении гражданской войны. Недостаточному влиянию этой альтернативы немало способствовало истощение сил рабочего класса и его значительное деклассирование в силу глубокой хозяйственной разрухи в 1918-1921 годы.
Из сочетания буржуазных специалистов и «красных директоров» в верхних эшелонах управления, тонкой прослойки квалифицированных рабочих, подвергшихся сильнейшей люмпенизации под влиянием войны — в нижних, не могло получиться всеобщего социалистического самоуправления трудящихся. Происходил рост бюрократической машины, тем более весомой, чем менее она была эффективна. Более того, не хватало социальной энергии и социальной базы даже для осуществления действенного контроля рабочих за своим (а первоначально он был для рабочих в основном своим) государственным аппаратом. Однако в определенных пределах такой контроль все же существовал — и именно в той мере, в какой его все же удавалось провести, общественные отношения эпохи революции окрашивались в собственно социалистические тона. И этот контроль проявлял себя в длительной борьбе за ограничение бюрократизма и изживание его наиболее нетерпимых крайностей.
Пролетарское государство (хотя в его пролетарском характере уже сомневались и сами его руководители) смогло, конечно, сравнительно легко национализировать крупную и среднюю промышленность. Но что делать дальше с этим разрушенным войной островком промышленности и в значительной мере деклассированным пролетариатом, окруженным морем мелкобуржуазного, а по большей части даже и патриархального крестьянства? Из чего тут, собственно, можно строить социализм?
Вместе со спадом революционной волны на Западе исчезли и надежды на помощь победоносного пролетариата развитых стран (по крайней мере, в ближайшую историческую перспективу). Что же делать? Отказаться от перспектив строительства социализма, вернуться к чисто буржуазной программе (как предлагали меньшевики)? Но в стране уже сложилась столь своеобразная конфигурация политических сил, что отказ от выдвижения социалистических целей становится для большевиков невозможным. Именно социалистические лозунги обеспечили им поддержку пролетариата и оправдывают их пребывание у власти. В противном случае, вместе с отказом от социалистических целей, они неминуемо теряют власть. А при тогдашнем политическом положении в России и в мире вместе с властью они не только неминуемо потеряли бы и головы, к чему, впрочем, большевики были готовы. Гораздо серьезнее их волновала перспектива с утратой власти превратить Советскую Россию в поле ожесточенного соперничества милитаристских клик, выпестованных «белым» движением, и находящихся в прямой зависимости от интересов различных групп иностранного капитала.
Признавая буржуазно-демократическую составляющую революции, большевики именно в достижении социалистических целей видели возможность вырваться из хозяйственной отсталости. А без решения этой последней задачи нельзя было надеяться на выживание страны в условиях международной политической изоляции. Но как построить социализм в стране, которая в материальном отношении еще и в преддверии социализма не находится?
Ленина весьма беспокоила эта коллизия. В конце концов, он предлагает выход, в общем, не находящийся в непримиримом конфликте с марксистской теорией. Пролетариат должен продолжать удерживать государственную власть, допуская в меру развитие капитализма под своим контролем. По мере того, как с ростом этого государственного (в данном случае — контролируемого пролетарским государством) капитализма будут развиваться и производительные силы, необходимо при помощи государственной власти концентрировать ресурсы на развитии современной промышленности, электрификации страны, подъеме культурного уровня народа, на вовлечении крестьянства в кооперацию. Тем самым, одновременно с ростом капитализма, и отчасти на основе этого роста, будут закладываться материальные предпосылки социализма, и обеспечиваться постепенный рост социалистического уклада. А там, глядишь, и революция на Западе дозреет…
Но получится ли осуществить эту идею на практике? Не будут ли растущие хозяйственные силы буржуазного уклада (вместе со значительной частью крестьянства, вовлеченного в товарный оборот) направлены против сковывающей их политической оболочки пролетарского государства? Эта угроза мелкобуржуазного термидора осознавалась Лениным как «основная и действительная опасность»43. Впрочем, Сталин справился с этой опасностью,… но открыл дорогу другой.
Сегодня эта постановка вопроса Лениным выглядит как чрезмерно оптимистическая. И дело здесь — с точки зрения марксистской теории — не только в известном теперь конечном результате попыток строительства социализма в СССР. Накал классовых противоречий пролетариата и буржуазии в условиях только что утвердившегося на Западе промышленного капитализма привел к ошибочной оценке степени готовности капитализма к социалистическим преобразованиям. Между тем в начале XX века развитие материальных и экономических предпосылок социализма — в том виде, как они были обоснованы в марксистской теории44 — не давало еще достаточных оснований для такого вывода.
Поэтому ошибка Ленина заключалась не в его идее провести «достройку» совершенно недостаточной материальной базы для социализма руками капиталистов и мелкой буржуазии под контролем пролетарского государства. Такая идея при определенных условиях могла бы сработать — хотя она была очень рискованной и никаких гарантий конечного успеха не давала. Ошибка заключалась в оценке уровня тех задач, которые надо было решить, чтобы создать для социализма необходимые материальные основания.
Два основных пункта, на которые напирал Ленин — «крупная промышленность, способная преобразовать и земледелие», и всеобщая грамотность населения — такими основаниями не являются. Они — адекватная материальная база для промышленной стадии капитализма, а не для социализма. В лучшем случае они являются предпосылками перехода к социализму. И опереться на них для движения к новому способу производства можно тогда, когда они вырастают в результате длительного развития промышленного капитализма — такого развития, при котором промышленный капитализм не только вплотную подходит к исчерпанию своих возможностей, но и создает внутри себя материальные и экономические основы для нового, более высокого хозяйственного уклада. Итак, предпосылки социализма складываются на материально-технической базе зрелого капитализма. В России же и предпосылки капитализма накануне Октябрьской революции были еще недостаточно зрелыми, поскольку не были устранены глубокие пережитки феодализма и даже патриархальщины, а сам капитализм поэтому представлял собой хотя и ведущий, но количественно отнюдь не господствующий уклад.
Приходится констатировать, что в первой четверти XX века даже и победоносная пролетарская революция в странах Запада, если бы она произошла, ничего не могла бы исправить в этом отношении. Социалистическая революция осталась бы преждевременной.
Между прочим, классики марксизма, хотя и переоценивали близость социалистической революции, все же достаточно хорошо понимали все опасности преждевременного взятия власти пролетарской партией. Можно напомнить то, что писал Энгельс в 1853 году применительно к Германии (и что в еще большей степени оказалось верно по отношению к России):
«Мне думается, что в одно прекрасное утро наша партия вследствие беспомощности и вялости всех остальных партий вынуждена будет стать у власти, чтобы в конце концов проводить все же такие вещи, которые отвечают непосредственно не нашим интересам, а интересам общереволюционным и специфически мелкобуржуазным; в таком случае под давлением пролетарских масс, связанные своими собственными, в известной мере ложно истолкованными и выдвинутыми в порыве партийной борьбы печатными заявлениями и планами, мы будем вынуждены производить коммунистические опыты и делать скачки, о которых мы сами отлично знаем, насколько они несвоевременны. При этом мы потеряем головы — надо надеяться, только в физическом смысле, — наступит реакция и, прежде чем мир будет в состоянии дать историческую оценку подобным событиям, нас станут считать не только чудовищами, на что нам было бы наплевать, но и дураками, что уже гораздо хуже»45.
Так что же, большевики попали в совершенно безвыходный политический и экономический тупик? Не совсем. Оставались шансы и на успешное продвижение к основам социализма внутри страны, и возможности, связанные с развитием мирового революционного процесса. Последующее развитие событий — мировой кризис 1929-1933 годов и связанное с ним противоборство левых, социалистических, и праворадикальных проектов выхода из этого кризиса, — показало, что борьба за социализм в Европе не снята полностью с повестки дня. Несколько иное развитие событий внутри СССР могло бы дать дополнительный импульс социалистическому движению в Европе в ходе схватки с фашизмом…
Однако выход, реализованный на практике, был произведен уже не на основе большевистской программы и, в конечном счете, партией, которая и по своим идейным основам, и по своей организационной структуре была уже не той партией большевиков, что брала власть в 1917 году.
Уже в годы гражданской войны большевики, вопреки своей программе, все дальше и дальше двигались по пути отстранения рабочих и их организаций от управления производством. Этот период явственно продемонстрировал нам превращение замысла «свободной и равной ассоциации тружеников» в систему «государственного социализма». Бюрократия в этих условиях оказалась и более эффективным способом организации управления, и более активным и энергичным социальным слоем.
Задачи буржуазной революции вместо буржуазии стал решать не столько рабочий класс, выстраивающий социалистические отношения, сколько бюрократия46. Пока она была тесно связана по происхождению с пролетарской властью и подчинялась господствующей большевистской идеологии, можно было еще вести речь о том, что перед нами бюрократизированное рабочее государство, где бюрократия выступает от имени пролетариата, и, в общем, в его интересах. Но что же связывало интересы бюрократии и интересы рабочего класса?
Механизм политической власти? Вряд ли. Окончательно сложившаяся к 1922 г. абсолютная монополия большевистской партии на власть сделала демократический механизм республики Советов формальностью. И даже в той части, где рабочие еще могли воспользоваться своими политическими правами, они на деле были мало способны реализовать эти права. А чем дальше, тем больше сконцентрированная в рядах большевистской партии бюрократия (в полном согласии с бюрократией беспартийной) выхолащивала возможность контроля над собой со стороны пролетариата.
Стремление к социализму? Революционный порыв 1917 года еще не угас полностью, и такого рода настроения, вполне очевидно, были свойственны как части рабочего класса, так и части партийной бюрократии. Однако, по своему объективному положению в системе общественного производства, достигнутому уровню культуры и сложившейся в начале 20-х гг. социальной психологии никакой особой необходимости в полном достижении социалистических целей (интерес в их частичном осуществлении, несомненно, был!) ни один из этих социальных слоев, как целое, не испытывал. И уж, во всяком случае, многие из них не считали необходимым жертвовать своими текущими интересами ради борьбы за социализм — вне зависимости от того, в чем эти люди были субъективно убеждены и какие лозунги провозглашали.
Тем не менее, общие настроения и интересы, связывающие бюрократию и рабочих, были. Во-первых, это их общее нежелание допустить реставрацию частнохозяйственного капитализма. Во-вторых, их общая заинтересованность в росте промышленности. И, в-третьих, идеология, обосновывающая предыдущие два пункта, и унаследовавшая некоторые традиционные марксистские лозунги.
Социально-экономическая политика советской власти в первые пятнадцать лет ее существования претерпела несколько серьезных и крутых поворотов.
В 1917-1918 гг. произошел кратковременный взлет, а затем упадок органов рабочей самодеятельности, начавшийся с осуществления рабочего контроля над производством и попыток наладить непосредственное рабочее управление. Этот же период был периодом наибольшей активности Советов, опиравшихся на социалистическую многопартийность. Гражданская война нанесла удар как по рабочему самоуправлению, так и по советской демократии. В течение 1918 года произошли перемены, заставившие В. И. Ленина охарактеризовать Советскую Россию как рабочее государство с бюрократическим извращением. К концу гражданской войны сначала фактически, а затем и формально была ликвидирована советская многопартийность.
Следует, однако, специально подчеркнуть, что обрисованная мною тенденция к бюрократизации управления страной и ослабления прямого влияния на аппарат управления со стороны рабочего класса была и не единственной, и внутренне противоречивой. Аппарат Советской власти — и политический, и хозяйственный, и военный, — функционировал при опоре на массовую активность рядовых рабочих и служащих. Более того, без такой массовой поддержки этот аппарат не мог бы справиться с возложенными на него задачами. Без социальной самодеятельности низов была бы невозможна ни победа в гражданской войне, ни налаживание функционирования хозяйства в сложнейших военных условиях. Ведь, несмотря на социальную пестроту государственного и партийного аппарата, ведущую роль в нем играли участники революции, профессиональные революционеры, активисты рабочего движения, люди, весь прежний уклад жизни которых нацеливал их на социально-преобразующую роль и на взаимодействие с трудящимися массами.
Разумеется, превратившись в государственных служащих, они изменили свой социальный статус, который стал оказывать воздействие на их социальную и индивидуальную психологию. Но человек с сформировавшейся личностью не так просто меняется под давлением обстоятельств: хотя бытие и определяет сознание, но лишь в конечном счете.
Поэтому советская и партийная бюрократия, с одной стороны, стремилась эмансипироваться от контроля снизу, а с другой стороны, вынуждена была допускать и даже развивать некоторые формы такого контроля в качестве средства повышения эффективности работы самого аппарата управления. Наконец, хотя я и констатирую постепенное угасание роли рабочей самодеятельности и рабочего самоуправления, социальное творчество масс еще долгое время оставалось важнейшим фактором развития советского общества, отчетливо проявившим себя в годы первых пятилеток и во время Великой Отечественной войны, не исчезнув полностью и в позднейшие времена, даже в эпоху «застоя».
Сама природа хозяйственной и политической бюрократии Советского государства, получившей полномочия именно для социалистической организации производства, вынуждала ее опираться на реальные атрибуты социализма, формируемые в интересах и при участии широких масс, на импульс Великой Революции, ибо иной широкой социальной опоры у нее попросту не было. Вся последующая история СССР характеризуется развитием острых противоречий между тенденцией к бюрократизации общественного строя, и прорастания через бюрократическую корку ростков реального социального творчества масс. И лишь спустя многие десятилетия эти противоречия были разрешены самым мрачным образом…
Политика «военного коммунизма», введенная под влиянием гражданской войны, имела своим первоначальным импульсом необходимость концентрации всех материальных ресурсов на решении военных задач и обеспечила выживание советской власти. Эта эпоха характеризуется наработкой первого опыта управления экономикой в народнохозяйственном масштабе. Именно тогда были опробованы первые шаги плановых методов управления производством, балансовых расчетов, распределения продукции и организации снабжения населения в плановом порядке. Стоит напомнить, что знаменитый план ГОЭЛРО был создан именно в период «военного коммунизма» — и от него впоследствии вовсе не отказались. При всех недостатках планового администрирования эпохи «военного коммунизма» оно все же экономически обеспечило существование страны в горниле гражданской войны, и, более того, военно-экономическую победу над белым движением, поддержанным интервенцией «великих держав».
Одновременно, однако, эта политика породила иллюзии, что жесткая всеохватывающая централизация управления экономикой — это и есть прямой путь к социализму. Несостоятельность этой сверхцентрализации и отказа от использования денежных экономических критериев хозяйствования для решения задач мирного экономического развития стала очевидной сразу по окончании гражданской войны.
По данным Государственной Плановой комиссии, производительность промышленности в эти годы резко сократилась (см. табл. 1).
Годы | Цензовая промышленность | Мелкая промышленность | Вся промышленность |
---|---|---|---|
1916 | 116,1 | 88,2 | 109,4 |
1917 | 74,8 | 78,4 | 75,7 |
1918 | 33,8 | 73,5 | 43,4 |
1919 | 14,9 | 49,0 | 23,1 |
1920 | 12,8 | 44,1 | 20,4 |
Источник: Сборник «За 5 лет», М., 1922, стр. 240. (http://istmat.info/node/48820)
При анализе данных таблицы следует учитывать неполную сопоставимость данных: если в 1916 году показано производство на территории всей Российской империи, то в 1920 году — без Польши, Финляндии, Прибалтики, Западной Украины и Западной Белоруссии, Закавказья и Дальнего Востока. Таким образом, реальные масштабы сокращения промышленного производства по этим данным сильно преувеличены. Однако факт многократного сокращения выпуска промышленных изделий неоспорим.
Особенно резкое недовольство политика «военного коммунизма» (политика продразверстки) вызывала у крестьянства, что, в том числе, обернулось сокращением посевных площадей во многих крестьянских хозяйствах до потребительской нормы. Поэтому переход к новой экономической политике стал неизбежным.
Новая экономическая политика стала в определенном смысле возвратом к той линии, которая намечалась в конце 1917 — начале 1918 года. Эта политика признавала развитие товарных отношений и капитализма под государственным контролем, допускала в ограниченных масштабах частную собственность на средства производства при сохранении командных высот (крупная промышленность, банки, связь, железнодорожный транспорт, национализация земли) в руках государства.
Однако нэп не привел ни к восстановлению советской демократии, ни к оживлению органов рабочего управления производством. Многопартийность была ликвидирована, а линия на отстранение рабочих от участия в управлении получила официальную санкцию. Фактически оформилась концентрация управления политическими и хозяйственными делами в руках бюрократии, что неизбежно вело к дальнейшему отстранению пролетариата от экономической и политической власти. В правящей большевистской партии эти тенденции не встретили серьезного сопротивления. Отстранение рабочих от решения хозяйственных вопросов последний раз стало предметом внутрипартийной полемики на X съезде ВКП(б), во время так называемой дискуссии о профсоюзах, когда с критикой официальной линии выступили «рабочая оппозиция» и группа демократического централизма, оказавшиеся в незначительном меньшинстве.
Политическая власть, представляющая классы, составляющие меньшинство общества (если оно не заключает с большинством устойчивого социального компромисса), не может опираться на последовательную демократию. Компромисс между городскими средними слоями, рабочим классом и крестьянством, достигнутый в ходе революции, исчерпал себя к началу нэпа, а сделанная нэпом уступка крестьянству делала его терпимым к власти бюрократизированного рабочего государства, но не делала его политическим союзником этой власти.
Однако свертывание демократии в условиях власти меньшинства, если принять во внимание социальную структуру этого меньшинства в условиях СССР начала 20-х годов, имеет свою неумолимую логику. Политический контроль внутри правящих классов сосредотачивается в руках бюрократии, чтобы не допустить какого-либо размывания твердости политической власти, возможного в силу борьбы разных течений внутри пролетариата и между этим последним и бюрократией. Власть рабочего класса подменяется властью его авангарда, о чем политические вожди СССР как-то раз даже неловко проговорились, заведя речь о диктатуре партии на XII съезде РКП (б), а Г. Е. Зиновьев даже заявил о диктатуре ЦК: «Нам нужен единый, сильный, мощный ЦК, который руководит всем. <…> ЦК на то и ЦК, что он и для Советов, и для профсоюзов, и для кооперативов, и для губисполкомов, и для всего рабочего класса есть ЦК. В этом и заключается его руководящая роль, в этом выражается диктатура партии»47.