Выступления левой оппозиции были окончательно подавлены на XV съезде партии в декабре 1927. После многочисленных преследований деятели, противившиеся политике, проводимой в СССР со времен окончания Гражданской войны, исключены из партии и нейтрализованы. Последний «бой ради спасения чести»{240}, который дали такие заслуженные большевики как Троцкий, Зиновьев и Каменев, был ими проигран: им пришлось публично покаяться. Лишь Троцкий не уступил и в сопровождении нескольких верных товарищей вынужден был отправиться в изгнание[72].
Исчезает альтернатива сталинской власти, и политическое пространство в СССР еще больше сжимается. Вопрос о том, как выразить свое недовольство, встает с еще большей остротой. Руководители страны, как мы видели, не отступают перед применением силы при подавлении городских восстаний и крестьянских бунтов. Но они не стремятся тем не менее обречь страну на полное молчание. Чтобы не приходилось терпеть любую критику, они стараются как можно точнее определить порядок ее высказывания.
Начатая в первой половине 1928 года кампания самокритики является важнейшей вехой на пути решения этой задачи. Ее цель — не критика политики партии. Замысел кампании самокритики не предполагает также критики отдельным человеком самого себя[73], но критику им «рабочего класса»{241}. Речь идет о том, чтобы развернуть внутреннюю критику того, что происходит в СССР. Пример подает лично Сталин, который с трибуны XV съезда предостерегает своих сторонников от соблазнов самоудовлетворенности:
«Нет, товарищи, у нас имеются минусы и в этой области, чего мы не можем и не должны скрывать, как большевики»{242}
Он ссылается на Карла Маркса, утверждая, что большевики должны быть способны критиковать самих себя[74]:
«Ежели мы, большевики, которые критикуют весь мир, которые, говоря словами Маркса, штурмуют небо, если мы ради спокойствия тех или иных товарищей откажемся от самокритики, — то разве не ясно, что ничего, кроме гибели нашего великого дела, не может из этого получиться? (Голоса: “Правильно!” Аплодисменты)».
Маркс говорил, что пролетарская революция тем, между прочим, и отличается от всякой другой революции, что она сама себя критикует и, критикуя себя, укрепляется. Это очень важное указание Маркса. Если мы, представители пролетарской революции, будем закрывать глаза на наши недочеты, будем разрешать вопросы семейным порядком, замалчивая взаимно свои ошибки и загоняя болячки вовнутрь нашего партийного организма, — то кто же будет исправлять эти ошибки, эти недочеты?»{243}
В том же отчете Сталин с едкой иронией ставит вопрос о солидарности ответственных работников, которая препятствует всякой критике а, главное, ведет к «семейственности» при разрешении проблем.
«Иван Иванович, член руководящей верхушки такой-то организации, допустил, скажем, грубейшую ошибку и испортил дело. Но Иван Федорович его не хочет критиковать, выявлять его ошибки, исправлять его ошибки. Не хочет, так как не имеет желания “нажить себе врагов”. Допустили ошибку, испортили дело, — эка важность! А кто из нас не ошибается? Сегодня я его, Ивана Федоровича, пощажу. Завтра он меня, Ивана Ивановича, пощадит. Ибо какая есть гарантия, что я также не ошибусь? Чинно и хорошо. Мир и благоволение. Говорят, что запущенная ошибка есть порча нашего великого дела? Ничего! Авось как-либо выедем на кривой!»{244}
Самокритика не заявлена еще как предмет специальной кампании, она просто представлена как необходимая для исправления «ошибок» и «недостатков», которые «наносят вред делу».
В период между 3 декабря 1927 года и 26 июня 1928 года Сталин возвращается к этой теме пять раз[75]. После XV съезда, в апреле 1928 года, пленум Центрального Комитета, посвященный главным образом урокам Шахтинского дела[76], коротко затрагивает вопрос о самокритике. Но по-настоящему открывает кампанию обращение ЦК ВКП(б), опубликованное в «Правде» 3 июня 1928[77]. В этом тексте, адресованном «членам партии» и «рабочим», самокритика представлена как необходимый ответ на зло, которое представляет собой бюрократизм, стоящий в одном ряду с другими угрозами, нависшими над страной, — такими как растущее давление капитализма, обостряющееся сопротивление кулаков и саботаж некоторых специалистов.
Источником всех этих проблем названа деятельность «негодных элементов», которые необходимо разоблачить и ликвидировать. Хотя по идее самокритика направлена «сверху вниз и снизу вверх» социальной лестницы, обращение настаивает в особенности на критике «снизу», которая, как предполагается, позволит «улучшить государственные партийные и профсоюзные организации». Призыв остается, однако, крайне общим, и конкретно суть кампании самокритики нигде не определена. Из текста трудно понять, должна ли она выражаться в простом обмене мнениями, условия которого нигде специально не оговариваются, или, как порой звучит между строк, ее результатом должна быть замена некомпетентных ответственных лиц. Определен только объект самокритики: некое подобие промежуточной прослойки между «партией», Центральным Комитетом и «массами» (это слово повторяется двадцать раз) или «рабочими» (встречается двадцать один раз), которым свойственны ясность суждений и здравый смысл. Ничего не сказано о содержании критики, все сводится к повтору негативно окрашенных высказываний[78], обозначающих подлежащие искоренению недостатки: мишенью новой кампании является «рутина», «чиновничье наследство», «пьянство», «самодурство» или «мещанская успокоенность».
В широкой кампании самокритики участвует вся центральная и местная пресса, ее организаторы стремятся всеми способами популяризовать новый лозунг. В публикациях обращает на себя внимание главным образом яростный характер используемых терминов: «злостные элементы» должны быть подвергнуты «огню самокритики». Относительная расплывчатость первых текстов оставляет, однако, простор для интерпретации — как руководителям, так и простым советским гражданам.
Поначалу кампанию самокритики ничто не отличает от других кампаний, ранее проводившихся большевиками. Она разворачивается благодаря усилиям прессы, всего аппарата партии. В Нижнем Новгороде в течение всего июня принимаются различные резолюции: сначала областным комитетом, потом различными, более мелкими организацями — на уровне районов города. В Выксе 29 июня уездный комитет (уком) предлагает «всем волкомам, партколлективам, партячейкам немедленно приступить к проработке обращения ЦК ВКП(б) путем постановки кратких докладов на открытых ячейковых партсобраниях с привлечением комсомольцев и беспартийного актива»{245}. Именно это и происходит в следующие два месяца.
Текст обращения широко распространяется. Сначала на центральном уровне: Государственное издательство (ОГИЗ) выпускает его шестнадцатистраничной брошюрой с тиражом 300 000 экземпляров по цене в одну копейку{246}. В Выксе обращение опубликовано в приложении к местной газете «Окский рабочий». В самом Нижнем Новгороде издается книжечка с текстами Сталина и обращением Центрального Комитета. На некоторых заводах, таких как «Красный пролетарий» в Москве, рабочим розданы 600 экземпляров обращения, при том, что общее число работающих на заводе — 900.{247} В Растяпино некоторые коммунисты собираются для обсуждения этих текстов во время обеденного перерыва в красных уголках, организуют встречи в рабочих общежитиях. Не оставлены без внимания и крестьяне, среди них тоже предполагается проводить собрания.
Результаты этих усилий — умеренные: так, коммунисты Нижегородской области, похоже, были относительно хорошо ознакомлены с новым текстом, даже если, по признанию одного местного руководителя, «ввиду недостаточности материала, точно установить [активность партийных масс при проработке вопроса о самокритики] нельзя»{248}. Остальное население, которое могло прочитать обращение в газете или услышать его во время собрания на работе, охвачено кампанией в меньшей степени. Представляется, что в собраниях по обсуждению обращения участвовало немного народу: в Красных Баках сорок девять собраний охватили в общей сложности менее 2000 человек (т. е. это были немногочисленные встречи с количеством участников около 40).
Движение, следовательно, стартует с трудом. Некоторые организации откровенно затягивают дело и удовлетворяются принятием успокоительных, чисто формальных резолюций, как это было, например, в Саратовской области:
«На призыв ЦК откликаемся и чистосердечно обещаемся впредь правду о наших всех больных местах говорить прямо, а не так как это было до сих пор, из-за боязни шептались по углам»{249}.
Эти первые, относительно маловыразительные реакции дают основания Петерсу, влиятельному члену Центральной контрольной комиссии, иронически высказаться относительно хода кампании:
«Дело в том, что эта самая критика проводится таким образом: ЦК партии дал директиву, выпустил циркуляр, кое-где его обсуждали, а большинство обсуждало таким образом: звонят из райкома, поезжай на завод, делай доклад о самокритике. Говорить о том, чтобы подработать материал было можно, не приходится, никаких директив не было в каком направлении делать доклад»{250}.
Согласно той же логике, один из инспекторов Центральной контрольной комиссии в конце августа 1928 года не может удержаться от замечания, что «хотя все рабочие читают газеты, но именно моменты, касающиеся обращения ЦК, как то прошли мимо их внимания»{251}.
Относительная вялость собраний объясняется, быть может, страхом перед репрессиями:
«Можем ли мы критиковать, например Губком. Где же границы наших возможностей. Мы находимся в паршивом положении»{252}.
Собрание, организованное в Москве на фабрике Гознака, является в этом смысле весьма показательным.
«Докладчик от райкома сделал достаточно живой и обстоятельный доклад. Вопросов по докладу почти не поступало, за исключением вопроса “как будут поступать с теми, кто преследует цели самокритики?” Докладчик ответил на вопросы — прошло несколько минут — выступающих нет. Партийцы мнутся, и беспартийные также не выступают. Тогда докладчик спросил у собрания — может быть, он сделал плохой доклад и поэтому никто не хочет выступать? После этого выступил один партиец с общими словами о том, что лозунг партии хорош. Другой выступивший за ним партиец то же самое, отделался общими местами, что, дескать, лозунг ЦК надо проводить в жизнь и т. д. Наконец, один заикнулся, что нельзя за самокритику преследовать. Он указал на оказавшийся верным факт, что за воротами очутились все, кто активно выступал против администрации, и объяснял его известным нажимом»{253}.
Таким образом, в начале августа кампания еще не принесла особых плодов: Центральная контрольная комиссия рассылает по стране инспекторов, чтобы понять причины этой относительной неудачи и попытаться извлечь из нее уроки. В связи с этим было собрано значительное число документов, и мы располагаем первоклассными источниками.
В то же время страна, кажется, кипит желанием высказаться, особенно на заводах, где велик процент сезонных рабочих, напрямую связанных с деревней. Один из инспекторов, направленный в трамвайное депо им. Русакова, выслушивает от рабочих, что «рабочим некого критиковать — администрацию они уже давно раскритиковали, а им хотелось бы критиковать кого-нибудь повыше, например, политику партии в отношении хлебозаготовок и т. д.»{254} Еще более напряженное положение на электрозаводе в Москве[79]. Выступающий, некто Бурьян сталкивается с враждебной толпой сезонных рабочих на собрании в более чем четыреста человек 27 июня 1928 года. И в своих записках[80], и в выступлениях участники дискуссии высказываются совершенно откровенно. Первый же из выступающих набрасывается на Бурьяна за «костюмчик», который, говорит он, «пожалуй, что стоимостью подороже моего дома вместе с коровой». Он также обрушивается с критикой на аграрную политику власти. В этом его поддерживает толпа: «давай, давай, говори <…> это наш…» Несколько человек присоединяются, говорят о том, что в деревнях уже почти голодают в результате принудительного сбора зерна. В записке даже задают вопрос:
«Скажите пожалуйста можно ли голодного человека убеждать вашей критикой, если он сидит голодный. Но нам говорят очень весело в Москве живут?»{255}
Несколько членов партии пытаются им возражать, повторяя аргументы в духе «линии партии»: «Ведь кулак прежде всего тот, кто эксплоатирует и открыто, и главным образом, скрытно беднейшее крестьянство, заставляет работать на своей земле». Их немедленно и резко одергивают, как следует из протокола собрания:
«…крик, шум — говорить не дают, крики — “долой, довольно, садись… брось сказки рассказывать” Председатель ставит на голосование — дать ему продолжать говорить или нет — голосование показывает, что говорить не давать!»{256}
Протестующие даже мешают оратору, который, похоже, никак не ожидал такой реакции, завершить свою заключительную речь. Он вынужден замолчать и сесть. В голосовании по итоговой резолюции, приветствующей и поддерживающей обращение Центрального Комитета, участвуют только члены партии, а все остальные воздерживаются.
Но не следует переоценивать подобную недоверчивую и даже враждебную реакцию, случается, что обращение понимают и принимают всерьез, и начинается настоящая дискуссия. И тогда самокритика ведется как в устной, так и в письменной форме. На собраниях от рабочих ждут, чтобы они публично рассказали, что не так на их рабочем месте. И когда они поддаются и вступают в игру, их любимой мишенью оказывается руководящий состав предприятия.
Но высказывать свои замечания вслух все же трудно, и, следовательно, такая форма критики остается ограниченной. Самокритика разворачивается в основном на страницах газет — благодаря специальной рубрике, появившейся в «Правде» в марте 1928 года, а затем постепенно распространившейся на большинство газет страны: «Листки РКИ»[81]. Они занимают целую полосу центрального органа партии, публикуются несколько раз в месяц, их цель — «бороться с бюрократизмом», опираясь на массы. Каждый номер «Листков РКИ» содержит 10 или 15 статей обличающего характера в форме журналистского материала или в форме писем советских людей.
Правдивость присылаемых сообщений перед публикацией не проверялась. Расследование проходило после, и итоги его могли пройти сообщением в одну строчку в рубрике «Результаты» на той же странице. Опровержения, если таковые были, часто появлялись два или три месяца спустя после появления разоблачительной статьи. Вначале эти «Листки» были лишь инструментом популяризации деятельности РКИ. Но очень быстро они становятся важнейшим посредником в интересующей нас кампании. Слово «самокритика» появляется в «Листках» газеты «Правда» на следующий день после апрельского пленума{257}. Затем, в первые месяцы кампании, «Листок» появляется каждые два или три дня (девять номеров в июне{258}, восемь в августе, девять в сентябре). Конкретный тон всей кампании эти страницы задают в значительно большей мере, чем другие тексты.
Подобная публичная критика приобретает широкий размах в прессе, и в конце концов начинает присутствовать повсеместно. Так, «Печатник», издание профсоюза типографских работников, открывает рубрику, посвященную публикации «корреспонденции». Постепенно, эта рубрика становится «основным отделом журнала», в котором с апреля по август 1928 года появляется более ста двадцати статей{259}. В этих условиях поток писем в газеты и отделы жалоб растет: если в мае 1927 года «Рабочая газета» получила 2200 писем, то в мае 1928 года таких писем было уже 5500. То же произошло с «Нашей газетой», которая стала получать вместо ста — ста двадцати писем в день почти двести{260}. В Ленинграде «Ленинградская правда» получает от 100 до 110 писем в день, тогда как до июля их приходило 40–50{261}.[82] Скромнее обстоят дела в отделе жалоб Симферополя, который получает 230 писем в июле 1928 года против 131 в апреле{262}. То же самое — в Харькове или Саратове, где «Поволжская правда» получает 2322 письма в октябре 1928 года, т. е. в шесть раз больше, чем в апреле{263}. Помимо общеполитических газет, в работе участвуют многочисленные заводские издания: и специальные газеты[83], а также стенгазеты. Они являются важной движущей силой кампании благодаря своей близости к месту событий и скорости реакции.
Несмотря на не очень уверенный старт кампании, сопротивление со стороны тех, кто являлся ее непосредственной мишенью, т. е. управленцев в экономике, достаточно значительно. Это можно увидеть даже после беглого обзора опубликованных в прессе в первые месяцы кампании статей и писем: в 78% статей в пяти крупнейших ежедневных советских газетах[84] речь идет о руководящих кадрах предприятий, в то время как лишь в 1,3% публикаций содержится критика ответственных партийных работников и в 2,6% — профсоюзных деятелей{264}.
В опубликованном 3 июня обращении ничто не предвещало столь яростной атаки. Мы помним, что в нем говорилось о значительно более разнообразных возможных мишенях. Руководящие работники промышленности категорически не признают этих попыток поставить под сомнение их авторитет. Так, в Ленинграде
«Один хозяйственник на одном из собраний в ответ на выступление партийца, указывающего на непорядки на заводе, выступил и сказал, что этот партиец по существу не достоин быть членом партии, что он сукин сын, сволочь, ему следует пустить пулю в лоб и т. д. Это выступление вызвало целый ряд протестов»{265}.
Отчеты о развертывании кампании переполнены примерами того, как руководящие работники, чье положение пошатнулось, защищают себя. Называть такое поведение принято выражением «зажим самокритики», которое входит в моду в СССР. Те, кто не смеет так уж жестко противиться новой кампании, ограничиваются застенчивыми возражениями, так как, по-видимому, не очень знают, как им быть:
«Хозяйственники целесообразность лозунга не отрицают, но с их стороны нет достаточной поворотливости. <…> Бывает критика для критики иногда и нездоровая. Надо организовать массу вокруг этого вопроса и только таким путем мы достигнем положительных результатов…»{266}
Эта контратака направлена не только против рабочих, которые осмеливаются критиковать начальство, но и против журналистов, которых часто обвиняют в том, что они перебарщивают. На собрании областного партийного комитета Ленинграда накал страстей между руководящими работниками промышленности, угрожавшими коллективной отставкой, и сотрудниками «Ленинградской правды» достиг такого уровня, что один из свидетелей употребляет столь сильное слово как «мордобой»{267}.
Хозяйственники в промышленности не единственные, кого шокируют формы новой кампании, и сопротивление, пусть и менее яростное, возникает и внутри самой партии. Оно может принимать форму устных замечаний, «дружеских советов» тем, кого подозревают в излишнем усердии. Секретарь окружного комитета так советует журналисту:
«Лучше перестань, пока не поздно, заниматься такой критикой. Имей в виду, что критикующих мы выявим через ГПУ»{268}.
Некоторое беспокойство присутствует и в официальных текстах, в протоколах собраний. Многие ячейки Саратовской области предостерегают от возможных непредсказуемых последствий этой кампании «нетоварищеских методов полемики», сопротивление которым требует «жесточайшей борьбы»{269}.
На местах партийные работники устанавливают достаточно четкие рамки и контролируют работу газет. Главный редактор «Красной газеты», одного из массовых ежедневных изданий Ленинграда, горько на это сетует. Многие расследования, начатые его газетой, пришлось прекратить под давлением областной контрольной комиссии, областного комитета партии или областного исполкома, чтобы не «восстанавливать массы»{270} против той или иной властной инстанции. Наложить запрет на публикацию можно было простым телефонным звонком{271}. Другим обстоятельством, тормозившим разоблачительную деятельность газеты, была невозможность довести расследование до конца: учреждения, которые должны бы были сотрудничать с журналистами (областная контрольная комиссия, прокуратура, ГПУ) информацию им не давали{272}.
Первая, очень двусмысленная, попытка отреагировать на это неявное беспокойство — статья Сталина в «Правде» от 26 июня 1928 года,, озаглавленная «Против опошления лозунга самокритики»{273}. В этом тексте, начиненном цитатами из Маркса и Ленина, Сталин старается определить границы, за которые движению не следует выходить, подчеркивая при этом его важность. Он снова говорит о значимости нового движения, о том, что оно жизненно необходимо для большевистского государства, в частности в контексте «обострения классовых отношений как по линии внутренней, так и по линии внешней». Ссылки на Шахтинское дело совершенно недвусмысленны. Тем не менее некоторое отступление от предыдущих высказываний намечается, когда генсек предлагает различать два типа самокритики.
«Нам нужна не всякая самокритика. Нам нужна такая самокритика, которая подымает культурность рабочего класса, развивает его боевой дух, укрепляет его веру в победу, умножает его силы и помогает ему стать подлинным хозяином страны. <…>
Но есть и другого рода “самокритика”, ведущая к разрушению партийности, к развенчанию Советской власти, к ослаблению нашего строительства, к разложению хозяйственных кадров, к разоружению рабочего класса, к болтовне о перерождении. К такой именно “самокритике” звала нас вчера троцкистская оппозиция. Нечего и говорить, что партия не имеет ничего общего с такой “самокритикой” Нечего и говорить, что партия будет бороться против такой “самокритики” всеми силами, всеми средствами».
Таким способом Сталин обеспечивает себе возможность обуздать тех, чья критика в силу определенного стечения обстоятельств не понравится власть имущим. Он также выделяет различные формы извращения самокритики, в частности в том, что касается частной жизни. Опираясь на примеры из печати, он считает не относящейся к делу критику пьянства или сексуального поведения — так, одна из иркутских газет будто бы назвала несдержанность в половой жизни «буржуазным злом»! Особое внимание Сталин уделяет критике хозяйственных кадров и словно бы защищает их: «Разве трудно понять, что,самокритика нужна нам не для травли хозяйственных кадров, а для их улучшения и укрепления?» Но эта словесная игра носит более чем двусмысленный характер: в той же самой статье Сталин указывает, что следует принимать во внимание разоблачительный материал, содержащий хотя бы 5% правды.
«Конечно, мы не можем требовать, чтобы критика была правильной на все 100 процентов. Если критика идет снизу, мы не должны пренебрегать даже такой критикой, которая является правильной лишь на 5–10 процентов».
Это грозная фраза. Она надолго становится источником беспокойства для руководителей советской промышленности. Чтение подобной статьи не могло ни успокоить тех, кто был мишенью самокритики, ни способствовать расширению самой кампании.
Это беспокойство очень ярко проявляется во время пленума Центральной контрольной комиссии, который состоялся в Москве 27 августа 1928 года и был посвящен обсуждению кампании самокритики и ее первым шагам{274}. Положение руководящих работников в промышленности, хозяйственников находится в центре дискуссии: многие выступающие резко высказываются[85] по поводу дестабилизирующих последствий критических выступлений рабочих. Обмен мнениями состоялся весьма оживленный, как подчеркивает один из делегатов: «Мы, рабочие заводов, думали на местах, что только там у нас такая паника о самокритике, а она, оказывается, и сюда проникла»{275}.
Первый же оратор после основного докладчика, Лебедя, немедленно переходит к атаке. После нескольких слов о необходимости и значении кампании, он перечисляет пункты, составляющие ядро требований «хозяйственников»: вред, наносимый трудовой дисциплине; право на безделье, которое начнет маячить благодаря этой кампании; отсутствие положительных результатов в производственном процессе{276}. Он также ставит вопрос об опровержениях, которые никогда не публикуются, о праве на ответ, которое остается мертвой буквой. Как видим, управленцы в ходе это кампании оказались между молотом и наковальней: «с одной стороны — самокритика, с другой стороны — критика и беспощадный нажим со стороны треста, со стороны ВСНХ, со стороны правительственных организаций…»{277} и в полной растерянности. Некоторые доходят даже до того, как сообщает другой выступающий, незадолго до этого приехавший из Дагестана, что увольняются, потому что не выдерживают больше пребывания в «атмосфере самокритики»{278}.
Вопрос о праве на ответ{279} был, по-видимому, особенно важным, и ему посвящены многие выступления. Один из трестов даже создал специальную должность: в обязанности занимавшего ее входило просматривать статьи, публиковавшиеся в четырнадцати областях, и в случае необходимости- писать и публиковать опровержения{280}.[86] Обсуждалось также наказание за сообщение лживых сведений. Безо всякого косноязычия, свойственного официальным текстам, выступающие признают существование заинтересованных доносчиков и безнаказанности:
«Я полагаю[87], что необходимо нашей печати учесть, что многие пишут очень часто из-за личных счетов. Правильно сказал т. Назаров, что имеются борзописцы, которые пишут лишь ради того, чтобы напакостить кому-то, а на деле при проверке оказывается, что в таких заметках весьма мало правды бывает. (Тов. Шотман: а привлекают их к ответственности за это?). Привлекали, но очень слабо…»{281},[88]
Вопрос о степени достоверности содержащейся в критике информации, очевидно, является центральным: те 5–10%, о которых говорил Сталин, принимаются с трудом, и многие стремятся истолковать слова руководителя в более широком смысле. Как же в самом деле терпеть если есть «частичка правды, [когда] в конце концов основное гнусная ложь, клевета»{282}? По мнению А. Сольца{283}, одного из влиятельных членов комиссии, разрешения на 95% вранья Сталин не давал{284}. Другие устраивают похожий на фантасмагорию торг относительно того, какое соотношение правды и лжи допустимо: от 20 до 30% — вот минимум, по мнению одного из выступающих{285}! Одно из решений, предлагаемое многими ораторами, это, конечно же, проверка выдвинутых обвинений до публикации материала. Со своей стороны, газеты прячутся за сталинскими цифрами, чтобы оправдать часто очень высокий процент ложных заметок. Астраханская газета «Коммунист» даже гордится тем, что она перевыполнила установленную Сталиным норму: 11,8% опубликованных статей оказались соответствующими действительности{286}!
В целом стиль публикаций становится предметом обсуждения в такой же степени, как и их содержание. Сталин в своей июньской статье открыл здесь большие возможности, осудив заглавия статей, звучащие как «рекламные лозунги», и обвинив их авторов в том, что они говорят «голосом не нашего класса»{287}. Сталин упоминает такие заголовки как «Одна рюмка тянет за собой другую», «Выстрел, который не раздался», «Бандиты двухспальной кровати», весьма точно отражающие тональность публикаций в центральной и местной прессе. Некоторые из участников ратуют за отказ от публикации подобного рода материалов: по их мнению, участие в кампании самокритики прессы вовсе не дает реализоваться праву и возможности защищать себя или же, если и дает, то в значительно меньшей степени, чем дискуссия на общем собрании{288}. Подверглись критике и персональные нападки:
«У нас характер нашей печати плох в том смысле, что она о наших недостатках говорит так, как будто это недостатки не наши, а какого-то Иванова, Петрова, как будто это не мы, это не мы делаем; а так, как, знаете, у человека есть такая черта, что, когда с ближним что-нибудь случается, то он некоторое удовольствие получает, что я все-таки лучше; если кто упал, то над ним смеются, думают, вот какой я ловкий, что я не упал. Так и о наших недостатках сообщают»{289}.
Сольц критикует также пресловутую ленинскую формулировку, широко повторяемую всеми средствами советской массовой пропаганды, относительно самокритики «невзирая на лица». Эта мысль, подчеркивает он, «иногда хороша, а иногда никуда не годится». Он пользуется также случаем, чтобы с высоты трибуны высмеять всех тех, кто множит цитаты из Ленина. Другие ораторы доходят даже до того, что предлагают подправлять тексты разоблачений, чтобы не разглашать имен тех, кто повинен в выявленных нарушениях. Один из делегатов пленума не может сдержать крик души: «Давайте соблюдать престиж наших советских работников, который более ценен, чем брехня подобных людей!»{290}
Противники кампании устремляются и по другому пути, открывшемуся после сталинской статьи: они настаивают на возможном использовании самокритики классовыми врагами и множат примеры выступлений бывших троцкистов, кулаков… Наконец, они предполагают отвлечь самокритику от ее обычных мишеней и предлагают направить «огонь самокритики» на самих рабочих:
«…необходимо сделать такое решение, в котором самокритика на предприятиях была бы направлена в сторону выявления недочетов в среде самих рабочих, в сторону поднятия дисциплины. <…> Необходимо, чтобы рабочие сами себя критиковали»{291}.
Все эти критические выступления остаются тем не менее под контролем, и к концу второго дня пленума постепенно верх берут сторонники официальной линии, которые приравнивают осуждение последствий самокритики к осуждению этой политики как таковой. А затем начинают персонально атаковать выступавших. Все предлагавшиеся ограничения кампании отброшены, в частности в речи Е.М. Ярославского, второго человека в организации{292}. Лебедь заявляет, что не может быть и речи о том, чтобы проводить расследование до публикации разоблачительного материала: «…это значит уничтожить самокритику»{293}, в то время как Ярославский полагает, что соблюдение необходимых бюрократических процедур приведет к потере времени и в результате защитит влиятельных людей за счет более слабых. Кроме того, имена «виновных» должны быть преданы огласке, так как рабочему необходимо показать «конкретного виновника и конкретные причины» выявленного недостатка{294}. Возражение относительно риска скатиться к контрреволюциии также отброшено на том основании, что массы умеют отделить зерна от плевел и знают, чем отличается «здоровая критика от враждебной»{295}. Даже вопрос о праве на ответ решается в пользу свободы критики: следует относиться к этим опровержениям «с осторожностью», потому что они слишком часто носят «отписочный канцелярский характер»{296}. Решено оставить без внимания замечания недовольных руководящих работников-производственников. Решение это вполне сознательное и ответственное. Сторонники самокритики не игнорируют и не уклоняются от решения проблем, существование которых практически отрицалось на пленуме ЦКК, они долго и тщательно обсуждали их на подготовительном заседании 18 августа 1928 года. Самые высокие партийные чины информированы об этих «извращениях самокритики в специальных циркулярах и докладах»{297}.
Таким образом, пленум принимает решение о продолжении и расширении кампании. В резолюции было твердо заявлено о необходимости не оставлять предпринятых усилий и разворачивать самокритику. Резолюция призывает мобилизовать все силы (партию, руководящих работников, комсомольцев, добровольцев, профсоюзы) на развитие этого движения. Критические замечания, прозвучавшие во время пленума, отодвинуты на второй план и выглядят малозначительными. Недостатки, названные вначале, — это не злоупотребления, а «недоработки». Роль прессы приветствуется и квалифицируется как «положительная», в то время как попытки навязать предварительную проверку критических материалов, которые публикует пресса, официально подвергнуты осуждению. Кроме того, заявлено, что должны быть привлечены «к самой суровой ответственности те работники и руководители аппарата, которые или сами преследуют, или допускают преследования за самокритику рабочих, рабкоров, работников производственных совещаний, контрольных комиссий»{298}. И хотя подтверждается необходимость предоставлять возможность для публикации опровержений, некоторые из них охарактеризованы как «лжеопровержения». Такая формулировка ставит под сомнение добросовестность тех, кто их пишет, и фактически является основанием для редактора отказаться от его публикации.
Уже после августовского пленума 1928 года вышла брошюра, в которой отметались все аргументы в пользу ограничений, которые могут быть наложены на самокритику. Автор брошюре подробно и аргументированно инструктирует, как следует заниматься самокритикой{299}. Размер этого текста (около 75 страниц) означает, что брошюра, по всей видимости, не предназначался для широкого публичного распространения, она обращалась прежде всего к руководящим работникам партии[89]:
«Но товарищи, сосредоточивающие все внимания на вопросах о “пределах”, о “критериях”, о “гарантиях” в области самокритики, действуют только на руку тем бюрократам и чинушам, которые в поисках мирного, беспечального существования и из боязни стать объектами критики, всячески тормозят проведение лозунга самокритики»{300}
Этот документ воспроизводит уже известные нам аргументы, отстаивает значение прессы, рабочих и крестьянских корреспондентов, призывает к усилению кампании. Редко где ее реальные цели были определены так явно, как здесь. Его автор, С.Б. Ингулов, открыто говорит, что развитие самокритики имеет целью ликвидировать другие формы протеста: забастовки и демонстрации{301}.[90]
Августовский пленум завершает период дискуссий, во время которых, как мы видели, были сформулированы основные проблемы, связанные с новой формой социального протеста, поддержанного властью. Однако пленум не покончил с недовольством и нареканиями. В декабре 1928 года РКИ Нижегородской губернии выделяет три типа руководителей — в зависимости от отношения к кампании{302}: первые в полной мере участвуют в кампании (составитель доклада специально отмечает, что таких руководителей «сравнительно мало»), вторые относятся к ней пассивно (таких руководителей большинство: они выслушивают критику, но ничего не делают для того, чтобы исправить выявленные недостатки) и, наконец, третья группа объединяет тех, кто открыто противится кампании («таковых также значительное количество»).
Население также до конца не осведомлено о тех возможностях, которые для него открываются, как о том свидетельствуют письма, полученные Лебедем после опубликования его речи в «Правде».
«Уважаемый товарищ ЛЕБЕДЬ!
Читая Ваш доклад, можно констатировать факты, что Вы действительно мало уделяете внимания существу работы, а руководствуетесь больше соображениями у себя в кабинете.
Разве Вам только теперь стало известно, что на селе есть партийный зажим?
Неудивительно, что когда читаешь Ваши доклады в центре о работе низов, то у Вас все это истолковывается на свой лад. Только и дело что встречаешь фразы — “Мы учимся. Мы открыли. Мы написали” А спросите сами себя — сколько от этих фраз пользы? Потому, что Вы только говорите, но делать — это под большим вопросом еще. Будет оно?
<…> Где же дело, а не слова? Мы не видим фактов, чтобы хотя одно преступление советские законы покарали как следует. Где же справедливость? За растрату в 12–25 тысяч — выговор, а за непослушание крестьянином Предсельсовета — один год принудительных работ. Дайте вывод.
<…>
Тов. Лебедь, одним словом у нас на заводах и на селе говорят о Ваших речах следующее:
“Говорить — это одна политика, писать — это другая политика, а делать — это совсем иная политика”»{303}.
Представляется, что в ходе кампании самокритики обретает форму первый компромисс, который будет неоднократно воспроизводиться впоследствии. Обратной стороной свободной, подчас яростной, критики оказывается ее бездейственность и отсутствие каких бы то ни было результатов. Это обстоятельство много раз подчеркивалось в отчетах и письмах, написанных в ту эпоху. Оно даже вызывает некоторое разочарование у рабочих: «какая польза собираться, говорить, кричать, когда все остается на бумаге?»{304} или у руководящих работников, которые настаивают на большей последовательности:
«У нас на фабриках получается такое положение, что директора делают, выставляют головотяпом, вором, жуликом, чем хотите, а он потом остается. Полнейшая дискредитация. Если тот директор, о котором писали в газетах, после этого остается на работе, что это означает? Это означает дискредитацию нашей самокритики, а кроме того, это подрывает доверие рабочего к общей постановке вопроса. Я считаю, что если в газетах появляются разоблачения, то они должны проводиться до конца, человек должен быть отдан под суд или снят и т. д. Раньше нужно проверить, а потом уже писать. К сожалению, т. Сольц, рабочий понимает так, что если директора охарактеризовали, как бесхозяйственника, головотяпа, а потом его оставили для руководства, — он потом на это плюет»{305}.
Симптоматично настоятельное требование августовского пленума 1928 года принимать меры и делать расследования обязательными. Директорам заводов предлагается проводить внутренние расследования по материалам опубликованных в стенгазетах статей; однако так случается крайне редко. Непросто бывает получить ответы и большой прессе: «Листки РКИ» и «Правда» вынуждены напоминать об их обязанностях тем, кто занимается такими расследованиями.
«Редакция обращается с просьбой к органам РКИ на местах и ко всем учреждениям и лицам, ведущим расследование напечатанных в “Правде” заметок, немедленно сообщать о результатах расследования и предпринятых мерах по устранению недостатков, непременно указывая, когда и в отношении каких лиц эти меры предприняты»{306}.
«Результаты» для подобной кампании довольно жалкие: увольнения, передача дела в суд, даже аресты — все это происходит, но в ограниченных пределах, хотя отсутствие статистики[91] не позволяет нам составить об этом более точное представление[92]. (Из 116 уже упоминавшихся статей в газете «Печатник» только 23 дали конкретные результаты, и при этом мы не знаем никаких подробностей, появились лишь «сообщения о снятии с работы, об аресте виновных, об устранении недостатков»{307}.) Итоги второй серии проверок в декабре 1928 года тоже не очень-то определенные: в Нижнем Новгороде говорится о «снятии с работы» или о «привлечении к судебной ответственности» «ряда руководителей», без каких бы то ни было подробностей{308}. Сосредоточение внимания на отдельных случаях заставляет усомниться в совокупных результатах кампании.
В 1928–1929 годах в прессе продолжают регулярно появляться статьи на эту тему, а в декабре 1928 года кампания самокритики достигает следующего пика: Центральная контрольная комиссия проводит новую серию проверок. Тем не менее сама кампания потихоньку идет на спад. В конце 1929 года центральные власти более не настаивают на ее продолжении. От самокритики не отказываются, но она отходит на второй план. Необходимость же контроля подчеркивается более чем когда-либо. Это ясно видно на примере откликов на публикацию в «Правде» 1 сентября 1929 года большой статьи, посвященной зажиму самокритики в Ленинградской области. Статья основана на материалах, собранных как самой газетой, так и отделом агитации и пропаганды Центрального Комитета ВКП(б) во время одной из проверок в «Красной газете»{309}. Подвергается сомнению позиция областной контрольной комиссии. Дело касается довольно чувствительной материи, так как, по словам самого Сталина, «ленинградская организация не есть сочинская или астраханская или бакинская организация»{310}. Сам генсек весьма рассержен на то, что под вопрос поставлена репутация «организации, представляющей надежнейшую опору ЦК». Сталин обвиняет одного из ответственных работников Центральной контрольной комиссии Ярославского, называя его «спортсменом самокритики»{311}. Чтобы выйти из тупика, Сталин хочет сберечь и козу, и капусту: не создавая впечатления разворота в пользу «бюрократов», он тем не менее намерен обозначить пределы возможной деятельности ЦКК. «Партийный отдел» этого органа ЦК партии ставят на место, ответственных за публикацию статьи отстраняют от работы{312}. А.И. Криницкий, заведующий Отделом агитации и пропаганды (АППО) ЦК предлагает сменить и главного редактора «Красной газеты», но без спешки: не следует давать оснований интерпретировать это увольнение как «ущемление самокритики»{313}. Стремление скрыть, что пришлось «наводить порядок», не должно оставлять у нас иллюзий: в конце 1929 года кампания по самокритике перестала быть приоритетной для режима[93].
Трудно оценить реальные итоги кампании: в официальных текстах упорно подчеркивается слабость движения, или то, что оно всего лишь развивается. В ноябре 1928 года один из руководящих работников ЦК еще задается вопросом, почему самокритика не охватила самые широкие массы{314}. В декабре того же года в Нижнем Новгороде результаты, как их оценивают на месте, «еще крайне недостаточны и слабы»{315}. Главный редактор «Красной газеты» в сентябре 1929 года радуется тому, что положение меняется, и наконец-то идет новая волна настоящей самокритики{316}.
Значение самокритики — прежде всего символическое. Впервые практика выявления недостатков в работе управленцев и руководящих работников становится публичной и получает одобрение властей. Действительно ли советские люди сделали своей эту форму выражения недовольства? Трудно говорить об этом в краткосрочной перспективе. Во всяком случае, они постепенно привыкают к возможности критиковать своих руководителей и в особенности — к возможности обвинить их в «зажиме самокритики».
В истории обращений советских граждан к власти кампания самокритики занимает ключевое место и демонстрирует, что руководство страны стремилось придать этому процессу публичный характер. Опираясь на такие, получившие распространение в двадцатые годы явления, как стенгазета, селькоры и рабкоры, кампания по самокритике выводит на первый план практику, которой только предстоит развиваться. Население вовлекается в нее пока весьма умеренно, но получает право сказать или написать о замеченных недостатках. Эта форма критики, идущей снизу вверх, сталкивается с многочисленным и многообразным сопротивлением со стороны тех, на кого она направлена: руководящих лиц партии и управленцев на предприятиях. В эту эпоху дискуссия еще возможна: она имеет яростный характер, и аргументы высказываются напрямую. Большевистские руководители[94] со знанием дела выбирают эту новую форму выражения недовольства, потому что она позволяет не прибегать к другим. Они принимают небескорыстные доносы, по большей части наполненные клеветой (на 95%), чтобы иметь возможность направлять поток критики в нужное русло. В самом деле, самокритика — это хорошо управляемый огонь, который не затрагивает верхушки власти и не ставит под сомнение избранную политику. При этом разоблачительная критика — не минутная вспышка. Как раз наоборот, руководители стараются придать ей постоянный характер.
Обращение с жалобой к власти не является чем-то совершенно новым, однако кампания самокритики дает новый толчок развитию этой социальной практики. Ее цель — активизировать массы, побудить как можно большее число советских людей выявлять «ошибки» и «недостатки», говоря словами Сталина. Широкое распространение, которое получила критика, неизбежно вызывает вопрос, до какой степени она была организованной и отрежиссированной. Во время кампании 1928 года «хозяйственники» настаивали на определении границ возможной критики и форм, в которых она должна выражаться. Что происходит после первых, неуверенных шагов: критика становится относительно свободным и лишенным строгих рамок занятием, или, наоборот, для нее устанавливаются жесткие правила? Издавая брошюры и специализированные журналы, в которых содержатся как теоретические, так и практические советы[95], а также обращаясь к более широкой аудитории (передовицы и статьи в газетах, публикация писем, выступления), власть формирует официальный дискурс о критике. В какой мере в этой совокупности текстов содержится определение формы (стиля, лексики) и содержания (затрагиваемых тем) обращений к власти?
В начале 1928 года состоялась дискуссия Максима Горького и рабочих корреспондентов на страницах «Рабочей газеты», а затем в «Рабоче-крестьянском корреспонденте». Отвечая одному из рабкоров на вопрос: «о чем писать в газеты?» «больше — о хорошем или плохом», Горький считает, что лучше уделять больше внимания положительным сторонам жизни, потому что «хорошее у нас так хорошо, каким оно никогда и нигде не было»{317}. По подсчетам редакции газеты, тезис, что следует писать «и о хорошем, и о плохом», преобладает почти в 400 полученных откликов. Между тем цитаты из писем, которые приводит газета и сам Горький, склоняют чашу весов скорее в сторону критики: «Самолюбованием заниматься некогда», — пишет некий товарищ Гольц. Кроме того, призывы писать об успехах не так уж многочисленны в официальных речах, а когда случаются, то за ними редко следуют практические действия. Начало выпуска «Листков РКИ», конечно же, сопровождается обещанием, что:
«“Листок” будет оказывать всемерное содействие хозяйственникам, руководителям производства и советских учреждений в использовании лучших достижений в работе, описывать хорошие образцы достижений на предприятиях и в советском строительстве, поощрять всякие конкретные шаги в деле рационализации производства и советского аппарата»{318}.
Это останется тем не менее благим пожеланием, и количество подобных статей, напечатанных в этом «Листке», было незначительными{319}. Призывы писать что-то иное, нежели жалобы или разоблачения, чаще всего носят чисто формальный характер: в руководстве, предназначенном для редакторов стенгазет, указывается, что газеты должны «также» содержать «полноценные, жизнерадостные, веселые»{320} заметки. Лишь начиная с 1938 года «Крестьянская газета» иногда пытается переориентировать своих корреспондентов. Редакция считает своим долгом и имеет обыкновение сообщать своим корреспондентам о ходе, которое получило их дело. Так, в апреле 1938 года, сотрудник газеты направляет одному из читателей следующее письмо{321}:
«Вынуждены были вновь обратиться в райком ВКП(б) с просьбой оградить от притеснений. Мы просим вас, тов. П., обязательно напишите нам, что конкретно будет сделано РК ВКП(б). Кроме того, мы выписку из вашего письма, где вы пишете о злоупотреблениях в колхозе и на ОТФ — мы направили районному прокурору.
Мы уверены, что сейчас у вас будут созданы нормальные условия для работы.
Ваше стремление установить с нами регулярную переписку мы приветствуем. Пишите нам о достижениях в колхозе, о методах работы лучших стахановцев. Приводите примеры, факты, цифры, характеризующие методы работы лучших людей колхоза.
Всего наилучшего».
Тем не менее в течение почти всего периода с 1928 по 1941 год власть побуждает прежде всего к разоблачениям. В ходе различных кампаний, проходивших в тридцатые годы, населению предлагают сообщать о несправедливостях, о недопустимых ситуациях и даже об отдельных людях. Советских людей просят сообщать властям прежде всего о недостатках, «писать о плохом»: именно это объединяет все анализируемые здесь тексты.
Определяя явление, сталкиваешься прежде всего с проблемой его наименования. И действительно, в русском языке, как и во французском, слово «донос» шокирует. Таким образом, распространение доносительства начинается с исчезновения: исчезает само слово, обозначающего явление, — «донос». Оно полностью отсутствует в официальных текстах по меньшей мере до 1938 года. В советских словарях это слово редко приводится в чистом виде: оно почти всегда сопровождается эпитетом «ложный», заставляющим вспомнить, что советский закон карает за «ложный донос» наказанием до двух лет лишения свободы{322}. Сознательный отказ от употребления слова «донос» очевиден в ответе, данном во время чистки Академии наук в 1929 году, представителем Центральной контрольной комиссии (ЦКК), старым большевиком Ю.П. Фигатнером[96] человеку, который упрекает его в том, что он требует доносов:
«Но только что поставивший этот вопрос говорил, что мы здесь ставим вопрос о доносах. Я думаю, тов. РУДНЕВ, что я имею право желать, чтобы мой ответ вы выслушали, а не становились спиной к комиссии. Мы ни о каких доносах не говорим, это слово нами не употреблялось, этого слова в нашем рабочем лексиконе нет (Аплодисменты). Когда мы ставим здесь вопрос о выявлении недостатков, то мы его ставим не с точки зрения доносов. Нам, не имевшим отношения к науке, проведшим всю свою жизнь мимо университетов, наши университеты были тюрьма и каторга, мы тогда, в царское время применяли слово донос, когда доносили на рабочий класс, когда доносили на борцов за освобождение родины. Сейчас у нас этого слова в нашем лексиконе не существует. И поэтому, когда мы пришли к вам и просим нам помочь выявить недостатки, мы говорим не о доносах и не о кривой роже. Я хочу надеяться, что мое выступление вы поняли не так, как его понял тов. РУДНЕВ. Когда мы говорим о недостатках, нам это больнее, чем вам. И если мы боремся со своими собственными недостатками, то мы вправе требовать этого и от вас, работники в науки, чтобы и вы боролись с ними. Если мы не скрываем своих недостатков перед всем миром, мы вправе требовать от вас, скажите, что у вас плохого — это нам нужно — для исправления. Мы не доносов хотим, мы не спрашиваем, у кого какая рожа. И если вы тов. РУДНЕВ нам не поможете, без вас это сделаем. Есть ли еще желающие высказаться?»{323}
Речь идет о том, чтобы не допустить ни малейшего подобия между тем, что просят делать советских людей, и поступками, осуждаемыми с нравственной точки зрения. Слово «донос» отныне связывается с царским режимом: ту же мысль, что и у Фигатнера, мы находим в словаре Д.Н. Ушакова, изданном в Москве в 1935 году{324}. Именно поэтому заведующая Центральным бюро жалоб Мария Ульянова высмеивает в 1932 году иностранную прессу, которая сравнивает корреспондентов РКИ с «доносчиками»{325} или со «шпионами».
Это исчезновение сопровождается активным предложением замещающей и при этом намеренно расплывчатой лексики: факт информирования власти, таким образом, обозначается рядом более или менее взаимозаменяемых слов. Говорят о «заявлении», «заметке», «жалобе» и, главное, все чаще и чаще — о «сигналах». Напрасно было бы пытаться связать с каждым из этих слов специфическую форму письма или устного заявления. Тем не менее все эти слова — вне изучаемого здесь контекста — имеют конкретное значение и принадлежат к различным языковым сферам: «заявление» или «жалоба» относятся к сфере судопроизводства, «заметка» к журналистике.
То, что слово «сигнал» в конце тридцатых годов, в частности в 1937 году, получает самое широкое распространение для обозначения жалобы и доноса, свидетельствует о тенденции, идущей сверху, сделать по возможности нейтральным акт информирования власти. Это слово появляется прежде всего в газетных статьях:
«КК РКИ должны быть особо чуткими и внимательными к указаниям, критике и жалобам рабочих и колхозников, к сигналам печати»{326}.
Расширить лексическое поле использования слова «сигнал» в текстах, имеющих целью информировать власть, позволяет глагол «сигнализировать»: жалобы советских людей сигнализируют руководству о существовании той или иной проблемы.
«Бюро жалоб должны обобщать поступающие жалобы, сигнализируя о неблагополучных районах и участках работы руководящим органам и КСК»{327}.
Во второй половине тридцатых годов постепенно устанавливается связь между глаголом и существительным, и «жалобы, которые сигнализируют» становятся «сигналами». В официальном дискурсе используется отныне это слово, чтобы обозначить информацию, в которой идет речь как об ошибках в управлении, злоупотреблении властью:
«Так например, в сводке писем от 26.ХI.38 г. были сигналы о безобразиях на ряде заводов Свердловской области, о срыве выполнения плана, о неправильной политике местных организаций в области зарплаты (рабочим не выплачивалась зарплата 3 месяца), о браке продукции и т. д.»{328}
…так и о принадлежности человека к лагерю врагов СССР:
«Пленум считает, что руководство обкома партии и в первую очередь т. Криницкий, имея многочисленные сигналы о наличии в руководстве комсомола враждебных элементов <…>»{329}.
Слово «сигнал» в конце концов объединяет всю совокупность возможных смыслов, связанных с обращением к власти и информированием ее: оно означает как «жалобу» — оба слова часто взаимно заменяют друг друга, — так и «донос». Кроме того, тем же словом начинают называть как официальное высказывание (сигнал, газетная статья), так и информацию, поступившую от граждан. Наименование поступка носит, таким образом, очень общий характер: не существует никакого точного слова, но множество различных наименований. Тем самым эти слова теряют свой истинный смысл, перестают быть нравственно коннотированы. Советский человек, обратившийся к власти, чтобы сообщить ей о чем-нибудь, с трудом мог бы назвать свой поступок. Эта искусно поддерживаемая неопределенность имеет целью дать возможность доносить максимальному числу людей, лишить их ощущения, что они переходят некую моральную границу. Такую же цель преследует и определение возможных доносчиков.
Само существование возможности написать в государственный орган, чтобы указать на наличие проблем, представлено как право советских людей: М. Ульянова видит в этом «одну из важнейших форм развития советской демократии»{330}. Это и есть тот фундамент, на котором базируются все рассуждения с целью вовлечь в процесс доносительства максимально большое количество людей. Регулярно официальные тексты напоминают, что «наш закон полностью обеспечивает возможность приносить жалобы на любого государственного служащего»{331}. Нет необходимости быть «сотрудником газеты» или обладать особыми талантами, чтобы написать в нее. Чтобы не создавать впечатления, что существуют специалисты по сигналам в прессу, рабочие и сельские корреспонденты обречены на то, чтобы постепенно растворяться в массе:
«В рабкоры, селькоры не принимают и не зачисляют. Рабочий, пишущий в стенную или печатную газету называется рабочим корреспондентом (сокращенно рабкор), а крестьянин — сельский корреспондент (селькор). Рабкор это не чин и не звания, а общественная работа»{332}
Отныне «рабочий, работница, крестьянин, крестьянка, служащий, каждый труженик может и должен писать в наши стенные и печатные газеты»{333}. Точно так же «все» могут обращаться в бюро жалоб{334}. Таким образом, это относится к самым широким слоям общества: говорят о «массах», о «трудящихся», обо «всех коммунистах и беспартийных». Не существует привилегированного статуса, дающего право писать.
Кампания самокритики ясно показала: подобное максимальное расширение практики рождает проблему врагов. Нужно ли давать слово тем, кто не является сторонником власти большевиков? Официально по крайней мере никакого клейма на жалобщиках не ставится: нет ни одного текста, в котором бы призывалось игнорировать письма или информацию из-за сомнительного социального происхождения или «неправильных» политических взглядов. Соблазн учитывать эти обстоятельства существует, как мы увидим, во время работы над жалобами и проявляется публично при обнародовании «результатов» проверок. Нередко случается, что обвинения отбрасываются на том основании, что они являются «клеветой», исходящей от классовых врагов. Тем не менее, когда на одном из совещаний бюро Комиссии советского контроля вопрос ставится открыто: следует ли рассматривать жалобы крестьян-одиночек с такой же скоростью, как и жалобы колхозников? — ее председатель Н. Антипов дает однозначный ответ{335}:
«Тут делался упор, что жалобы единоличников. Это не может быть аргументом того, что их можно затягивать разбором. Чья бы жалоба не была, ее надо разобрать и если жалоба неправильная, сказать, что отклоняем».
Начиная с пленума Центрального Комитета в январе 1938 года официальный дискурс меняется и весьма двусмысленно, можно наблюдать, как увеличивается число рассуждений по поводу угрозы, что сигналы будут использованы злонамеренными лицами, например, в «Правде» от 19 января 1938 года:
«Известно, далее, немало фактов, когда замаскированные враги народа, вредители-двурушники в провокационных целях организуют подачу клеветнических заявлений на членов партии и под видом «развертывания бдительности» добиваются исключения из рядов ВКП(б) честных и преданных коммунистов, отводя тем самым от себя удар и сохраняя себя в рядах партии»{336}.
Кадровый отдел Центрального Комитета партии, обращаясь к органам, занимающимся расследованием доносов, настаивает на необходимости наказать этих «клеветников и провокаторов» и «тщательно разобраться»{337} в содержании обвинений. Эти оговорки, новые и совершенно реальные, касаются, однако, лишь коммунистов, а не всего населения.
Но в том, что касается высказываний, открыто адресованных всему обществу, клеймо не ставится ни на ком: обращаться к власти могут все. Конечно же, приветствуется, чтобы советские люди подписывали свои «сигналы» и указывали адрес — в доказательство своей искренности и честности[97]. Однако анонимность писем вовсе не подвергается систематическому осуждению. Официально личность доносящего менее важна, чем раскрываемые им сведения, как о том напоминает инспекторша Центрального Комитета профсоюзов, командированная в Горький:
«В первые дни моего приезда сюда, моей задачей было поговорить с теми людьми, которые написали это заявление. Но заявление оказалось анонимным. Товарищи, которые были опрошены, говорят, что не знают, кто писал. Для нас коммунистов не важно, кто это писал, а важны сами факты»{338}.
Не только не существует документов, в которых бы подвергалась критике анонимность доносов, она даже поощряется властью. Начиная с 1929 года И.И. Шитц[98] упоминает в своих дневниках плакаты, висевшие в коридоре одного высшего учебного заведения: они призывали студентов «сообщать, даже без подписи, факты из деятельности профессоров»{339}. Чуть позже, во время уже упоминавшейся чистки Академии наук[99], представитель ЦК уточняет:
«Мы надеемся, что к нам будет поступать целый ряд заявлений в письменном виде, касающихся работы Академии, для чего мы вывесим специальные ящики, запечатанные, которые не может никто вскрыть, кроме членов комиссии. У нас могут быть и анонимные заявления, в которых будет указан целый ряд фактов, эти факты мы будем проверять и, если они подтвердятся, мы их вынесем на обсуждение общего собрания сотрудников. Таким образом, если к нам будут поступать заявления, мы их доведем до сведения собрания, если сотрудники пожелают, мы фамилии их указывать не будем, хотя, повторяю, каждый сотрудник будет находиться под нашей защитой»{340}.
И хотя документальных свидетельств о призывах к анонимным доносам не так уж много, мы не находим и открытого осуждения подобной практики. Терпимость в этом вопросе очевидна. Она менее очевидна по отношению к другому способу самозащиты: когда человек скрывается, не утаивая свое имя, но стараясь затеряться в массе подписей под коллективным письмом.
Может ли письмо-обращение к власти быть групповым поступком, или оно должно всегда исходить от отдельного человека? Этот вопрос никогда всерьез не ставится в публичных выступлениях власти. Нет, насколько мне известно, ни одного официального текста, где определялось бы, должен ли автор сигнала быть коллективным. Но в следующем конкретном эпизоде обращает на себя внимание весьма красноречивая особенность словоупотребления. В ходе заседания бюро Комиссии советского контроля в декабре 1936 года Н. Антипов берет слово для того, чтобы раскритиковать коллективное письмо, направленное в КСК[100]. Письмо это на самом деле — жалоба, но прежде чем отправить его, авторы «собрали» подписи. Таким образом, они направили «петицию», чего власть, по мнению Антипова, допустить не может. Слово «петиция», следовательно, используется, чтобы опорочить текст коллективного автора: для власти «пойти собирать подписи» значит «создавать общественное мнение», а на это «никто не имеет права». Это не означает, однако, что существует запрет и ведется систематическая борьба с коллективными письмами, их обычно допускают. Но власть самим выбором употребляемых слов отмечает предпочтение, отдаваемое ей индивидуальному письму.
Ограничения устанавливаются, однако, по возможности незаметно, и публичный дискурс настаивает, скорее, на отсутствии препятствий, чем на желаемых для власти границах. Максимальное расширение пространства доносительства происходит также за счет умножения возможных получателей «сигналов» населения.
Обращаться на самом деле можно много куда, это, впрочем, важнейшая характеристика доносительства в СССР в тридцатые годы. Сбор доносов ни в коем случае не является прерогативой одной только политической полиции. Возрожденный институт доносительства опирается на целую сеть, созданную в двадцатые годы и описанную нами выше. Речь идет о том, чтобы сделать эту сеть основой для выстраивания новой практики[101]. В различных публичных призывах конкретные детали («куда следует направлять сигналы?») чаще всего отходят на второй план. Так, в обращении Центрального Комитета от 3 июня 1928 года, хотя и указывается, о каких вредных явлениях следует сообщать (алкоголизм, бюрократизм и т. д.), но не сообщается, куда должна быть направлена эта критика (даже если некоторые структуры, среди которых особенно выделяется РКИ, все же упомянуты). Трудно отыскать в этих текстах разграничительные признаки, согласно которым о том или ином нарушении следует сообщать в тот или иной орган. В своей практической деятельности институты, работающие с «сигналами», до некоторой степени осуществляют эту сортировку — уже по факту, и мы это увидим, но официальный дискурс и здесь поддерживает относительную неопределенность.
Нет также никаких указаний на связь со статусом автора: кому следует писать, если ты крестьянин? Если ты коммунист или горьковчанин? Некоторые печатные органы имеют относительную специализацию, тем самым и их потенциальные корреспонденты: так, например, обстоит дело с заводскими газетами или с «Крестьянской газетой». Они адресованы, следовательно, ограниченной аудитории. Так же обстоит дело с территориальной адресностью: и здесь тоже, по умолчанию, следует обращаться в самый близкий «пункт приема». Но в этом вопросе никто ни на чем не настаивает. Во всем царит полная неопределенность. Можно даже задаться вопросом, насколько характерными являются соображения Н. Антипова, который считает, что коммунисты должны вести себя особенным образом:
«Теперь о поведении коммуниста, который писал заявление и письмо в газету. Это поведение во всяком случае не члена партии. Такого коммуниста надо исключить из партии во что бы то ни стало, без всяких разговоров. Какой член партии имеет право так поступать? Если коммунист видит, что та или иная группа людей чем-нибудь не довольна, он обязан, как член партии, как честный гражданин, пойти в партийную организацию и сказать вызовите их поговорите, может быть можно как-нибудь улучшить дело, помочь людям, если нельзя помочь, можно разъяснить, а он вместо этого садится и пишет заявление. Это не член партии. Так член партии действовать не имеют права. Это или либералишко, или чужой человек. А потом люди запутались»{341}.
Публичный дискурс ни на чем не настаивает: он предпочитает напоминать о практике и предоставляет гражданину самому решать, кто будет адресатом его «сигнала».
В нормативных текстах можно найти несколько редких сведений о специализации различных инстанций приема. Роль бюро жалоб уточнена в постановлении об их учреждении: их задача — искоренять «бюрократизм и волокиту в государственных и общественных организациях и пренебрежительное отношение должностных лиц к запросам трудящихся»{342}. Расплывчатость формулировок допускает, между тем, свободное толкование. Эта нечеткость растет по мере увеличения количества бюро жалоб, поскольку в 1934 году в сферу их компетенции входят «различные недочеты нашей работы, <…> все возможные искривления линии партии и правительства» и, следовательно, целый спектр разнообразных проблем, «от мелкого, казалось бы, имеющего узко личный интерес факта несправедливости, допущенной по отношению к одному лицу, до вопроса, имеющего большое общественно-политическое значение»{343}. Реформа 1934 года могла бы стать поводом заново уточнить роль бюро, но официальные документы слово в слово повторяют прежние формулировки. Что касается писем в газеты, неопределенность входит в обыкновение с 1928 года, поскольку «прежде всего рабочий или крестьянин должен писать в газету о том, чем живет сейчас и что волнует ту фабрику, в которой он работает, или село в котором он живет»{344}. Специализированные партийные органы, в свою очередь, имеют более узкую компетенцию: контрольные комиссии разбирают только проблемы, касающиеся коммунистов. В момент своего создания в 1934 году партийная контрольная комиссия в Горьком, которая сменяет КК-РКИ, публикует объявление в местной газете, в котором уточняется, что в нее следует обращаться в случаях, касающихся «нарушения парт, дисциплины и парт, этики»{345}, что оставляет, нельзя не признать, широкий простор для деятельности возможных корреспондентов. Таким образом, некоторое молчаливое распределение существует (бюрократические проблемы в основном находятся в компетенции бюро жалоб, отклонения политические — в ведении ОГПУ или позднее — НКВД), но никаких строгих рамок не навязывается, и никаких попыток заранее определить адресность писем и заявлений советских людей не делается.
Помимо «точек приема информации» общего назначения, которые пропагандируются шире всего, начиная с 1933 года множатся специализированные органы. Так, в 1933 году крестьянская жалоба только на уровне районного исполнительного комитета может быть рассмотрена или бюро жалоб РКИ, или областной сельской администрацией, или земельным отделом комитета{346}. Существует, кроме того, множество специализированных управлений, каждое из которых располагает службой или сотрудником, в чьи обязанности входит работа с жалобами. Так обстояло дело в 1934 году в Сормовском районе Горького — в окружном совете и в его отделах образования, социального страхования, жилищно-коммунальной службы, в различных службах снабжения, в прокуратуре, в налоговой службе, в сберегательной кассе, в службе здравоохранения, на почте, в рабочих магазинах нескольких заводов, в дирекции некоторых заводов, в специализированных мастерских этих же заводов{347}.
Власть решает регулярно рассказывать о работе этих разнообразных учреждений. Большинство из них выходит на первый план, начиная с 1928 года: появление «Листков РКИ» в «Правде» в марте 1928 года позволяет напомнить, что Рабоче-крестьянская инспекция является «органом борьбы за улучшение и переделку всего государственного аппарата» и просить о «самой активной массовой поддержке трудящихся». Инспекции представляется максимальная возможность заявить о себе: одна полоса центрального печатного органа несколько раз в неделю (обычно 2 или 3) в течение двух лет. Тем более что эти полосы в конце августа 1928 года начинают перепечатывать «в подавляющем большинстве губернских и окружных газет»{348}, где еще долго продолжают публиковаться — даже после того, как давший им жизнь центральный образец канет в лету{349}. Хотя сотрудники РКИ и не являются постоянными авторами этих страниц, с их помощью удается умножить число примеров эффективной работы инспекции и тем самым побудить читателей сотрудничать. Роль ККРКИ[102] как на центральном, так и на местном уровне, усилена их участием в различных чистках, организованных в конце двадцатых годов: чистка партии в 1929–1930, затем в 1933, а роль РКИ — участием в чистке администрации («советского аппарата»), начавшейся в 1928–1929 годах. Впоследствии РКИ постепенно сходит со сцены, уступая место бюро жалоб, поначалу бывшими всего лишь одним из ее отделов, но начиная с 1932 года выдвинувшимися на первый план.
Очень слабые в двадцатые годы бюро жалоб начинают играть значимую роль в системе информирования власти в 1928 году, в момент создания Центрального бюро жалоб, единого для СССР и РСФСР{350}. Именно эта организация впоследствии будет координировать и контролировать работу всех бюро жалоб на территории советского государства. За созданием Центрального бюро немедленно следует кампания в печати. «Правда» публикует в июне 1928 года призыв к добровольцам, желающим участвовать в работе бюро. Пропаганде их деятельности способствует и развернувшаяся кампания самокритики.
За громогласным началом следуют несколько лет относительно незаметной рутинной работы, и лишь в 1932 году бюро жалоб выходят на первый план в связи со «всесоюзным пятидневником смотра-проверки работы бюро жалоб» (с 9 по 14 апреля). Речь идет об общесоюзной кампании, в ходе которой проверялась работа всех учреждений, в чьи обязанности входило работать с жалобами. Особый вес кампании придавало то, что в связи с ее началом в «Правде» 7 апреля была опубликована статья Сталина. Кроме того, на заводы были отправлены специальные представители для организации общих собраний, на которых они разъясняли функции таких бюро{351}.[103]
С тех пор о роли и важности бюро жалоб напоминают регулярно: например, в июне 1933 года проводится собрание их областных руководителей. Это собрание еще раз стало предлогом для широкой рекламы работы этих учреждений в местной и центральной прессе, так как на нем присутствовали важные деятели, такие как глава государства М.И. Калинин, прокурор СССР А. Вышинский, нарком юстиции РСФСР Н. Крыленко, а Центральная контрольная комиссия приняла резолюцию о задачах, формах и методах работы бюро жалоб и их уставах. Столкнувшись с некоторыми препятствиями{352} во время реструктуризации органов контроля, проводившейся в 1934 году, бюро жалоб продолжают свою работу несколько более незаметно. Являющиеся структурой Комиссии советского контроля (КСК), они с тех пор образуют непременный фон политической и социальной жизни страны{353}.
Место других инстанций приема писем и заявлений, таких как газеты или секретариаты политических деятелей, определилось уже давно и прочно и для успешной деятельности не требуется никаких специальных усилий со стороны власти. В официальных сообщениях лишь оценивается степень их эффективности. В ходе различных проверочных кампаний контролируют работу с сигналами, которую ведут эти структуры. Рассуждения о неудовлетворительной работе (поскольку, чаще всего проверки эти завершаются выводами о плохой работе проверявшихся структур) парадоксальным образом направлены на то, чтобы стимулировать население обращаться в эти инстанции: регулярно заявляя о своем желании заставить систему работать лучше, власть продлевает ее существование. Так, мы сталкиваемся с множеством текстов, которые призывают улучшить «действенность писем»{354} рабочих. Статья, опубликованная в одном из первых «Листков РКИ», достаточно красноречива: в ней описан секретариат М.И. Калинина и огромный успех его работы. Многие крестьяне готовы предпринять далекие и дорогостоящие поездки, чтобы поговорить с руководителем страны. Статья тем самым рекламирует этот центральный для образа власти, внимательной к мнению населения, институт. Но самое интересное то, что статья не ограничивается добродушным описанием. В ней утверждается, что сам этот успех таит в себе проблему и свидетельствует о том, что имеет место «недостаточно внимательный подход местных органов власти или представляющих ее работников к жалобам, запросам и нуждам обращающихся к ним людей»{355}.
Позже партия возвращается к этой теме: в марте 1936 года выходит постановление Центрального Комитета{356}. В нем идет речь о наказании двух газет за работу с жалобами трудящихся. Упрекают эти издания в тех же недостатках, которые отягощают работу всей системы (медлительность, тяжеловесность и неэффективность). Указывая пальцем на конкретные газеты и строго наказывая их руководителей (увольнение, исключение из партии), власть стремится создать впечатление, что хочет улучшить систему в целом. Тема недостатков в работе не сходит со страниц «Правды», особенно в 1937 году.
Было бы преувеличением сказать, что в этом хоре призывов к доносительству «органы» занимают привилегированное место. Конечно, такой уж необходимости делать им рекламу нет, они достаточно известны и без того: донести в политическую полицию на человека, чье поведение отклоняется от общей нормы, — это «сообщить куда следует»! Время от времени власть призывает добропорядочного гражданина исполнить свой долг, но доносы в НКВД становятся заметным социальным феноменом в эпоху «Большого террора». Вокруг руководителя этого Наркомата Н.И. Ежова создается настоящий культ личности; в декабре 1937 года страна празднует, с широким освещением в прессе, двадцатилетие органов, и по этому случаю А.И. Микоян заявляет: «Каждый рабочий, каждый колхозник считает себя обязанным, если видит врага, помочь наркомвнудельцам раскрыть его»{357}.
Можно найти целый ряд открытых призывов сотрудничать с НКВД, подобных тому, который «Правда» опубликовала 18 июля 1937 года:
«Массы трудящихся знают, что Наркомвнудел, возглавляемый тов. Ежовым, — это неусыпный страж революции, обнаженный меч рабочего класса. Весь народ держит в своих руках этот меч. Потому у НКВД уже есть и будет еще больше миллионов глаз, миллионов ушей, миллионов рук трудящихся, руководимых партией большевиков и ее сталинским Центральным Комитетом. Такая сила непобедима!»{358}
Власть предоставляет населению множество возможностей для доносительства. Места приема «сигналов» многообразны, их специализация не очень четко прописана… Эта видимая разнородность адресатов разоблачений имеет, вероятно, целью сделать политическую полицию менее заметной. В тридцатые годы по-прежнему непросто решиться донести в ГПУ или НКВД. Общественное мнение все еще сильно сказывается на этой предосудительной с нравственной точки зрения практике. Очень многие люди неохотно идут на сотрудничество с «органами». Ощущение, что переступаешь границу, отчетливо прослеживается в этом рассказе отца о сомнениях сына:
«С.[104] мне посоветовал заявить в ОГПУ. Михаилу не хотелось заявлять, но я настаивал. Я решил, что пусть даже его убьют, — но дело должно быть раскрыто. Я считал, что честный гражданин обязан заявить о творимых гадостях, хотя бы это даже грозило смертью.<…> Заявили мы в ОГПУ. Там Михаил еще просил, чтобы не обнаружили фамилии заявившего».{359}
Официальный дискурс старается не допустить, чтобы любой акт передачи информации сопровождался этим чувством постыдности. «Сигнализировать» власти не должно стать синонимом «донести в органы». Именно такую роль играют другие институты по приему сигналов: позволить советским людям, которые никогда не решились бы обратиться в политическую полицию, «потерять невинность», обратившись в другие инстанции, и не ощущать при этом, что они нарушают нравственные нормы. Полная неопределенность господствует в официальном дискурсе и относительно того, кто должен доносить и куда следует обращаться, но можно ожидать, что совершенно иначе будет обстоять дело с содержанием сигналов. И действительно, поражает, как широко пропагандируются эти сообщения, которые могут иметь то форму жалобы, то форму выражения возмущения, то форму доноса. Какие сведения власть стремилась из них получить? Какие темы следовало в них развивать? Какие формы должен был принимать сигнал?
Разговоры о том, что что-то «не так» могут в конце концов привести к критике политики правительства и партии. Мы видели, когда анализировали феномен самокритики, что об этом не может быть и речи. Различие между «правильной» и «неправильной» критикой позволяет избежать такого соблазна. Так, критика, с которой меньшевики выступали в своей эмигрантской прессе, приведена в качестве примера того, чего делать не следует. Меньшевики ограничиваются тем, что критикуют, и их целью является «свалить пролетарскую диктатуру»{360}. Однако эти ограничения, накладываемые на критику, скорее сами собой разумеются и после первых сомнений в ходе кампании по самокритике, размышления подобного рода не появляются более в высказываниях относительно жалоб.
Вопрос о допустимых пределах доносительства позволяет провести разграничения внутри самого властного поля. Официальная пропаганда, как правило, идущая из центра, не настаивает на нем. Между тем промежуточные звенья власти (ответственные партийные и советские работники на местах, председатели колхозов, директора заводов и т. п.) регулярно пытаются указать поборникам критики по всем направлениям допустимые границы. Такие указания чаще всего имеют закрытый характер. Тем не менее бывает, что они высказываются публично: так, прессу регулярно призывают к порядку, как мы видели на примере «Красной газеты» или «Поволжской правды». В марте 1931 года газета завода «Красное Сормово» получила выволочку от районного комитета партии. Ее упрекали в том, что она опубликовала «отклики рабочих» на статьи в «Правде», «по существу противопоставляющие массы руководству завода»{361}.[105] Не все готовы принимать критику, даже если предмет ее ограничен. Иногда такие попытки на местном уровне вызывают окрик центральных властей. Инструктор комитета комсомола донес в Центральный Комитет на нескольких преподавателей сомнительного социального происхождения, работающих во вверенном ему учебном заведении; областной комитет предполагает исключить его из организации за то, что он не «сигнализировал» о ситуации своевременно. Вопрос рассматривается в ЦК ВЛКСМ, и А.В. Косарев реагирует весьма жестко:
«Вот приехал секретарь обкома на бюро Ц.К. Что он нам сегодня предлагает? Он предлагает наказать человека. Это основное, что он мог предложить человека, который обо всем этом написал. Это секретарь области. Вы же должны за это дело ему спасибо сказать. Вы должны признать свою ошибку»{362}.[106]
Подобно Косареву, центральная власть должна использовать свой авторитет, чтобы некоторые разоблачения были приняты во внимание. Эти разнообразные «местные» проявления на самом деле реально не ограничивали доносительство. Тем не менее они, по-видимому, способствовали тому, чтобы сделать позицию властей менее определенной.
Вместо того чтобы установить внятные пределы «доведению до сведения», власть, рассуждая о сигналах, предпочитает указывать на возможные мишени, на которые советские люди должны направить стрелы своей критики. Не доходя до составления списков подлежащих донесению преступлений, как это делала инквизиция{363}, советская официальная пропаганда предлагает определения, которые можно было бы использовать, говоря о пороках. Большинство этих слов приобретает новое содержание в двадцатые и даже в тридцатые годы. Некоторые из них — неологизмы, другие меняют смысл по сравнению с тем, который они могли иметь в XIX веке. Этот словарь достаточно ограничен и весьма специфичен: образцы его{364} можно найти в приложении, которое, хотя и не является исчерпывающим, но отражает значительную часть подобной лексики.
Первая группа таких слов относится к тем слоям общества, которые власть хочет осудить. Прежде всего речь идет о социопрофессиональных категориях, уходящих корнями в царский режим, таких как поп, жандарм, мещанин, белогвардеец или купец. К ним добавляются те, кто оказался отвергнутым уже при советской власти (кулаки, нэпманы) и наконец политическая оппозиция (троцкисты, эсеры, меньшевики). Эта лексика особенно отчетливо присутствует в начале тридцатых годов. Она отвечает тогдашнему стремлению власти обнаружить этих представителей старого мира, чтобы исключить их из нового общества, для этого составляют списки лиц, лишенных гражданских прав, проводят чистки в системе высшего образования, в партии или в органах управления. В течение исследуемого нами периода частота использования этих слов уменьшается, но они не исчезают окончательно.
В связи с новой конституцией 1936 года, Сталин провозглашает, что «Наше общество состоит исключительно из свободных тружеников города и деревни-рабочих, крестьян, интеллигенции»{365}. При этом можно констатировать, что параллельно возрастает субъективность подхода, и обвинения становятся все более серьезными. Своего пика это явление достигает в 1937 году, когда получает распространение выражение «враг народа». То, что в 1928 году может соответствовать объективному и поддающемуся проверке статусу (социальное положение, политические взгляды, которых человек придерживался в прошлом), становится значительно более зыбким в 1937 году, когда категории граждан, к которым власть имеет претензии, не соответствуют более никакой конкретной реальности и являются лишь ярлыками, которые можно навесить на большинство населения. Когда «Правда» требует от коммунистов препятствовать вступлению в партию «чуждых, враждебных и случайных элементов»{366}, невольно возникает вопрос, каковы объективные критерии, позволяющие определять человека как «чуждый элемент»?
Другая значимая часть лексики, связанной с доносительством, которая проникает в язык через официальный дискурс, касается поведения советских граждан. Однако слова относящиеся к частной жизни, практически отсутствуют[107] (за исключением весьма заметной и важной темы пьянства и иногда грубости); а вот общественной сфере, и прежде всего работе, уделяется всяческое внимание. В продолжение кампании по самокритике лексическое поле, связанное с бюрократизмом, развивается особенно плодотворно и сохраняется на протяжении всех тридцатых годов. Тематически близки к нему слова, обозначающие невнимание к нуждам людей, — эти слова составляют основной «капитал» бюро жалоб. Речь идет о целом ряде прилагательных, которыми клеймят невнимание, презрение, чувство превосходства одной части населения над другой. Кроме того, злоупотребление властью, некомпетентность и различные проступки, близкие к преступлениям, в частности все, что касается воровства и растрат, — все это факты и явления, которые необходимо разоблачать. Эта вторая лексическая группа подвержена временным изменениям в меньшей степени, чем первая, которую нам удалось выделить. Именно она составляет основу лексики призывов к доносительству.
Точно так же обстоит дело с целой группой существительных, которые представляют из себя просто оскорбления и при необходимости могут быть применены к кому угодно: авантюристы, бюрократы, жулики, мещане и прочие карьеристы. Эти слова не обозначают ничего конкретного и несут в себе максимум субъективности: речь идет о том, чтобы заклеймить тех, кто действует иначе, врагов. Чем более абстрактной становится лексика, тем больше простора создается для всяческих злоупотреблений, сведения счетов и разного рода мести.
Наличие относительного большого числа абстрактных понятий для обозначения способа поведения или отклонений потенциально дает авторам жалоб право использовать эту лексику так, что ответственные за их несчастья оказываются обозначены при помощи «синекдохи абстракции»{367},[108] если воспользоваться выражением Люка Болтански. Примером могут служить «бюрократизм», «пассивность» или «консерватизм». Так, можно протестовать против отсутствия достойных жилищных условий, обрушиваясь на «бюрократизм» компетентной организации.
Однако большинство слов из «официального словаря» доносительства могут быть уточнены или, во всяком случае, легко поддаются конкретизации: треть нарицательных имен существительных обозначает людей. Глаголы и прилагательные легко применить к индивидуальным случаям. И так получается, что обществу предлагается преследовать отклонения, которые легко позволяют перейти от коллективного (пьянство и бюрократизм) к индивидуальному (пьяница и бюрократ).
Стремление возложить на конкретных людей персональную ответственность за недостатки, хотя и не является всеобъемлющим, но прослеживается с самого начала кампании самокритики, которая, в свою очередь, оказывается продолжением Шахтинского дела, этого подстроенного в 1928 году саботажа, целью которого было указать пальцем на «спецов», на «буржуазных» инженеров. Настойчивое подтверждение непоколебимости генеральной линии, тезис об «обострении классовой борьбы», громкие судебные процессы — все имеет одну и ту же цель: внушить людям мысль, что причина всех недостатков в стране — это преступные действия небольшой группы врагов, готовых на все, лишь бы добиться своей цели. Именно в этот момент возвращается и набирает силу ленинская формулировка о «конкретных носителях зла», и появляется требование называть по имени виновника каждого нарушения. В 1928 году, однако, дискурс еще не развернут исключительно в направлении поиска индивидуальной ответственности: на начальном этапе существования «Листков РКИ» целью, несомненно, является решить технические проблемы с помощью сигналов читателей:
«При помощи трудящихся и через массы, осуществлять борьбу за улучшение и удешевление аппарата, за уничтожение волокиты и бездушной канцелярщины, за привлечение самих масс к делу управления, за всемерное удешевление и рационализацию производства, за искоренение из наших общественных организаций всего, что извращает их практический социалистический характер: таким путем должен пойти “Листок РКИ”»{368}.
Тем не менее на практике газетные публикации чаще всего содержат нападки на отдельных людей. Точно так же, когда «Правда» публикует «результаты» расследований, проведенных на основании «сигналов», речь почти всегда идет о наказании тех или иных людей. Специализированная пресса, адресованная уже набившим руку рабкорам, менее сдержанна: она призывает трудящихся «неизмеримо больше и шире, чем теперь, <…> показывать “конкретных носителей зла”, заставлять их либо признавать и поправлять свои ошибки, либо изолировать их от массы, как людей чужих для пролетариата»{369}. Внутри конкретных структур высказываются еще более откровенно: при обсуждении работы РКИ за 1928 год можно было услышать, как ответственный работник полагает, что «в значительной мере указанные выше недостатки нашего аппарата объясняются его личным составом»{370}. Каковы ожидания, однако, можно почувствовать в осуждающей интонации заместителя наркома РКИ Яковлева, в 1929 году вспоминавшего слова вернувшегося из командировки инспектора РКИ, в недавнем прошлом профсоюзного работника:
«Когда он приехал, мы стали его спрашивать: “Что ты там видел, кто виноват”, и т. п. Он сказал примерно следующее: что он еще профсоюзник, а не РКИ, и у него не очень мозги настроены, чтобы искать виноватых, он больше выяснял объективные причины»{371}.
Публикации о результатах деятельности бюро жалоб почти исключительно посвящены санкциям против отдельных людей:
«По неполным сведениям, за III квартал 1933 г. восстановлено в колхозах при расследовании жалоб 458 хозяйств, исключено из колхозов 59, снять с работы руководящих работников сельсоветов и колхозов 142, отдано под суд 130. <…>
По докладам ОБЖ президиумом или партколлегией ЦКК, сняты с работы, исключены из партии и отданы под суд три секретаря каракалпакского обкома ВКП(б), пред. обл. КК-РКИ и другие работники, сняты с работы секретари райкомов партии и ряд других работников Волховского района (ЦЧО), Дятьковского района (Западная область).
Кроме того, по материалам ОБЖ сняты местными парторганизациями секретари райкомов: Гремяченского (ЦЧО), Юкаменского (Удмуртская АО), Дубенского (Мордовская АО), Рудмянского (Нижеволжский край)…»{372}
Эта тенденция постепенно охватывает всю деятельность органов, в чьи обязанности входит предотвращать проявления недовольства у населения. Это ясно видно в связи с двумя проблемами, которые являются предметом жалоб: очереди в продуктовых магазинах и задержки зарплаты. Перед лицом недовольства, выраженного в письмах и в речах, тщательно собранных политической полицией{373}, бюро жалоб предпринимают массовые акции. Сталкиваясь со сложным положением, очевидно порожденным несовершенством структуры, они ищут частные, ситуативные решения. В мае 1932 года бюро жалоб города Горького изучает состояние продуктовых магазинов города{374}. В своем окончательном докладе инспектор не скрывает ни одной из существующих реально трудностей: очереди, где в девятнадцати магазинах на два района города собирается около 6800 человек, булочные, которые закрываются в 17.30, но с полками, пустыми уже с 13.30, дефицит многих товаров (спички, мыло, промышленные товары)… Выводы делаются тем не менее однозначные, ответственность всегда лежит на отдельных людях:
«На основании вышеизложенного считаю необходимым принять некоторые меры наказаний к отдельным работникам:
1. За непринятие мер борьбы с очередями, за неувелечинение штата продавцов, за не оказание помощи в работе массы, за то, что не применяется предварительная развеска товаров, за отпуск рыбы по спискам для) учреждений — Зав. магаз. № 1 Союзрыба т. СОЛДАТОВУ[109] объявить выговор.
<…>
7. За незаконный отпуск 5 караваев хлеба продавцом магаз. № 3 ТМТ т. ЗАХАРОВЫМ, последнего с работы снять и запретить работать на кооперативной работе в течение 1-го года.
<…>
9. Предупредить Зав. магазином № 3 ЗРК Кр. Этна т. ВАРЕНКОВА, зав. маг. № 3 Двиг. Революции т. ПЛЕУХИНА и Зав. маг. № 2 т. ЛАРИНА в случае допущения перебоя в снабжении хлебом со стороны Гор. КК-РКИ будут приняты весьма строгие меры…»{375}
Диапазон санкций достаточно широк, и до крайностей дело не доходит. Но тем не менее мысль, которую внушают населению, понятна: если есть очереди, если вы целыми днями стоите в них, винить следует некомпетентных руководителей магазина. То же относится и к вопросу о задержках зарплаты, которые в 1936 году достигают тревожных масштабов: 523,5 миллиона рублей на 1 сентября по всему СССР{376}! Комиссии советского контроля (КСК) объясняют положение «плохой финансовой работой хозорганов, производством ими внеплановых капиталовложений, перерасходами на горючее и ремонт с. х. инвентаря, перерасходами фондов зарплаты и отсутствием необходимого внимания и контроля за своевременной выдачей зарплаты рабочим и служащим», т. е. причинами технического характера. Тем не менее руководитель КСК Н. Антипов полагает, что проект резолюции, в котором предполагалось выслушать руководителей различных министерств и Государственного банка, слишком технический, и необходимы более решительные меры:
«Надо наказать пару директоров, 2–3 совхоза наиболее безобразных надо ударить. Ни один год не было такого безобразия с заработной платой. И опубликовать в печати. Курск, Воронеж взять и совхозы. Одинцова[110]наказать, без этого обойтись не можем»{377}.
Логика та же самая: надо быть «конкретным», указывать на «конкретных носителей зла». В 1937 поиск «саботажников» и «врагов народа», который становится основным занятием населения, вписывается в эту тенденцию: если в первом квартале результаты работы черной металлургии были неудовлетворительными, немалую роль в этом сыграла «гнилая работа» директора керченского завода Глинки — «этого болтуна и пьяницы, на днях разоблаченного в “Правде” как покровителя троцкистов»{378}. Можно множить примеры такого способа решения проблем, этого немыслимого поиска ответственного, чьими промахами можно было бы все объяснить. Учреждения, в обязанности которых входит работа с жалобами, берут на вооружение этот подход и обеспечивают его распространение в обществе. Динамика с 1928 и до конца тридцатых годов, однако, весьма ощутимая. То, что во времена самокритики является лишь призывом, постепенно становится обязательным: больше не нужно разоблачать бюрократизм, но следует выводить на чистую воду врагов народа. И это значительное изменение.
На протяжении тридцатых годов власть много говорила о методах информирования и разоблачения. Основные положения формулируются в 1928–1930 годах, цель проста: сделать максимально распространенной практику информирования власти. Все начинается с языка: слова, которыми называются соответствующие действия, должны быть освобождены от каких бы то ни было нравственных коннотаций. Исчезновение слова «донос» из «рабочего словаря» большевиков позволяет увеличить число других обозначений и поместить практику доносительства в атмосферу некоторой неопределенности. Чтобы максимально расширить круг потенциальных доносителей, в официальном дискурсе старательно избегают установления слишком строгих рамок подобной деятельности: сигнал, таким образом, может быть подан любым человеком, он может быть анонимным, коллективным или подписанным отдельным лицом. Хотя власть и обозначает свои предпочтения, она никого не клеймит. Кроме того, она предлагает населению многочисленные инстанции, куда можно обратиться, и круг их значительно шире собственно политической полиции.
Единственная, но весьма значимая область, относительно которой официальные тексты содержат более определенные указания, — это содержание сообщаемой информации. Предлагаемые темы относительно широки и позволяют населению говорить о большинстве явлений повседневной жизни. Они характеризуются, однако, слабой степенью обобщенности, или, если даже это не так, легко позволяют перейти от общего к частному. Власть на самом деле выступает за персонализацию ответственности: вина лежит на отдельных людях.
Эта тенденция становится все более явной, все более отчетливо выраженной. В начале тридцатых годов власти довольствуются разоблачениями в самом широком смысле этого слова, постепенно они все более и более определенно требуют доносов. Понятие «сигнала» — не единственный способ широко внедрить эту практику. Прежде всего власть старается обеспечить ей популярность, всячески поощряя ее.
Исследуя кампанию критики и самокритики, мы увидели, что власть сознательно и целенаправленно широко внедряет доносительство; проявлений недовольства и критических высказываний не просто ждут, их провоцируют, пытаясь в то же время контролировать формы их выражения. Власти не только намечают контуры того, что им хотелось бы получить с точки зрения содержания и формы. Создается целый механизм, предназначенный развивать и навсегда закрепить эту деятельность, сделав ее частью жизни советских граждан. Речь, однако, не идет о том, чтобы создать на пустом месте совершенно новую форму поведения. Основы подобной практики, как мы видели, сложились в давнем прошлом России и получили «новое дыхание» в первые годы советской власти. Как же отныне советское государство будет пользоваться всеми имеющимися у него рычагами (право, пропаганда, административные органы), чтобы поддерживать и контролировать практику доносительства? Как убедить советских людей преодолеть свои сомнения? Идет ли речь только о том, чтобы подтолкнуть их к действию, или рассматривается также возможность принуждения?
Способствовать доносительству означает прежде всего говорить о нем: регулярно, в ходе всех кампаний, которыми отмечены тридцатые годы, власть подчеркивает необходимость осведомлять ее обо всем, что не так. Это требование может принимать разные формы: право на «критику и самокритику» начала тридцатых годов становится «обязанностью быть бдительным» начиная с 1935. Но какими бы словами ее ни называть, практика всегда одна и та же. Пресса — и центральная, и местная, была хоть и привилегированным инструментом распространения этих призывов, но не единственным. На службу «критике и самокритике» поставлены все классические методы пропаганды: плакаты, печать и речи. Довольно длительные периоды, когда призывы к доносительству имеют сдержанный характер, чередуются с короткими периодами кампаний, когда они становятся настойчивыми и присутствуют повсюду.
Самые откровенные призывы звучат во время чисток: в Москве в 1929 году достаточно простых плакатов на стенах коридоров, призывающих «сообщать, даже без подписи, факты из деятельности профессоров»{379}. Во время чистки в Академии наук в 1929 году, как мы помним, были устроены «специальные ящики», а вводная речь Ю. Фигатнера[111] была весьма недвусмысленной.
Тексты более общего содержания, опубликованные в центральной прессе, во всяком случае в первое время, в большей мере построены на намеках. Однако призывы и лозунги вроде «Направим рабочую самокритику против болезней в наших рядах, против расхлябнности, некультурности и пьянства»{380} или «вовлечение миллионных масс рабочего класса и крестьянства в дело выявления и ликвидации наших слабостей, наших ошибок»{381} (к выполнению этой задачи Сталин призвал во время той же кампании самокритики) оставляют мало вариантов для интерпретации.
В тридцатые годы предоставлялось множество случаев призвать массы к сотрудничеству. В 1930 году это выборы в советы, во время которых в «Поволжской правде» от 29 января «массы» призывают «учесть и выявить чуждых»: речь идет о постоянном уточнении списка лиц, лишенных гражданских прав[112]. Чистка советского аппарата, начатая в 1928–1929 годах, также проводится с помощью сигналов и доносов. На XVI съезде партии (июнь — июль 1930 года) было заявлено, что «чистка советского аппарата — есть дело не только РКИ, а всей партии, всего рабочего класса», и это обязывает «все партийные организации и каждого коммуниста оказывать всемерное содействие КК-РКИ в этой работе»{382}. Упомянутые выше высказывания Фигатнера подтверждают природу этого сотрудничества. В апреле 1932 года по случаю «Всесоюзного пятидневника смотра-проверки работы Бюро жалоб» советских людей настоятельно призывают поддержать деятельность бюро, направляя туда сигналы. Инициатива возобновляется в июне того же года во время кампании по борьбе за «революционную законность»{383}. Когда Центральный Комитет учреждает политотделы МТС[113] в январе 1933 года, он также пользуется этим случаем, чтобы напомнить, что «…от коммунистов и сочувствующих им беспартийных требуется особая бдительность для того, чтобы организовать отпор этим элементам и разгромить их вконец»{384}.
Реформа системы контроля в 1934 году (замена Центральной контрольной комиссии (ЦКК) на более послушную Комиссию партийного контроля под началом Н.И. Ежова и РКИ — на менее могущественную Комиссию советского контроля) дает новый повод подчеркнуть значение участия масс в работе этих организаций. Затем последовали многочисленные призывы к «бдительности», которые с 1935 года начинают распространяться в прессе, на плакатах и в речах. 18 января секретное письмо Центрального Комитета в связи со смертью Кирова[114] призывает коммунистов перестать проявлять «благодушие», которое считает бесполезным, и бороться против врагов социализма, проявляя «бдительность, настоящую революционную бдительность»{385}. За этим письмом 13 мая последовало другое, с приказом провести проверку партийных документов{386}, и в нем значительное место отводится сведениям, собранным посредством доносов. Кампания доносительства набирает обороты в связи с директивой Политбюро от 29 сентября 1936 года, связанной с первыми крупными Московскими процессами. В декабре 1937 года, по случаю двадцатилетия основания ЧК, газеты полны заявлений о нерушимом союзе народа и органов внутренних дел. В этих публикациях присутствуют и призывы к населению информировать эти органы.
«На протяжении двадцати лет органы ВЧК-ОГПУ-НКВД под руководством партии ведут непрестанную, успешную борьбу с врагами народа, зорко охраняя мирный труд нашей родины. Каждый честный гражданин нашей родной страны помогает НКВД выявлять врагов народа Сила НКВД в том, что его поддерживают миллионы»{387}
Впрочем, тексты центрального печатного органа чаще всего имеют именно такой характер и представляют собой скорее восхваление определенного рода поступков, чем прямой призыв их совершать.
Таким образом, кампании, призывающие советских людей к сотрудничеству, регулярно повторяются на протяжении всего исследуемого нами периода. В начале тридцатых годов они не столь напрямую политизированы, но постепенно поиск недостатков и случаев пренебрежения нуждами людей отодвигаются на второй план, чтобы сконцентрироваться на одной только необходимости разоблачать «врагов». Весьма значительное изменение, на которое мы уже обращали внимание. Переход, однако, происходит постепенно: нет резкой смены одного призыва другим. Обе темы присутствуют параллельно, даже если первая стала менее важной.
Но система поощрения доносительства не строится на одних лишь заклинаниях следовать положительным примерам. Интонация порой становится более угрожающей. Так, анализируя «уроки» «Смоленского дела», Я.А. Яковлев может писать в 1928 году:
«В связи с этим мы должны решительно изменить свое отношение к тем членам партии и сознательным рабочим, которые знают о безобразиях и молчат или недостаточно энергично выводят их на свет божий.
В одном из первомайских лозунгов было указано, что не тот рабочий исполняет свой долг, который видит безобразия и молчит. Вот этот лозунг мы должны претворить в жизнь. Мы должны спросить с каждого коммуниста, с каждого активного работника, который знал об этих безобразиях и своевременно не доводил до сведения высших партийных органов, почему он молчал. Такое молчание ни в каком случае не надо возводить в добродетель, а, наоборот бичевать и беспощадно критиковать»{388}.
Являются ли слова Яковлева эффектным ораторским приемом, или они воплотились в конкретные действия? Какие меры предусмотрела власть, чтобы наказывать тех, кто молчит?
Советское право предусматривает обязанность доносить в связи с определенными преступлениями. Статья 58 параграф 12 уголовного кодекса в редакции от июня 1927 года квалифицирует{389} недоносительство как уголовное преступление. Закон обязывает всех граждан СССР доносить о «контрреволюционных» преступлениях, определение которых дано в предыдущих параграфах статьи 58. Речь идет о действиях, ведущих «к свержению, подрыву или ослаблению власти рабоче-крестьянских советов и избранных ими рабоче-крестьянских правительств Союза ССР, союзных и автономных республик, или к подрыву или ослаблению внешней безопасности Союза ССР и основных хозяйственных, политических и национальных завоеваний пролетарской революции»{390}. Как мы можем видеть, определение достаточно широкое, даже если последующие параграфы статьи 58 и статья 59 дают более точное представление о совокупности преступлений, которые имеются в виду. Недоносительство, определение которого дано в параграфе 12, наказывается лишением свободы на срок не ниже шести месяцев (верхний предел срока заключения не указан{391}).
В 1934 году изменения в уголовном кодексе вводят преступление «измена родине», которое получает такое определение в параграфах 1а и 1г статьи 58:
«…действия, совершенные гражданами Союза ССР в ущерб военной мощи Союза ССР, его государственной независимости или неприкосновенности его территории, как то: шпионаж, выдача военной или государственной тайны, переход на сторону врага, бегство или перелет за границу».
Для этого преступления уточняется обязательство доносить: параграф 1в предусматривает обязательство доносить для членов семьи преступника в случае побега военнослужащего за границу. Совершеннолетние члены семьи, если они были в курсе планов беглеца, наказываются конфискацией имущества и лишением свободы на срок от пяти до десяти лет{392}. Параграф предусматривает наказание в десять лет лишения свободы для военнослужащего за недонесение о подобном преступлении. Если не донесший не принадлежит ни к одной из двух предыдущих категорий, он подлежит наказанию, определенному в статье 58–12.
Советский уголовный кодекс, следовательно, предусматривает наказание за недоносительство и возрождает традицию 1649 года, поскольку о преступлении следует доносить даже тогда, когда оно находится на стадии замысла. Главное, чтобы у доносчика была достоверная информация. Следует, однако, уточнить: эта обязанность доносить ни в коей мере не является специфической для советского уголовного кодекса. Французское уголовное право также дает определение{393} недоносительству как преступлению, когда речь идет о преступлениях против важнейших интересов нации. Такая трактовка, близкая к советской, появляется в уголовном кодексе 1810 года. Она повторяется в новом уголовном кодексе и предусматривает максимальное наказание в пять лет тюрьмы и 500 000 франков штрафа[115].
Таким образом, советский уголовный кодекс обозначает юридические рамки недоносительства как преступления. Это преступление вписывается одновременно в традицию российской истории и, как мы видели, в международную юридическую практику. Оно касается наиболее опасных преступлений, ставящих под угрозу государственную безопасность и, следовательно, относительно незначительных по количеству. Но советская специфика иная. Остервенение, с которым работает репрессивная машина во второй половине тридцатых годов, делает эти преступления повседневной практикой советской системы правосудия. Статьи 58 (параграфы 10 и 11) и 59 были основными статьями, по которым обвиняли и осуждали в 1937 и 1938 годах: процент обвинений в контрреволюционной деятельности достигает рекордного уровня со времен коллективизации и доходит до 90% в 1938 году.
В этих условиях обвинение в недоносительстве могло бы быть использовано очень широко. Тем не менее трудно установить, как велика численность тех, кто был осудить осужден по статье 58 (параграф 12) и статье 59 (параграф 13)[116]. Но что с уверенностью можно сказать, так это то, что «недостаток бдительности» становится одной из основных причин исключения из партии и комсомола во второй половине тридцатых годов. В качестве примера: приблизительно пятая часть дел, рассмотренных комиссией по приему и исключению из комсомола с января по март 1937 года, содержат обвинения в недоносительстве{394}. Не следует придавать уголовному кодексу большее значение, чем ему придавала советская власть, но тем не менее можно отметить, что преступление «недоносительство» получило свое определение с уголовной точки зрения.
В Уголовно-процессуальном кодексе есть также статья, которая касается и доносительства{395}. Основания для открытия уголовного расследования определены следующим образом (статья 91):
1. Заявление граждан и различных объединений и организаций;
2. Сообщение правительственных учреждений и должностных лиц;
3. Явка с повинной;
4. Предложение прокурора;
5. Непосредственное усмотрение органов дознания, следователя или суда.
В статье 92 дается определение заявления гражданина, следовательно, в том числе и доноса. Эти заявления могут иметь как письменную, так и устную форму. В последнем случае они вносятся в протокол судьями, следователями, следственными органами и прокурором. Протокол должен быть подписан заявителем. При приеме заявления следует напомнить заявителю о возможной ответственности в случае ложного доноса. Статья 93 указывает, что письменные заявления должны быть подписаны лицом, от которого они исходят. Анонимные заявления могут служить основанием для начала уголовного расследования только после их предварительной секретной проверки следственными органами. Судьи, следователи, прокуроры и следственные органы обязаны принимать все заявления по поводу совершенных кем бы то ни было преступлений или о готовящихся преступлениях — даже если дело находится за пределами их полномочий. В последнем случае дело должно быть передано в компетентную инстанцию.
Таким образом, уголовный и уголовно-процессуальный кодекс оставляют относительно ограниченное место доносу. Он не находится в центре юридической системы. Однако эти тексты разрешают распространение подобной практики и определяют порядок ее применения. В начале тридцатых годов доносчики действуют не из страха перед уголовным преследованием за недоносительство. Тем не менее эти юридические возможности используются в годы «Большого Террора», когда многие советские люди были арестованы за то, что не донесли. Это явление, каким бы ужасным оно ни было, остается достаточно ограниченным во времени. Обязательность доноса сама по себе не может объяснить его размах.
Роль права в распространении доносительства в большей степени заключается, по-видимому, в защите информаторов. Страх мести держится стойко и часто бывает обоснован, даже при том, что анонимность доносчиков в принципе гарантируется: нередко бывает, что авторов разоблачений увольняют с работы, или рабкоров убивают в порядке мести[117]. Поэтому государство обязуется их защищать, если в результате своего поступка они становятся объектом преследований. В одной из брошюр, предназначенных для того, чтобы увеличить число направляемых в газеты сообщений, о подобной защите информатора говорится трижды на протяжении двадцати трех страниц!
«Знай, что редакция сохраняет в тайне и никому, кроме как судебным органам не сообщит твою фамилию. Если тебя будут преследовать за твои заметки, тебе обеспечено защита всех партийных и советских органов и печати. Советские законы жестоко карают тех, кто преследует пишущих в газеты»{396}.
Далее в тексте напоминают о решении Верховного суда РСФСР (от 31 января 1925 года), которое приравнивает раскрытие имен доносчиков к нарушению тайны следствия. Обещание защитить вновь и вновь, как лейтмотив, возникает во всех текстах и отвечает реальной потребности. Среди «сигналов» не так уж много анонимных писем, но многие авторы настойчиво требуют, чтобы их имена не раскрывались.
«Затем прошу все следственные органы не сказать моего адреса и фамилии никому даже и тем лицам, которых я поименовываю здесь, как в качестве свидетелей <…> и все же надеюсь на то, что я не буду известным в подаче этого заявления и мои слабные нервы в этом не будут надорваны»{397}.
На деле анонимность доносчика часто сохраняется, однако исключения из этого правила достаточно часты. Вероятно, защита информатора оказывается недостаточным средством, чтобы убедить граждан перейти черту. Поэтому государство использует другие стимулы и принимает также некоторое количество конкретных мер.
Периодически власть пытается облегчить доступ к различным инстанциям сбора сигналов и прежде всего к бюро жалоб. Одновременно с созданием Центрального бюро жалоб в 1928 году организуется постоянно действующая служба по приему заявлений, деятельность которой освещается в «Правде» в серии очень живых статей и репортажей, объединенных общей шапкой «Зайдите в ЦКК-РКИ»{398}. Затем в уставе 1933 года и воспроизводящем его постановлении, вышедшем после реформы 1934 года, уточнялось:
«Время приема жалоб устанавливается с таким расчетом, чтобы предоставить возможность рабочим, колхозникам и служащим обращаться в Бюро Жалоб и по окончании своей работы и в дни отдыха. О времени и месте приема посетителей Бюро Жалоб широко осведомляет население. Вход в Б/Ж должен быть свободный, без предъявления каких либо пропусков»{399}.
Комиссия партийного контроля города Горький также публикует в «Горьковской коммуне» свой адрес (включая номер комнаты), номера телефонов и фамилии основных руководителей{400}. Попытки заставить соблюдать этот порядок возобновляются постоянно, что доказывает, как трудно было его установить на длительное время{401}. В 1932 году горьковская КПК требует:
«Установить дежурство по приему жалоб во все выходные дни и в вечернее время, а также организовать прием через посты на предприятиях, назначая место и время прием жалоб, о чем широко оповестить рабочих»{402}.
В 1934 году вновь созданное бюро жалоб Комиссии советского контроля издает новые строгие правила{403}. Эти требования остаются невыполненными, поскольку в 1936 году КСК на своем III пленуме снова вынуждена настаивать на проверке процедуры приема жалоб. В результате Центральное бюро жалоб Марии Ульяновой начинает большую проверку работы с жалобами в центральных государственных учреждениях и вынуждено констатировать, что большинство из них уделяет лишь весьма второстепенное место приему лиц, от которых поступают жалобы{404} Помещения «темные» или тесные, график работы либо не вывешен, — например, в Наркомате финансов или в прокуратуре РСФСР, — либо совершенно неудобен для населения (с десяти до двух в наркомфине). Особенное возмущение М. Ульяновой вызвала работа Центрального Комитета профсоюзов: прием жалоб происходит в маленькой комнате в «полуподвале», безо всяких удобств, а чтобы сдать жалобу приходится «часами» стоять в очереди. Прием жалоб не ведется ни вечером, ни в выходные дни и поручен «малоквалифицированному» персоналу.
Увеличение числа мест, где можно подать разоблачительное заявление, и их максимальная близость к советским гражданам вписывается в ту же логику: способствовать активности населения. Аппарат бюро жалоб является хорошим тому примером. Во время районизации[118] СССР принимается решение создать КК-РКИ в каждом районе, что означает множество проблем. В Нижнем Новгороде вместо семи округов нужно создать сто сорок шесть районов{405}. Таким образом, в каждой области СССР открывается свое бюро жалоб, а на уровне районов подразделения Рабочей и Крестьянской инспекции обязательно имеют в каждом свое бюро. Этот аппарат максимально приближен к населению благодаря существованию сети бюро жалоб также и по организациям.
Так, каждое административное учреждение — как на центральном, так и на местном уровне (министерства, почта, налоговая служба, социальное обеспечение и пр.) — или каждое предприятие, даже каждая мастерская, должны иметь бюро или, как минимум, человека, в обязанности которого входит работа с жалобами[119]. Согласно той же логике, начиная с апреля 1935 года в каждом магазине или месте оказания услуг помещают «Книгу жалоб и предложений», в которую недовольный потребитель может записать причины своего недовольства[120]. Вышестоящие организации должны были регулярно просматривать эти книги и устранять указанные в них недостатки{406}.
Эти меры, однако, имеют в значительной мере показной характер, и вовсе не продиктованы реальным желанием облегчить процесс подачи жалоб. В любом случае они весьма неэффективны и недостаточны. Их необходимо дополнять рассказами о важности самого поступка и его смысле, чтобы дать понять народу: доносительство — не бесполезное занятие: все, о чем сообщают советские люди, внимательно выслушивается властью.
Это внимание демонстрируется, как мы видели, публикацией отчетов об «эффективности жалоб». Обещания улучшать работу или постоянные, снова и снова звучащие замечания и упреки в адрес институтов, которые работают с жалобами, — все это имеет одну цель: постоянно подчеркивать, что власть слушает и очень внимательно. Теперь необходимо рассмотреть и другую особенность этого дискурса: те или иные видные деятели выделяются особо за их подчеркнуто внимательное отношение к жалобам и сигналам населения.
На всем протяжении тридцатых годов символической фигурой этой власти, внимающей своему народу, остается М.И. Калинин. И не он один: используется также и образ Ленина, столь часто возникающий в исследуемый период. Его сестра рассказывает в одной из статей, «как быстро и чутко реагировал он на всякое, казалось бы незначительное, нарушение прав трудящихся». Так, она вспоминает случай с солдатом, который, во время Гражданской войны писал, жалуясь, о «случаях превышения власти, хищений, бесхозяйственности продовольственных работников и ответственных коммунистов Донской области». Реакция Ленина — самая жесткая:
«1) Разыщите автора СПЕШНО, примите, успокойте, скажите, что я болен, но дело я двину.
2) Письмо его дайте переписать на машинке в нескольких экземплярах
1. Молотову
2. Сольцу ЦКК
3) При посылке письма Молотову добавьте от меня: предлагаю послать Контрольную комиссию на Дон из члена ЦВИК + 10 (или 20) свердловцов (автора взять с собой) и РАССТРЕЛЯТЬ НА МЕСТЕ тех, кого изобличат в грабежах»{407}.
Эта публикация очень интересна тем, что появляется вне какого бы то ни было контекста, который мог бы объяснить ее жесткость, в статье, посвященной работе с жалобами. Вероятно, М. Ульянова хочет таким образом дать в СССР 1935 года пример того, как реагировать «быстро и чутко». Образ совсем не тот, что у Калинина, в котором официальная пропаганда восхваляет прежде всего спокойствие, сочувствие и умение внимательно выслушать. Ленин предстает здесь как человек, принимающий быстрые и эффективные решения: идеальный пример ответа, который должен быть дан на жалобу. Кроме того, возникают еще два лица, хотя и не столь значимых. Речь идет о Розалии Самойловне Землячке и сестре Ленина Марии Ильиничне Ульяновой. Первая занимает важные должности в аппарате ЦКК-РКИ с 1926 по 1931 год, она является членом коллегии НК РКИ СССР, а с 1924 по 1934 — ЦКК ВКП(б). Она была первым руководителем Центральным бюро жалоб, до того как ее сменила Мария Ульянова. В 1938 году Землячку занимает пост главы Комиссии советского контроля (вместо Н. Антипова). Она публикует в «Правде» многочисленные статьи по поводу жалоб и вдохновляет Демьяна Бедного на стихотворение, появившееся в центральном органе партии и озаглавленное «Гроза бюрократов и волокитчиков»:
«От канцелярии и спячки,
Чтобы оградить себя вполне,
Портрет товарища Землячки
Повесь, приятель, на стене…
Бродя потом по кабинету,
Молись, что ты пока узнал
Землячку только по портрету.
В сто раз грозней оригинал»{408}.
Имя же сестры Ленина ассоциируется прежде всего с движением рабкоров, одним из организаторов которого она является. Благодаря такому прошлому и родственным связям она стоит несколько особняком по отношению к режиму. Мария Ульянова руководила Центральным бюро жалоб с 1932 года до своей смерти в 1937. Ответственность, с которой она относится к своей работе, и многочисленные публикуемые ею официальные и теоретические тексты[121], также делают ее в некотором роде символом работы над жалобами.
Удивляет отсутствие самого Сталина в этой портретной галерее. В уже цитировавшейся статье Мария Ульянова пытается обозначить участие руководителя страны в этой деятельности, но чувствуется, что речь идет скорее о риторической фигуре, об обязательном общем месте: «Многочисленные примеры работы секретариата товарища Сталина наглядно показывают его отношение к жалобам трудящихся». Она приводит в качестве примера случай, когда Постышев, самый близкий секретарь руководителя большевистской партии, был направлен проверять полученное Сталиным письмо, и по результатам этой проверки было принято решение Центрального Комитета, «сурово покаравшее нарушителей социалистической законности»{409}. Поражает тем не менее, что Сталин весьма сдержанно высказывается на эту тему (за исключением одной статьи о бюро жалоб в 1932 году), а главное, то, что диктатор не имеет никакой, специально для него предназначенной роли в связи с практикой рассмотрения жалоб.
Трудно не вернуться к мифологической фигуре Павлика Морозова. Юрий Дружников, русский публицист, живущий в изгнании в Лондоне, в первые годы перестройки опубликовал работу, полностью посвященную тому, кого он назвал «Доносчик 001». Это странное название намекает на то обстоятельство, что Павлик Морозов был внесен в список почетных членов пионерской организации под самым первым номером (001). Но это его возвеличивание относится к 1956 году, т. е. три года спустя после смерти Сталина. Пропаганда, связанная с именем Павлика Морозова, похоже, делится на два этапа: тридцатые годы, и, парадоксальным образом, в основном послевоенное время.
Бюро ЦК комсомола рассматривает вопрос о Павлике Морозове только один раз в период с 1932 по 1936 год. Во время заседания 11 декабря 1932 года пункт 15 повестки дня{410} касается «пионера Морозова». Докладчиком выступает секретарь Центрального Комитета ВЛКСМ А. Косарев. Раскритиковав областной Уральский комитет за то, что он недостаточно использовал это дело, бюро принимает серию решений, цель которых — сделать пионера известным с помощью прессы, кино, плакатов, романов.
Материалы, присоединенные к протоколу, содержат также доказательства того, что дело имело последствия. С. Андреев, помощник руководителя отдела пропаганды культуры при ЦК, рассылает всем секретарям отчет{411} о практических мерах по осуществлению решений Ц.К. В нем указывается, что 22 декабря был опубликован посвященный пионеру Морозову информационный бюллетень ТАСС, а также, что создается сценарий для фильма о Павлике. Бюллетень разослали во все пионерские и комсомольские газеты. Андреев сообщает также, что писателю Бочину поручено написать пьесу, которую он обязался закончить к 20 февраля 1933 года. Режиссер Колесаев будет работать с автором над постановкой пьесы. Государственный Центральный театр юного зрителя дал согласие на то, чтобы пьеса была поставлена в текущем сезоне. Плакат о Павлике Морозове выйдет 1 февраля тиражом «никак не менее ста тысяч экземпляров». На этом плакате можно будет прочитать стихи поэта Демьяна Бедного, которые он должен закончить в январе 1933 года. Наконец, небольшую книгу рассказов о Павлике должен был написать Аркадий Гайдар.
С. Михалков написал песню, пронизанную похвалами пионеру, который «своего отца разоблачил». Другие проекты, однако, сталкиваются с трудностями. Самым известным остается фильм С. Эйзенштейна «Бежин луг», снятый между 1933 и 1937 годом по сценарию Александра Ржешевского, переработанному Исааком Бабелем. Лента была запрещена и уничтожена[122]. Еще одна попытка превратить пионера из Герасимовки в героя поначалу не удается: речь идет о возведении ему памятника в Москве, пожелание, которое Горький высказал на первом Съезде советских писателей в августе 1934 года. Писатель сказал, что Павлик Морозов — это «одно из маленьких чудес нашей эпохи»{412}. Памятник в конце концов был открыт, но только в декабре 1948 года. Юрий Дружников не знает, как объяснить подобную задержку. Павлику были поставлены и другие памятники, но все с запозданием: в частности, в его родной деревне в 1954 году, а в Свердловске — в 1957.
Книг о Павлике Морозове в СССР было написано очень много, но самым знаменитым и чаще всего встречавшимся на книжных полках стало произведение Павла Соломенна, корреспондента свердловской газеты «Всходы коммуны». Во времена, когда происходили события, Соломеину было двадцать пять лет, и он написал коротенькую повесть (79 страниц), доступно рассказывающую об истории Павлика, и назвал ее на момент выхода книги в свет (1933) «В кулацком гнезде». Написанная за пару десятков дней, книга была переведена на несколько языков народов СССР. Но Горький, ревностно прославлявший Павлика, счел что автор создал книгу «Плох[ую]; написана неумело, поверхностно, непродуманно…»{413} Это замечание, опубликованное в прессе, решает судьбу повести, в дальнейшем ее больше не печатают. Соломеин продолжает переделывать свое произведение вплоть до 1962 года, когда появляется новое издание под названием «Павка-коммунист». И лишь тогда книга имеет успех и широко распространяется: общий тираж ее четырех изданий с 1962 по 1979 год насчитывает около 350 000 экземпляров.
В нашу задачу не входит подробно исследовать феномен Павлика Морозова, что, однако, было бы необходимо. Не собираемся мы и отрицать, что сталинский режим выставлял на первый план подвиги маленького пионера-доносчика и делал это, начиная с тридцатых годов. Тем не менее не следует превращать мальчика в обязательный символ тех лет. В XL томе Большой Советской Энциклопедии, опубликованном в 1938 году (т. е. спустя более чем шесть лет после событий), нет никакой статьи, посвященной Павлику. Второе же издание (Т. XXVIII. С. 310) той же энциклопедии, подписанное в печать 24 августа 1954 года, уделяет мальчику заслуженное внимание, и это подтверждается в третьем издании 1974 года (Т. XVI). Поэтому важно подчеркнуть, что значимость фигуры Павлика Морозова в мифологии тридцатых годов связана с его популяризацией в не меньшей степени после войны, чем до нее. Именно после 1954 года Павлика записывают под номером 001 в почетной книге пионеров. И именно в пятидесятые годы в Москве ставят оперу Михаила Красева «За правду, за счастье или Павлик Морозов». Феномен Павлика Морозова двойственен и неоднозначен: прославление ребенка-доносчика в тридцатые годы, вероятно, не было столь распространенным, как это принято думать.
Поощрение доносительства приобретает, таким образом, юридические (в некоторых ограниченных случаях оно обязательно), практические (режим облегчает подачу жалоб) и символические (власть, внимательно прислушивающаяся к своему народу) формы. Эти меры определяют рамки развития практики. Их дополняют усилия, прилагаемые к тому, чтобы сделать донос обыденным, для чего власти старательно выставляют доносительство напоказ доносительства.
Доносительство в СССР не спрятано от посторонних глаз. Напротив, выявление нарушений, критика недостатков, публичные обвинения в адрес конкретных личностей являются частью повседневной жизни советских людей в тридцатые годы. Поступок доносящего вовсе не скрыт за тайной переписки. Многочисленные «средства массовой информации» обеспечивают этому явлению максимально публичный характер: анализ кампании по самокритике позволил нам выявить два основных вектора распространения информации. Это газеты и массовые партийные собрания по месту работы.
В своем дневнике И.И. Шитц много пишет о информировании власти[123], в частности в связи с 1929 и 1930 годами. Он приводит двенадцать случаев доносительства: девять из них это примеры, взятые из печати — «Вечерней газеты», «Рабочей Москвы» или «Известий». Обобщая, он подчеркивает массовый характер явления:
«И доносы, доносы без конца. Всяк на всякого. Вслух и даже печатно. В газетах считают возможным находить место для таких, напр., важных фактов, что такой-то студент не только “поддерживает связь” со своим семейством, но даже “столуется” у своего отца — “попа” (см. Вечерняя газета 4 июня). И таких сообщений ежедневно сколько угодно»{414}
Случайный просмотр некоторого количества периодических изданий скорее подтверждает реальное присутствие разных форм доносов в прессе в начале тридцатых годов. Прежде всего это публикация «сигналов». Она имеет место в центральной прессе: так, «Правда» регулярно публикует их в специальных рубриках — сначала в «Листках РКИ» в начале тридцатых годов, затем в разделе «Из последней почты» во второй половине этого периода. То же происходит и в провинциальных изданиях, которые воспроизводят московские «Листки» и вообще систематически выделяют место для таких специфического рода статей, пусть и не столь многочисленных[124]. В партийном органе Нижневолжской области «Поволжской правде» все публикуемые письма анонимны. Их авторы обычно обозначаются родовым именем: «рабочий», «домохозяйка» или другими, характерными именно для той эпохи словами: «деповец» или «цеховой». Напротив, те, о ком пишут, чаще всего названы по имени. Их фамилии всегда напечатаны жирным шрифтом[125].
Публикация писем, даже если она происходит нерегулярно, является постоянной чертой прессы. Новый начальник отдела писем читателей газеты «Горьковская коммуна», органа областного комитета партии Горьковской области в ноябре 1934 года настаивает на том, чтобы газета «каждый день» публиковала одно или несколько писем; он также сообщает, что «техническое оформление этого отдела в газете улучшено: письма подаются на 2 кол.», «к некоторым из них даются карикатуры»{415}. Однако прессу довольно часто упрекают в том, что количество публикуемых писем и сигналов все еще недостаточно[126]. Между тем некоторые профсоюзные газеты уделяют значительное место письмам трудящихся: издание «За советскую машину», например, публикует в начале 1933 года в среднем девятнадцать писем читателей в каждом номере{416}. Во время чистки партии в 1933 году некоторые заводские газеты[127] подстраиваются под ситуацию и публикуют еще больше разоблачительных заметок. Так поступает «Ленинец», газета Горьковского телефонного завода{417}. Существуют даже «специализированные» газеты, как та, которую издает районный комитет Симферополя{418}. Настоящая стенгазета, напечатанная типографским способом, она полностью[128] посвящена публикации сигналов: сохранившиеся номера содержат 155 писем, т. е. в среднем 14 писем в номере (каждое из которых на двух или трех страницах). Назначение этого издания однозначно «воспитательное», поскольку весь тираж, очень скромный (от 100 экземпляров в начале до 250 максимум) был предназначен для довольно широкого распространения, как о том свидетельствует постановление районного комитета о создании этого бюллетеня, обязывавшее «руководителей всех советских, кооперативных организаций, колхозов и совхозов обеспечить подписку на «Бюллетень рабселькоровских писем»{419}.
В этой газете, как и в других, сигналы публикуют не по воле случая: полученные письма перерабатываются так, чтобы как можно больше походить на статью. Сначала речь идет о коротких текстах, всего несколько строк: в «Листках РКИ» статьи никогда не превышают десяти-пятнадцати строк в одну или максимум две колонки. Эта лаконичность поощряется также в руководствах, предназначенных для рабкоров: в каждой статье ограничиваться одним фактом; избегать слишком общих, лишенных смысла фраз. Руководства всячески призывают к коротким, легко читающимся предложениям.
В нашем распоряжении редко оказываются рабочие черновики. Тем не менее в фондах «Рабочей газеты» хранится письмо одного рабочего из Одессы по поводу задержек строительства и все корректировки, которые были в него внесены: в оригинале 8845 знаков, в то время, как в готовом для публикации тексте их всего 3300, т. е. в два с половиной раза меньше{420}. Из статей удаляют все стилистические красоты, все связки и переходные фразы, чтобы сконцентрироваться на основном — на сообщаемой негативной информации. Такое «сгущение» обвинений в коротких текстах приводит иногда к весьма причудливым результатам, как в статье из ленинградской «Красной газеты», где вперемешку присутствуют упреки в адрес некоего члена партии, положившего в гроб своему товарищу с согласия, данного последним при жизни, бутылку водки, разоблачение одной коммунистки, за год сменившей восемь мужей, и наконец описание состава аппарата Октябрьской железной дороги, который оказывается всего лишь оплотом «бывших»: 24 дворянина, 55 почетных граждан и только 4 рабочих на 1000 служащих{421}!
Очень часто, в текстах поименно упоминаются один или нескольких человек. Это, впрочем, настойчивое требование, постоянно повторяющееся в методической литературе: следует быть точным, избегать расплывчатости. В «разоблачительных заметках» следует быть «конкретным»[129]. Статья, которая ограничивается сообщением, что «кто-то маринует» «бесполезна»:
«Заметка критическая. НО она говорит намеками: “кто-то маринует…” Кто же именно? Где конкретный носитель зла? Ответа заметка не дает. Конкретных недостатков не указывает. Про такие заметки читатели говорят: “наводит тень на белый день” И верно! От заметки, в которой нет конкретной критики, пользы не будет»{422}
Согласно той же самой логике, имена собственные печатаются жирным шрифтом в разоблачительных статьях «Поволжской правды». Почти все статьи из Симферополя обращены против отдельных людей.
Цель этих публикаций — познакомить людей с формой сигнала, заставить их проникнуться ею, показать, по мере возможности, что сигнал эффективен. На своем рабочем месте советские люди знакомы с уже ставшей традиционной стенной печатью (стенгазеты), о которой мы говорили раньше. Начавшаяся в двадцатые годы практика продолжается и в тридцатые, хотя ее размах и систематичность трудно оценить из-за отсутствия общей статистики. Однако советские граждане сталкиваются с выявлением фактов и информированием не только при чтении писем, будь то в исходном или обработанном виде.
Важна также форма обычных статей: в них указывают пальцем, разоблачают, «снимают маски»[130]. Этот стиль присущ как центральной, так и областной советской прессе: например, за один только январь месяц 1930 года «Поволжская правда» опубликовала около двадцати статей, более или менее разоблачительного содержания[131]. Такой тон сохраняется на протяжении всех тридцатых годов, и даже усиливается, когда возникает необходимость. Июль 1937 года — очень важный месяц в хронологии репрессий: народный комиссар внутренних дел Ежов находится на вершине своей славы: он получает Ленинскую премию, его деяния прославляются в печати. В этом месяце «Правда» (за 3, 11 и 25 июля) публикует всего три письма-сигнала. Однако внимание к практике информирования о проблемах и недостатках обеспечивается множеством иных материалов: журналисты «Правды» публикуют свои статьи, разоблачающие тот или иной возмутительный случай (в их основе — либо журналистское расследование, либо сообщения граждан); появляются отчеты о результатах работы по опубликованным письмам или статьям; печатаются официальные тексты о работе с жалобами, сигналы и призывы к подобной практике. Можно насчитать 53 текста такого рода, очень яростных: 41 авторская статья, 7 призывов к бдительности и 5 статей «по следам наших выступлений». Только семь из тридцати опубликованных в этом месяце номеров не содержат материалов, касающихся таких сюжетов как разоблачение и доносительство. Такое соотношение соответствует, по правде сказать, периоду наибольшего напряжения. Весьма показательны данные по такому провинциальному изданию как «Правда Востока», печатному органу Центрального Комитета Коммунистической партии Узбекистана. На 55 номеров, вышедших между 15 ноября 1937 и 21 сентября 1938 года, можно выявить 40 «доносительских» материалов: 4 письма на 21 журналистскую статью и 15 призывов не проходить мимо и информировать. Однако доля «незапятнанных» номеров куда более значительна: 28 из 55. Следовательно, речь не может идти о том, чтобы считать советскую прессу простой подборкой сигналов. Некоторые значимые газеты, такие как «Известия»[132] практически не публикуют статьи подобного типа. В общем и целом пресса склонна скорее славить: в газетах занимает важное место восхваление подвигов (в частности, перелет до Северного полюса или до Портленда, открытие канала Москва — Волга), отмечаются годовщины рождения или смерти выдающихся деятелей социализма. В газетах также торжественно освещают социалистические праздники (годовщина конституции, 8 марта, 1 мая, 7 ноября) и важные события из жизни режима (выборы и пр.). Первые полосы обычно занимают именно такие новости: разоблачительные материалы скорее попадают на внутренние полосы (2-ю или 3-ю). Но эти статьи позволяют сохранять определенный климат, некую атмосферу. То, что во время важных кампаний количество таких публикаций увеличивается, не должно так уж сильно поражать: речь идет всего лишь о том, чтобы подчеркнуть нечто устойчивое, постоянно присутствующее в «сетке» печатных изданий.
Самые современные средства коммуникации также используются для распространения «сигналов»: так, есть свидетельства о том, что было предпринято несколько попыток выпускать радиопередачи. Так, с июня 1928 года на заводе «Красный путиловец» в Ленинграде{423} и с марта 1933 года — в Нижегородской области выпускают в эфир так называемые «радио-листки»{424}. Тон ленинградских передач, может быть, более легкомысленный, поскольку статьям и длинным речам редакторы предпочитают частушки. Однако исходная посылка остается совершенно отчетливой: если нужно «освещать достижения», не следует забывать «громко кричать о вредителях нашего хозяйства»{425}. Примеры, приведенные в статье, которая рассказывает об этом радионачинании, это скорее случаи критики недостатков, чем людей (прогулы, бюрократизм, пьянство и т. п.). Некоторые руководители предприятия получат по заслугам благодаря разящим наповал формулировкам вроде «с таким головотяпством покончить nopal» или созданию рубрики под названием «лечебница для бюрократов, бесхозяйственников, лодырей, прогульщиков и др. болезней…», начиная со второй передачи{426}.
Эксперимент в Нижнем Новгороде организован областной РКИ и осуществляется в уже более широком масштабе, поскольку не ограничивается одним заводом, пусть и очень большим, но затрагивает область в целом. С самых первых выпусков слушателям объясняют, «как готовится партия к чистке, какие результаты достигнуты по расследованию рабселькоровских писем и жалоб колхозников»{427}. С марта по октябрь 1933 года в эфир вышло двадцать передач по пятнадцать минут: каждый или почти каждый месяц разговор идет о жалобах, радио работает, «вскрывая безобразия» в тех или иных органах управления. К сожалению, мы не располагаем никакими, ни письменными, ни аудиоархивами, связанными с этими передачами[133]. Пренебрегать этим явлением, однако, не следует: популяризация практики писания писем всеми средствами, в том числе экспериментальными, свидетельствует о значении, которое ей придавалось.
Помимо средств массовой информации, существует и вторая сфера, где гражданин сталкивается с разоблачениями и сигналами: это собрания трудового коллектива или партийные собрания. Подобные мероприятия бывают двух типов: на одних пропагандируется деятельность РКИ и бюро жалоб. Второй тип собраний соответствует тому, что мы видели, когда говорили о самокритике: это место, где разоблачение собственно и происходит.
РКИ и ее бюро жалоб с первых дней своего существования стремятся привлечь к своей работе массы. Отчеты в прессе об их деятельности, привлечение добровольцев и организация выездных рабочих заседаний — все это средства добиться цели. Так, между 1930 и 1932 годами приблизительно два из пяти заседаний бюро жалоб Горьковской области происходит непосредственно на предприятиях{428}.[134] Эти заседания могут быть не связаны с каким-то определенным случаем, или наоборот, организуются для того, чтобы расследовать конкретную поступившую информацию. Тогда речь идет о настоящих публичных процессах[135]. Практика публичного рассмотрения сигналов не является исключительно прерогативой РКИ: на основании доноса, написанного на женщину-председателя колхоза им. Ворошилова в Тамбовской области{429}, представитель районного комитета партии собирает общее собрание колхозников. На этом собрании рядом с ним находятся представитель администрации района, заместитель директора МТС, руководитель партийной организации сельского совета и председатель того же совета. Все упреки в адрес председателя колхоза ведущий собрания предает гласности: растраты, некомпетентность в управлении, попойки. Начавшаяся дискуссия лишь частично подтверждает информацию доносчика (действительности соответствуют только пьянки). Точно так же в случае забастовок, которые мы рассматривали выше[136], письма, в адрес власти становились предметом публичного чтения: так было в Узбекистане{430} или в Севастополе, где письмо шестнадцати забастовщиков было прочитано вслух перед собранием в полторы тысячи человек, и «половина прений» была посвящена именно ему. Во всех случаях о наличии письма заявлено в открытую. Речь идет не о том, чтобы скрыть факты обращения к власти, но, наоборот, о том, чтобы максимально выставить их на показ.
Эти собрания относительно мало отличаются от тех, что были организованы в ходе кампании самокритики: нужно заставить людей высказываться и «выявить недостатки». Собрания подобного типа множатся, в частности по случаю важных политических событий в жизни страны (чистки, убийство Кирова, крупные процессы) или во время приезда государственного деятеля союзного уровня. Они могут касаться разных групп людей (например, рабочих какого-нибудь завода или жителей многоквартирного дома), но самое большое распространение такие собрания получили внутри самой партии. К сожалению, мы располагаем лишь небольшим количеством свидетельств об этих митингах. До недавнего времени одним из немногих средств прочувствовать их «атмосферу» оставалась литература.
«В позапрошлую смену, — гневно заявил низкорослый в бараньем треухе мужчина, — мастер Середа не дал мне бетона! Я еще тогда подумал, что это подозрительно. А вчера узнал, что Середа скрывает свое родство с махновцем, за которым замужем его двоюродная сестра!
— Электромонтажник Цвиркун при поступлении на работу скрыл, что его батька был церковным старостой! — сообщил второй оратор.
Третий говорил о бывшем своем товарище, родители которого лишались избирательных прав за саботаж во время коллективизации»{431}
В архиве ЦК комсомола хранятся составленные для А.В. Косарева отчеты о проходивших в областях в сентябре 1937 года собраниях по обсуждению выводов IV пленума «О работе врагов народа внутри комсомола». Эти документы свидетельствуют об атмосфере этих собраний и об ожиданиях руководства союза молодых коммунистов. Организация мероприятий подобного типа весьма характерна. Они все проходят по одной и той же схеме. Секретарь областного комитета в качестве вступления делает доклад по выводам пленума. Иногда эту задачу возлагают на представителя Центрального Комитета. Областной руководитель должен также провести самокритику и призвать к самокритике зал. Затем открывается дискуссия. Составляется список желающих выступить. Посещаемость таких собраний довольно хорошая (от трехсот до шестисот человек в таких городах как Казань или Омск). Участие в дискуссии также очень активное (от тридцати до сорока человек{432}). Следует отметить, что подобные собрания могли продолжаться и два дня, что позволяло выступить большому числу людей. В больших городах на собрании присутствуют прежде всего местные активисты партии, к ним добавляются руководители районных сельских комитетов. Такой состав и относительно большое число участников обеспечивают максимальное распространение информации.
Эти собрания сродни настоящим публичным казням и открыто поддерживаются Москвой. Составитель отчетов подчеркивает иногда слабость критики, направленной на областное руководство, особенно в Саратове и Кирове, где собрание описывается иронически («В обкоме, выходит все спокойно»{433}!). Одного из первых секретарей областного комитета упрекают в недостаточно продвинутой самокритике и «самоуспокоенности». Но чаще всего критические высказывания бьют ключом: руководителя пионерской организации кировской области критикуют за его «связи с врагами народа», зам. начальника по политработе речного транспорта разоблачается активистами партии за «потерю бдительности в разоблачении врагов народа и ликвидацию последствий вредительства». Наконец руководителю отдела рабочей молодежи приходится отвечать за свои связи с некоторыми врагами народа{434}. За редким исключением{435}, в этих отчетах не содержится имен разоблачителей, говорится скорее — во множественном числе — об активистах.
Нет никакого сомнения, что подобные мероприятия должны были глубоко отразиться на состоянии умов. Выступления касаются любых тем, столько же частной жизни (в Саратове, например), сколько работы. Обвиняемых чаще всего допрашивают, вызывая на трибуну. Им могут дать слово для защиты. Если собрание считает это необходимым, оно может изгнать обвиняемого из зала. Так, в Казани «на активе был поднят вопрос о секретаре Казанского горкома ВЛКСМ Р. Его обвинили в связях с троцкистами, развале работы, пьянстве. После длительного обсуждения, большого количества вопросов заданных Р., актив выразил ему политическое недоверие и удалил с собрания. На бюро обкома поставлен вопрос о снятии Р. с работы и привлечении к ответственности»{436}.
Та же картина — в Саратове, в Алма-Ате. Со всей очевидностью эти мероприятия являются мощным эмоциональным зарядом как для разоблачителей, так и для разоблачаемых (которые чаще всего ни о чем не подозревали, когда входили в зал), а также и для зрителей. Некоторых арестовывают прямо во время дискуссии. Секретарь комитета партии мебельной фабрики в Химках — московском пригороде — рассказывает, как на одном из собраний, посвященном последствиям первого московского процесса, рассматривалось заявление, согласно которому один из комсомольцев распространял троцкистские идеи. Обвиняемый сначала отрицал все полностью, затем потихоньку признал факты.
«Во время собрания, когда стало ясно, что его нужно немедленно арестовать, я дважды звонил по телефону секретарю РК ВКП (б) тов. Т., рассказал о ходе собрания и просил принять меры об аресте, звонил дважды Начальнику НКВД, тов. А. с просьбой арестовать М.»[137].{437},[138]
Без всякого сомнения, речь идет о моменте, когда соприкосновение граждан с реальностью разоблачения перед властями было наиболее впечатляющим. Они могли услышать сами то, что читали в газетах, и, что еще важнее, видеть результаты разоблачения (удаление из зала, за которым спустя несколько дней следовало увольнение или арест). Доносительство в этот момент теряло свой абстрактный, негласный характер.
Говоря об этом хорошо документированном примере с комсомольской организацией, важно подчеркнуть, что подобные собрания, хотя и не являлись повседневным явлением, не были и столь уж редким исключением. Надо сказать, что чаще всего они позволяют наблюдать самый жестокий вид доносительства — доносительство политическое. В большей степени это явление характеризует вторую половину тридцатых годов, время после убийства Кирова (1934). В 1928–1930 годы в ходе кампании самокритики или чистки советского аппарата часто звучали обвинения профессионального характера.
Доносительство — во всех своих формах — является частью жизни советских людей и их картины мира. Каждый советский гражданин, читая газеты, мог обнаружить в них множество сообщений о врагах и вредительстве. Если к тому же он участвовал в политической жизни своей страны, он мог присутствовать на собраниях, где руководителей публично разоблачали со всей строгостью и затем наказывали. Таким образом, эта практика не была полностью засекреченной, ограниченной лишь перепиской. Ее публичность способствует тому, что явление становится обыденным, нормальным, «цивилизуется». Доносительство не является больше ни чем-то из прошлого, ни чем-то экстраординарным: оно представляет часть повседневности. Следовательно, написать власти, чтобы донести ей на кого-то или на что-то перестает быть столь уж серьезным поступком. Чтобы обеспечить надежность практики, власть не ограничивается тем, что ее показывает: она регулярно ее прославляет.
Создание громоздкой системы управления доносительством сопровождается наставительными речами. Речь идет, конечно же, не столько о том, чтобы убедить «массы» в необходимости существования такой системы и такой практики, сколько о том, чтобы ввести ее в обиход. Какими же официальными словами и выражениями обосновывается существование описанной выше сети приема и обработки сигналов? На каких ее функциях настаивает пропаганда? Что предпринимает власть, чтобы легитимизировать свою политику в глазах советских людей? Как соотносятся реальные цели власти и тот смысл, которым наделяется система в текстах, предназначенных для широких масс? Джеймс Скотт убедительно показал, что существуют два типа дискурсов: публичные транскрипты, совокупность знаков, чье назначение — быть увиденными, и скрытые транскрипты, существующие в недоступном для власти пространстве, для себя{438}. Советская власть также использует два типа дискурсов, публичный и «закулисный»: на закрытых совещаниях и в переписке. Одинаково или по-разному предстает в них смысл только что описанной нами системы? Почему сталинская власть решает поощрять, развивать и навечно сохранить привычку писать жалобы? В чем интерес того, пусть и показного, значения, которое придается выслушиванию жалоб населения? Значима и форма этих жалоб: почему нужно отдавать предпочтение разоблачениям и ориентировать доносителей на индивидуализированное описание неполадок?
Первый комплекс идей достигает пика своей популярности в 1928–1929 годах, а затем практически исчезает из публичных выступлений. Эти идеи соответствуют стремлению некоторых руководителей и ответственных работников сделать целью самокритики «самих рабочих». Назначением критики и разоблачений должна стать «ковка нового человека», в частности его образа жизни и работы. Один из авторов газеты «Рабоче-крестьянский корреспондент» даже сравнивает «рационализацию производства» с рационализацией «рабочей силы», с «переделкой “природы” рабочего»{439} и повышением уровня его «культурности». В одной из речей на VIII съезде комсомола Бухарин настаивает, в частности, на двух врагах «внутри нас самих», против которых следует бороться с такой же силой, что и против «классовых врагов»: алкоголизм и мещанство в повседневной жизни. Это два зла, которые, согласно теоретику большевизма, следует «жестоко бичевать»{440}. Та же мысль рождается под пером и других авторов, которые полагают, что публичные разоблачения должны помочь «преодолеть буржуазные и мелкобуржуазные влияния среди рабочего класса»{441}, к которым, в частности, относятся нарушения рабочей дисциплины, но также «пьянство, антисемитизм, остатки рабского отношения к женщине, хулиганство»{442}. Однако эти рассуждения о нравственном воспитании советского человека не являются центральными темами пропаганды. Вначале они появляются лишь в газетах, имеющих узкий круг читателей, а затем довольно быстро вообще исчезают из официальной литературы. Публичный дискурс о смысле критики и разоблачений делает скорее упор на цели более абстрактные, не всегда напрямую связанные с характером личности советского человека.
Первостепенное значение имеют размышления относительно советского государства, его функционирования и его улучшения. «Вовлечение масс»[139] в государстве, где господство не является целью, должно позволить им участвовать в управлении государством, реформировать его. Довольно разработанные на начало изучаемого периода эти идеи, начиная с 1928 года соотносятся с различными официальными инициативами, ранее уже упоминавшимися: «Листки РКИ» и кампания самокритики.
Официальный, властный дискурс в целом мало фокусируется на решении проблем конкретного жалобщика. Сколько бы Р. Землячка ни напоминала, что задача бюро жалоб — «помочь трудящемуся, сталкивающемуся по личному своему делу с волокитой или невнимательным отношением»{443}, подобные заявления встречаются относительно редко. Некоторые авторы, повторяя идею Сталина, утверждают, что благодаря жалобам государство может обеспечить «чуткое отношение к трудящимся, их нуждам и запросам, <…> к людям, которые являются «из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом»{444}. Этот акцент на заботе об отдельном человеке, столь важной лично для главных ответственных за службу жалоб, не совсем совпадает с общим курсом власти, которая предпочитает делать упор на значимости жалоб вообще и использовать конкретные случаи — прежде всего для того, чтобы улучшать государство в целом. Именно эта «конструктивная» идея позволяет, согласно официальным текстам, отличать «капиталистическую» критику от «социалистической»:
«…это критика рабочего класса, который “по-хозяйски” разрешает свои задачи. И только такая критика является критикой правильной с пролетарской точки зрения. Не восстанавливать рабочие массы против их же государства, а сильнее и крепче придвигать рабочие массы к пролетарской диктатуре. Не скатываться к такой “критике” и к таким “требованиям”, которые имеют целью расшатать пролетарскую диктатуру, а критиковать таким образом, чтобы систематически улучшать механизм рабочего государства, чтобы способствовать очистке и улучшению механизма, ход которого нарушается теми или другими препятствиями — халатностью, злоупотреблением и т. п.»{445}
Речь идет об одном из общих мест дискурса — о жалобах. Без этого не обходится ни один текст: так, говорят о «совершенствовании аппарата», «устранении недостатков в работе органов управления» или об «устранении бюрократических перекосов и недостатков в работе хозяйственных и других организаций». Эту мысль Ленина повторяет Сталин:
«Ленин говорил, что без аппарата мы давно бы погибли, а без систематической упорной борьбы за улучшение аппарата — мы наверняка погибнем»{446}
Смысл, придаваемый этим формулировкам, меняется: сначала в 1928 году речь идет о том, чтобы рационализировать и снизить себестоимость производства. Еще одна широкая кампания, инициированная XV съездом, подхватывает эту тематику, выдвигая в качестве цели 20-процентное снижение расходов административного и хозяйственного аппарата. Еще до того как подхватить тему самокритики, на этой же идее основываются «Листки РКИ». Они продолжают развивать ее и в дальнейшем: многочисленные статьи с едкой иронией разоблачают ненужные траты или случаи цинично и бессмысленно отправленных на выброс дорогостоящих материалов. Так, под заголовком «Искусство тратить деньги» в «Правде» от 12 мая 1928 года можно прочитать:
«Губить государственные деньги можно многими способами, но наиболее искусно делали это в некоторых отделениях акционерного общества “Транспорт”»{447}.
Статья подробнейшим образом демонстрирует роскошества трех директоров региональных агентств (картины, экипажи), займы, предоставляемые на льготных условиях частным предпринимателям и другие случаи растраты государственных средств. Больше половины статей за первые месяцы выхода «Листков» развивают эту тему. Мораль всегда одна и та же: действия этих людей, в лучшем случае недостаточно квалифицированных{448}, следует пресекать, а их самих наказывать. Таким образом, улучшение работы государственных органов происходит за счет наказания отдельных граждан: это и есть борьба против «конкретных носителей зла», о которой мы уже говорили[140].
То же стремление совершенствовать аппарат мы можем встретить и после 1928 года: оно не всегда сводится к индивидуальным или коллективным наказаниям. Некоторые тексты свидетельствуют о стремлении делать обобщения на основании частных случаев. Многие авторы хотели бы, чтобы жалобы играли ту же роль, которую в свое время, согласно исследователям конца XIX века{449}, в законодательной деятельности российского самодержавия играли челобитные. Эта мысль, хотя и не повсеместно, отчетливо присутствует в высказываниях авторитетных деятелей. Прежде всего речь идет о Землячке, которая в цитировавшейся выше статье настаивала на том, чтобы делались «Большие выводы из маленьких дел»{450}. Подобные подходы следует, однако, использовать весьма аккуратно, и власть не хочет рисковать, слишком широко обобщая выявленные в каждом конкретном случае недостатки. «Критика должна быть конкретной: без этого грош ей цена. Не в новых и фальшивых “философиях” мы нуждаемся, а в действенной и конкретной критике»: передовая в «Правде» от 16 мая 1928 года не допускает, чтобы вышедшая из-под контроля критика поставила под сомнение режим как таковой. Существование такой опасности — причина того, что в публичных высказываниях на обобщении фактов, содержащихся в «сигналах», не делается большого акцента.
Тем не менее обобщающий подход получает некоторый импульс в момент принятия конституции 1936 года, когда в душной атмосфере сталинизма вдруг подул легкий либеральный ветерок. Так, у Марии Ульяновой мы можем прочитать, что изучение жалоб позволяет «вносить коррективы в законодательство и отдельные мероприятия правительства»{451}. Резолюция Центрального Комитета, о которой уже говорилось[141], не заходит так далеко, но все же подчеркивает, что письма следует использовать «для постановки серьезных хозяйственно-политических вопросов»{452}.
Однако идеалы Ульяновой редко бывают так отчетливо сформулированы. Чаще всего назначение «системы жалоб» сводится к «проверке того, как проводятся в жизнь» решения партии и правительства. Жалобы служат для того, чтобы убедиться, что определяемая из центра политика не является пустым звуком. Такой смысл, во всяком случае, заложен в публичном дискурсе. Например, после появления формулы Сталина «сын за отца не отвечает», Комиссия советского контроля запрещает увольнения по таким причинам как «социальное происхождение, судимость в прошлом, осуждение родителей или родственников и т.п.»{453} С этого момента жалобы используются в публичных текстах для того, чтобы показать, что есть лица, не выполняющие этого решения. Так происходит, например, в случае с резолюцией Центрального Комитета от 29 марта 1936. Она основывается на «письме колхозницы колхоза “Красный Октябрь” в ЦК ВКП(б)»{454}. Семнадцатилетней девушке-колхознице отказали в поступлении на курсы трактористов под предлогом, что ее отец — высланный кулак. Центральный Комитет решительно осудил эти действия, после чего девушка была зачислена на курсы. В статье Марии Ульяновой, относящейся к тому же времени, подробно обсуждается эта тема; автор жестко критиковала многочисленных руководителей, которые, чтобы «защитить» себя, множат предупредительные увольнения, как только возникает малейшее сомнение относительно социального происхождения кого-либо из их сотрудников{455}.
Этот дискурс реформирования государства, назначение которого — не дать в руки «врагов трудящихся»{456} оружия, позволяющего критиковать социализм, не является, однако, единственным. Указание на плохую работу редко существует отдельно от размышлений о причинах возникновения проблемы. Ответ регулярно повторяется один и тот же: все дело в действиях замаскировавшихся врагов. Так, в 1928 году А. Криницкий использует идею о том, что классовая борьба продолжается в скрытых формах, чтобы объяснить своим читателям, что «кулак, нэпманы, вредитель и саботажник социалистической работы прячутся за бюрократа, который, чаще с виду лояльно “служит” советской власти, а на деле сводит политику пролетариата к издевательству над советским законами»{457}.
Мысль, развиваемая Криницким, в эту эпоху встречается повсеместно: в ее основе — тенденция объяснять проявления бюрократизма, недостатки в работе управленческого аппарата пережитками прошлого. Согласно этому тезису, Советский Союз унаследовал от аппарата царского режима его систематические ошибки, его пороки и, главное, людей, в нем работавших. «Мы вынуждены строить социализм с людьми, сформировавшимися при царском режиме», — вот суть передовицы газеты «Правда» от 15 марта 1928 года. Именно это позволяет обосновать и оправдать охоту на людей в государственном и партийном аппарате. «Сигналы» должны помочь защитить государство от врагов, затаившихся в этих структурах. Воздействие подобных идей становится более сильным благодаря конкретным иллюстрациям, таким, например, как широко освещаемые в прессе Шахтинское и Смоленское[142] дела, в связи с которыми говорят о сознательном саботаже{458}. XV съезд партии в декабре 1927 года также подробно обсуждал повседневное поведение (например, «барские» замашки чиновников), которое соотносил с «саботажем» и «преступлениями против Советского государства»{459}.[143] Подобный дискурс присутствует, как мы видим, задолго до масштабных репрессий второй половины тридцатых годов. Изменение характера пропаганды вполне ощутимо, но говорить о полной замене одного дискурса на другой нельзя: оба они присутствуют с самого начала нашего периода; меняется только их относительный вес.
Их соотношение вполне уравновешено до самого 1936 года, что позволяет поддерживать двойственность официального дискурса. Она особенно отчетливо видна в опубликованной в прессе резолюции президиума ЦКК и коллегии НК РКИ 1934 года «О задачах, формах и методах работы бюро жалоб», текст которой написан М. Ульяновой. Особое внимание привлекает второй пункт: в нем обе задачи бюро жалоб тесно переплетены:
«Не оставлять без рассмотрения ни одной жалобы или заявления, обращая сугубое внимание на те из них, которые сигнализируют о нарушении директив партии и правительства, о невыполнении обязательств перед государством и хищениях социалистической собственности, о прорывах в работе предприятий и нарушениях трудовой дисциплины, о засоренности организаций и колхозов чуждыми элементами, нарушениях революционной законности и др., неослабно борясь с бюрократическими извращениями по отношению к трудящимся со стороны отдельных звеньев госпаппарата и его работников, решительно разоблачая бездушное и формально-чиновничье отношение к нуждам и запросам масс»{460}.
Устранению кулаков или всех тех, кто к ним приравнен, придается, следовательно, такое же значение, как и борьбе с нарушением законов или невыполнением постановлений правительства. С 1928 года публикуемые письма и статьи подчеркивают эту функцию жалоб: в «Листках РКИ» в «Правде» многочисленные статьи обсуждают «чуждое» социальное происхождение. Первые статьи этого типа, объединенные заголовком «А что под вывеской?», появляются через месяц после открытия рубрики{461}. Самая агрессивная из них, озаглавленная «Кулацкий оазис», описывает совхоз в Самарской области: «там все обстоит так, как будто бы советской власти нет и не было». Упомянуто только имя директора, некоего Авдеева. Две других статьи называют поименно лиц, обвиняемых в пособничестве кулакам. С этих пор подобные статьи не часто, но регулярно разоблачают в основном бывших частных владельцев, превратившихся в директоров советских предприятий[144] и в каждой повторяется тезис, что оставлять подобных людей на их постах возмутительно.
Желание сохранить «чистоту» советского общества, исключив из него чужеродные элементы, лежит также в основе проходивших в начале 1930-х годов кампаний по составлению списков лишенных гражданских прав, т. н. «лишенцев»{462}. Население призывают участвовать в этой кампании: сообщать о социальном статусе тех, кого власть желает отстранить от гражданской жизни{463} Списки «лишенцев» составлялись согласно довольно точным критериям и ко всему прочему становились достоянием общественности. Использование «жалоб» для борьбы со скрытыми врагами, определение которых меняется в течение всего исследуемого нами периода, является константой. По-настоящему меняются только акценты: в 1937–1938 годах локусом борьбы, основным содержанием публичного дискурса становится единственная функция «сигналов» — выявление «врагов». После провозглашения на пленуме ЦК в феврале-марте 1937 года лозунга, призывающего к «ликвидации последствий саботажа», более «технический» дискурс начала тридцатых годов отходит на задний план. Недостатки в работе отныне связываются только с вредительством и саботажем. Особенная ценность сигналов как раз в том и состоит, как пишет «Правда» в июле
1937 года, что они позволяют «очистить все органы советского государства от вражеских и негодных элементов»{464}. Стержнем пропаганды этой эпохи становится «бдительность»: враги представлены как загнанные, почти побежденные, вынужденные скрываться, но в то же время ждущие подходящего момента, чтобы нанести стране роковой удар. «Сигнал», таким образом, призван защитить страну и не дать ей погибнуть, как погибли «Парижская Коммуна и Венгерская революция»{465}. После пленума Центрального Комитета в январе 1938 года — хотя злоупотребления подобной практикой подвергнуты осуждению[145] — сигналы все еще должны служить для того, чтобы «вскрывать врагов народа, обманным путем пробравшихся в ряды нашей партии, разоблачать их двурушническую тактику»{466}.
Таким образом, пропаганда базируется на двух основных положениях: (1) реформирование государства и (2) его защита. Первый тезис выступает на первый план в конце двадцатых годов, в то время как второй становится все более распространенным и в конце тридцатых занимает почти все общественное пространство. Теперь нам важно посмотреть, какой смысл за пределами пропагандистского дискурса придает этой системе власть. Внутренние рабочие документы уже описанных органов указывают несколько направлений поиска. Насколько этот дискурс, к которому нет столь свободного доступа, согласуется с публичным? Быть может, пропагандистские лозунги — лишь пыль в глаза, пускаемая, чтобы скрыть более глубокие соображения?
Крайне трудно определить истинные задачи власти. Источники редки: стенограммы рабочих совещаний далеко не всегда ведутся систематически и еще менее тщательно хранятся. Другие документы недоступны. Нет их или очень мало текстов или стенограмм выступлений на закрытых совещаниях, дискурс которых принципиально отличался бы от дискурса официальной пропаганды. Найти здесь изъян, слабину нелегко. Аргументы точно повторяют друг друга, и разные авторы регулярно пережевывают одни и те же мысли. Историк поэтому вынужден по крохам собирать разрозненные указания, крупицы, на вид совершенно незначительные. Тем не менее, не поддаваясь иллюзии разоблачения, от которой предостерегает Люк Болтански{467}, и не стремясь в обязательном порядке обнаружить скрытый смысл, мы полагаем возможным различить в действиях власти оттенки, которые порой позволяют увидеть систему в ином свете.
Репрессивная функция разоблачений декларируется открыто: пропаганда говорит о защите Советского Союза от врагов. Следовательно, речь идет об оружии, необходимом для травли тех, от кого стремится избавиться советское общество. Но является ли это единственным предназначением сигналов и доносов в сталинском Советском Союзе, каким он был в тридцатые годы? В декабре 1937 года во время кампании, предшествовавшей первым выборам в Верховный Совет СССР, В.М. Молотов получает от одного из своих избирателей удивительное письмо: в нем автор критикует речь председателя Совнаркома, где тот утверждает, что главный враг отныне находится «за пределами нашей страны». Корреспондент Молотова делает из этого предположение, что руководители Советского Союза стали жертвами «головокружения от успехов». Внутренний враг отнюдь не уничтожен, утверждает автор письма, наоборот, он лишь притаился и только и ждет момента, чтобы взять реванш. И в качестве примера сообщает, что один из его друзей живет у «врага народа». На этом письме есть надпись, сделанная рукой Молотова — старая русская пословица: «У страха глаза велики»{468}. Кроме того, на письме резолюция: «в архив!» Саркастическое замечание большевистского руководителя весьма красноречиво говорит о том, как он понимает доносительство. Прекрасно отдавая себе отчет в атмосфере страха, которая царит в СССР, травмированном широкомасштабными репрессиями, Молотов отлично видит и беспочвенность многих доносов. Важность фактов, о которых сообщается, их истинность здесь уже не так важны. Создается впечатление, что сигналы являются частью общей атмосферы, которая позволяет держать общество под контролем.
Корявость некоторых высказываний позволяет догадаться, какой еще интерес имеют доносы для руководителей. Так, в 1928 году у А. Криницкого можно прочитать, что критика также полезна, чтобы «укрепить единство этого рабочего класса». Криницкий рекомендует разоблачать «прорывы классового фронта» — всех тех, кто «нейтрален», кто проявляет «хвостистские колебания», даже среди коммунистов. Другими словами тех, кто недостаточно решительно перенимает новые формы информирования власти, предлагаемые ею же, а также и всех тех, кто критикует политику, провозглашенную Сталиным{469}. Речь идет не только о том, чтобы выявить оппозиционеров и, если возникнет необходимость, подавить их, но и о том, чтобы держать в рамках «болото» советского общества, заглушить все сомнения и колебания:
«…трудности нашего времени не только вызывают контратаку классовых, капиталистических врагов. Они вызывают шатание в рядах середняков и бедноты. Эти колебания проникают и в ряды рабочего класса, даже его партии…»{470}
Для многих большевистских руководителей доносительство в том виде, который оно приобретает, начиная с 1928 года, — это способ лучше контролировать общество — как с политической, так и с социальной точки зрения. В такой, приспособленной под определенные задачи, системе форма иногда значит больше, чем содержание: С. Ингулов открыто указывает на это в уже упомянутом выше тексте[146], где ставит перед самокритикой задачу заменить другие формы выражения недовольства, такие как забастовки и демонстрации. Письменная и опосредованная форма позволяет даже контролировать дискуссию и, следовательно, конкретные способы выражения несогласия, благодаря фильтру, которым являются описанные нами институты.
Следуя именно этой логике, Н. Антипов осуждает идею сбора подписей под коллективным письмом: это означало бы формирование общественного мнения. Хорошо видно, какую цель ставит перед собой власть, когда поощряет главным образом индивидуальную практику: речь идет о том, чтобы максимально фрагментировать проявления недовольства и контролировать его выражение. Письма, публикуемые в газетах, — всего лишь малая часть тех, что приходят в редакции, остальные никогда не покидают созданную для их обработки систему. Письма какого содержания сделать достоянием общественности, какова должна быть тональность статей — это решает власть. Когда стенгазеты, наименее контролируемое звено сети, позволяют себе слишком много вольностей, их систематически призывают к порядку, как мы видели это в марте 1931 года на заводе «Красное Сормово»[147]. Ковалева, отвечавшего за раздел «партийной жизни» и, следовательно, за публикацию статьи с которой началось дело «Красной газеты», о котором мы говорили, когда обсуждали вопрос о самокритике, увольняют по итогам весьма бурно проходившего собрания:
«Заседание вел Серго[148]. Ковалев рассказал мне как велось заседание, а именно: Крумин плел все вроде того, что Ковалев этот материал не показал редколлегии и т. д.; Молотов заявил, что партийный отдел “Правды” не проводит линии ЦК <…> Ковалев выступил со своими объяснениями, как было дело, Серго же не дал ему договорить до конца, стукнул “традиционно” по столу кулаком и стал кричать, что до каких пор в “Правде” будет продолжаться ковалевщина, что ЦКК не потерпит этого. На заседании редакционной коллегии Криницкий выступил с заявлением, что Ковалев зиновьевец и т. д., и т. п.»{471},[149]
Речь, следовательно, не может идти о том, чтобы публиковать что угодно. Именно поэтому, когда власть разрешает советским людям обсуждать изменения в законодательстве о разводах и аборте, предпочтение отдается письмам в газеты{472}. Некоторые критические письма были опубликованы{473}, но и на одной из немногих дискуссионных площадок, открытых в течение изучаемого десятилетия, повестку дня продолжает диктовать власть. Это принципиально важно.
Доносы и разоблачения не являются исключительно инструментами репрессии и контроля. Они также представляют собой способ лучше узнать общество, которым руководишь, и получать информацию о его проблемах. Эта цель, бывшая главной в момент создания сети в двадцатые годы, продолжает существовать в тридцатые. Службы приема жалоб регулярно составляли отчеты, в которых обобщали замечания, содержавшиеся в полученных письмах. Архивы секретариатов руководителей страны содержат многочисленные дела{474}, озаглавленные «Сводки неопубликованных писем в…», составлявшиеся через регулярные промежутки времени редакциями газет или самими секретариатами. Отчеты эти, как правило, тематические, например, о перегибах в коллективизации или о зажиме критики. Фонды Наркомата земледелия содержат, например, многочисленные дела за 1930 год[150]. Они позволяют увидеть, как разнообразно в 1930 году использовалась поступавшая информация, что подчеркивает и секретариат Рыкова, когда передает подборку писем, уточняя:
«Содержание обращений по указанным вопросам сейчас изменилось в том смысле, что их в большинстве случаев нельзя квалифицировать строго как жалобы. Заявления чаще являются просьбами, а иногда и просто требованием о производстве расследования допущенных неправильностей и привлечении виновных к ответственности»{475}.
Одни тематические подборки писем содержат, естественно, больше доносов, чем другие. Так, октябрьский отчет «Крестьянской газеты» за 1930 год, посвященный классовой борьбе в деревне{476}, полностью состоит из сведений о людях. Под подзаголовком «кулаки пробираются в колхозы» можно прочитать следующие сведения:
«(Из большого числа корреспонденции по этому вопросу приводятся некоторые только на выдержку)
1. Селькор Л. из Уральской об. Ярковского р-на, с. Усалки пишет:
В Усальскую коммуну пролез кулак П., до революции служивший 9 лет волостным старшиной, державший постоянно у себя в хозяйстве много батраков, индивидуально обложенный в 1929 г. Теперь разлагает коммуну.
2. Селькор Ж. из той же области, Ординского р-на, Межевского сельсовета, рассказывает, что в колхоз в дер. Михайловка пролезли два кулака Г. Николай и Иван. Оба они имели 3 трехпоставные мельницы, 150 дес. земли, ежегодно арендовали дополнительно по 20 дес, постоянно торговали. Недавно в колхоз пробрался 3-й кулак, Заозеров, имевший до революции 124 дес. земли, прибегавший к заемному труду и проч. У всех этих лиц ежегодно было 2 постоянных батрака и по 15–20 чел. на сезонных работах».
Эти документы распространяются среди различных государственных и партийных структур и используются не с репрессивными целями (можно найти одни и те же отчеты в различных фондах: так, уже упоминавшийся отчет секретариата Рыкова был распространен в девяноста экземплярах, и его можно найти в фонде Калинина и в фонде Наркомата земледелия). Задача, напротив, заключается в том, чтобы информировать власть о поведении народа. Часто сведения подаются как анонимные, что доказывает, какое малое значение придается личности виновных. Эти отчеты порой служат для того, чтобы сориентировать местные власти в их действиях. Один из них был передан в Белоруссию с целью помочь инструкторам (коммунистам), направленным в белорусские районы для исправления «недочетов, характеризующихся приводимыми ниже»{477} фактами. В нем упоминается в частности, один из секретарей колхозов, которого обвинили в том, что он «разбазаривает кулацкое имущество, переданное колхозу, передав в собственность своим знакомым 2 кабана и 12 поросят. Он же из кулацкого хлеба, переданного колхозу, гонит самогон»{478}.
Спрос на аналитические материалы регулярно возникает в ходе проверок различных звеньев системы. Отчеты не должны быть простой подборкой, коллажем из отрывков писем. Предполагается, что в них должны содержаться выводы, полезные для руководства страны. Когда эти требования не выполняются, на них настаивают. Так, бюро жалоб КСК упрекает бюро жалоб исполкома Воронежской области в том, что оно ограничивается «статистической» работой с потоком жалоб и не ведет реальной работы по «политическому анализу»{479}. В общем плане замечание о недостаточном «обобщении» на основании жалоб повторяется весьма регулярно: например, во время инспекции Народного комиссариата земледелия в 1935 году{480}.
Одни и те же «сигналы» используются, следовательно, и как источник информации, и как основание для репрессий. Это двоякое использование рождает напряжение, которое можно почувствовать в следующем замечании отдела, занятого составлением подобных отчетов в «Крестьянской газете»:
«Информбюро ни в коем случае нельзя обвинить в потребительском подходе к селькору. Каждому письму, в котором сообщалось конкретные факты, был дан ход. Оно направлялось в определенное учреждение на расследование…»{481}
Благодаря сигналам, сталинская власть может создавать себе иллюзию, что она знает все. Этот соблазн всезнания, как минимум в такой же мере, как и желание действовать, является важнейшей причиной создания советской властью подобной громоздкой машины. От этого всезнание не становится менее иллюзорным: количество сводок было таково, что все они не могли быть использованы.
Эта жажда все знать сопровождается желанием следить за всем, и в первую очередь — за самим государством. Заявленная цель — совершенствовать государство и не оставлять без внимания ни одной жалобы приводит к тому, что органы управления проявлениями недовольства вынуждены работать с множеством дел. Каждый аспект деятельности общества подлежит государственному контролю. Так происходит гипертрофированное разрастание областей, в которые, как предполагается, государство может вмешиваться. Работа Центрального бюро жалоб под руководством М. Ульяновой — хороший тому пример{482}. Диапазон вопросов, требующих равного внимания, очень широк. А речь ведь идет о делах, каждое из которых считается важным и заслуживающим внимания высшей московской инстанции, а не отправки, как это часто делается, для расследования в область.
Согласно сохранившимся за 1934–1936 годы документам, Бюро вмешивается в конфликты между государством и гражданами (многочисленные примеры противозаконных арестов, необоснованных штрафов и налогов{483}) или между предприятиями и рабочими (незаконные увольнения, задержки в выплате зарплаты{484}). Бюро может также играть роль органов дознания: так происходит в 1935 году, когда застопорилось дело о расследовании убийства председателя колхоза. Дело, направленное в Бюро несколькими крестьянами, было расследовано и доведено до конца. Бюро жалоб также призвано выводить на чистую воду растраты, воровство и другие покушения на государственную собственность{485}. Так, оно обнаруживает и разоблачает социально чуждые элементы в коллегии адвокатов города Горького{486}. Наконец, выполняя возложенные на него задачи, оно даже начинает обширное расследование о производстве верхней одежды и обуви в СССР и пытается понять причины их несоответствия требуемому качеству{487}. Большинство таких дел стали предметом рассмотрения Комиссии советского контроля, и по ним была вынесена резолюция. Огромное большинство их было начато по заявлению граждан[151]. Мы видели: аппарат Центрального бюро жалоб используется для того, чтобы решать как частные проблемы отдельного человека, так и вопросы макроэкономического характера. Бюро играет роль общества защиты прав потребителей и параллельно организации политического преследования лиц, подозреваемых в неблагонадежности. То же можно констатировать на местном уровне: в апреле-мае 1932 года постановления городской контрольной комиссии Нижнего Новгорода, подготовленные местным отделом жалоб, касаются проблем ритуальных услуг, последствий наводнений, доставки газет подписчикам, обслуживания пассажиров в речном порту Нижнего или размещения рабочих судостроительных верфей Сормова в антисанитарных бараках{488}.[152]
Таким образом, предполагается, что проконтролировать можно любую сторону повседневной жизни. Взять под полный контроль различные сферы жизни страны — вот немного пугающая цель, которая, как представляется, прорисовывается за этими многочисленными расследованиями. Партийные комиссии часто занимаются проблемами этики и частной жизни. Запрос на подобные темы идет, как мы видели, не от них, но нет ни одного отказа в рассмотрении дела на том основании, что речь идет о чем-то, во что ни государству, ни партии вмешиваться нет нужды. Это обращение к государству доходит до крайностей, которые, хотя и являются исключениями, не становятся от этого менее симптоматичными. Так, секретарь городского комитета партии города Горького советует некоему человеку обратиться в НКВД с заявлением на сына. Речь вовсе не идет о мести или политическом фанатизме, но о том, чтобы «попросить помощи» у политической полиции, имеющий «большой опыт в перевоспитании людей». Этот отец в отчаянии от того, что сын пьянствует и справиться с ним невозможно:
«За последнее время дело доходит до того, что жизнь становится совершенно невозможной. С производства его уволили (он работал на Станкозаводе), поступил на Кр. Этну, тоже не работает. Всегда мертвецки пьяный, над матерью и женой буквально издевается, оскорбляет, бьет, кусает, пускает угрозы зарезать и т. д. Делал выстрел в себя, но выстрел отбит мимо. Из квартиры все тащит, остаемся все — взрослые и дети без обуви и белья. Дело доходит до того, что с моей женой, его матерью сильно его любящей получился удар с кровоизлиянием в мозгах и она парализована»{489}
Несмотря на все усилия и старания, отец признает себя побежденным и просит назначить сыну «трудовой режим с совершенным изолировании от алкоголя на продолжительное время 2–3 года». Лечебный эффект лагерей НКВД вызывает сомнения, но то, что отчаявшемуся отцу могли порекомендовать обратиться в политическую полицию для решения личной, семейной проблемы, говорит о многом.
Власть, таким образом, ставит перед собой самые разные цели: некоторые сформулированы и сообщаются всем; другие менее явны или пока еще даже не артикулированы. «Открытый» дискурс сконцентрирован в основном на задачах государства: в зависимости от периода и от конкретного говорящего, на передний план выходит реформа государства, совершенствование его работы или его защита, забота о его «чистоте». Сигналы — это прежде всего способ действовать. С их помощью власть хочет иметь возможность обнаруживать своих противников, выделить тех, кого она решила заклеймить. Власть хочет также проводить в жизнь свою политику. Отдавая себе отчет в огромных размерах страны и в относительных слабостях своего, в том числе и репрессивного, аппарата, власть хочет использовать население, чтобы проверять реальное исполнение принятых ею решений и наказывать тех, кто им не подчиняется: в равной мере и тех, кто не соблюдает законы, как и тех, кто не добивается их соблюдения. Участие населения в большевистской власти по умолчанию предполагает поддержку, которую оказывает населению сама власть: благодаря доносительству перед людьми брезжит надежда на помощь государства в решении их частных проблем. Итак, устранение социально или политически чуждых элементов, наказание некомпетентных действий, защита государственных интересов являются ядром сталинского проекта расширения практики доносительства.
Но сигналы — это не только способ действовать, они одновременно являются средством сбора информации. Власть хочет знать о проблемах, и, возможно, даже, о положительных явлениях, с которыми советские люди встречаются в повседневной жизни. Она хочет иметь представление о работе мельчайших звеньев гигантской машины, которой сама же является, и свидетельство тому — производство огромной массы документов, анализирующих жалобы, и постоянно звучащее требование обобщать полученные письма.
Система доносительства вписывается и в более обширный проект тотального контроля над обществом: определять допустимые формы протеста, контролировать его проявления, мобилизовать колеблющихся, наказывать оппозиционеров, но также переделать людей, попытаться изменить глубоко укоренившиеся привычки, вот чего добивается власть. В этом смысле можно говорить о тоталитарном проекте: государство имеет глобальную концепцию своей роли в обществе. Оно должно быть в состоянии все знать, все контролировать, всем управлять.
Властный проект состоит, таким образом, в том, чтобы сделать сигналы главной практикой. Речь не идет, разумеется, о принципиальном нововведении: предпосылки были основательно заложены в двадцатые годы и опирались на серьезный исторический фундамент. Тем не менее в тридцатые годы возникает новый контекст. На традиционные способы выражения недовольства наложена узда. Параллельно, усилиями центральной власти издавна привычное обращение (письменное или устное) к руководителям становится по-новому заметным. Исследование конкретной кампании — кампании самокритики 1928 года позволило показать первые проявления этой практики и рассказать о конфликтах между политиками и руководителями промышленности. Настойчивое стремление придать недовольству советских людей форму критики вызвало открытый отпор ответственных работников промышленных предприятий, которые пострадали первыми. Даже при том, что кампания не имела столь широкого размаха, ответственные работники настаивают на сохранении своего статуса. В августе 1928 года власть предержащие принимают решение поощрять деятельность по разоблачению и информированию, допуская в сообщениях 95-процентное содержание клеветы!
С этого момента власть своими действиями и публикацией официальных текстов начинает создавать каноны подобных разоблачений.
Она избирает чрезвычайно гибкое определение, позволяющее понимать явление максимально широко. Первоочередная задача — сделать практику повседневной, максимально завуалировав ее связь — в плане моральном — с доносом, поступком, который общество все еще осуждает и считает безнравственным. Внедряются новые словарные обозначения, так для обозначения доносительства постепенно начинает применяться неопределенное и нейтральное слово «сигнал». Значение этого слова включает в себя и жалобу, сообщение о недостатках в работе государственных органов, и донос. Отныне различий более не делается, границы между жанрами стираются. Сеть, созданная в двадцатые годы для сбора разоблачений, оказывается востребованной: она очень обширна и позволяет избежать того, чтобы единственным адресатом сигналов была политическая полиция. Тем более что пропаганда намеренно не выделяет этого специального адресата. Советские люди могут писать, куда хотят. Анонимные письма, письма коллективные или индивидуальные — власть более или менее благожелательно воспринимает все формы сигналов: здесь опять же важно никого не отпугнуть. Единственная сфера, где указания носят более определенный характер, касается содержания сигналов: не столько фактов, о которых следует доносить (предлагаемый перечень относительно широк и предполагает как разоблачения самого общего характера, так и доносы на конкретных лиц), сколько самой формы разоблачения. Власть подчеркивает индивидуальную природу недостатков. Нужно, чтобы негативные обстоятельства и поступки, о которых сообщается, были связаны с определенным человеком. Присутствует, таким образом, настоятельное требование указывать конкретные факты и выявлять «конкретных носителей зла».
Четко определив контуры практики, власть прилагает усилия к тому, чтобы распространить ее в советском обществе как можно шире. Для этого используются как законодательные возможности (обязательство доносить в ряде случаев предусматривается уголовным кодексом), так и практические действия (принимается ряд мер, облегчающих непосредственную подачу жалоб). Но главная составляющая работы по внедрению практики доносительства — это та пропаганда, с помощью которой обращения к властям выставляются напоказ. В этом случае пресса является основным инструментом: она позволяет воспроизводить некоторые письма, распространять многочисленные призывы к доносительству и, главное, самим своим тоном сделать повседневным и обыденным поступок, который в противном случае мог бы носить чрезвычайный характер. Советским людям также предлагается соприкоснуться с доносительством в ходе общественных собраний, на которых ответственные лица чаще всего оказываются под разоблачительным огнем присутствующих.
Подобная тяжеловесная машина, создаваемая и продвигаемая сталинской властью начиная с 1928 года, возникает не просто так. Государство хочет быть всезнающим и всемогущим, судьей в общественных и частных конфликтах, контролером, полицейским, блюстителем чистоты. Оно хочет играть роль врача и полицейского, учителя и родителя. Однако, чтобы реализовать подобный проект, недостаточно просто поставить себе цель. Как работала сталинская система доносительства? Обеспечивали ли шестерни механизма его эффективную работу? Отвечал ли он ожиданиям власти? В системе существовало еще два важнейших действующих лица, которых мы пока не касались: администрация, которая должна обеспечивать ее функционирование, и, самое главное, население. Каким образом советские люди отреагировали на предложение, которое было им сделано? Какой смысл они придали системе?