«На войне — как в игре:
надо, чтобы везло».
На первой — после более чем тридцатилетней разлуки — встрече с однополчанами по случаю 35-летия Победы, среди до боли в сердце знакомых фронтовых друзей-товарищей, довелось мне увидать совершенно неизвестных — тоже, оказывается, однополчан. И — неудивительно: полковое братство притягивало к себе и тех, кто в полку воевал до меня, и тех, кто служил в его составе после того, как я покинул полк.
Среди этих неизвестных мне однополчан был и Алексей Сальников.
Кто он и что он — меня не очень-то интересовало. Да и времени не было поближе сойтись с ним и с другими полковыми «незнакомцами» — те несколько дней встречи полностью были заняты необычайно волнительным, чувствительно-радостным, а иногда и грустно-печальным общением с теми, с кем приходилось бок о бок сражаться в смертельно опасном небе войны, общением, полным воспоминаний о грозном, тяжелом, но незабываемом нашем общем фронтовом прошлом, воспоминаний — «со слезами на глазах» — об однополчанах и не вернувшихся в свое время из боевых полетов, и ушедших в мир иной в послевоенное время…
Более того, попервоначалу мне не по душе была его некоторая вальяжность, что ли, самоуверенность, видимое стремление как-то выделиться: то он — тамада на скромном ветеранском застолье, то — экскурсовод на общественных началах при поездке однополчан по местам прошедшей войны, то — конферансье-острослов на самодеятельном капустнике-концерте участников встречи, решивших тряхнуть стариной… И все вроде у него получалось, за словом в карман он не лазил. Вот только когда речь заходила о начальнике штаба полка военного времени, он почему-то замыкался в себе, его, всегда благожелательное, выражение лица становилось угрюмо-напряженным, приобретало оттенок негодования… Такая бурная общественно-театральная деятельность незнакомого однополчанина волей-неволей вызывала у меня, ну, будем говорить, не совсем благоприятное, почти ильфо-петровское мнение о нем: «прыткий молодой человек»…
А потом ко мне случайно попали уникальные фотографии военных лет, на которых, вместе с моими фронтовыми однополчанами — Борей Свердловым, Михаилом Третьяковым, Федором Некрасовым — красовался… Кто бы вы думали?.. — Алексей Сальников!
Я полюбопытствовал у Свердлова: а что из себя представляет этот самый Сальников? А он мне: «Кто?.. Леха!.. Что за разговор… Настоящий человек!..» И коротко — а они, оказывается, друзья детства! — рассказал о его несладкой и нелегкой фронтовой судьбе.
Позже, повнимательнее присматриваясь к этой оригинальной личности — Алексею Сальникову, — я начал понимать, что кажущаяся его вальяжность — это выработанная годами манера поведения много повидавшего и испытавшего человека-организатора, человека-руководи- теля, чему, по-моему, способствовали и своеобразная конституция его тела, абрис фигуры, характерные черты лица. Самоуверенность в суждениях — это результат досконального знания обсуждаемого вопроса и обоснованной уверенности в своей правоте. Высокая кипучая активность — ну, это уже натура, это у него от бога. Эта активность, как, между прочим, выяснилось при даже беглом ретроспективном обзоре его прошлого, не раз себя оправдала во многих прямо-таки невообразимых перипетиях его жизненного, в том числе и фронтового, пути усеянного более терниями, чем розами.
Стрелки-радисты бомбардировщиков ДБ-3 (слева направо) сержанты Н. Смиронов, Б. Свердлов, А. Сальников
Короче говоря, он меня заинтриговал. Заинтриговал и как неординарный, необычной судьбы человек, и, в первую очередь, как один из однополчан, боевые дела которых меня волнуют уже многие годы.
Поэтому на очередной встрече однополчан — по случаю 45-летия Победы — я, сойдясь с ним поближе, попросил описать и прислать мне наиболее интересные эпизоды ею фронтовой жизни.
Он — оригинал — ответил оригинально:
— Знаешь что? Я писать не мастак. Я лучше наговорю, что помню, на магнитофонную ленту и вышлю тебе. Лады? Магнитофон у тебя есть?
Магнитофон у меня имелся…
Он — наговорил. И — выслал.
Отдельные, по-моему, самые интересные фрагменты его «наговора» составили сюжет предлагаемого повествования.
В армию я был призван в 1940 году. И попал в Кировоград, в 31-ю окружную школу воздушных стрелков-радистов. Окончил я ее буквально в тот день, когда началась война — 22 июня 1941 года. До сих пор в памяти сохранились мельчайшие подробности того рокового для страны дня.
Мы с утра находились в стрелковом тире. Стреляли из пулемета ШКАСа, смонтированного на турельной установке стрелка-радиста самолета ДВ-3. По движущейся цели стреляли. Цель — силуэт немецкого истребителя «мессершмитта» — перемещалась с определенной скоростью при помощи роликово-тросового механизма, а стреляющий должен был в этот силуэт попасть. Давалось на это 10–15 патронов и 2–3 секунды времени. Многое в этой стрельбе зависело от умения стрелка давать короткие очереди. Можно ведь в одну очередь выстрелить все патроны. Вероятность поражения цели будет одна. А можно — в две-три очереди. Вероятность поражения ее увеличивается. Пулемет-то — скорострельный: 1800 выстрелов в минуту дает, 30 — в секунду. Чтобы «сделать» очередь из 3–5 выстрелов — ого какой навык в стрельбе надо иметь!
Так вот, мы стреляли.
И вдруг прибегает посыльный. Запыхавшийся, глаза навыкате…
Что-то докладывает нашему командиру — руководителю стрельб. И сразу же следует команда:
— Отставить стрельбу! Строиться!..
Дело привычное. И минуты не прошло — вся группа в строю, по ранжиру выстроилась. Как положено.
— В расположение части… Бе-е-го-о-ом!
Побежали. Тоже дело привычное.
В части нам объявляют: так-то и так-то — началась война…
Сразу же была усилена охрана всего школьного хозяйства. Дополнительные посты и патрули стали охранять самые важные его объекты. Война есть война, и мы все это тотчас же почувствовали.
В некоторой неопределенности прошло несколько дней. А потом мы в срочном порядке сдали выпускные экзамены по специальности воздушных стрелков-радистов самолетов-бомбардировщиков. И весь курс был распределен кто куда. Я и еще семь моих товарищей были направлены в распоряжение штаба Военно-Воздушных Сил Крымского фронта, который располагался в Симферополе. Меня назначили старшим в этой группе.
Прибыли в Симферополь. Пошли куда надо и обратились к тому, к кому нужно было обратиться. И — первая несправедливость: вместо того, чтобы направить в боевые части, нас заставили на окраине города — там был небольшой аэродромчик — рыть траншеи, окопы, строить доты и прочее. Как выяснилось позже, мы готовили запасной авиационный командный пункт.
Копали мы, копали, строили, строили, коммуникации прокладывали, сверху дотов накаты из бревен, камней и земли настилали, а оказалось — все напрасно: гитлеровцы как-то уж слишком быстро и неожиданно преодолели Перекоп и ворвались в Крым.
Пришлось нам волей-неволей эвакуироваться. Это в конце сентября — начале октября было…
И вот, стали мы отступать по направлению к Керчи. Мне, как старшему в группе, поручили доставить в Керчь две специальные автомашины, оборудованные установками «Ночь-1». Это, как мне сказали, новейший, последний «крик» военной техники — радиостанции обеспечения ночной посадки самолетов. В то время — действительно новинка. Вот за эти радиостанции я и должен был отвечать вместе с приставленными к ним двумя шоферами из местных крымских татар.
До Керчи мы добрались благополучно. Расположили свои спецавтомашины на грузовой площадке морского причала. Там еще было тихо, спокойно…
Вдруг, на другой день, ранним утром — налет немецких «юнкерсов», «лаптежников» — Ю-87. Ка-ак разбомбили они этот причал, ка-а-к начали поливать пулеметным огнем всех, кто на нем находился… Поднялась паника, все вокруг взрывается, взметается, разлетается… Люди мечутся — тот туда, этот сюда… Крик сплошной… Кровь… Убитые… Раненые… Боже ж ты мой!..
Так я впервые убедился, что война — это совсем не то, что нам показывают в кино, что написано в книжках и газетах, и даже не то, что о ней рассказывают очевидцы… А вот я видел, как рядом — человек, у которого руку оторвало, она у него на лоскутке кожи болтается… Кровь брызжет ярко-красная… Кость — белая-белая… Ужасно. Впечатление — страшенное.
Мою команду, к счастью, эта передряга не задела…
Кстати, и до налета «юнкерсов», и под их бомбежкой погрузка с причала на паром наших отступающих войск не прекращалась. Мы тоже на этот паром стремились попасть. Я шоферов уговариваю: дескать, мужики, давайте, пробивайтесь — кровь из носу, а машины наши погрузить надо…
А на причале — сплошная давка. Все стремятся убраться побыстрее из этого гиблого места — опять ведь «юнкерсы» могут вернуться.
И как сейчас помню: один матросик лихой такой, на тракторе НАТИ, наверное, прет через всех и не глядит ни на кого. Ему кричат:
— Стой! Стой, куда прешь на людей?! На технику?! Стой!..
А он вытаскивает гранату-лимонку из своих широченных штанин, машет ею:
— А ну отойди!.. А не то всех порешу!.. Отойди!.. — и прет.
Таки пробился он со своим трактором на паром одним из первых…
Зачем этому матросику надо было обязательно в первую очередь на паром попасть — я не понимал. Уж потом, на косе Чушка, — после переправы через пролив, — от которой мы добирались к Темрюку, до меня дошло…
Ну что ж… Переправились и мы со своим «Ночь-1»… А два эти шофера от меня сбежали… Перед тем, как нам удалось протолкнуть спецмашины на паром, один из них подошел ко мне и говорит:
— Леха! Ну что мы тут чухаемся?.. Видишь, как фашисты на нас давят?.. Ну их на хрен, эти автомашины… Давай останемся здесь…
Я на него глаза вылупил:
— Да ты что?.. Что говоришь-то?..
— Да я местный… — говорит, — здесь устроимся, все будет нормально…
Я, признаться, впопыхах не придал значения этому разговору. Думал: запаниковал парень, бомбежки испугался — вот и несет чепуху. Поэтому просто посоветовал ему прекратить такие разговорчики. А потом хватился — ни того, ни другого шоферов нет, оба татарина крымских удрали…
Что делать?.. Как быть?.. Кто за баранки автомашин сядет?..
Но мир, как видно, не без добрых людей. Нашлись, кто и за баранку мог сесть, и машины на паром затолкать. И хотя во время погрузки «юнкерсы» еще два налета на порт произвели, нам таки повезло: мы благополучно переправились, как я уже говорил, на косу Чушку.
И вот тут-то отличился тот морячок — я его всю жизнь не забуду: дождь льет, слякоть, все развезло, машины не идут, не могут из этой слякоти вылезти, а он — подъезжает на своем тракторе, цепляет очередную жертву этой слякоти за то, что покрепче, вытаскивает ее на сухое место, командует:
— Давай вперед!
А сам — за очередной, увязшей по «дифер» в грязи машиной.
Вот когда мне стало понятно, почему он размахивал лимонкой, отстаивая своему трактору место на пароме: зная состояние таманских дорог в осенние месяцы, он был уверен, что без него, без его трактора отступающим по этим дорогам нашим войскам не обойтись. И он был прав. Он, этот матросик, был действительно настоящим героем ретирады наших войск из Крыма на Кубань.
Таким образом добрались мы до кубанской станицы Старонижестеблиевской. И вдруг оказалось, что вся наша команда входит в сослав БАО — батальона аэродромного обслуживания, о чем до этого мы и знать не знали, и ведать не ведали. Кстати, как только мы переправились на Чушку, сразу появились — где они раньше были?! — командиры с «кубиками» и «шпалами» на петлицах. И начальник наших станций появился. Так что я от этих станций вроде бы избавился. Но в Старонижестеблиевской меня вновь закрепили за ними — назначили старшим радистом. Хотя в этих самых радиостанциях «Ночь-1» я ровным счетом ничего не понимал.
Да-а… Подходит конец декабря. Наши войска десантируются в Крым, в районы Керчи и Феодосии, освобождают от фашистов эти города, расширяют свой плацдарм на Керченском полуострове.
И вдруг — бах! — в начале февраля приказ нашему БАО: высадиться в Крыму, подготовить аэродром где-то в районе посёлка Владиславовки. Это километрах в тридцати от Феодосии и пяти-шести от передовой.
Естественно, вместе с БАО добираюсь туда и я. Дожди непрерывные вперемешку со снегом шли… Слякоть опять же… Наземные войска в таких вот неимоверно трудных условиях ветку железной дороги строили, к боям готовились… Страх смотреть на них было. Ну, а мы — при такой погоде о каком-то обслуживании полетов и думать не приходилось — откровенно бездельничали, да в караул ходили. Короче говоря, тоска стояла зеленая. И вообще непонятно было, для меня, по крайней мере: идет война или не идет? А если идет, то что это за война такая — сплошное копание в грязи… Не приспособлен, видно, я был к такому бездеятельному состоянию, молод был, жизнь меня еще как следует не трепанула — хотелось активно действовать, воевать.
Вот и решили мы с другом, тоже окончившим школу воздушных стрелков-радистов, действовать. Взяли да и написали рапорта начальству авиационному по команде: дескать, дорогие товарищи, для чего вы нас учили? Вы нас учили для того, чтобы мы воевали в воздухе. Мы — воздушные стрелки-радисты, а вот сидим здесь, на бездействующем пока аэродроме, ходим по караулам… Заберите нас отсюда в какую-нибудь летную часть — летать хотим!
И что ж вы думаете? Проходит какое-то время, нас вызывают в штаб батальона и говорят: так и так, вы откомандировываетесь на Кубань, в город Краснодар, полевая почта номер такой-то. Будьте любезны, вот ваши документы, давайте, дуйте…
Ну, что… Мы просто были на седьмом небе от радости, воспряли великим духом.
…Мы сразу же — в Керчь. Оформили там документы на переправу через Керченский пролив, переправились и — в Краснодар. А оттуда, в конце концов, появляемся там, куда нас определили — в 453-м дальнебомбардировочном авиаполку (ДБАП), расположенном в станице Новотатаровской.
Вот в этом самом 453-м ДБАП и начал я свою летную войну, летать стал стрелком-радистом на самолете ДБ-ЗА, любовно называемом нами «Аннушкой». Летали мы бомбить фашистские позиции на подступах к Севастополю, на другие цели в Крыму. А к этому времени — в мае — противник прорвал нашу оборону в районе поселка Семь Колодезей, которая строилась и укреплялась всю зиму, и сбросил две армии Крымского фронта в пролив этот, Керченский… За десять дней — 8 мая начал наступление, а 18-го уже Керчь занял — сбросил… Уму непостижимо…
Дорогие мои!.. Если бы вы видели… Я летал, как уже говорил, на ночном бомбардировщике ДБ-ЗА, хотя в то время мы еще ночью практически не летали, летали днем. И вот, пролетая над проливом, видел я страшную картину… Боже мой!.. Если кто-нибудь видел растревоженный муравейник… Вот такой муравейник полз тогда через этот пролив. Кто на чем: кто на доске, кто на покрышке автомобильной, кто вплавь… сколько там потонуло наших!.. Сколько погибло!.. Ни за что погибло, по вине командования фронта… Один Господь-бог это знает, да и тот, если он вообще существует, наверняка сбился со счета…
Да-а… Ну вот, сдали наши Керчь… А мы — летаем. На Старый Крым, на Судак. И опять на Севастополь. Город- герой, дни которого уже были сочтены…
Много чего довелось мне повидать, прочувствовать, пережить. Вот, например, помню случай.
…Отбомбились мы по переднему краю фрицев. Хорошо отбомбились. Все, вроде бы, в порядке. Но — не говори «Гоп!», пока не перепрыгнешь — на обратном пути забарахлил на нашем самолете мотор. И все мы — экипаж — от командира нашего до воздушного стрелка — оказались во взвешенном состоянии, в нерешительности: покидать самолет или продолжать полет. Выпрыгнем с парашютами — под нами занятая фашистами территория, возможен плен. Продолжим полет — можем разбиться, самолет еле-еле ползет, со снижением…
Поэтому и командир наш то одно решение примет — одну команду подаст, то другую — ту команду отменит. То, значит, «Прыгать!», то — «Отставить прыгать!» И вот, подает он команду: «Всем прыгать!» — я надеваю свой съемный парашют. И сразу же в шлемофоне раздается вопль штурмана:
— Костя!.. — это он командиру. — Дотянем до своих!.. Тут же татары!.. Ну, порежут они нас всех.
— Хорошо, — отвечает командир, — попробуем…
И — новая команда:
— Отставить прыгать!
Я — снимаю парашют.
А мотор не только барахлит, но и гореть начинает, поэтому летчик его совсем выключил.
И вот летим мы, вернее, не летим, а тащимся с потерей высоты на одном моторе боком, ну, «раком», по-нашему… Попробовал летчик опять второй мотор запустить, а тот снова вспыхнул-загорелся — верно, бензопровод перебитым оказался. Все же, с грехом пополам, на грани падения в любой момент, на предельно малых высоте и скорости перетянули мы Керченский пролив и плюхнулись в дремучие кубанские плавни около станицы Варениковской.
А пока мы «ползли» — ночь наступила. Ничего не видно. А плавни камышовые — высоченные, метров так на три- четыре. И дорог никаких или там тропинок — нет. Вот мы и выбирались из этих плавней, с трудом раздвигая крепкие камышовые стволы, то и дело проваливаясь в воду то по колени, то по грудь… Двое суток выбирались…
Ну, как бы там ни было — все это уже история. Главное — выбрались. Все живы и здоровы остались, и до полка своего — в Новотатаровскую — заявились. А нас, между прочим, не ждали, думали, что не вернемся мы с задания. В то время многие экипажи не возвращались…
Получилось так, что в конце 1943 года перевели меня в 6-й дальнебомбардировочный авиаполк.
Летные экипажи полка размещались на окраине Кутаиси, на расстоянии двух-трех километров от аэродрома. А добирались мы до аэродрома по дороге Кутаиси — Самт- редиа.
…Уже несколько дней я числился в списках 6-го авиаполка. И чувствовал себя несколько неуютно, одиноко. Мне ведь всегда общество друзей-товарищей требовалось. Отсюда и неуютность.
И вот, в это самое время произошли у меня две знаменательные встречи с новыми однополчанами.
Первая встреча приятно-неожиданная. Стою я как-то около столовой. Вдруг ко мне подходит невысокого роста такой парень и говорит:
— Слушай, ты не Сальников?
— Сальников, — отвечаю. — А что?
— Ты в Свердловске жил когда-нибудь?
— Жил.
— На Малышева, 10?
— На Малышева, 10.
— А ты меня не помнишь?
Я присмотрелся к нему — ничего, вроде, знакомого.
— Знаешь, хлопец, — говорю, — не помню.
— А тебе фамилия Свердлов что-нибудь говорит?
— Как это что-нибудь говорит? Там у меня дворовые друзья были. Аба и Боба Свердловы.
— Так вот, — говорит хлопец, — я и есть Свердлов. Только не Боба, а Борис.
— Да брось ты… — изумился я, — Борька…
А он:
— Го-о-с-с-по-о-ди ж ты, боже мой! Ну бывает же такое…
Обнялись… Я твержу: «Боря, Боря…» А он: «Леша…» Я: «Как, где был, как сюда попал, старики как?..»
Вот так, в 6-м авиаполку встретил я своего друга детства. Когда-то — еще задолго до войны — жили мы с ним в одном дворе, в четвертых — шестых классах вместе учились, дружили, бегали друг за другом, дрались с пацанами из других дворов… И вот — встретились… В одном — сержантском — звании, в одной — стрелка-радиста — должности, в одной, как оказалось, эскадрильи… Чудеса, да и только!
Вторая встреча — неприятная…
Встреча с человеком, изрядно попортившим мне и так нелегкую жизнь фронтовую, встреча с начальником штаба полка майором Калиниченко.
Я его — хотя три недели уже был в полку — и знать-то толком не знал, и видеть не видел… А вот пришлось и увидеть, и узнать.
… В один прекрасный день, почему — не помню, — то ли я опоздал на автобус, который летный состав перевозил, то ли еще что — топал я пешим порядком на построение в полк. А в это время меня нагоняет колонна танков — в сторону моря двигается, на Самтредиа, Сухуми, Туапсе, ну, в общем, на передовую.
А я иду, иду и вдруг — сам не знаю, как это вышло, — раз, поднял руку… И опять — нежданно-негаданно: бац! — танк останавливается.
— Ты чего? — высунулся танкист из башни.
— Парень, — взмолился я, — да вот, на построение полковое опаздываю, подбрось меня до аэродрома, по дороге ведь…
Засмеялся тот:
— Давай, садись, летун!
Я быстренько на броню танковую взгромоздился. Сижу. Радуюсь — удачно-то как получилось. А любопытно: что там внутри-то у танка — заглядываю сверху…
Командир танка заметил меня, ухмыльнулся, говорит:
— Что, интересно?.. Лезь сюда, посмотри, как мы тут устроились…
Залез я, конечно, в танк и — дуем что есть мочи. Танкисты показать мне стараются, на что их Т-34 способен…
Подкатываем к аэродрому. Я уже вылезать собрался — до стоянки нашей эскадрильи совсем близко, она около дороги располагалась. А командир танка спрашивает:
— Куда поворачивать?
— Давай налево, — отвечаю. — А потом, где надо повернуть: направо.
И уж когда около нашей стоянки танк оказался, показал на свой ДБ-3:
— Стоп!
Смотрю на свою самолетную стоянку — что такое? Наших технарей от самолета как ветром сдуло.
Оказывается, после того, как я подал команду «Стоп!», командир танка стал разворачивать башню своей машины так, чтобы мне удобнее было вылезти. Естественно, и ствол башенной пушки повернулся и уставился прямо в направлении нашего самолета. Так уж получилось. Ну, разве приятно, когда около твоего самолета останавливается неизвестно откуда взявшийся танк и направляет свою пушку на тебя, на людей, что были у самолета?.. А вдруг выстрелит?! Вот и запрятались кто куда наши технари… А тут я вылезаю из танка…
Сразу, откуда ни возьмись, окружили меня «спрятавшиеся» представители технической силы:
— Леха! Ну, ядрит-твою мать, вечно ты что-то придумаешь! Перепугал нас всех насмерть… — это Иван Кошелев, механик нашего самолета, выразил общее мнение по поводу моего «танкового» прибытия на стоянку…. Много времени с тех пор прошло. На встрече однополчан в Гомеле, среди друзей фронтовых встретил я — почти тридцать лет не видели мы друг друга — этого самого Ивана Кошелева. Он, как узрел меня, сразу завопил:
— О-о-о!.. Танкист!.. Здорово!..
Я смотрю на него:
— Какой я тебе танкист?
— А ты что? Забыл, что ли?.. А помнишь, как на танке на стоянку нашу прикатил?..
Честно говоря, об этом эпизоде я уже давно забыл. А вот он напомнил о том, как я приперся на стоянку в «составе» экипажа Т-34.
А встреча с Калиниченко произошла так.
Через час-полтора после моего «танкового» прибытия на аэродром по стоянке эскадрильи прозвучала команда: «Сальников! В штаб!»
Я — в штаб. А там… А там меня этот товарищ Калиниченко поставил по стойке «смирно!» и произвел мне форменный разнос: какое я имел право, как позволил себе такое самовольство — на танке появиться на аэродроме?
Да если бы разнос как разнос, пусть даже со взысканием… Так он же буквально измывался надо мною, правда, по всем правилам строевого устава. То кричит: «Налево!», то: «На-пра-а-во!», то: «Кру-у-гом!» И так несколько раз. Ну что тут сказать? По крайней мере это глупо.
Я что ж… Я все его команды выполняю, смотрю на него и думаю: ах, ты, гад такой! Что ж это ты надо мною издеваешься?! Ну, старался я не опоздать на полковое построение, хотелось побыстрее до аэродрома добраться. Да я бы для этого попытался любой попутный транспорт использовать, который бы мне встретился… Ну, так или не так?.. А ты на меня — криком… Муштрой…
Отпустил он меня. Но, видно, произвел я на него не совсем приятное впечатление. Как же: не покаялся, не раскаялся, не сказал, что больше такого не будет… Вот с этого все и началось…
Всем известно, что летчики, как правило, народ суеверный. У каждого почти имеется свой талисман, примета, наличие которых вроде бы охраняет его в боевом полете.
Кто-то брал с собой в полет, например, одни и те же довоенные перчатки-краги, некоторые штурманы — один и тот же, даже не карандаш, а огрызок карандаша. Другие считали необходимым, чтобы в полет их провожал «счастливый» человек. Вот наш командир эскадрильи капитал Баталов всегда требовал, чтобы двигатели его самолета перед боевым вылетом запускал не техник самолета, а эскадрильский инженер Болдин, которого он считал таким «счастливым» человеком.
И я был суеверен. И у меня был талисман — кожаный реглан, доставшийся мне по наследству от погибшего в боевом полете друга-летчика. Этот реглан я обожал. И поскольку к тому времени совершил в нем тридцать пять успешных вылетов, то в самом деле верил в его волшебную силу.
Так вот, товарищ Калиниченко буквально преследовал меня за этот реглан. Как только я его надену, начинается крик: «Снять!», «Не положено!..»
Я ему говорю:
— Слушайте, товарищ майор… Вы же должны понимать: он — реглан — для меня счастливый… Талисман мой…
— Ничего не хочу понимать! — кричит. — Дисциплина есть дисциплина! Не положен сержанту реглан…
— Так ведь война идет, товарищ майор! Война идет! — разъясняю я. — Ну не надо придираться, у кого какой подворотничок — чистый или грязный, кто во что одет — то ли в комбинезон, то ли в реглан… Вы же понимаете — если кого из нас в воздушном бою убьют, то какая разница, кто во что одет… Мы же воюем…
Ничего до него не доходит. Опять твердит свое: «Не положено! Дисциплина! Снять!»…
Хотел ему сказать: мы-то воюем, а ты в это время «загораешь». Но — сдержался. А реглан стал надевать только, когда перед боевым вылетом в свою кабину залезал.
А война идет. Полк воюет. И несет большие потери. А что вы хотите: на стареньких самолетах ДБ-3 воевали. Да еще днем. Для «мессеров» эта тихоходная машина — беззащитная воздушная мишень. Вот и осталось от полка семь или восемь самолетов. Поэтому и произошла его очередная реорганизация: экипажи сохранившихся самолетов передавались в другой, как позже стало известно, в 68-й авиаполк, а остальной личный состав направлялся на переформирование.
Как и где это переформирование происходило — вопрос особый. Но в конце концов наш, пополненный летным составом и оснащенный более совершенными дальними бомбардировщиками Ил-4, полк перед Курской битвой оказался под Тулой. Там образовался наш летный экипаж: летчик — лейтенант Яковлев, штурман — Миша Демарев, воздушный стрелок — сержант Валитов и стрелок-радист, значит, Алик Сальников, то есть я.
Наш полк принимал самое активное участие в боях на Курской дуге. А входил он тогда в состав 118-й дальнебомбардировочной авиадивизии, резерва Верховного Главнокомандования, авиационного соединения особой структуры, предназначенного выполнять особые боевые задачи, применяя особую тактику авиационного воздействия на противника.
Как известно, бои на Курской дуге начались ранним утром 5 июля 1943 года. И мы с этого момента все время находились в состоянии повышенной боевой готовности к вылету на бомбардировку вражеских позиций, самолетные баки бензином заполнены до упора, двигатели опробованы, бомбы подвешены, пулеметы впряжены, экипажи — у самолетов. Это, по-нашему, — готовность № 2. Недоставало лишь конкретизации объекта-цели для нанесения бомбового удара — и команды на вылет. Ни того, ни другого — нет. День проходит — нет. Два дня — нет. Мы недоумеваем: что ж это такое творится — там, в районе передовой, ожесточенные бои идут, немцы наступают и вроде как в глубь нашей обороны продвигаются, мы бездельничаем? Непонятно…
Но вот, 12 июля все прояснилось: и объект-цель был определен, и команда на вылет поступила. Всем полком — тремя девятками — мы нанесли мощный бомбовый удар по местам сосредоточения войск противника.
Когда подлетали к цели и все мое внимание было направлено на наблюдение за воздухом, дабы быть готовым пулеметным огнем сорвать возможные атаки фашистских истребителей на наши самолеты, я стал невольным свидетелем первого в моей боевой практике массированного налета своих бомбардировщиков на одну цель: с разных сторон, в одном и том же направлении, куда устремились и наши три эскадрильи, шли колонны тяжелых бомбардировщиков Ил-4 — я насчитал три таких колонны. Лучи восходящего солнца, проходя через невидимые в своем вращении лопасти винтов, образовывали перед двигателями каждого самолета блестящие прозрачно-голубые, с бликами солнечных зайчиков, диски… Внушительная и по красоте, и по скрытой внутри самолетов этих колонн мощи наблюдалась картина…
Надо сказать, что бомбовый удар по цели мы нанесли отменно. Высокий войсковой начальник, на командном пункте которого офицер нашей дивизий осуществлял наведение самолетов на цель, как нам стало известно, заявил примерно следующее: «Передайте большое спасибо вашим летчикам. После такого налета наши части беспрепятственно, без потерь прошли переднюю полосу обороны немцев».
Что ж — было приятно. Приятно и то, что наш полк потерь не понес, все экипажи благополучно вернулись на свой аэродром.
Уже после войны мне довелось узнать, что боевое применение наших бомбардировщиков преднамеренно задерживалось Верховным Главнокомандованием до 12 июля — до перехода войск Брянского фронта в наступление по плану операции «Кутузов», успешное проведение которого окончательно похоронило надежды гитлеровского вермахта поправить свои дела на Восточном фронте начатой ими 5 июля операцией «Цитадель».
А тогда нам было не до этого. Мы просто воевали.
На другой день — 13 июля — полк снова получил боевую задачу: нанести бомбовый удар по позициям противника в районе пункта Колгановка, что в сорока километрах восточнее города Орла.
Вначале все было нам обычно: взлетели, собрались в боевой порядок, пошли к цели по маршруту… А потом…
Передо мной газета ивановских шефов нашего полка «Меланжист», за 18 августа 1990 года. В этой газете, в статье, посвященной 45-летию Победы, ветеран полка Гена Климас — участник того рокового для полка боевого вылета, а он был в то время, как и я, сержантом и стрелком- радистом — вспоминает, что было потом:
«В начале июля 1943 года 6-й авиаполк принимал участие в грандиозной битве на Курской дуге. Особенно памятным был день 13 июля 1943 года…
…На свой аэродром под Тулой из девяти самолетов эскадрильи вернулись только два, да и то со значительными повреждениями от зенитных снарядов и огня истребителей противника…»
Такому горестному финалу этого боевого вылета способствовала низкая — до 800 метров — облачность, сплошь покрывшая небо в районе цели, отчего наши эскадрильи вынуждены были идти на цель на высоте около 700 метров и, естественно, являлись удобной мишенью для зенитной артиллерии гитлеровцев, чем последние в полной мере и воспользовались. А когда пораженные зенитками, охваченные огнем, рушились на орловскую землю наши самолеты и боевой порядок эскадрилий прямо-таки на глазах разваливался — многие избежавшие поражение от зенитных снарядов бомбардировщики стали легкой добычей «мессеров».
«В тот день, — пишет Гена, — вернулся на свой аэродром и экипаж Семена Яковлева…»
И я там, в этом экипаже, был. И я в том грозном орловском небе летал. И мы вернулись все побитые, как говорится — «нос в крови». Но все-таки сделали нужное дело. Мы внесли какой-то вклад в дело разгрома фашистов под Орлом.
Да… А время идет. И война продолжается. И мы продолжаем воевать. Фрицев бомбить. Но — уже ночью. Одиночными самолетами. По целям, расположенным в Приднепровье. Вон куда наши фашистов сдвинули — аж к самому Днепру.
И вот 13 октября экипажу Семена Яковлева — нашему, значит, экипажу, который уже обжился в полку, понюхал пороху и имел немалый опыт ночных боевых вылетов, ставится задача: повести ночью на цель «необстрелянный», прибывший с Дальнего Востока, экипаж летчика Виктора Талалаева.
Как потом стало известно, этот экипаж был не только «необстрелянный», но вдобавок — неслетанный, наспех собранный. И вот такой экипаж мы должны были повести ночью на цель — железнодорожную станцию Шилов. Это между Могилевом и Оршей. Так сказать, дать ему — экипажу — вывозной боевой полет ночью.
Ну что — взлетели. К нам справа пристраивается самолет Талалаева. И мы в сумерках, перед наступлением темноты, летим, чтобы ночью выйти на цель.
Ну, летим и летим. Как обычно, я работаю по рации с аэродромом. Воздушный стрелок Валитов стоит в турели, на моем рабочем месте во время стрельбы, наблюдает за воздухом. И вдруг у нас, у нашего самолета, открываются бомболюки и уходят вниз все бомбы. Что такое? По моим расчетам, до цели лететь еще не менее часа. А тут еще чувствую — самолет почему-то боком двигается. Мне ведь доводилось быть в машине, когда она летит не так, как надо… Я сразу переключаю переговорное устройство на внутреннюю связь и слышу голос штурмана Миши Демарева:
— Тихо… Спокойно, Сеня, спокойно… Держи так… Держи так… Спокойно… Смотри не завали самолет… Держи так…
Включаюсь в разговор, спрашиваю:
— Что случилось, командир, в чем дело…
— Мотор сдал, — отвечает, — передай на аэродром, что будем возвращаться. И Талалаеву — чтобы на цель шел самостоятельно…
Все…
А я, как уже говорил, до этого работал на рации. Стучал левой рукой — я ж левша — телеграфным ключом то, что требовалось сообщить на землю. И, чтобы передать команду своего командира экипажу Талалаева, переключил работу рации в телефонный, режим, установил на передатчике фиксированную волну связи с экипажем в воздухе и ору: «Идите на цель самостоятельно, мы возвращаемся на свой аэродром!»
Не принял ведомый экипаж нашей команды… Это я уж потом уточнил…
Почему?
Может, их радист был чем-то занят во время моей передачи. А возможно, я допустил ошибку какую-то, что-то сделал не так при перестройке рации… Уж в больно сложном положении мы оказались: бомбы сбросили неизвестно где, самолет летит на одном моторе — доберемся ли до аэродрома?.. Да и полны тревоги голоса летчика и штурмана… Поэтому — горячка, паника не паника, не будем говорить о «мандраже», но что-то на это похоже… В такой ситуации я, конечно, мог и ошибиться… Мы, значит, развернулись и взяли курс на свой аэродром. Я опять стучу ключом телеграфным на землю: «Возвращаемся, отказал мотор, возвращаемся…»
И тут как кольнуло что-то, сработало какое-то седьмое чувство у меня; дай, думаю, узнаю, о чем командир со штурманом говорят. Только подключился к внутренней связи, как в тот же миг услышал истошный крик летчика:
— Пры-ы-гай, Мишка! Пры-ы-га-а-ай!..
И чувствую: меня подбросило под самый верх кабины — машина резко пошла вниз. Значит, соображаю — все. Надо прыгать…
А Валитов стоит в турели — он же ничего не знает, связи с экипажем у него нет… ну, а я что?.. Дергаю его за карман комбинезона, дескать, делай, как я, а сам — раз! — в нижний люк и вывалился из самолета. Это ж в считанные секунды все происходило.
Вывалился, значит, я и действую, как нас учили. Хотя ночью еще не прыгал. Раз! — беру правой рукой за парашютное кольцо. Два! — дернул его что есть силы, очевидно. Три! — ничего не успел сообразить, а уже вишу в воздухе на парашюте…
Да-а… Успокоился, пришел в себя, поправил лямки парашютной системы. Смотрю — еще один парашютист появился… И еще один… И тихо-тихо стало… Тишина…
Приподнял немного шлемофон, чтобы уши освободить, подумал — заложило их, наверно… А в это время — у-ах! — взрыв внизу… Смотрю вниз, а от самолета нашего — обломки во все стороны летят, огненные брызги… Огонь, взрывы… И, подсвечиваемые этим огнем, снижаемся я и еще два парашютиста. Невеселая картина…
Ну что ж… Во всяком случае, думаю, жив. Теперь задача — приземлиться нормально.
Вдруг до моего слуха доносятся шум какой-то и звуки: где-то внизу мужские и женские голоса поют какие-то песни. Дома деревенские вижу совсем близко. И от тех домов, на расстоянии примерно с полкилометра приземляюсь. Ага — раз! — один парашютист рядом приземлился и немного поодаль — другой… Все… Беру свой скомканный парашют под мышку и бегу к первому парашютисту.
Подбегаю к нему — боже мой! Стрелок Валитов лежит, стонет:
— О-ой… О-о-й… — увидел меня. — Леха… О-ой-ой… Леха…
— Что такое? — спрашиваю.
А он показывает на… На то место… Ну, на «ключ» от женского сердца и продолжает:
— О-ой… Как больно… О-о-ой…
Я подумал, что ему этот «ключ» придавило парашютными лямками. Видно, подогнал их к телу плохо, поэтому при динамическом ударе в момент раскрытия парашюта это его чувствительное место лямками и прищемило. И еще подумал: может, ему при приземлении ноги покалечило.
— Ну-ка подними ногу! — говорю ему.
А он лежит на спине. И поднимает одну ногу. Нормально. Я опять:
— А ну, другую!
Он и вторую поднимает. Ну, думаю, порядок.
— Лежи!..
Оставил около него свой парашют и побежал искать третьего парашютиста. Подбегаю к месту его приземления — вот те на: парашют лежит, а человека нет! Я так пригнулся, чтобы посмотреть на горизонт, и — узрел: кто-то невдалеке стоит. Я — к нему. А он — от меня. Я снова — к нему. А он еще пуще от меня. Ну, я здоровый был, бегать умел — рысью за ним. Догнал…
А это мой штурман Миша Демарев оказался. Весь в крови. Правда, темно еще, время где-то около часа ночи. Но на ощупь чувствую — все лицо у него в крови, сказать ничего не может, держит себя за подбородок и мычит: «Ва-ва-ва… Ва-ва-ва…»
Что такое? Разбираться не стал, беру его под руку, вместе подходим к его парашюту, который, смотав, я забрасываю на плечо. Затем направляемся к Валитову.
Подходим. А тот все лежит и стонет. Я-то думал, что ничего страшного с ним не случилось, а боль… Что ж — боль пройдет. Снял с него парашютные лямки и говорю обоим:
— Знаете что, мужики? Побудьте здесь, а я быстренько добегу до деревни. Она — с воздуха видел — рядом. Помощь какую ни есть организую. Может, подводу или еще что…
И — рванул в эту деревню.
Прибегаю туда, а там, на улице прямо, кучей стоят какие-то мужики и женщины. Я — к ним:
— Здравствуйте…
А сам пистолет на всякий случай держу подготовленным. Знал, конечно, что до линии фронта далеко, но — чем черт не шутит…
— Здравствуй… — мне отвечают. И с любопытством так на меня смотрят: откуда, мол, ты заявился?
— Да я, вот, — говорю, — летчик с самолета, что только что упал…
— A-а… Видно по тебе. А что такое?
— Да вот, — объясняю, — надо помочь моим товарищам, ранены они…
— Ну?! Сейчас командиру партизанского отряда доложим…
— Какого партизанского отряда?.. Кто вы такие?.. Как это — в глубоком тылу и — партизаны?..
— Партизаны мы, — успокаивают меня. — Выведены из- за линии фронта на переформирование…
Я вздохнул. Слава богу, к своим попал…
Приводят они меня к своему командиру, в хату, что числилась у них штабом. Я объясняю тому, что так, дескать, и так…
Тот сразу:
— Какой разговор!
Короче говоря, снарядили партизаны по-быстрому подводу, в телегу сена набросали, дали мне в помощь двух парней, поехали…
Да-а… Через какое-то время привезли мы стрелка и штурмана в деревню. Их обоих затащил я в отведенную нам хату — там партизаны на пол сена набросали, какие-то одеяла принесли. Уложил их. Обращаюсь к партизанам:
— Вот ему, — на Валитова показываю, — помощь медицинская требуется…
— Сейчас фельдшера нашего позовем, — отвечают.
— Ну, тогда побегу своего летчика искать — командира…
И побежал. А со мной опять отрядили тех же двух парней в помощь. Ходили в том месте, где мы приземлились. Ходили-ходили, искали-искали, внимательно все близлежащие рощицы облазили — все безрезультатно. Решили отложить поиск до утра.
Вернулись в штаб. Партизанского командира известили о нашем решении. И я опять к своей хате подался. Захожу в нее, а там Валитов стонет:
— Леш… Мне бы подняться, по-маленькому хочу…
Я говорю:
— Да брось ты, — а он лежит на сене.
Одеяло сбросил:
— Давай писай здесь…
— Что ты, — стонет, — нет, нет…
Что ж поделаешь… Стянул я с него комбинезон, приспустил штаны, обнажилась его рана и… О, боже ж ты мой!.. У него от «ключа» к женскому сердцу, от яичек какие-то нити-волокна тянутся, все в крови… Кровью сразу запахло…
А он лежит и, главное, даже сознание не теряет… Я как посмотрел на все это и даже обомлел, ужаснулся… Надо же такое горе мужику?.. И — рысью к командиру:
— Кто-нибудь, кроме фельдшера, который ничем раненому не помог, из медработников у вас есть?
— Да нет больше никого. Мы и этому-то рады, — отвечает.
— Вот тут, километров за пять отсюда, аэродром располагается. Так там должна быть медицинская служба…
— А как до того аэродрома добраться?
— Да вот, у края деревни, — рукой показал командир, — в ту сторону, топай по дороге прямо, на аэродром и попадешь…
Вернулся я в свою хату. Мише-штурману толкую:
— Сиди здесь, — а ему лицо только что промыли и перевязали, — я пошел…
И — бегом. Я здоровый парень был. Спортсмен. И дую, значит, вдоль деревни. Полдеревни пробежал — оказался возле церкви. Смотрю — стоит автомашина, газик, стартер авиационный. Сверху у него на штангах хоботок металлический торчит, чтобы самолетные двигатели запускать. Я к этому автостартеру. А его шофер что-то такое спозаранку женщинам подвезти собрался. То ли картошку, то ли еще какие овощи. На базар, наверное, подвезти. Я — к нему:
— Браток, нужна помощь, вот так и так…
А он, видно, подхалтуривал. Сидит себе индифферентно в кабинке и так это пренебрежительно-гордо говорит:
— Не… Не поеду… Видишь — занят.
— Как это не поедешь?! — возмутился я. — Там русский солдат кровью истекает!..
— А так… Не поеду и все…
Я дверку кабинки на себя рванул, вытащил его наружу, пистолет выхватил, затвор передернул, аж затрясся весь:
— А ну, отойди от машины, подлюга!.. Отойди, говорю, застрелю!.. Отойди, сам поведу машину…
Бабоньки, коим перевозить что-то требовалось, как заголосили, запричитали и — к шоферу:
— Да что ты, родненький, мы и обождать можем, да ради Бога поезжай к этим раненым, помоги людям…
Короче говоря, мы их мешки из кузова выбросили, развернул шофер — видно, понял, что я не уступлю — свой автостартер, и подъехали мы к «своей» хате.
В кузов автомашины набросали сена, и Валитова, прямо с матрасом и одеялом, поудобней на него уложили. Что меня опять удивило — так это то, что он в полном сознании… Это при такой-то травме… Я б такого наверняка не выдержал…
К шоферу в кабинку посадил Мишу Демарева, а сам разместился в кузове, возле Валитова, потому что он лежит на спине со скрюченными ногами, ему и пошевелиться-то — боль невозможная. А как только на ухабине машину тряхнет — он кричит благим матом: боли, верно, уже совсем страшенные… Так я сел подле него и, как поехали, все время шоферу через открытое стекло кабинки подсказываю: «Потише, поаккуратней веди». А как только колдобины дорожные начались — не асфальт же — так я ноги Валитова поддерживаю, чтобы не так тряска на них сказывалась…
Кое-как добрались до того аэродрома. Шофер нас прямо к санитарной части батальона аэродромного обслуживания доставил. Подняли там сразу всю батальонную медицину, хотя еще чуть светало.
Оказали нашему бедолаге первую помощь и на санитарной машине повезли в госпиталь в… дай Бог память… Да, в Киров Калужской области. И за Мишей Демаревым заодно поухаживали: лицо протерли спиртом, ранки йодом смазали. Партизанский-то фельдшер все сделал тяп-ляп…
А к этому времени к санчасти подошел командир батальона и еще кто-то с ним, расспрашивают, как, да что…
Выслушали они мое пространное объяснение злоключениям нашего экипажа. Посочувствовали нам… А потом командир этот — майор — предложил:
Знаете что? Вам отдохнуть надо — вон как намаялись… До утра хотя бы… Топайте-ка вы в самое тут теплое место — в хлебопекарню.
— А где она? — спрашиваю.
— А вот, — показывает, — пройдете по этому ряду поселка — пятая или шестая хата. В ней и пекарня. Да и по запаху учуете…
Мы, конечно, — туда. Приходим — там и пекарня, и пекари сами размещаются. Встретили они нас очень тепло: как же — герои-летчики, вон в какой опасности оказались, чудом живы остались… Хлебосольство свое показали, покушать собрали. Хлебом свежим — теплым еще — и даже бражкой самодельной угостили.
Миша-то пить и есть не может — у него всю физиономию разнесло… Да голь на выдумку хитра: какую-то трубку ему соорудили из газеты или из бумаги, через нее хоть как-то полужидкую еду и питье он смог употреблять. А я — без лишних разговоров — одну кружку опрокинул, другую… Быстренько захмелел — сказались, видимо, треволнения последних часов — и завалился спать…
Утром просыпаемся — что делать? Пошли вместе с Мишей — он уже немного оправился, хотя говорить как следует еще не мог — того майора искать, машину попросить — надо ж нам своего командира разыскивать.
Приходим к нему, а он нас посылает к санчасти. Мы — туда. А там уже команда дана: выделить нам ту же санитарку, что Валитова в госпиталь отвозила. И в помощь — двух санитаров.
Миша опять уселся с шофером в кабинке, а я — в санитарке, вместе с санитарами, по-о-е-ха-ли…
Подъехали к тому месту, где упал наш самолет. Подошли к его обломкам. А там уже партизаны, первые наши знакомые. Их охранять место падения самолета командир отряда снарядил. А что там охранять? Одни обломки искореженного дюраля да следы взрыва…
Постояли мы у этих обломков. Покурили самосада партизанского. И решили искать то, что могло остаться от нашего командира. Может, он, вместе с самолетом, в землю ушел… Надо, вроде, рыть. Где рыть? Дело ясное: когда два двигателя вошли в землю, то летчик, вернее, то, что от него могло остаться, может быть только посередине этих двигателей, если, конечно, он в момент падения находился в самолете. Вот и решили в этом месте рыть.
Рыли-рыли — ничего там не нашли. Остается одно: предположить, что наш Сеня выпрыгнул с парашютом и упал в другом месте.
Поехали в деревню, в партизанский штаб. Хотелось попросить командира организовать широкий поиск нашего летчика. По зонам, может быть, или еще как…
Въезжаем в деревню. И только где-то там остановились — нам же не видно где, мы ж внутри санитарки сидим — слышим, как кто-то шоферу и Мише говорит громко, таким возбужденным голосом;
— Нашли вашего летчика… Лежит там… Возле штаба… Мертвый…
Ох, елки зеленые… Как же это так, Семен — и мертвый…
Ну, что ж… Подъезжаем к штабу, вылезаем из санитарки и видим: на широкой завалинке штабной хаты лежит наш командир. Лежит босой, в парашютных лямках, а самого парашюта — купола — нет, одни обрезанные стропы… И страшно опухшая у него шея…
Партизанский командир, меж тем, поведал нам, как тело летчика оказалось на этом месте.
— Тут вот какое дело. Здесь, в этой деревне живет пастух. Глухонемой. Сегодня утром прибежал он в штаб, что- то сказать пытается, руками семафорит и «бу-бу-бу» бормочет, ничего не поймешь. Куда-то руками указывает — то, значит, на Сеню вашего, то на лес… Кто его понимал — разобрались: он хотел сказать, что какие-то люди обобрали летчика и скрылись в лесу. Послал я опять тех конных ребят в ту сторону, куда мародеры скрылись, чтобы догнать…
Слушаю я эти слова, а сам в карманы к Семену полез. Смотрю: орден на месте, документы — партбилет и офицерское удостоверение личности — тоже на месте, деньги не тронуты. И пистолет при нем. Как будто все в порядке. Вот только купола парашютного и унтов нет…
Вскоре возвратились посланные в погоню конники.
— Товарищ командир, — докладывают своему начальнику, — никого не обнаружили, никого не догнали. А отмахали от того места, где летчика нашли, километров семь-восемь. И по сторонам все рощицы просмотрели. Нигде вроде бы скрыться не могли… Ан, нет нигде…
Ну, что ж поделаешь… Нет так нет.
Я попросил, чтобы помогли мне Семена в санитарку погрузить — надо же тело командира в санчасть доставить, оформить трагическую его гибель как положено.
Привезли его в батальон, откуда санитарка. Опять я обращаюсь к командиру тамошнему — мол, надо вскрытие произвести нашему летчику, установить и удостоверить причину смерти. Нам сдается, говорю, что он был беспомощным, когда, приземлился — может, травму какую получил при покидании самолета. А мародеры, чтобы его ограбить — забрать парашют, унты — возможно, его придавили. Потому и шея у него такая вспухшая, прямо с лицом и подбородком сравнялись…
Он отвечает: «Хорошо», — и вместе с нами направляется в санчасть. А там никто не хочет этим делом заниматься: «Мы не специалисты, мы не можем…» — и прочее.
Я не выдержал:
— Как это вы не можете?.. Как вам не стыдно?.. Такое дело, а вы не можете?..
И майор вмешался:
— Я вам приказываю!!!
Подействовало. В конце концов кто-то из начальства этой санчасти согласился произвести вскрытие. Но поставил условие: «Вы должны быть свидетелями».
— Хорошо, — отвечаю я за себя и за Мишу, — будем свидетелями.
Ох… Положили нашего Семена Яковлева на операционный стол, раздели его… Все… И вот, как только врач этот вонзал скальпель в бедное Семеново тело немного выше от… как его, «ключа» от женского сердца… Как повел его — скальпель — кверху, через пупок, вспарывая ему — Семену — живот…
Я как увидел это дело… Как вспомнил, что и суток не прошло, как спорили, курили, как мы говорили с ним… Я не выдержал — ка-а-ак рванул с этой санчасти на улицу… Сдержаться не могу: рыдаю, как младенец…. В горле ком какой-то… Слезы из глаз льются… Не могу успокоиться, бормочу только: «Эх, Сеня, Сеня… Что ж это ты… Эх, Сеня, Сеня…»
А штурман Миша Демарев — остался. Проходит, ну, пять, ну, шесть минут, я все рыдаю и вдруг — распахивается дверь и из санчасти, ну, просто как пуля, вылетает Миша Демарев, и тоже не может от рыданий удержаться: «Бу-бу-бу… Эх, Сеня, Сеня…» В общем, ревет. А ему и говорить-то, и плакать-то больно, лицо — сплошная рана…
Горестно все это было. Вспоминаешь — и то к горлу комок подступает, и слезы на глаза навертываются.
Однако медики сделали свое дело. Я говорю им:
— Дайте нам документ какой-то. Заключение обо всем этом. Нам же по команде докладывать надо.
Дали. А заключение примерно такое:
«…Смерть произошла от сильного и резкого удара по гортанной части шеи в воздухе. Лямка парашюта каким-то образом перехлестнулась и в момент раскрытия парашюта ударила летчика по гортани. Смерть наступила мгновенно».
…Похоронили мы его честь по чести. Отсалютовали, как положено. Вместе с партизанами салютовали.
Стали готовиться до дому. А что готовиться — только парашюты собрать. И вот, когда дело дошло до их сборки — а они все в грязи, в копоти, оборваны, — то высмотрели, что купол парашюта Валитова в каких-то черных точках- дырках, ну, как будто спичкой горячей кто эти дырки прожег. Не счесть их было. Я Мише Демареву говорю:
— Смотри, какой неисправный парашют подсунули наши парашютоукладчики Валитову. Вот гады. Он ведь, получается, спускался не с расчетной скоростью семь — девять метров в секунду, а, благодаря этим дыркам, быстрее. Может, потому и при приземлении сильно ударился неудобным местом, вот и получил такую неприятную травму… Ну, гады… Приедем домой, мы их прямо задавим…
— Да-да-да, — мыча, соглашается Миша.
Собрали мы купола парашютов, уложили их в парашютные сумки. Пошли — в который уж раз — к майору. А к кому же еще? Говорю ему:
— Товарищ майор, как бы нам до Тулы добраться? Не поспособствуете?
— Ясненько, — отвечает майор, — поможем. Тем более что завтра туда пойдет наша машина. Вот на ней вас и отвезем.
Поблагодарили мы его за такую отзывчивость. И правда, много он для нас сделал хорошего…
С его же благословения ночевать нас опять направили в пекарню. Ни гостиницы, ни столовой в батальоне не было. Там, в пекарне, нас опять и накормили, и напоили. Миша уже мог немного задирать голову, и в рот ему можно было влить без бумажной воронки то, что надо было влить. Ну и вливали… Меня в этом вопросе упрашивать надобности не было.
…Утром подходит прямо к пекарне ЗИС-5, закинули мы в его кузов парашюты и — тю-тю — поехали. Поехали, как сейчас помню, через Сухиничи, в город Тулу, в свой родной 6-й дальнебомбардировочный авиаполк, который базировался недалеко от самого города на аэродроме Волынцево.
Скоро ли, долго ли ехали — въезжаем в Тулу. И так получилось, — я, ну, не знаю, почему — наша машина оказалась около тульского базара — шоферу тук-тук по кабине: останови.
— Что такое? — останавливает он свой ЗИС-5.
— Давай пройдемся по рынку, посмотрим, что там имеется…
А что вроде бы ходить? У нас же ничего не было, чтобы натуральный обмен на что-то произвести. И денег тоже нет, чтобы что-нибудь купить, но у меня такая вот возникла идея: что-то и как-то сообразить в смысле спиртного. Ведь в полк едем, чудом гибели избежали, сколько всего пережили, надо это как-то отметить, состояние стресса с нас снять… И вдруг в голове — ну, что у меня за голова! — мелькнуло: мой-то парашют наверняка больше использовать нельзя — и порван, и в пятнах каких-то грязно-масляных… Вот и предмет для натурального обмена…
Короче говоря, на этом базаре нахожу я тетку, которая двадцать литров самогона согласилась обменять на мой парашют. Отдаю ей свой, спасший мне жизнь парашют, а она мне — двадцать литров самогона. Бидон целый, да еще четверть — три литра — в придачу. Погрузили мы все это в кузов машины, пожелал я этой тетке на прощанье всего хорошего, дескать, носи шелковые платья из авиационного материала, помни доброту летчиков и — поехали мы к месту назначения, в свой, значит, полк.
Приезжаем на аэродром, к штабу полка — он в землянке размещался. И сразу же, как только я вылез из кузова ЗИСа — Миша что-то немного замешкался — меня друзья полковые окружили:
— Смотрите-ка, Леха вернулся!.. Господи боже мой!..
А меня уважали в полку, это я вам честно скажу.
…Целая небольшая толкучка организовалась возле штаба, в центре которой — я и Миша Демарев. Но мы-то должны официально начальству полковому доложить о всех передрягах, коснувшихся нас в этом боевом вылете. Поэтому «церемониал» встречи пришлось временно прервать.
Заходим в штаб. Там — майор Дорохов — командир полка, товарищ Калиниченко, еще кто-то из полкового начальства.
Обрадовались, похоже, что мы вернулись. Пожали нам руки, по плечам похлопали: молодцы, мол, сколько всего вам пережить пришлось… Слава богу, что хоть живыми возвратились… Давайте докладывайте, что с вами стряслось…
Калиниченко сразу — чисто по офицерскому кодексу, что ли, вернее, строго придерживаясь субординационных правил, Мише Демареву, как офицеру, старшему из нас двоих по званию, — предложил:
— Вы докладывайте!
А тот ничего доложить не может, потому что говорить не в состоянии: у него же все лицо разбито, рот еле-еле — не открывается даже — ну, чуть-чуть приоткрывается.
А что получилось-то с ним, с Мишей Демаревым? Уже потом, когда ему рот можно стало открывать, он поведал об этом.
…В нижнем люке кабины штурмана самолета Ил-4 смонтирована металлическая пята прицела. Это такое устройство, которое служит для установки бомбардировочного прицела так, чтобы нижняя его оптическая часть — головка прицела — выходила наружу, наподобие перископа подводной лодки наоборот: перископ выдвигается вверх из рубки подводной лодки выше уровня воды, а головка прицела — вниз из кабины штурмана; через перископ обозревается все, что видится выше подводной лодки, а через бомбардировочный прицел — все то, что находится ниже самолета.
Так вот, когда Миша торопился покинуть через нижний люк своей кабины беспорядочно рушившийся вниз самолет, его физиономия «случайно коснулась» этой самой пяты прицела. Да так «коснулась», что на ней — на Мишиной физиономии — живого места не осталось.
Ну мог ли Миша в таком виде что-нибудь докладывать? Конечно, не мог. А я — как свежий огурчик. Хоть бы что. Да еще перед тем, как от Тулы до Волынцево ехать, к этому самогону, что в четверти, разочек приложился… Так что у меня язык развязался — будь здоров!
Поэтому я и докладываю. О том, что было с экипажем. В деталях. И, между прочим, говорю, что, возможно, стрелок получил тяжелую травму по вине парашютоукладчиков.
Дорохов и Калиниченко удивились:
— Как это? Почему?
— Какие-то точки-дырки на куполе парашюта Валитова оказались, — объясняю, — можете сами убедиться, мы его к парашютистам доставили. С таким куполом разве возможно было нормально приземлиться?
— Немедленно вызвать сюда парашютоукладчиков! — командует Калиниченко. А сам так это, с издевкой, медовым голоском спрашивает:
— Товарищ сержант, а вы не видели ночного истребителя противника в том районе, где самолет ваш упал?
— Нет, — отвечаю я с издевкой в голосе: раз он с издевкой, то и я тоже, — нет, товарищ майор, не видел я ночного истребителя противника в том районе, где самолет наш упал. Потому что ему — ночному истребителю противника — от линии фронта нужно было лететь до этого района ой- ой-ой сколько — горючего не хватит.
— А как же так получается: экипаж Талалаева видел ночной истребитель. И стрелял по нему стрелок-радист экипажа Буссель… А вы не видели…
— Как стрелял, где стрелял, по кому стрелял? — удивился я.
Дорохов вмешался:
— Вызвать экипаж Талалаева!
…Прибывает этот экипаж — сам Талалаев, штурман Иван Пермяков, стрелок-радист Буссель. Я спрашиваю у Бусселя:
— Слушай, где ты видел этот ночной истребитель?
— Так ведь мы тоже за вами развернулись, — отвечает.
— Вы пошли домой и мы пошли. Так командир решил. И вдруг сверху, слева от меня — справа по полету — увидел я мигающие фары истребителя. И по нему, по этим фарам врезал из своего УБТ.
— Сколько очередей давал? — интересуюсь.
— Одну очередь…
Буссель-то всего одну очередь из своего УБТ рванул, и попал по единственному работающему левому мотору нашего самолета. Самолет Талалаева, верно, в темноте вперед проскочил — мы ж на одном моторе еле тащились. Буссель-то и увидел огоньки выхлопных газов из патрубков этого одного работающего мотора, они — ого! — как светятся в темноте, принял их, очевидно, за мигание фар немецкого истребителя. Хотя непонятно: какой же нормальный летчик-истребитель перед ночной атакой бомбардировщика противника додумается включать и выключать фары своего самолета?.. По этим огонькам Буссель и врезал… Вот в этот момент я тогда и услышал истошный вопль своего командира: «Пры-ы-га-а-а-й, Мишка! Пры-ы-га-а-ай!..»
Да… Опять объясняю этому Калиниченко, дескать, не мог я ночью в этом районе видеть черную кошку, которой там не было. А если бы, вопреки логике, барражировал там вражеский истребитель, то все равно я его видеть не мог: я ж на рации, на передачу работал. А в турели, под колпаком нашей кабины, Валитов стоял. Но если бы он видел — немедленно бы мне сказал как и что, да и сам бы стрелял. Правда, спросить его сейчас нельзя, в госпитале он…
И вдруг, в это время, в комнату, где «расследование» происходит, врывается начальник парашютно-укладочной службы полка с валитовским парашютом под мышкой одной руки и с чехлом этого же парашюта в другой. Пожилой такой товарищ, заслуженный старшина сверхсрочной службы, из тех старшин, на которых вся Красная Армия тогда держалась. На его гимнастерке — значок такой, в виде парашютика, на подвеске которого указано, что много-много парашютных прыжков он совершил. Авторитетный человек, в общем. В те времена неавторитетных старшин сверхсрочной службы в армии не было.
Так вот, врывается этот авторитетный старшина и, с разрешения начальства, заявляет, обращаясь к нам:
— Дорогие мои, так вас же сбили!..
— Как — нас сбили, кто нас сбил?! — спрашиваю я. Миша- то молчит, только глаза у него на лоб полезли от такого заявления.
— А очень просто…
И показывает: в парашютном чехле дыра такая, что три пальца в нее входит. И в куполе парашюта такого размера дыры имеются. Получается, значит, что пуля крупнокалиберного пулемета УБТ прошла через чехол уложенного в нее парашюта, закрепленного на теле стрелка его подвесной системой, ударила этого стрелка по… «ключу» от женского сердца и ушла. А все это старшина-сверхсрочник со знанием дела демонстрирует, мол, смотрите, убеждайтесь… А что касается точек-дырочек на куполе парашюта, так это наверняка от искр горящего самолета, в их зону, очевидно, попал Валитов перед приземлением…
В общем, подтвердилось: Буссель нас сбил… Все встало на свои места.
Тогда, видя, что я логично, так сказать, даю анализ этого трагического события, майор Калиниченко говорит таким елейным голосом:
— Слушай, Сальников. Дело вот в чем. Мы отправили уже боевое донесение по команде. Посчитали, по докладу экипажа Талалаева, что ваш самолет — боевая потеря. О вас же три дня ничего не было слышно. И там — в дивизии и выше — считают, что это боевая потеря. Сейчас выясняется: это не боевая потеря, ваш самолет сбил экипаж Талалаева. Значит, этот экипаж пойдет под трибунал. Что получится? Полк потерял ваш самолет. Погиб ваш командир, тяжело ранен стрелок. И мы потеряем еще один экипаж — экипаж Талалаева. Кому это нужно?
— Никому, — отвечаю, — не нужно.
— Так что тогда?.. Оставим все, как в донесении?
— Конечно, — соглашаюсь, — товарищ майор, пусть будет все, как в донесении — боевая потеря.
— Добро… Можешь быть свободным.
С легким сердцем — как же: от верного штрафбата избавлены и Буссель, и Талалаев, — не знаю, разговаривали Дорохов и Калиниченко с Демаревым или нет, — выхожу я из штаба, а тут уже пять или шесть дружков меня дожидаются, машина… Погрузились мы в эту автомашину, прихватили с собой обмененный на мой разлохмаченный парашют самогон и подались в летную столовую. Ну и получилось так, что к вечеру добрая половина личного состава полка оказалась в состоянии некоторого алкогольного «самоопределения», что ли: и тризну по Семену справили, и наше возвращение отметили. Начальство, конечно же, обо всем этом узнало. А кто виноват, кто зачинщик? Сальников виноват, он зачинщик. И на другой день от того же Калиниченко следует величайшая мне оттяжка. Но — и только.
В конце осени 1943 года полк перебазировался в район небольшого калужского городка Мосальска, на аэродром вблизи села Васильевки.
Нам предстояло осуществлять авиационную поддержку наших наступающих войск в Приднепровье.
И вот здесь произошла неприятная для меня история.
…Как-то ранним утром, вернее, среди ночи — часа этак в три, врывается в нашу хату, где стрелки-радисты и стрелки воздушные нашей эскадрильи размещались, адъютант эскадрильи старший лейтенант Осипов, из новеньких в полку:
— Подъем!.. Тревога!.. Подъем!..
— Что такое?.. — стали мы просыпаться.
— Подъем!.. Всем на выход!.. Боевой вылет!.. Подъем!..
Ну мы, так сказать, опытные волки уже, начали одеваться, как и положено, по-быстрому… А мне в экипаж назначили молодого — лет семнадцать-восемнадцать, мальчишечка, ребенок еще — воздушного стрелка. И вот он никак проснуться не может. Ну, не может — и все… Стоит и спит. Одевается и спит…
А этот, значит, Осипов, ходит по хате и орет на стрелка моего:
— Быстрее! Чего ты там копаешься?! Быстрее!..
И разные оскорбительные слова в его адрес выкрикивает. Я слушал его, слушал, а потом и говорю:
— Слушай, старшой… Ты нам надоел. Ну чего ты орешь? Мы ж в бой собираемся и соберемся. Все будет в порядке. Не нервируй нас, не дергай, уходи…
— Как вы со мной разговариваете?! — взбеленился тот. — Встать по команде «Смирно!».
— Знаешь что?! — забрало меня. — Убирайся отсюда, пока я тебе не врезал по роже!..
— Вы что?! — взревел Осипов. И вроде на меня наступает… И тут я сорвался… Врезал ему разок левой по личности…
А я — левша…
Он — за пистолет. Я — тоже за пистолет… Мужики бросились к нам, разняли… Вытолкали его из хаты…
Друзья на меня накинулись. Боря Свердлов — особенно:
— Чего ты с ним связался?.. Чего скандалишь?..
— Да ну его на хрен… — оправдываюсь, — мы ж в полет сейчас пойдем боевой, может, на смерть… А он, зараза, над нами изгаляется…
…По тревоге нас доставили на аэродром. А там — известно что: самолеты расчехляем, бомбы подвешиваем, пулеметы проверяем и прочее. К боевому вылету готовимся.
Но — пошел снег, погода испортилась, вылет не состоялся.
А через некоторое время — это уже после обеда — прибегает посыльный из штаба:
— Сальников, в штаб! Командир вызывает!
Я — собираюсь. Чувствую, что разговор будет относительно конфликта с Осиповым. Думаю — объясню все как было…
Прихожу в штаб. А там, в кабинете командира полка собралось все начальство: товарищ Калиниченко, Дорохов, начальник СМЕРШа Дворядкин и другие. Докладываю Дорохову:
— Старший сержант Сальников по вашему приказанию прибыл!
— Снимай ремень! — это Калиниченко. Я снимаю.
— Дай сюда!
Я отдаю вместе с кобурой, в которой мой пистолет «ТТ».
— Что ты хулиганишь? Как ты себя ведешь? Не понимаешь разве, что ты грубо нарушил воинскую дисциплину?! Ты же преступник — ударил по лицу офицера…
— Товарищ майор, — пытаюсь объяснить — а вы хоть знаете, как себя вел этот офицер, начальник? Перед боевым вылетом, когда мы, может быть, на смерть собирались идти, он на нас, на летный состав, орет, права качает, изгаляется. Что это? Кого вы к нам направили?..
Короче — слово за слове — перепалка у нас с ним получилась. Остальные — и Дорохов тоже — вели себя как бы несколько равнодушно, по-видимому, моя участь ими уже была предрешена, а Калиниченко лишь осуществил их решение:
— Десять суток ареста! На гауптвахту!
Я засомневался: какая тут, в деревне, может быть гауптвахта? А оказывается, с командиром ВАО они уже договорились: отыскали пустую хатенку небольшую, посадили в нее двух пожилых солдат, ну и меня туда же. Они — пожилые солдаты — вроде как меня охраняют.
Да-а… Я на этой гауптвахте сразу на нары завалился, поспал малость после всех треволнений… Потом, к ужину, Борька прибежал — Свердлов. Пожрать мне приносил. Да и после ребята меня не забывали: и покушать притаскивали, а иногда — втихаря — и спиртным баловали.
Проходит суток пять или шесть моего арестантского житья. Я и не помышляю о чем-нибудь серьезном: подумаешь, отсижу сколько определено, не привыкать.
И вдруг, в один прекрасный день, появляется на гауптвахте кто-то из офицеров штаба с двумя солдатами-механиками:
— Вставай, Сальников! Приведи себя в порядок. Пошли… И приводят меня на аэродром. А там — весь полк, выстроенный в каре…
Слышу — Калиниченко зачитывает приказ: «…За образцовое выполнение боевых заданий наградить того-то тем- то, того-то тем-то…» Это первое. Вторым пунктом приказа зачислялись в штат полка и распределялись по эскадрильям прибывшие с Дальнего Востока на пополнение полка новые экипажи — в воздушных боях-то от начала Курской битвы до осени 1943 годы мы многие экипажи потеряли. Среди вновь прибывших были и Климук Саша, и Луценко Иван, Борис Масленников, Усов Толя, Байдаков, Погодин — мой тезка, ну, и другие. И тут ставят меня перед строем полковым, перед его фронтом, и Калиниченко с особым удовольствием зачитывает третий пункт приказа об отправке в штрафной батальон воздушного стрелка-радиста, бывшего старшего сержанта Сальникова Алексея Николаевича, то есть меня, сроком на три месяца.
Я вначале не воспринял это серьезно: ну, что такое — три месяца! А оказывается, по мирному времени три месяца штрафбата равнозначны десяти годам тюрьмы, лагерей!
По поводу соотношения этих, не очень-то благозвучных временных величин, один замечательный абхазский писатель делает следующее умозаключение: «Мера наказания в каждой государственной системе определяется степенью разницы между жизнью на воле и в неволе. В странах, где эта разница невелика, провинившемуся дают почувствовать наказание за счет более длительного срока заключения в неволе»[9].
В те времена в нашей стране эта разница, очевидно, была действительно невелика. Поэтому провинившихся у нас осуждали на длительные сроки.
Значительно больше была разница в вероятности сохранения человеку жизни — в тюрьме, где хоть каким-то образом гарантировалась жизнь осужденному, — и в штрафном батальоне, где никаких гарантий остаться живым штрафнику не давалось. Последнему попросту предоставлялась возможность искупить свою вину двумя способами: погибнуть на поле боя или смыть свой проступок кровью — получить боевое ранение. Что, между прочим, нередко приводило к способу первому.
Вот такую пилюлю подложили мне майоры товарищи Дорохов и Калиниченко.
Ну что ж… Что я сказал тогда в своем «последнем» слове однополчанам? Что-то вроде того, что в конце-то концов, какая разница, где мне воевать — в штрафбате или в родной эскадрилье. Везде надо фашистов бить. Но вот таких подлецов, как этот «товарищ» Калиниченко, вы, ребята, побаивайтесь. Это очень коварный и плохой человек…
Мне, конечно, выговориться не позволили. Подали команду полку «Разойдись!», а ко мне приставили конвой- сержанта Ивана Михайлова, механика самолета командира полка и — вперед, к штрафбату…
И вот почапали мы с этим Иваном искать то место, где находится штрафной батальон.
Пути господни неисповедимы… Попадаем мы в Калугу. Город разрушен. У нас кушать уже ничего нет. Замотались мы совсем, а где он — штрафной батальон — не нашли. И у кого ни спрашиваем: где такая-то воинская часть находится — не знают. Тогда решили: пошли-ка мы к военному коменданту, уж он-то точно скажет, куда нам направляться.
Пришли в военную комендатуру. А там — бедлам. Народу, солдат, офицеров… С мешками, с оружием, без оружия… В шинелях и без оных. Ну, прямо жуть, что творится…
И комендант — капитан — настолько, видно, затуркался, что уже на всех зверьком затравленным смотрит… Все от него чего-то требуют, хотят, а он ничего толком сделать не может, не получается у него почему-то.
Вот такая в той комендатуре царила обстановочка. А тут мы еще приплыли: здравствуйте, я ваш дядя — подай нам штрафной батальон…
Отыскали свободное местечко на скамейке, сели, давай осматриваться. Я — человек неравнодушный к чужим нуждам — невольно начинаю вмешиваться по сути в комендантские дела. Кто чего спрашивает, уже вместо этого коменданта начинаю отвечать: «Иди туда», «Лучше вот так сделай». Короче говоря, от нечего делать командую: туда, сюда. Чуть ли не стал там «главнокомандующим».
Смотрю — комендант на меня внимание обратил:
— Ты кто такой? Как сюда попал?
— Да вот, — говорю, — прибыл… В штрафной батальон меня направляют.
— В какой штрафной батальон?
— А хрен его знает в какой… Вон, у конвоира документы…
Он — к Михайлову:
— А ну, давай сюда, что у тебя там есть…
Иван Михайлов с радостью отдает ему мои арестантские документы, а я т-а-а-к жалостливо взираю на просматривающего их коменданта, ну прямо собачьими ничего не выражающими глазами. А потом предлагаю:
— Знаете что, товарищ капитан? Оставляйте меня пока здесь при себе, в комендатуре. В штрафбат всегда меня отправить успеете. А я у вас здесь хоть какой порядок наведу.
Он сразу ухватился за мою идею:
— Конечно…
Расписывается в бумагах у Михайлова там, где надо, — что меня принял, оформил ему документы — командировочные, проездные…
Пожали мы с Иваном друг другу руки… Он пожалел мне всего доброго и — уехал.
А я остался в комендатуре. И с неделю «командовал парадом». Комендант хоть выспался за это время, брился каждый день, привел себя в божеский вид. В общем, помогал я ему здорово.
Проходит какое-то время, я ему говорю:
— Товарищ капитан, мысль мне одна покою не дает. Ну зачем меня в штрафной батальон направлять? Что я там буду делать? — он уже знал, чем я проштрафился, я ему по- честному все рассказал. — Направьте вы меня лучше в запасной авиаполк, в Кострому. Есть там такой, знаю — мы там когда-то самолеты Ил-4 получали.
— Да не знаю я номер воинской части этого запасного полна, — отвечает комендант. — Как направление-то оформлять?
— Ну, какая беда? — настаиваю я. — Пишите: «Кострома, запасной авиаполк…»
В общем, написал он мне нужную бумагу, аттестат продовольственный выдал, проездные документы опять же, и — я поехал. Поехал через Москву. А в Москве у меня была как бы невеста. Зинаида Заржевская такая. Еще со школьной скамьи мы с ней дружили. И был момент, когда я, будучи еще студентом, пытался, как говорят, у нее «добиться взаимности»… Ну и все такое прочее было… А она мне сказала:
— Олешка! Ну, куда ты торопишься?.. Это все равно только твое и никуда от тебя не денется…
И я, значит, как добросовестный олень, не тронул ее… Успокоился… Все…
Поэтому, когда я добрался до Москвы, то меня, естественно, потянуло куда? Конечно, к Зине. А у меня там друг был, который и по сей день живет и здравствует в Москве, Борис Васильевич Покоржевский. Борю не призвали в армию, он по состоянию здоровья освобожден был от военной службы вчистую. И возглавил училище, в котором мы когда-то вместе — я и Боря — учились. На электросветотехническом отделении.
Добираюсь я до этого училища и предстаю пред светлыми очами его директора — этого самого Бориса. Он, как и все училище, — на военном положении. Днюет и ночует в своем директорском кабинете.
Поздоровались. Обнялись. Я и говорю:
— Борька, мне Зину надо увидеть. Ты же знаешь, как ее найти… Он — за телефон. Дозвонился до организации, где она работала. Отвечают оттуда: Заржевской нет, она дома.
А я знал, где она жила. Помчался к ней домой. Дотопал до ее квартиры. Звоню. Выходит соседка по коммунальной квартире:
— Вам кого?
И с интересом так смотрит на меня.
— Мне, — отвечаю, — Заржевских надо бы повидать.
— А вам кого: ее или его?
У меня что-то внутри — чок — и отключилось. Говорю:
— Никого! Мне никого не надо. Извините.
Повернулся и ушел. Подумал, что раз соседка так спрашивает, значит, имела в виду Зину или ее мужа… Уже потом, уехав из Москвы, вспомнил: так у нее, у Зины, брат старший был. Он же Заржевский… Значит, соседка интересовалась — Зина мне нужна или ее брат. А я-то… Сразу определил, что она мне изменила. Да ведь фамилия у нее была бы другая… Вот дурак!!!
Ну да ладно. Приезжаю в Кострому. Меня зачисляют в этот запасной авиаполк. Никаких проблем, кстати, с этим не возникло. Тем более — у меня на груди медаль боевая «За отвагу». Партийный билет при мне — в партию я вступил в мае 1942 года, в Новотатаровской станице в 453 авиаполку. Все это у меня пытались отобрать перед отправкой в штрафбат, но я не отдал. Сказал: «Не вы мне медаль и партбилет вручали, не вам и отбирать». Калиниченко тогда аж побелел, но не посмел силу применить при народе. Поэтому и получилось так, что в этом запасном авиаполку меня приняли нормально.
Я уже говорил, что как-то легко всегда вживался в новый коллектив, в среду новых сослуживцев. И тут так же получилось. Считаться со мною стали и новые друзья, и командиры.
Вскоре, при удобном случае, обратился я к командиру своей роты:
— Товарищ старший лейтенант, я вот уже два года как на фронте. Летал, горел, сбивали меня и все такое…
Показываю ему на свою грудь. А в то время медаль «За отвагу» кое-что значила, награждали тогда не так часто.
— У меня, — продолжаю, — мама в Челябинске. — Сделайте мне туда какую-нибудь командировку или отпуск схлопочите… Хочется мать-старушку проведать перед тем, как в боевой полк отправиться. Война же, может быть, такой возможности больше не будет…
И что вы думаете? Он договаривается с командованием полка, мне выписывают нужные документы, проездные, деньги выдают сколько положено и, как фронтовику, предоставляют двухнедельный отпуск. Я и потопал в город Челябинск.
Приехал. Встретил маму. Поплакали вместе. Кстати, как- то уж получилось, что недоедание, военная «диета» пошли ей на пользу. Дело в том, что до войны она все время страдала желудком. Что-то там у нее не переваривалось, боли были. А тут, в военное время, да еще при хлопотной работе в детском садике, все у нее прошло, вылечилась, стала чувствовать себя лучше.
…Пробыл я дома, сколько было положено. Возвращаюсь в Кострому, в свою часть. А кормят плохо. По второй тыловой солдатской норме. Да и надоело мне находиться в состоянии неопределенности. Думаю: надо подаваться на фронт.
Я почему-то верил в свою счастливую звезду. Не допускал мысли, что меня могут убить, что вдруг поразит какой-то презренный металл — пуля, осколок от снаряда, мины, бомбы — мое такое, как мне казалось, красивое и могучее тело, что вдруг я перестану дышать… Поэтому не задумывался о возможных последствиях: хочу на фронт — и все!
Мое желание вскоре сбылось: к нам, в запасной полк, приехали представители боевых полков — «купцы», как мы их называли, — набирать пополнение в свои экипажи самолетов Пе-2, «пешек». Я — к ним: так и так… За меня сразу ухватились: как же — опытный стрелок-радист, медаль «За отвагу», коммунист. То, что надо.
И забрали они меня. Привезли на аэродром, который, как оказалось, располагался недалеко от Мосальска, вблизи коего мой родной 6-й авиаполк стоял. Ну, на расстоянии какой-то сотни километров.
Да… Начинаются полеты. Я впервые лечу на этой самой «пешке». Осматриваюсь… Боже ж ты мой, куда это я попал? Что это за самолет? Что за теснота в кабине?.. Только и хорошего, что двухкилевое хвостовое оперение — улучшает обзор и ведение штурманом пулеметного огня в задней верхней полусфере самолета. А мне — в нижней его полусфере. В той, которой воздушный стрелок заведовал на самолете Ил-4. А тут он — воздушный стрелок — просто-напросто по штату не предусмотрен. Кабина-то рассчитана на одного человека — стрелка-радиста.
Впервые испытываю «прелести» пикирования. Представляете: летит-летит этот самолет, как положено, на одной высоте, а потом вдруг там, где надо, выпускает тормозные щитки-решетки, вмонтированные в задние кромки крыльев, чтобы побыстрее сбросить скорость, — чувствуется, как тебя тянет вперед, отжимает от задней стенки кабины — круто накреняется вниз и, почти вертикально, как пика, устремляется к цели, пикирует. Потому и пикировщик.
Меня заранее предупреждали о «прелестях» пикирующего эффекта. Но я не думал, что этот эффект так неприятен: какая-то неведомая сила вдруг неудержимо бросает тебя вверх, к верхнему люку кабины. Да так неудержимо, что однажды при пикировании мое бренное тело чуть было не оказалось выброшенным через этот люк из самолета.
Но особенно «приятно» ощущался вывод самолета из пикирования в горизонтальный полет после сброса бомб с последующим набором высоты: ты становишься сразу намного тяжелее своего веса, и возникшие в твоем теле лишние килограммы прямо-таки вдавливают его в сиденье. Все это, как потом объяснили знающие ребята, — следствие перегрузок, возникающих при пикировании.
Откровенно говоря, не по душе мне были эти ощущения. Но что поделаешь — надо было к ним привыкать.
Между прочим, этот полк был гвардейским. И мне через месяц-полтора вручают значок «гвардия» и предоставляют право называться «гвардейцем».
К сожалению, в это время черт меня дернул за язык попросить у командования полка разрешения навестить свой бывший 6-й авиаполк, чтобы — и предлог ведь нашел! — забрать там свои вещи. Поступил, думал, как умный человек. А на самом деле оказалось, что я был самонадеянным ду-у-ра-ак дураком, из тех, что всегда остаются в дураках… Это стало ясно, когда завершилось, самым неожиданным для меня образом, посещение полка…
Мне — разрешили. И я подался под Мосальск. Во всей своей красе: «За отвагу» — на левой стороне груди, «Гвардия» — на правой», галифе, с голубым кантом гимнастерка — все, как положено бравому летуну. На офицерском ремне с портупеей — пистолет.
Заявляюсь в полк. Пришел к ребятам, в ту хату, откуда меня забирали на гауптвахту… Рассказываю, что и как… Их расспрашиваю, что нового в эскадрилье, в полку, какова жизнь. В общем — общаемся…
И вдруг, ближе к вечеру, мне передают: «Сальников, зайди в штаб, командир хочет с тобой побеседовать…»
Я, значит, — туда. Захожу в штаб, а там — три или четыре амбала здоровущих.
— Сдать, — говорят, — оружие!
— Да вы что?! — возмутился я.
— Сдать!
Эти ребята были из СМЕРШа. С ними не поспоришь. Сдал пистолет. Изъяли партбилет. И оказался я опять на знакомой уже гауптвахте. Только четыре пожилых караульных меня сторожат, а не два, как в первый раз. Чтобы я, значит, не убежал. А куда и зачем мне бежать?
Дня через четыре меня под конвой и — шагом марш в штрафбат. В Смоленскую область, в город Починок. Вот туда и доставили меня мои конвойные — целых два человека! — и сдали чин по чину — в штрафной батальон.
Не успел я обжиться в обществе штрафников, хороших вообще-то ребят, как собрали нас — человек тридцать — сформировали маршевую роту и — пешочком на фронт, на передок.
Но вот ведь судьба какая: я летал на Шклов, что под Оршей, и меня же опять под Оршу. Только, если смотреть на карту в сторону запада, то Шклов — с левой стороны от Орши, а я попадаю с правой стороны от этого города. Там и размещался фронтовой штрафбат. Рядом с передовой. В землянках. Режим — строжайший.
Примерно через неделю вывели нашу штрафную роту из землянки, построили. Выходит из командирской землянки — а тишина кругом, спокойствие, благодать — командир роты, майор. Окинул взглядом строй:
— Здравствуйте!
— Здра-а-вия жела-а-м, — мы хором, — товарищ майор!
— Ну, давайте знакомиться, — а сам чуть «поддатый», спиртным от него попахивает. Обращается к одному: — Вы за что сюда попали?
— За то-то, — отвечает штрафник.
Вот так он каждого из нас опрашивал, и каждый отвечал, за какие грехи он попал в штрафбат. До меня доходит:
— А вы за что?
— За рукоприкладство к офицеру! — во весь голос выпаливаю я. А что скрывать — все равно в моих штрафных документах об этом указано.
Он пристально так на меня посмотрел, помолчал. Потом лишь одно слово с непонятным для меня подтекстом произнес:
— Понятно…
И, снова помолчав, добавил:
— Что ж, бывает. Это все-таки лучше, чем трусость…
Да… А как опросил нас всех тот майор, вышел на середину перед нашим строем и произнес такую речь:
— Вы сюда попали сами — каждый — знаете за что. Отсюда есть два выхода: или выполнить боевое задание, смыть свою вину перед Родиной кровью и вернуться «чистым» в строй защитников нашей страны, или уйти на тот свет, откуда возврата нет. Всяких филонов и уклоняющихся здесь не терпят. Это — не проходит. Это — штрафной батальон. Понятно?
— Понятно! — опять отвечает строй штрафников хором. Действительно, что ж тут непонятного?
— Ну так вот, — завершает свою краткую, но весьма выразительную и содержательную речь майор, переходя от слов к делу, — для начала нужно мне выбрать из вас два десятка человек — в разведку. Есть приказ — захватить «языка». Мы здесь стоим уже давно, а толком, что у противника делается, ни черта не знаем. Вот поэтому и нужен «язык». И честь выполнить эту боевую задачу выпадает на вашу долю. Условие такое: приведете «языка» — все те, кто был в этом поиске, на второй день освобождаются. Не приведете — во второй раз пойдете, в третий… И так — пока не выполните задачу. Она — задача — очень важна и нужна для нашей Родины, для нашей с вами Победы… Понятно?!
— Понятно!.. — громогласно пронеслось по строю.
— Кто хочет пойти в поиск? — повел глазами с правого фланга на левый и обратно майор. — Два шага впе-е-ред… марш!
Да-а-а… Что б вы подумали? Все, как один человек, кто был в строю, 30–40 штрафников, два раза вперед шагнули!
— Не-е-т, не-е-т, — аж улыбнулся майор, — столько много в этот раз на поиск не надо. Но это вы — молодцы, что у вас такой порыв идти на боевое задание… Попробую сам подобрать подходящую команду, небольшой опыт в таком деле у меня имеется…
И — опять идет перед строем — выбирает…
— Вот вы, — тыкает пальцем в грудь штрафника, потом другого, — вы, вы… — видно, по физическим данным ребят подбирает. Подходит ко мне:
— Ну, а вы как — пойдете или нет?
— Пойду, товарищ майор! — вытянулся я перед ним: хоть бы меня в эту группу захвата «языка» взял…
Помолчал, подумал майор. Кивнул головой:
— Ну что ж… Давайте…
Видно, он чувствовал, что предстоит опасное дело. Уже — потом мы узнали — несколько раз такой поиск проводился в этом районе. И все безрезультатно. С большими потерями. И сейчас ему почти на верную смерть молодых ребят посылать надо… Наверняка многие не вернутся из этого поиска… Что поделаешь: таков удел штрафников…
Но раз был приказ — надо его исполнять. Отобрал он нас — пятнадцать-шестнадцать человек. Отвели нас в отдельную землянку. А там, в той землянке, несколько сержантов — бо-о-о-льши-и-их специалистов — начали нас учить, как проволоку резать, как маскироваться, как ножом орудовать, гранату бросать…
Я во всех этих делах, естественно, — ни бум-бум. А почему? Да потому, что никогда с такими делами связан не был.
Я первых немцев-то, слава богу, вблизи увидел лишь в конце сорок второго года. И то, где бы вы думаете? В Средней Азии. Наш полк тогда перебазировался железнодорожным эшелоном с Кавказа в Рыбинск. Там мы должны были пополняться летным составом и получать другие самолеты. И на какой-то станции повыскакивали наши ребята из вагонов за кипятком. И я выскочил. А навстречу нашему подошел эшелон с пленными. И вот эти пленные немцы тоже повыскакивали из своих теплушек за кипятком. Встретились…
Я смотрю на них и думаю: господи ж ты, боже мой! И это мы против таких фрицев воюем? Так они нас еще и гонят… Такие замухрышки, доходяги…
Так и тут, в штрафбате-то, полагал: да ничего… Мы этих самых фрицев, «языков», поймаем как-нибудь…
Стали мы готовиться к выходу на поиск. На передний край пробрались, понаблюдали за немецкой стороной, местность поизучали. В конце концов решили: нужно захватывать ту фрицевскую смену, которая пойдет на замену наряда пулеметного гнезда. Выследили, где это самое гнездо расположено и как замаскировалось: если смотреть из нашего окопа — справа, наискосок… Все это в светлое время делалось…
Подходит определенное время, где-то около часа ночи. Вся наша группа сосредоточилась в передней траншее, откуда всего ближе до того пулеметного гнезда. Распределились, кому где быть. Я оказался — во гадство! — в самой ответственной группе: в группе захвата. Я и еще два шофера. Они — эти шоферы — в штрафной батальон попали за то, что для своей роты где-то в глубинке у кого-то корову увели и прирезали. Ребят ротных хотели свежатинкой побаловать. Ну, им мародерство и приписали… И — в штрафбат. Но здо-о-ро-о-вые ребята. Физически подготовлены очень хорошо.
Дали нам по кружке спирта — для храбрости. Врезали, значит, мы этот спирт. Вот, как сейчас помню, — никак спирт тот на меня не подействовал. Как воду, похоже, выпил. Переволновался, наверное…
Поползли мы. Впереди — два сапера. Проход нам разминируют. Тихонько так ползут и свое дело делают… Это — вначале. А потом мы до фрицевских окопов двигались самостоятельно.
И вот — доползли до бруствера вражеского окопа. Чувствую: у меня сердце вот-вот разорвется. Стучит, мне кажется, так, что все — и мои новые друзья боевые, что рядом со мной ползут, и немцы там, за бруствером, слышат, как оно колотится… В напряжении весь: вот сейчас что-то произойдет, что-то случится…
Ну, лежим, я уж не помню сколько, с полчаса, может, прошло, тихо вокруг, спокойно. Мы потихонечку перешептываемся — как, да что будем делать, если то-то произойдет или то-то… Один шофер вдруг закурить попытался. Я ему: «Ты что? Смотри!.. Не дай Бог!..»
И вдруг слышим: шелест какой-то в тишине раздался, шорох. Значит, кто-то идет… Ага, точно: идет по ихней траншее смена. Немец. Причем — один! Почему он один идет — непонятно… Посчитал, видно, что ничто ему не угрожает. И потому, наверно, что в пулеметном-то гнезде только один фриц сидит.
Это, я считаю, была их промашка. Нельзя на передовой по одному ходить. Надо, как минимум, вдвоем. А он — один. Между прочим, они — фрицы — у себя в траншеях малую механизацию приспособили: на веревках или проводах там навешали консервные банки. И если вот туда, в их траншею, свалиться, то обязательно зацепишь веревки с консервными банками, они будут ударяться друг о друга и звуки определенные издавать. Немцам будет ясно, что в траншее что-то случилось. Нам и раньше об этом говорили, а тут сами убедились в наличии у них такой своеобразной сигнализации. Потому как этот фриц, что шел по траншее, видимо, зацепил за какую-то банку, и мы услышали звон-звяканье. Небольшой такой шумок…
…По шороху чувствуем, что немец приближается… Вот он миновал одного шофера, что притаился слева от меня… Вот ко мне приближается… Я, значит, должен сейчас вставать, прыгать в траншею, на этого немца, хватать его, гада, и выставлять на бруствер… Но ведь мне никогда таким делом заниматься не приходилось. Далек от подобных дел был, не мыслил ничего такого… А — надо. Первый раз в жизни. Наобум. И нельзя ошибиться в своих действиях.
И вот — изготовился к прыжку… Да ка-а-к сиганул в эту траншею… А получилось, что я просто-напросто свалился туда, на этого самого немца… Завязалась борьба. А ночь же, ни хрена не видно, темень египетская… К тому же, конфузия такая получилась: когда я опомнился, то оказалось, что не я, как это нужно бы, на немце верхом сижу, а он на мне… Положеньице…
Но, к счастью, мои дружки тоже вслед за мною в траншею свалились, стащили фрица с меня, руки ему скрутили, в рот кляп сунули и — потащили миленького через бруствер. Потом они острили: «Алеха ахнуть не успел, как на него фашист насел».
Задели, конечно, мы в этой кутерьме и веревки-провода с консервными банками, трезвон пошел по всей немецкой передовой…
А мы уже ползем в свою сторону, фрица волоком тащим. Немцы всполошились — их пулемет с одной стороны от нас «тю-тю-тю» — очередь дал, пули так тютюкали, когда в припорошенную снегом землю впивались. Потом — с другой «тю-тю-тю». Обстановочка…
Подползли мы к своим окопам. Да совсем не там, где намечалось подползти: попробуй выдержать точное направление ночью и еще под минометно-пулеметным огнем. Хотя нам говорили, что там, где мы ползли, — минное поле.
А на нашем пути дерево стояло одинокое, березка. Как- никак — укрытие. Мы — под это дерево. А в него, в дерево- то, ка-а-к ударит пулеметная очередь: «вжи-и-ик, вжи-и- ик», от него кора да щепки отскакивают… А мы — под ним… Да… Фриц-то наш вначале сопротивлялся, а потом — видит, дело безнадежное — затих…
Вот мы ползем, его тащим. А тут немцы взбеленились прямо: и ракеты в нашу сторону пускают, чтобы нас обнаружить, и минометы начали бить, вот так: «А-а-ах!» — около нас мины рвутся. А мы ползем… Только — раз! — мне что-то в ногу ударило. Я даже боли не почувствовал, подумал — камень попал какой-нибудь по ноге…
Как только наши нас заметили — началось артиллерийское прикрытие нашей группы. Это было что-то невероятное. По крайней мере для меня, который такое видел лишь во фронтовой кинохронике… Грохот, огонь, дым… Свист пролетающих над нашими головами снарядов и мин, взрывы их позади нас… Ужас…
Ну, кое-как перевалили мы через наш бруствер, тут ребята, что в передних траншеях были, помогли — и нас, и немца быстренько в окоп затащили. Вскоре и «артконцерт» стал затихать, и мы — изгаженные, измученные, оглохшие — потопали по окопу в землянку, в ту, где подготовка к поиску проводилась. А там уже офицеры из разведки разбираются с фрицем, нами захваченным. Его в первую очередь туда доставили.
Нам опять — по кружке спирта, чтобы в себя пришли. А потом появился командир роты, майор наш, спрашивает:
— А где Васильев, Петров, Сидоров? Где Иванов? Четырех человек из тех, что в поиск с вами пошли, нет…
Что нам на это ответить? Откуда нам знать, где кто. Маячим…
А майор строго так растолковывает:
— Я ж вам говорил, что, если при возвращении будут потери — всех забирать с собой. Понятно, нет?.. Возвращайтесь, ищите людей. Нельзя их там, на нейтралке, оставлять. Даже трупы наших разведчиков нельзя оставлять…
— Да что вы, куда вы… — начал было я возражать. Шофера, те как в рот воды набрали — ученые уже…
Он — майор — за пистолет:
— Ты что-о!.. Спорить будешь?..
— Нет, нет, — согласился я с таким «доводом», — спорить не буду…
А моих друзей-товарищей нет уже, и след их простыл… Пока мы с майором выясняли отношения, они уже смылись — майорскую команду выполнять.
Перевалил я через бруствер, ползу. Куда ползу — и сам не знаю. Вдруг кто-то меня — раз! — за ногу дернул. И в воронку от авиабомбы затаскивает.
— Ты куда?! — это мои друзья по поиску в воронке притаились.
— Как куда? — отвечаю. — Сами слышали, куда и зачем…
— Сиди, — говорят, — салага, и молчи.
Вот и сидим мы, значит, втроем в этой воронке. Да и куда в темноте, под артобстрелом с обеих сторон, лезть? Сидим и сами не знаем, чего ждем. Слушаем — канонада почти прекратилась. Вроде и не было никакого артобстрела. Так, немец нет-нет, да стрельнет…
Дождались — светать стало. А в светлое время кто ж по нейтралке шастает, что-то или кого-то ищет? Решили мы в свою траншею подаваться. Стал и я подниматься, и вдруг чувствую: что-то слишком теплой стала моя левая нога. Мне даже показалось, что в левом валенке сырость какая- то появилась. Подумал: когда полз, может, снег туда набился или в воду где попал, не заметил сгоряча, февраль на дворе-то, лужа где полузастывшая попалась… А потом оказалось — кровь это. И на ногу — боль страшная появилась — ступить не могу.
Что ж делать… Ползком, ползком — а немец все постреливает — добрались до своего бруствера, перевалились кое- как через него и упали в траншею. Там нас подхватили, к майору доставили.
Тот, узнав, что мы не притащили никого из невернувшихся с поиска, возмутился до невозможности, обматерил нас и — ушел.
Так для меня закончился этот поиск «языка». Все. Раз ранен — значит, все. Получилось, что за месяц и три дня — это я точно подсчитал — досрочно закончилась моя служба в штрафном батальоне. Закончилась на «передке». Ранением.
Кстати: немцы на этом участке фронта продержались до конца мая 1944 года.
…Мы, кто из поиска живым вернулись, стали готовиться к расставанию со штрафным батальоном. Ждем, в том числе и я жду, пока нам документы оформят какие положено, отправят куда надо.
День ждем, два дня ждем… А у меня с ногой что-то неладное творится: ранка начинает гноиться, опухоль появилась, краснота подозрительная выступила. Боли нет-нет, да и дают себя знать. И с каждым днем сильнее и сильнее.
Примерно на седьмой день документы на нашу «братию» оформили. Всех, заслуживших нашим поиском прощение своих проступков, отправили в запасной пехотный полк, а меня, с моей больной ногой, — на грузовую машину и, вместе с другими ранеными, — в эвакогоспиталь.
Довезли нас до станции Гнездово. Это километров пятнадцать-двадцать на запад от Смоленска.
Между прочим, это Гнездово мне надолго запомнилось…
В свое время, когда наш 6-й авиаполк стоял под Тулой, трем экипажам самолетов Ил-4, в том числе и нашему, была поставлена задача: лететь на Смоленск, а оттуда на эту самую станцию Гнездово, на цель — санаторий, что расположен невдалеке от станции.
Туда якобы должен прибыть Гитлер вместе со своей свитой. И все три наших самолета обязаны были лететь и разгромить этот санаторий вместе с Гитлером.
Задание нам ставили офицеры дивизии. И, кроме всего прочего, разговор был такой: если не удастся разгромить санаторий бомбами, то нужно продублировать подвиг экипажа капитана Гастелло. Стало быть, рушить его самолетами. Лишь бы этого гада — Гитлера — придавить. Намек был такой…
Тогда мы такой намек восприняли как должное, как приказ, как осознанную необходимость. И при возникновении определенной ситуации самоотверженно врезались бы своими самолетами в этот санаторий. «Цель оправдывает средства» — лозунг известный… Известно также, кто этот лозунг, так сказать, породил… И кто использовал его в государственной практике…
Потом, вспоминая этот эпизод наших боевых будней, я размышлял и удивлялся: с какой же легкостью дивизионные начальники посылали на верную гибель наших три экипажа, двенадцать летчиков… Посылали, восседая за столами штабных дивизионных кабинетов, вдали от линии фронта, будучи в полной безопасности. Ничем не рискуя. И, возможно, в душе лелея мечту — в случае выполнения их замысла — быть отмеченными орденами, повышениями в званиях, продвижениями по службе: как же — организовали и осуществили операцию по уничтожению самого Гитлера…
Не получилось. Не смогли мы выполнить эту «историческую» миссию. Можете себе представить: всю ночь — на наше счастье, может быть, — над Тулой и над нашим полевым аэродромом шел такой проливной дождь, что летное поле совершенно раскисло — ну, кисель и кисель. «Разверзошася вси источницы бездны, и хляби небесные отверзошася. И бысть дождь на землю…»[10] Раз десять мы пытались взлететь, но самолеты вместо того, чтобы скорость при разбеге набирать, в этой грязи-слякоти тормозились, поднимали хвосты, чуть ли не капотом дело оборачивалось.
Так и не взлетел ни один самолет.
Этим и запомнилось мне Гнездово.
Ну, значит, привезли нас в это памятное мне Гнездово. И сразу же с автомашины — в поезд, в теплушку. А на станции Лиски — это уже под Воронежем — перегрузили в специальные вагоны санитарного поезда и — «ту-ту-ту», повез он нас в глубь России.
Едем мы, стучим колесами по стыкам рельс через стрелки у станций. Миновали Москву. Добрались до Ярославля.
И что же вы думаете? В Ярославле меня — а у меня с ногой все хуже и хуже — снимают с поезда и помещают в госпиталь. А оказалось, что у меня с ногой получилось вот что. Я ж — с авиации. И были у меня из летного обмундирования унтята — меховые носки. И я, чтобы теплей было, когда в поиск собирался, натянул их на ноги перед тем, как валенки надевать. Когда же меня ранило, то, видно, волоски меха унтят попали в ранку.
На передке-то — какие врачи? Санитарка тогда промыла мне ранку, да, наверно, небрежно, нечисто… Вот она и загноилась. Заражение крови началось. Врач госпитальный в Ярославле потом так и сказал: «У вас ведь заражение крови было, могли ногу отнять через это заражение».
Но, слава богу, все окончилось благополучно. Ранка стала заживать, я начал прогуливаться по госпиталю. Вот только кормили неважно: известно, как в войну в госпиталях кормили… А жрать-то хочется. Ну и я — голь на выдумку хитра — стал приударять, ухаживать за одной девицей, хлеборезкой в столовой она работала. Естественно, в силу обоюдных симпатий, мне иногда лишний кусок хлеба и перепадал. Так что не особенно голодал.
Хочу сделать небольшое отступление.
Когда я попал в ярославский госпиталь, то сразу же написал письма в Москву: Борису Покоржевскому — своему другу юности, и Зине Заржевской — своей невесте. Написал, что ранен, в левую ногу ранен, дескать, лечусь.
Борис принял это известие сдержанно, по-мужски: что поделать — война есть война, все там бывает, хорошо, что жив остался, выздоравливай. А Зина — потрясенно- восторженно, чуть ли не в герои меня произвела. Письма мне писала то через день, а то — каждый день и даже иногда по два письма приходили. И все — с излиянием преданности и любви. Я, естественно, ей в той же тональности отвечал… Короче говоря, между нами шла отчаянная взаимоприятная переписка. До определенной поры шла. До моей попытки проверить искренность ее любви ко мне.
…Однажды зашел я в одну палату. И сидит там солдат — в халате, диктует своему другу письмо — сам писать не может, потому что у него ранены и перевязаны руки. Письмо своей невесте диктует.
Оказалось — разведчик. Руки перебиты совсем. Вот он диктует, а друг его пишет. И в том письме имеются — точно не помню — примерно такие слова: «…Дорогая Надя, мне отрезали руки…» Я ему говорю:
— Ты чего, хлопец? У тебя же руки-то нормальные более-менее… Заживут. Смотри — и пальцы все сохранились, и все остальное…
— А я хочу ее проверить, — отвечает. — Как она будет реагировать, если бы мне руки отрезали… Выяснить: любит или не любит…
«Нд-а-а… — думаю, — ну, давай… Пиши…» И что-то мне запало в память это дело. Я возьми и тоже в одном из писем — то ли больше писать было нечего, то ли еще что, черт его знает отчего — написал Зине: «Мне отрезали ногу…»
Получил скорбное письмо от нее. Потом второе скорбное письмо от нее пришло где-то через неделю. А потом письма вообще перестали приходить.
«Тю-тю, — думаю, — вот это да!.. Вот это номер…»
Написал Борису: что с Зиной? Тот присылает письмо: звоню, мол, Зине, не могу дозвониться… Узнать, что там и как там у Зины — неизвестно…
В общем, сомнение у меня возникло относительно любви моей Зины ко мне. Подумал: может, то, что я когда-то в Москве определил, что она мне изменила, было пророчеством?.. Этим, наверное, и оправдывал — в моральном плане, конечно, — свое ухаживание за девицей- хлеборезкой.
А пророчество мое, между прочим, сбылось ведь…
Всему, как известно, приходит конец. В одно прекрасное утро мне говорят:
— Сальников, через неделю тебя будут выписывать. Но учти — в запасной пехотный полк…
— В какой такой пехотный? — возмутился я. — Ну, я конечно, помог пехоте… Но я же не специалист по пехоте… Смотрите-ка — наступление кругом идет. — А в это время началось наступление наших войск в Белоруссии, началась стратегическая операция «Багратион». — Поэтому должен я в авиацию вернуться… Правда, не хочу в свой 6-й авиаполк, там начальство, пропади оно пропадом… Но я должен летать, я ж рожден для полетов…
А мне:
— Ничего не знаем, куда пошлем, туда и пойдешь…
Подался я к начальнику госпиталя: мол, так и так, хочу в
авиацию…
— Ничего, голубчик, не могу поделать, — он мне отвечает. — У нас распоряжение: посылать рядовых и сержантов после выздоровления в запасной пехотный полк. Вот, если бы на тебя была заявка, запрос из какой-нибудь летной части, тогда — другое дело. А так — ничего не могу поделать, не могу помочь тебе…
Тогда я к нему — сообразил же! — с просьбой:
— Товарищ подполковник, дайте мне увольнительную на завтра, я до городского аэродрома — он вроде недалеко отсюда — доберусь, поговорю кое с кем, может, польза какая будет…
— Пожалуйста, — отвечает начальник госпиталя, — попробуй…
На другой день выписали мне увольнительную записку до 24.00, одели в кое-какую — страх сказать — почти арестантскую одежду, — ну, как в госпиталях в войну одевали? И я покостылял. Где пехом, где на попутном транспорте — добрался до аэродрома. И — куда солдата тянет? Конечно, его всегда тянет к столовой. Тем более, когда солдат из госпиталя притопал.
Подхожу к столовой, расположенной на пригорке. И стою, смотрю. Наблюдаю, так сказать. Наблюдаю, как в эту самую столовую входят летчики и технари. И как выходят из нее.
Знакомых — никого. Да и кого в чужом полку я могу знать, и кто меня может в чужом полку знать? А тут вдруг обратил внимание на техника, только что вышедшего из столовой. Техника всегда можно определить по внешнему виду. Ни с кем его не спутаешь. Обращаюсь:
— Слушай, друг! Дай закурить…
— Пожалуйста, — отвечает. И подает мне кисет — махорка там моршанская с табаком легким перемешана, бумагу — четвертинками нарезанную, кресало-огниво — непременный атрибут каждого уважающего себя фронтового техника.
Я, конечно, сворачиваю цигарку и на него смотрю. И вижу, у него под комбинезоном медаль «За освобождение Севастополя» просматривается. Спрашиваю:
— Откуда у тебя эта медаль?
— Как откуда? — удивляется техник. — Наградили.
— А ты что, защищал, что ли, Севастополь?
— Защищал.
— Я тоже защищал, — доверительно так ему говорю. — Когда-то летал гитлеровские позиции бомбить у стен этого города-героя…
Вот так стоим, разговариваем. А потом я поинтересовался:
— Слушай! А в каком полку ты был?
— Вот в этом, — отвечает, — в шестьдесят третьем. В каком же еще?
— Так на этом аэродроме шестьдесят третий полк, что ли, стоит?
— Ну да. Шестьдесят третий бомбардировочный авиаполк. На переформировании мы. Новые машины получили. Американские «бостоны». Уже три месяца их осваиваем.
— А кто у вас командир полка?
— Тоцкий, полковник…
Мне, понятно, все это ничего не говорит. Ни Тоцкий, ни шестьдесят третий авиаполк. И «бостоны» я никогда не видел…
Да… Покурили. Техник этот уже собирается уходить от меня по своим техническим делам. Вот тут-то в мою запутанную судьбу вмешался ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО СЛУЧАЙ. Вдруг, ни с того, ни с сего, я возьми да и спроси:
— Слушай, друг! А заместителем полка кто у вас?
— Тюленев, — отвечает.
— Какой Тюленев? — насторожился я.
— Какой, какой… Майор Тюленев, замкомандира полка…
— А как его зовут?
— Иван Николаевич!
Боже мой!.. Я чуть было не упал. Смотрю на него, на техника, и твержу:
— Повтори… Повтори…
Он смотрит на меня, как на ненормального:
— Что тебе повторить?
— Да ты знаешь, что это мой командир, — взорвался я, — или нет? Я вместе с ним воевал на Кавказе, в Крыму… А где он сейчас?
Начинаем с ним разговаривать в несколько эмоциональных тонах, выяснять, как и что… Тут другие ребята подо шли — интересуются нашими разговорами. Оказывается, летный состав этого полка находится в Костроме.
Там, на аэродроме запасного авиаполка, летчики принимают новые самолеты — эти самые американские «бостоны», которые будут перегонять вот сюда, на свою ярославскую базу. Переучивание на эти самолеты они уже закончили. Машины хорошие, получше, пожалуй, ДБ-третьих. И скоро, через две-три, недели полк перелетит на фронт.
Знаете, я, откровенно говоря, все это усекаю и не верю. Не верю, но усекаю. Опять расспрашиваю про Тюленева: какого он роста, комплекции, как говорит…
А потом, просто так, на всякий случай, спросил:
— А кто у него, у Тюленева, стрелок-радист?
— Смирнов Коля, — говорят мне.
— Какой Коля?! Какой Смирнов?! — чуть не кричу…
— Какой, какой? Коля и Коля…
Вот это да!.. Вот это весточка… Колька, друг…
— А еще кто из летунов к полку? — выпытываю… Оказалось, что в этом полку много моих друзей по шестому авиаполку, в том числе и Севка Кирсанов — мой командир, с которым я когда-то летал. Говорю:
— Ребята, дайте мне листок бумаги — Тюленеву напишу о себе… Я из госпиталя. Меня в пехоту направляют. Вот через несколько дней должен в полк запасной пехотный отправиться. А я не хочу туда. Хочу среди своих «сталинских соколов», — как раньше говорили, — быть…
Ребята эти меня в столовую затащили, хотя сильно-то я и не упирался. И не то, чтобы накормили, а перекормили меня. Надавали мне всяких там котлет, картошки жареной… Здоровеннейший пакет с едой собрали…
А Тюленеву я написал такую записку:
«Дорогой Иван Николаевич! Пишет вам Леха Сальников. Я нахожусь в госпитале здесь, в Ярославле, улица такая-то, дом номер такой-то. Очень прошу: заберите меня из этого госпиталя, потому что меня выписывают в запасной пехотный полк. — И подписываюсь — Леха Сальников».
Отдаю эту записку первому моему встречно-знакомому технику и прошу, дескать, как прилетят — передай.
Тот даже обиделся:
— Какой разговор! Как только он прилетит — немедленно к нему прибегу, записку передам, о тебе расскажу все…
Проводили меня ребята по высшему разряду. Надавали табаку, в коем в госпитале всегда был недостаток, посадили на бензовоз, в кабину к шоферу, и почти до самого госпиталя в нем доставили.
…Проходит день — никаких известий из полка нет.
Проходит два дня — тоже… В общем, провел я в «дежурстве» на подоконнике своей палаты с неделю, — а она на третьем этаже расположена — чтобы не прозевать, не просмотреть — вдруг кто из этого полка, от Тюленева, значит, покажется… И вот, в один прекрасный день и час, вижу: подъезжает к госпиталю «виллис» — было что- то около четырех часов пополудни — из него выходят, гордые, красивые, с орденами на гимнастерках, авиаторы: Тюленев, Севка Кирсанов и мой будущий штурман Воробьев Ваня.
Я — быстрее вниз, чтобы встретить их… В вестибюле госпиталя встретились, как родные: они меня к себе и поприжимали, и руки жали, и… Сами понимаете…
Расспросили меня, как и что. Я рассказываю Ивану Николаевичу, как все было. Но про штрафной батальон молчу. Говорю ему, дескать, ранен в воздухе, где-то в районе Смоленска. Как бы вам объяснить — «черноту» ему бросаю… А ему — какая разница? Факт тот, что я здесь и меня нужно из госпиталя забрать.
Вот Иван Николаевич и взялся за это дело. Нас всех оставил в вестибюле — взаимные эмоции выражать, а сам отправился к начальнику госпиталя.
Выражаем мы эти самые эмоции, а сердечко у меня поекивает — получится что-нибудь или нет… Да…
Но вот, через некоторое время выходит он от начальника госпиталя, на лице улыбка и — ко мне:
— Давай, собирай свои шмотки госпитальные… Все в порядке… Поехали…
Я — в палату. С ребятами-сопалатниками прощаюсь… Радость меня обуяла неимовернейшая. Так удачно все получилось.
Ну, а дальше что? Затолкали мои дружки меня в этот «виллис» и — поехали мы на аэродром в мой уже новый полк. В 63-й дальнебомбардировочный Керченский авиационный ночной полк.
И вот здесь, в этом полку, нога моя стала быстро поправляться. Видно, этому помогло то, что я кушать стал нормально. Жиров, белков, витаминов и прочего стал употреблять больше.
Вскоре полк стал перебазироваться на фронт. Летный состав — лётом, на самолетах, а остальной — наземным транспортом. Первая посадка самолетов полка планировалась на аэродроме Шаталово. Это недалеко от городка Починок на Смоленщине, где я в штрафной батальон попал.
И захотелось мне в Москве побывать. Выяснить-таки, что ж там с моей Зиной случилось. А до этого самого Шаталово, если железнодорожным транспортом добираться, то — обязательно через Москву.
Я — к Тюленеву. Говорю:
— Иван Николаевич, разрешите мне через Москву поездом проехать…
— А что такое? — он спрашивает.
— Понимаете, — отвечаю, — не получаю давно писем от невесты… Узнать хотелось бы, что там с ней стряслось. А она — москвичка…
— Ну, ладно, — говорит Иван Николаевич. И вдруг добавляет: — Знаешь что? Через Москву поедет майор Арсентьев. Вот поедешь с ним.
Что ж, хорошо, думаю. Поблагодарил Тюленева. Сели мы с этим майором в поезд, приехали на Ярославский вокзал. Я ему говорю:
— Хочу позвонить своей знакомой.
И — к кабинке телефона-автомата. А у меня в кармане лишь одна монетка — десять или там две копейки — я уж не помню, какие монеты тогда автомат телефонный «глотал». И поэтому решил: лучше я позвоню Борису Покоржевскому на работу, он всегда бывает на месте. А то вдруг Зины дома не будет, а у меня больше монет нет. Попрошу его, чтобы он связался с Зиной, сказал бы ей, что я приехал, и мне сообщил бы, как ее найти.
Снимаю телефонную трубку, набираю диском автомата Борин номер телефона. Слушаю. Тот отвечает: «Да…» Я говорю: «Это я, Леха!» — «Леха, Леха! О-о-! Да ты что, да ты как?..»
Я, значит, ему: «Борь, позвони Зинке, скажи, что я здесь…»
Он как-то замялся, помолчал немного, а потом говорит: «Знаешь что? Я пока Зине звонить не буду. Ты, если можешь, приезжай ко мне, поговорим…» И — все.
Я только и мог ему сказать: «Хорошо…»
Повесил трубку. Выхожу из кабинки, а Арсентьев как- то подозрительно на меня смотрит:
— Ты что такой? Побледнел весь. Что-то случилось?
— Случилось, — отвечаю. — Наверно, моя невеста вышла замуж…
— Да брось ты… Что это ты вообразил…
— Точно, точно, — упорствую я. И передаю ему весь разговор с Борисом.
Он ничего не сказал. Разве ж в таких интимно-щепетильных вопросах можно что-нибудь советовать? Но — вот что значит интеллигентный человек — он довез меня до училища, где Борис директорствовал, познакомился, поговорил с ним, и мне сказал:
— Так. Через два дня уезжаем в Шаталово. Встречаемся на Белорусском вокзале в таком-то месте, в такое-то время.
И ушел.
А Борька мне рассказывает, Зина ему звонила несколько дней тому назад. Приглашала на свадьбу. Замуж выходит за какого-то лейтенанта.
— Я так и знал, что такое может случиться, — среагировал на это с видимым спокойствием я. — Ну, что ж теперь поделаешь… Знаешь что? Дай мне листок бумаги, письмо ей напишу…
И пишу ей такое письмо:
«Дорогая Зина, я поправился. Приехал в Москву. Сейчас пишу тебе от Бориса. Узнал, что ты выходишь замуж. Желаю тебе всего доброго, хорошего. А самое главное, желаю, чтобы твой муж любил тебя так же крепко и искренне, как я тебя любил…
Ну, а что мне остается? Скажу словами Есенина: «А мой удел — катиться дальше вниз…» Я снова еду на фронт.
Алексей».
Все. И отправил письмо то ей.
Так вот сбылось мое пророчество…
…Приехали мы с майором Арсентьевым в Шаталово. А оттуда перелетели на фронтовой аэродром. И до конца воевал и летал я в этом 63-м авиаполку. Прилично и летал. И закончил войну 10 мая 1945 года.
Да, да, я не ошибся — 10 мая 1945 года.
В тот день мы, летные экипажи, сидели под плоскости полностью подготовленных к боевому вылету бомбардировщиков — «бостонов» — и ждали. Ждали, когда последние идиоты-фашисты сдадутся на оккупированном ими датском острове Борхельм. Ведь был уже подписан акт о безоговорочной капитуляции. Почти все фашистское воинство побросало оземь свое оружие, подняло вверх белые флаги и руки. А эти — ерепенятся…
Сидим, значит, мы под самолетами и горюем: Победа ж, все кругом гуляют, должным образом отмечают конец войны… Салютуют — стрельба прямо-таки сплошная… А наша эскадрилья — в боевой готовности. Сидим на аэродроме Обженицы и ждем команды на вылет, на этот, будь он неладен, Борхельм.
И что-то непрошенно-грустные, нехорошие мысли в моей голове стали появляться. Подумал: вот сейчас будем взлетать, сдаст на взлете мотор и мы всем экипажем — трахнемся… Все…
Но, слава богу, ничего этого не произошло. Никуда мы не полетели. Немцы на этом острове запросили пардону — сдались нашим морским пехотинцам. Поняли, что пора перестать валять дурака.
Ну и все. И для меня война кончилась. Остался жив. Вот какие дела. Даже не верится…
1989–1991 гг.
г. Новосибирск