Солнце карабкалось вверх, уже почти достигнув зенита. Текли часы. Дул южный ветер, жаром печи обдавая все тело. Впереди, на широкой и плоской равнине, уже виднелись светлые стены и прекрасная Этеменанки, увенчанная храмом. Знойный воздух окольцовывал город, и казалось, что могучая Нимитти-Бел дрожит.
Анту-умми попросила возницу петь свою бесконечную, заунывную песню — человеческий голос немного разбавлял ее тоску, снимал раздражение, злость. Теперь она спрашивала себя, почему так покорно уехала из Вавилона. Быть может, для другой женщины это было бы правильно, но не для нее, о нет, не для нее! У него, конечно, очень прочное положение, но он сам дал ей в руки оружие мести, и было бы непростительной глупостью не воспользоваться им.
— Эй, ты! — крикнула она. — Погоняй! Так мы к ночи не доедем.
— Быки не могут идти быстрее себя самих, госпожа, — отвечал резонно возница, повернув к ней потное бодрое лицо. — У того вон, пятнистого, уже вся шея ярмом стерта. А у этого глаза болят, опять загноились от пыли.
— Ты, я вижу, печешься больше о своей дохлятине, чем о договоре. К полудню я хотела быть в городе. Теперь же смотри! — солнце в зените, а стены только появились вдали. Уж не мираж ли это?
— Ты вправе быть недовольной, достойная госпожа, но быки ведь скотина, им забота нужна.
— Я вправе так же не платить тебе по договору, а назначить плату новую, меньше обещанной, — парировала Анту-умми.
Возница обиженно засопел и хлестнул быков. Повозка тряслась и ухала на ухабах немощеной дороги. Быки шли, покачивая широкими крупами, но город не приблизился и на локоть.
В затылке снова ожила боль, пульсировала, медленно раскручивая свои спирали. В уголке губ появилась трещинка, и Анту-умми поминутно прикасалась языком к ноющему разрыву. Во рту ощущался привкус крови, на зубах скрипел песок. Она закрыла глаза и задремала, слыша сквозь вязкий сон песню, похожую теперь на глухой стон.
Анту-умми снилось, как шла она по полю битвы, облаченная в царские одеяния. Пусто было вокруг — ни живых, ни мертвых. То и дело она наступала на бронзовые мечи, «вороньи клювы» — боевые топоры с узкими и длинными лезвиями, и те с хрустом ломались под стопой. Ни в одной стороне не виднелось огонька селения. Вокруг лишь простиралась выжженная бесплодная равнина; в потемках тявкали гиены; Жрица чуть повернула голову влево; рядом шел Уту-ан в простом платье и тиаре, какие носят еврейские священники. Он был молчалив и замкнут. Не глядя, она нащупала его холодную руку. Вслед за ними, спотыкаясь, брел возница с пальмовой ветвью в руке, и все тянул и тянул песню, точно она и юный сын были новобрачными, но только пел он теперь на чужом, незнакомом наречии, и, не понимая слов, Анту-умми лишь качалась на волнах хриплых голосовых вибраций.
Она открыла глаза. Все то же небо. Городские стены заметно приблизились, выросли. Впереди пылил большой караван. Повозки, самые немыслимые, стали попадаться чаще — здесь было скрещение дорог, несколько торговых путей, пересекаясь, вливались в ворота Вавилона. С юга, от Персидского залива, с запада, из Средней Сирии, Халеба и Кархемыша шли купцы и путешественники, проезжали царские курьеры с письмами и посылками.
Миновали каменный дорожный знак, где были высечены наименования оазиса Тадмор, Мари, Бор-сиппы, Дильбата, расстояние до городов, направление на запад и северо-запад. При воспоминании о Дильбате мысли полетели к Уту-ану: «Хороша бы я была, пообещай ему скорый переезд в Вавилон».
По оживленному мосту повозка пересекла ров; до небес высилась внешняя стена — Нимитти-Бел — с выдвинутыми вперед башнями. Повозка Анту-умми въехала в западные ворота. Жрица вернулась в Вавилон с ожесточенным сердцем, зная наперед, что ничто не помешает ей совершить задуманное.
Возле одного из постоялых дворов Анту-умми расплатилась с возницей, и слуги отнесли ее сундуки наверх, в отведенную ей комнату. Это была ужасная дыра. Доски прогнили, так что опасно было на них наступать, сквозь шели в полу виднелся обеденный зал в нижнем этаже, откуда доносились разноплеменная речь и выкрики, к которым изнеженное ухо жрицы было непривычно. Узкое ложе у стены, столешница на треножнике и два стула составляли убранство комнаты. Стены, однако, и это очень удивило Анту-умми, оказались чистыми, свежеокрашенными, с нежным голубоватым оттенком.
Зато на грязном потолке темнело пятно застарелой плесени, похожее на верблюда. В небольшое высоко расположенное оконце лился небесный свет.
Анту-умми вздохнула и встала на стул, чтобы иметь возможность оценить открывающийся из окна вид. Она увидела плоские крыши; все, сплошь двухэтажные, дома походили на муравейники. Верхние этажи надстраивались в разное время, наспех, без укреплений и тесно прилегали друг к другу. Хорошо был виден увеселительный дом и край сарая для верблюдов и ослов.
Дом, где она остановилась, не был подходящим местом для женщины. Жрица слезла со стула и задвинула медный засов на двери. Взявшись за голову, ходила по комнате, потом подтянула старую циновку на середину пола, где были особенно большие щели, и переоделась в свежее платье. Когда голубой небесный свет сменился на розовый, она потребовала глиняную табличку и грифель и уселась писать.
Вечер прошел незаметно, шум внизу усилился. Когда глаза стали слепнуть в сумерках, жрица откинулась на спинку стула с холодной усмешкой на губах. Сегодня и накануне она почти ничего не ела. Голод мучил ее, но Анту-умми решила завершить дело.
Она быстро спустилась вниз и, стоя на шаткой лестнице, позвала одного из рабов, шнырявших между столами. Здесь, на широкой дощатой террасе, было слишком много мужчин. Анту-умми запоздало пожалела о том, что не закрыла лицо.
Она не стала дожидаться слугу, а вернулась в свою каморку. Вскоре раздались его торопливые шаги, и комната озарилась желтым зыбким светом лампы, которую слуга держал обеими руками, точно дорогое стекло.
— Закрой дверь, — распорядилась Анту-умми. — Подойди. Поставь лампу на стол.
Перед ней, ожидая дальнейших приказаний, стоял юный еврей в плоской шапочке и грубом хитоне; за широким поясом жрица заметила рукоятку ножа. Юноша смотрел на нее, как на чудо света, и отвел глаза лишь тогда, когда она нахмурилась.
Анту-умми протянула ему завернутую в льняной лоскут табличку.
— Вот это, — проговорила она, — ты должен доставить в царскую канцелярию. Это важно. Как только письмо попадет к царю, такое начнется, ой, ой, — жрица прищурилась. — Постарайся выйти незаметно, никто, повторяю, никто не должен тебя видеть. Я щедро оплачу твою услугу. Держи!
Юноша взял сверток. Его горячие пальцы коснулись ее ладони. Анту-умми отдернула руку.
— Я.дам тебе восемь сиклей, — быстро сказала она. — Купишь себе новое платье и барана.
Еврей поклонился:
— Хорошо, госпожа. Я все сделаю.
— Смотри же, не обмани меня, — жрица ткнула указательным пальцем ему в грудь. — Не обмани, иначе я душу из тебя вытрясу. Ты меня не знаешь.
— Я все сделаю, — повторил юноша.
— Как вернешься, зайди ко мне. Я буду ждать. Стукни один раз, я сплю чутко. Ступай. Да, и скажи на кухне, чтобы принесли ужин и умыться.
Он поклонился и собрался идти.
— Письмо-то спрячь под одежду, умник! — крикнула она вдогонку и скрестила на груди руки.
Ужин принесли довольно быстро. Анту-умми не спеша поела, доставая щепотью тушеную чечевицу с овощами из маленького горшка. Вот и все, теперь можно покинуть столицу — возлюбленный город царя, гордость и красу царства, о котором она столько мечтала, — до следующего года. «Я все сделала правильно, и ты, верховный жрец Мардука, еще наплачешься кровавыми слезами. Ах, Варад-Син, Варад-Син, что ты сделал со мной… так ведь и я в долгу не осталась. А мальчик мой все равно будет служить во дворце, чего бы мне это ни стоило».
Анту-умми вздохнула и поднялась из-за стола. Она, оказывается, замечталась, а между тем прошел двойной час ночи. Она откинула крышку сундука, порылась в нем и достала маленький сундучок, искусно сплетенный из тростника; там-то в полотняных мешочках и лежали деньги. Жрица отсчитала восемь сиклей, подержала на ладони и добавила еще один. Красивый еврей, очень красивый. Она закусила губу. Нет, нет, она здесь, не для этого. Да и что он такое — мальчишка, раб. «Тогда за что девятый сикль? — спросила она себя и усмехнулась. — За взгляд, за то, что едва дышал, стоя передо мной. Пусть раб — какая разница! А ты, жрец, будь проклят. Ты не способен так чувствовать женщину!» И она вытряхнула на ладонь еще сикль.
Анту-умми так и не уснула. А когда в дверь коротко стукнули, пошла открывать.
— Нет, я не хочу, чтобы ты разговаривал со мной так! Ведь я твоя жена! — кричала Иштар-умми, хлопая бронзовым зеркалом по подушке. — Я твоя жена! Я люблю тебя! Я хочу знать о тебе все и желаю только добра!
Раскрасневшийся Адапа стоял перед ней, скрестив руки. Это был уже не первый каприз Иштар-умми. Она привыкла получать все, а если не удавалось сразу, начинала кричать. Нет, она была не глупой девушкой, Адапа признал это сразу. С ней интересно бывало поговорить, но ее истерики губили все хорошее, что только-только начало зарождаться между ними.
— Надеюсь, ты желаешь добра, — отвечал Адапа. — Но это не дает тебе права… не дает права…
— Что?
— Лезть в душу, Иштар-умми, — закончил Адапа.
— Адапа, милый! — глаза ее наполнились слезами. — Ведь мы только-только стали жить вместе. И вот ты уезжаешь. А я хочу, чтобы ты был со мной. Я, я, я ребенка хочу!
Адапа оторопел. У него вдруг похолодели руки. Он даже не думал об этом, но слово было произнесено его женой, и он вдруг с ужасом понял, что женитьба — не сон, не приятные минуты на ложе с этой красивой девушкой, что все всерьез и надолго, навсегда.
— Успокойся, — холодно сказал Адапа, — ты знаешь, я еду во дворец. Мне необходимо закончить курс обучения. Только так я смогу начать посещать школу Эсагилы.
— Ты бежишь от меня! — крикнула Иштар-умми и бросилась ничком на подушки.
— Нет, просто у меня дело.
— Бежишь! Бежишь! Что скажут люди? Гости не доели еще свадебные пироги, а я уже сижу одна.
— Я приеду вечером.
— Ты бежишь!
Иштар-умми залилась слезами. Он наклонился и поцеловал ее мокрые щеки. Очень красивая девушка, подумал он, но гримаса плача безобразит даже таких.
— Если ты говоришь, значит, так оно и есть, — проговорил он и вышел из комнаты. Во дворе, садясь в повозку, он слышал ее яростные вопли.
Адапа не лгал своей жене, говоря, что отправляется в дом табличек. Но была и другая цель, с которой он катил по кварталам Вавилона к дворцовому комплексу. Ламассатум говорила, что господин ее, высокопоставленный писец, живет во дворце со своей семьей и слугами, и теперь, приближаясь к его стенам, Адапа думал о том, что его возлюбленная находится сейчас там, в чреве гигантского сооружения. Каждая минута приближала его к ней, и все же Ламассатум была бесконечно далека. За истекшие дни он стал старше на жизнь, а Ламассатум, юная, будет властвовать над ним век, никогда не изменяясь.
С замиранием сердца он миновал ворота, дворца, где стояли вооруженные гвардейцы с ледяными глазами демонов темного мира. Пересек первый двор, весь желтый от солнечного света. Вокруг мелькали лица, голоса звучали со всех сторон, и он был как тень, призрак, проходящий сквозь барьеры. Какой-то нижний чин толкнул его на бегу и испуганно отпрянул. Адапа пошел дальше, не слушая его торопливых извинений. Здесь пахло ею, все было пропитано ее присутствием.
Старого учителя на месте не оказалось. Он был болен и уже третий день оставался в своем доме. Адапу встретили школьные приятели и учитель Бирас, как всегда хмурый, с поджатыми губами, похожий на ворона. День был посвящен шумерской культуре, уроки длились бесконечно, стены давили, Адапа впервые почувствовал себя плохо в закрытой комнате.
Как он ругал себя за то, что не узнал о возлюбленной больше, не знает даже имени человека, имеющего на нее права. Выйдя, наконец, на солнечный свет, он отдышался — вон колодец, откуда она доставала воду в тот день, когда Адапа впервые позвал ее на свидание. С глиняными табличками под мышкой он пошел прочь, не оглядываясь.
Адапа хотел отыскать Ламассатум, вернуть ей свободу. Теперь, женившись, он обладал достаточным состоянием, чтобы осуществить задуманное. Но больше всего на свете он хотел вернуть ее любовь. Покидая дворец, он заметил целую процессию священнослужителей во главе со жрецом-прорицателем. Молитвенно сложив руки, он семенил по плитам, которыми была выстлана дорога. За ним следовали жрецы-омватели, жрецы-помазыватели, ясновидящие и заклинатели.
Адапа посторонился, пропуская цветную, сверкающую драгоценностями группу. Аромат разных духов потянулся густым шлейфом. На секунду ему показалось, что это стая экзотических птиц пронеслась мимо. Охрана в воротах была усилена, и только выехав за пределы комплекса, он понял, что дворец оцеплен гвардейцами.
— Хочешь, я овладею тобой?
Ламассатум вздрогнула и открыла глаза. В комнате было темно. Из-под занавески пробивался тусклый свет — в трапезной для прислуги горел ночной светильник. Рядом спала Гелла из Пелопонесса. В углу на циновке, сжавшись в комок, лежала египтянка, такая старая, что Ламассатум удивлялась, как можно жить так долго и не устать от жизни. У старухи были свои странности, она носила парик из конского волоса и плащ с вышитыми серебром звездами. С этим плащом была связанна какая-то романтическая история, закончившаяся печально; египтянка рассказывала ее всем подряд, но никто не верил. Была, правда, одна рабыня, собиравшая в саду на террасах сухие бутоны и листья, которая каждый раз плакала, слушая египтянку, но она-то не в счет, потому что разум ее остался, как у младенца. За много лет плащ износился, превратившись в бесформенные лохмотья, и по утрам, сидя у печи, где женщины пекли хлеб, старуха латала новые дыры. Она была образованна, знала несколько языков: египетский, арамейский и греческий.
Ламассатум легла навзничь, уставившись в темный потолок. Еле уловимо пахло кедром. Кто произнес эти слова? Если это сон, то слишком уж явственный. С того дня, как она оставила Адапу на Пятачке Ювелиров под звездами, которые тоскливо глядели на него, она исчезла из реальной жизни, растворилась в той синей тьме, и кровь загустела в ней и стала как медь, — так Ламассатум ощущала себя.
Она встала, отдернула занавеску. Светильник горел спокойно и тускло, пламя не шелохнулось при ее приближении. Она села на стул, сложила под грудью руки. Пройдет не так уж много времени, и этот гладкий и мягкий живот станет круглым, как луна. Ярко представился ей день, когда боги возвращались из дома новогоднего праздника, и весь Вавилон встречал их. Они были вместе, Адапа водил пальцами по ее браслетам, и она сказала, что золото — это пот солнца, а серебро — слезы луны. Он улыбнулся молча, светло и ясно. И она была как облако, а он был солнечным светом.
— Теперь я буду молиться Царпанит, принесу ей бескровные жертвы, чтобы роды прошли благополучно. И Нингишзиде молиться буду, чтобы исцелил мою душу от недуга, чтобы забыла я Адапу.
Она прошла босиком по циновке к полке над жаровней, где стояли, глиняные фигурки богов и демонов, взяла рогатую змею, атрибут Нингишзи-ды — бога подземного царства, стерегущего злых демонов. Фигурка была теплая, будто живая, красные глазки пронзительно смотрели на Ламассатум.
— Мой бог, — пошептала она, — я погибаю.
Рогатая змея молчала, а бедная Ламассатум знала, что невозможно забыть любовь, как не под силу ей повернуть вспять Евфрат.
Армия Авель-Мардука вошла в Вавилон ночью. Были оцеплены все общественные здания и храмы Старого города, фаланги гоплитов патрулировали в жилых кварталах. Было приказано не убирать настил моста Набопаласара, чтобы войска в Старом и Новом городе могли сообщаться. Поэтому на реке скопились парусные суда, находившиеся на причалах в черте города. Всюду были патрули, кроме предместий, примыкавших к внешним стенам.
Близился рассвет. Просыпаясь, Вавилон продолжал жить обычной жизнью, но вскоре все замерло. Неожиданно люди оказались в осажденном городе. Наследник престола вернулся в столицу с равнины хеттов под покровом тьмы, пренебрегая триумфальным въездом через главные ворота, и это напугало вавилонян. Глашатаи призывали граждан к спокойствию и соблюдению порядка, именем принца гарантируя всем безопасность, и вскоре улицы и рынки ожили, все было как всегда, за исключением военных патрулей.
Правда, в одном из жилых кварталов Нового города вспыхнули погромы и грабежи. Говорили, что это солдаты Авель-Мардука. Но, как оказалось, это были мушкенумы и разорившиеся ремесленники. Виновных поймали и перерезали им горло. Зато перед храмами стояли фаланги пехоты, и жрецы не выходили наружу.