За месяц — сто километров

...Нагаево. 1932 год. Февраль. Еще летом отсюда забросили на таежные прииски продовольствие и кой-какие необходимые вещи. Продуктов хватило до декабря. Больше продовольствия в Нагаево не было. Осенью должен был подойти пароход «Теодор Нетте» — тот самый, о котором писал Маяковский. Корабль пришел, трюмы полны, но разгрузить его не удалось: ураган помешал. Но кое-что все-таки перебросили на берег. И сразу же на прииски снарядили конный обоз. Минул месяц, а о нем ни слуху ни духу. Ни одной весточки: дошли или нет — кто знает. Случиться могло всякое. Шутка ли, пятьсот километров по тайге, где снег лиственницам по пояс. Да морозы за пятьдесят градусов.

Вот тогда-то первый директор Дальстроя Эдуард Петрович Берзин и собрал автомехаников и трактористов. Говорил он всего несколько минут.

— Товарищи! На приисках голод, цинга. На «Холодном» люди доедают последние кожаные сапоги и ремни. Необходимо добраться машинами хотя бы до половины пути. Дальше можно будет продукты перебросить на собаках. Положение чрезвычайное. Колонну объявляю военизированной. Комиссаром назначаю Геренштейна.

Шестого февраля мы тронулись в путь. Был морозный туман, и казалось, во всем мире нет ничего, кроме холода и снега. Головная машина останавливалась поминутно, мотор не выдерживал и замолкал. Но мы все же шли. За неделю — тридцать километров. Почти с каждого крутого подъема машины скатывались как на салазках. Нет, так дальше было идти бессмысленно. И мы с командиром решили повернуть колонну обратно.

Рано утром вошли в Нагаево, Берзин встретил нас недружелюбно. Но, увидев наши почерневшие лица, тихо сказал:

— Надо было сразу идти на тракторах. А так лишь потеряли время.

Через день мы снова уходили в тайгу. Только теперь впереди колонны таранили снег два трактора. А потом машины вообще пришлось бросить. Все продукты погрузили на сани. Но и так застревали. Полозья стирались о гальку, торчавшую из-под снега. Потом стерлись и сани. Рубили лиственницы, делали новые. А пурга сатанела, палатки ночью бились как подраненные птицы. Наконец были у Карамкенского перевала. Здесь новая беда. Перевал наглухо запечатан трехметровой снежной пробкой, пробить которую не могут и тракторы. И тогда Берзин, а он уже сам приехал на собаках в колонну, пишет записку своему заместителю в Нагаево: «Немедленно пришлите пятьдесят человек с лопатами и палатками для временного жилья».

Штурм перевала мы начали на рассвете двадцать шестого февраля. Перед этим у нас от яркого солнца потерял зрение Володя Гришенко, и я сам сел в его трактор. Работа началась как атака. Задача у нас была сложнейшая. Сейчас даже страшно подумать. Нужно было обыкновенными лопатами на лютом морозе с ветром отбросить в сторону примерно триста тысяч кубометров спрессованного снега.

Мы работали не разгибая спины. Утром отмеряли пятьсот метров пути и не возвращались в палатки, пока не достигали поставленной цели.

Лопались от мороза щеки. Да что там щеки — металл и тот не выдерживал. Лопаты были хрупкими, словно из стекла. Ковали новые.

Шестого марта в полночь, ровно через месяц после выхода из Нагаево, мы покорили Карамкенский перевал. За месяц — сто километров...


...Да, давно это было, трасса стала иной. Люди ее обогрели, обжили. Только вот характер ее изменить не смогли. И жестоко ошибается тот, кто думает, что теперь-то все страшное кануло в прошлое безвозвратно. Потому что трасса и сейчас нет-нет да и тряхнет стариной. Да так, что мурашки пойдут по коже. Я, например, долго буду помнить те январские ночи, что провел в диспетчерской на Стрелке два года назад. Тогда двадцать дней крутилась в неистовой пляске пурга, двадцать дней кипело снежное колючее молоко, и двадцать дней в этом молоке на ощупь плыли машины.

Двадцатая ночь была особенно тревожной. В тесной комнате у селектора собрались все шоферы, которым удалось проскочить до Стрелки. Каждые полчаса они слушают доклад главного диспетчера из Магадана, который держит радиосвязь со всей трассой и знает всю обстановку на огромной ленте дороги в тысячу верст.

Нам-то хорошо, у нас тепло и светло, а каково тем, кто еще на трассе.

У каждого события бывает кульминация, и нам кажется, что именно сегодня решится — кто победит: пурга или люди?

В одиннадцать вечера врубается селектор:

— Слушать всем! Слушать всем! Среднеканская трасса. Семьдесят пятый километр — обвал. Снесло машину. Три человека пропали без вести. Ближайшим постам принять срочные меры для спасения. Связь через тридцать минут.

Шоферы знают ту сопку на семьдесят пятом километре. Не раз видели, как огромная лавина, сорвавшись с вершины, сметает с дороги словно игрушку многотонную черную машину. А сейчас, именно сейчас, вот в эту минуту, там погибают люди.

Как ртуть течет ожидание. Мы смотрим на трубку селектора и молчим. Мы-то ничего не можем сделать, мы-то слишком далеко. За неделю и то вряд ли доберешься. Нам надо только ждать.

Селектор заговорил через полтора часа.

— Магадан, Магадан! Говорит Среднеканская трасса. Все наши бульдозеры на перевале у семьдесят пятого километра. Двоих водителей обнаружили и откопали. Поиски третьего продолжаются. На перевале видимость ноль. Ветер тридцать метров в секунду. Поиски продолжаем. Передайте на Атку — все будет нормально.

— Магадан, Магадан! И третьего откопали. Все! Поиски закончены. Спасенных отправляем на Стрелку.

— А почему про третьего сообщили в конце? — спросили из Магадана.

— Я уж хотел заканчивать связь, только что передали самому.

— Все ясно.

Нам тоже все ясно — ребята спасены! Теперь можно и вздохнуть спокойней.

Водители трассы. Их часто называют черными великанами. Черный великан сидит напротив меня и улыбается. Это Володя Сол. Он тоже с Атки. И с теми ребятами, что спасены у семьдесят пятого километра, пурговал не раз и не два.

— Эх, пурга, злая мачеха, все равно весной расцветешь рябиною! Не остыл ли чаек, Вася? — весело бросил Володя, услышав последние слова по селектору.— Чаек надо держать под парами: чувствует мое сердце, к утру ребята постучатся.

И ушла тревога, и блеснула на измученных лицах зыбкая улыбка. Люди оттаивали на глазах, хотя селектор, не умолкая, нес к нам тревожные вести.

— Сто восемьдесят второй километр закрыт.

— Двести второй — обвал. Высота три метра, длина — двести.

Километры, километры — и всюду видимость ноль. И всюду машины метр за метром на ощупь идут вперед. Мы сидим до утра. Слушаем, ждем. Лишь Вася хлопочет над чаем. И, оказалось, не зря. В семь утра в дверь постучали. Это ребята с семьдесят пятого.

Первым Костя Слободсков. Это его машину как блюмингом смяла снежная лавина. Он еще до сих пор слышит:

— Попей, Костя, чай в кабине, мы как-нибудь сами справимся.

Но он пошел, чтоб помочь товарищу, тридцать шагов вперед, — оглянулся, а машины уж нет. На триста метров ее швырнула лавина под откос.

Почему же сейчас никто не бежит ему навстречу, никто не душит в объятиях? Наверное, самому надо все испытать, все до капли, чтобы товарищу, возвратившемуся в жизнь, первым делом предложить просто кружку горячего чая.

А утром мы двинулись в путь. Пурга затихла. Трасса открыта. Мы идем мимо уткнувшихся в сугробы машин. По бокам простреленные скаты, куски камер, и снег заметает следы костров. Узкая колея трассы разворочена зубами гусениц, будто ночью здесь шел танковый бой.

Такой я и запомнил трассу, такой она мне и вспоминалась.

Но сегодня пурга решила не портить нам настроение. Ведь дорога наша только-только начинается. Вечером снежную круговерть, словно крошки со стола, кто-то смахнул рукой. И сразу стало чисто и тихо. И машина ровно накатывалась на темноту, высвечивая белые сопки, что разбросаны по сторонам как огромные мешки с мукой.

Возле Бурхалинского перевала по давней традиции — остановка. Здесь добрый человек построил избушку, в которой круглые сутки есть кипяток и круглые сутки толпятся водители. В домик вместе с нами врываются клубы холодного пара. Я еще ничего не вижу, а Витя уже с кем-то здоровается.

— Привет, старина!

— Здорово, земляк!

Здесь все знакомы друг с другом. А если не знаешь в лицо или не помнишь имени, тогда, как пароль, одно лишь слово — земляк.

— Землячок, подлей-ка заварочки! — скажет тебе здесь какой-нибудь парень в промасленной куртке и черных унтах.

И нальешь, и скажешь потом про него: как же, знаю, вместе гоняли чаи у Бурхалы.

— Ну, ежели так, тогда точно — земляки!

Вытаскиваю из кармана кружку, бросаю в нее ладошку черного чая, лью кипяток, чай готов! Устраиваюсь поближе к печке и начинаю осматриваться. Голоса, смех.

Но кто это там, в углу? Черт возьми, тот же черный летный шлем, те же добрые глаза. Неужели Володька Сол?

— Он самый, он самый! — хохочет Володя, подходя к нам.

— Ты куда? — спрашиваю я, будто расстались вчера.

— На Оймякон.

— А мы на Депутатский, аж до самого океана, — смеется Витька.

— Ну, тогда пойдем вместе — как говорится, по пути.

— По пути.

…Ночью приходим в Аркагалу — последний поселок на центральной трассе. В диспетчерской жара, дышать нечем. Огромная бочка воды пустеет на глазах. Все пьют как после бани.

— Отчего так жарко? — спрашиваем у диспетчера.

— Товарищи, вы что, новенькие? Ведь прибыли в солнечную Аркагалу. А где солнце, там, сами понимаете, душновато.

Да, угля здесь не жалеют. Благо он под боком — и сколько душа пожелает. В километре громадные угольные шахты, снабжающие топливом всю Колыму.

Перед самым поселком, слева, за снежным барьером, я заметил дорогу. Была она похожа на темный переулок, что неожиданно отходит от залитой огнями улицы и ведет вниз в какой-то подвал, где холодно и темно. Неужели это и есть наш зимник, по которому нам идти и идти долгие трудные дни?

— Именно, именно. И другого пути нет, голубчик,— переходит со мной на «ты» диспетчер.— Ты не боись. Это с виду он такой хмурый, а вообще-то дорога приветливая и не злая.

Мне потом объяснили: когда дежурит диспетчер Василий Исаков, звонков раздается почему-то больше обычного. Ему пятьдесят семь лет, но еще молодым даст фору, хотя и жизнь, прямо скажем, не баловала.

Это типичный колымчанин старой закалки. Биография у него — хорошему писателю на целый роман. Всю жизнь только и знал что работу. Вот и сейчас дел у него — как говорят на Востоке — выше чалмы. Только успевай крутиться. Звонят из Магадана: почему держишь машины на карьере? Звонят из Артыка: отпусти машины на базу, у нас срочный груз.

И все требуют, требуют, требуют... А разве может Исаков одну и ту же машину отпустить в Магадан, держать на карьере и отправить на базу? Вот и вертится, вот и крутится, вот и ругается. Да еще успевает заглянуть в мою тетрадь.

— Ты что пишешь? Хорошее или плохое?

Ответить я не успел, а Исаков уже побежал навстречу шоферу в замасленной куртке и шапке с одним оторванным ухом.

— Тебя что, собаки драли? — кинул он парню с ходу.

И, не дав опомниться, сказал: пойдешь, землячок, за угольком.

— Не пойду больше на разрез. Давай на Магадан.

— Вот видишь, опять у тебя частная идеология выпирает. Заработать хочешь?

— Хочу. Понимаешь, хочу! — крикнул парень.

— Да ты не кричи, лучше скажи, сколько денег-то надо и зачем. Мне денег-то не жалко.

— Не жалко? Тогда давай груз на Магадан.

— Ну ладно, раскудахтался. Прихвати из Магадана огурчиков. Не забудешь?

— Не забуду,— буркнул довольный парень.— Спасибо, Алексеич.

— Бог подает! — махнул рукой Исаков и пошел выписывать наряд.

Я сижу у бочки с водой и тороплюсь записать все события сегодняшнего дня. Все прошлое оставить в прошлом — ведь завтра начинается зимник.

Ко мне подходит Саша Егоров:

— Ну, чего сидишь? Ребята уже собрались. Пойдем, поддержишь традицию.

И в самом деле — традиция. А кто ее завел и кто был первым, история вряд ли назовет. Перед тем как утром уйти на зимник, тихо посидят шоферы в синей уютной столовой и, пропуская по единой рюмахе, поговорят о друзьях и о том, что было, и о том, что будет впереди. Здесь не надо агитировать за трезвость, здесь и так знают: «Алкоголь — твой враг». И все-таки в Аркагале ребята по традиции на ночь выпьют посошок. Потому что утром предстоит прощание с центральной трассой и встреча с «товарищем зимником», где не будет ни этой синей столовой, ни смешной поварихи Лидухи в белой косынке, ни электрических огней, ни этого отдыха, когда не надо спешить и можно последний раз выспаться всласть на мягкой белой постели. Завтра все кончится. И останется на нашу долю только бесконечная дорога. Так пусть она будет доброй! Вот за это и стоит по-русски выпить рюмку вина. А вообще-то лучше водки.

Только Володи нет с нами. У него единственная ночь в запасе. Иначе отстанет, иначе, как говорится, сойдет с круга. У «Татры» лопнула от мороза центральная труба, и нужно срочно найти сварщика. Вот Володя и бегает по поселку, ищет парня с понятливым сердцем. Именно с понятливым — другой не подойдет, другой не возьмется. Ведь в цистерне, которую Володя тащит на Оймякон, пятнадцать тонн великолепного бензина. И по инструкции варить не положено. Рационалист не возьмется. Здесь нужно только сердце.

А над сопками чистая лунная ночь. Спит крохотный поселок Аркагала. Спит ледяная земля, где черный кусок угля, честное слово, пахнет солнцем далеких времен...

— Говорят, когда-то здесь были джунгли — вспоминаю я чьи-то слова, ворочаясь возле раскаленной печки. Очень верится... С этим и засыпаю.

Утро сегодня ласковое, и все вокруг в серебре. Только космы синего дыма словно длинные шлейфы лежат на снегу: двигатели ребята не выключали.

В Аркагале нам оказывают особое внимание. Это уже стало законом: если уходишь на зимник, и путевку тебе отмечают первому, и в столовой пропускают, и магазин откроют, если там даже учет или еще что-нибудь такое. И на заправку ты приходишь без всякой очереди. И пусть соберется большущая очередь, никто не проронит и слова. Только сзади кто-нибудь сожмет твое плечо: мол, давай, старина, не робей.

— Ты сходи за Володей — просит меня Сашка, — пусть поторопится, а то уж время...

— Где его машина?

— Там, у кузницы.

Я пришел как раз в минуту прощания. Володька, довольный, тряс руку коренастому человеку с удивительно черной бородой.

— Ну, спасибо, Петро.

— Да что там, пустяки!

— Ничего себе пустяки, другой бы и за тысячи не взялся.

Наконец Володя увидел меня и крикнул:

— Вот познакомься с Петром, великолепный мужик.

Петро уверенно протягивает мне огромную руку и смотрит прямо в глаза:

— Петро Решетников, кузнец.

Ударение на последнем слове. Наверное, для него в этом кроется что-то важное. Догадка моя оказалась правильной. Но об этом я узнал позже, в дороге.

Как-то осенней ночью в больницу маленького сибирского городка привезли молоденького цыгана. Он лежал на повозке и зажимал рану рукой. На пальцах кровь и капли дождя. А рядом стоял старый цыган и сосал давно погасшую и полную воды трубку. История оказалась совсем не романтичной и ничуть не похожей на тысячи историй про буйную цыганскую любовь. Все было просто и очень современно, не считая ножа.

Как сказали старые цыгане — Петька задурил. Не ест, молчит и твердит лишь одно: не хочу быть бродягой, уйду.

Парень настаивал, чтобы отпустили из табора, отец и слышать не хотел. И вот однажды в самую резкую минуту подвыпивший старый цыган ударил сына ножом: не мне, так и никому...

Из больницы Петро убежал раньше срока: знал, что табор придет за ним. Работал на целине, был на Кольском полуострове. А десять лет назад приехал в солнечную Аркагалу. И остался. Женился. Уже двое детей в своем доме. И стучит себе молотом в большой кузнице при автобазе.

— Ты понимаешь,— рассказывал мне потом Володя — я заглянул почти в каждый дом, а от меня, как от зачумленного, шарахались:

— Ты что, с ума сошел? Сам говоришь, что у тебя в цистерне авиационный бензин. Взлетишь, и пуговицу не найдут.

Я убеждал, что он холодный, что инструкция составлена для жаркого климата, когда испарения и прочее. Не слышат! Предлагал деньги — не берут. А этот, представляешь, что меня спросил: тебе когда надо-то? И десятку не взял. Ничего не взял. Вот тебе и цыган.

Заезжий человек удивится, встретив на Крайнем севере, допустим, того же цыгана. Старый же колымчанин и глазом не моргнет, если вдруг узнает, что его сосед по квартире испанец. Что же тут такого? На Севере нынче работают представители разных национальностей. Исследования показывают, что из каждых четырех северян трое русских. Из каждых десяти — один непременно украинец. Каждый пятнадцатый — белорус. Здесь услышишь и речь латыша, и веселое приветствие грузина. Меня однажды познакомили даже с французом. В общем, Север многолик. Но у его населения есть одна общая черта — молодость. Средний возраст городского жителя Магаданской области всего двадцать восемь лет. Как говорится, еще не вышли из комсомольского возраста. Пенсионера тут увидишь очень и очень редко. Встретить его на улице — все равно что увидеть в Прибалтике трубочиста — к счастью. Сразу оговоримся, что везет немногим, потому что, по той же статистике, на двадцать работающих приходится всего лишь один пенсионер.

Молодость определяет темп жизни. Север, как и наша колонна «Татр», все время в пути...

…Из поселка, как из большого города, в разные стороны бегут дороги. Одни — близко, другие — далеко. Мы не выбираем, нас давно уже выбрала самая далекая.

Восемь «Татр» вытягиваются цепочкой. Володина машина впереди. Вон и сам он стоит на подножке и кому-то весело машет шлемом. Может, своему цыгану...

— Простучали по мосту через ручей Знатный. А знатности в нем два метра ширины. А что? Может, это специально такие названия, чтобы люди чаще улыбались.

Через пять минут наш поворот. Скромная, полинявшая стрелка: «Хандыга, 731 километр». Машины тяжело переваливают через барьер и уходят прямо на оранжевое солнце. Зимник начался.

Действительно начался. Нашу машину он прощупал сразу. На первом же километре.

Снег лишь слегка припорошил обочину, да так, что она вровень с основной дорогой. И мы попадаем в ловушку. Правое колесо проваливается. Громадная отсадочная машина, которую мы везем для рудника, накрепко приварена к кузову. Раскачиваясь, она валит «Татру» набок. Ее чуть-чуть, и мы ляжем. Теперь главное — быстрота и спокойствие. Две «Татры» заходят сбоку и цепляют наш борт тросами. Скоро мы снова «на ногах». Поехали.

Володина машина все время впереди. Она то рядом с нами, то мелькнет над самой головой. Солнце слепит глаза, а тут еще подъем. Идти тяжело. Наверное, тяжелее, чем на Голгофу. А что поделаешь — горы!

День уплывает на запад. И мы торопимся за ним.

Но разве угнаться! В пять вечера — прииск Адыгалах. Год назад здесь стояли лишь домики поисковой партии, что искала золото. А сейчас уже поселок. И шахты дают драгоценный металл. Даже не верится. Уж очень быстро. Но все реально и существует на самом деле — и даже магазин, где мы берем свежий лук, банки, селедки и длинные палки копченой колбасы. На зимнике без запасов нельзя. И для себя, и еще мало ли для кого. Вдруг придется поделиться. Тайга не город, в гастроном не сбегаешь, а случиться всякое может. На то они зимник.

Дорога наша теперь вниз и вниз. А вокруг лес, и за ним — солнце. И свет его идет к нам как сквозь причудливый растр. Краски становятся все гуще и гуще, будто там, за лесом, в большом светлом доме, торопятся закрыть все окна. А потом солнце совсем утонуло. И первыми синий наряд позднего вечера надевают лиственницы. Только здесь они какие-то странные. Все перекручены, все переломаны, будто тысяча медведей именно в этом лесу учились дуги гнуть. Но виноват во всем мороз.

А над трассой уже ночь. Она как волшебное стекло размывает краски реального и дает нам простор для самой крылатой фантазии.

...В эту ночь нам спать нельзя. Нужно дойти до девятьсот семнадцатого километра. Там сбор всех наших «Татр», что порядком уже разбрелись по трассе. И ребята в эту ночь не уснут, пока последняя машина не займет свое место рядом с другими. Поэтому, хоть и устали чертовски, все же плывем вдоль лесной просеки, оставляя позади ставшие теперь почему-то длинными километры.

Но что такое? Мотор чихнул раз, два, три — и замолк. Кончилось горючее. На всякий случай почти по всей трассе примерно через сто километров специально разбрасываются бочки с горючим и маслом. Это своего рода аварийный запас зимника, которым пользуются в самых крайних вариантах, когда помощи ждать неоткуда.

Но у нас все учтено, все продумано — второй бак на месте и полон. Правда, мороз будто приварил пробку. Бьем ломом, рвем ключами. Наконец-то! Синее горючее бежит ручьем. Теперь хватит до самого Оймякона.

— Ну садись, поехали, — угрюмо говорит Виктор и бросает на дорогу изорванные в клочья рукавицы. Они лежат на снегу — черные, с растопыренными пальцами. Впереди мы еще немало оставим на дороге гаек, рессор, баллонов и бочек. Только черные метины костров смогли бы рассказать, что это такое менять рессору в шестидесятиградусный мороз, лежа на промерзшей земле. Но об этом еще будет разговор. А тогда мы мечтали о маленьком домике на девятьсот семнадцатом километре.

Кто на зимнике давно, тот не проедет мимо огонька, который виден меж белых лиственниц. Здесь шофера угостят кружкой чая и в ночь и за полночь, подробно расскажут о дороге на сто километров вокруг: что, где и как. И все потому, что посреди тайги живет дед Лапырь.

Встречает он нас сам. Я сперва подумал, что у него шапка такая белая. А оказалось, никакой шапки и нет. Просто огромная копна седых волос. И вообще дед выглядит солидно и достойно. Только вот смеется неожиданно озорно, словно мальчишка.

Пусть в старике кому-то и что-то кажется наивным. Может, оно и так, скорее всего — именно так.

А что поделаешь? Жизнь для него была не очень-то сладкой. Всю молодость тянул братьев и сестер. Они учились, а он работал. Работал почти на всех дорогах страны, от Тянь-Шаня до этого зимника, за которым смотрит уже одиннадцать лет. И было за эти годы и горькое, и забавное.

На дистанции дороги, за которой следит дед Лапырь, стоит небольшой столбик. Он — символ границы между Магаданской областью и Якутской республикой. Стоял столбик не год и не два. И вдруг исчез. В пургу какой-то шофер нечаянно сбил. В общем, не стало границы.

— Ладно, Лапырь, весной поставим новый,— сказали деду.

— Непорядок,— горевал старик,— как же это, жить без границы? Шутка ли, государственное дело! Конечно, оно и весной поставить можно, а вдруг не в том месте. Получится как бы захват чужой земли. Пограничный конфликт может произойти.

У иных слова старика вызывали улыбку, другие шутя подначивали: действительно, нехорошо.

Старик не утерпел. Целую неделю раскидывал снег. Искал основание столбика. И нашел. И поставил на том же месте новый указатель границы. И снова шоферы, как прежде, подъезжая, говорят:

— Привет, Якутия!

— А между прочим,— напутствовал нас Лапырь,— когда поедете дальше, обязательно остановитесь за Тополиным. Там щит, который тоже беречь надо, и беречь накрепко. От щита того и начинается Заполярка. Я в ней тоже жил не один годок.

Он так и сказал: «Я в ней тоже жил». Выражение это тогда мне показалось странным, думал, что старик сказал так по неграмотности. Но потом узнал, что старые северяне всю землю, что лежит от Полярного круга до Ледовитого океана, считают особой страной — Заполяркой, где вроде и законы помягче, потому что морозы пожестче. Даже шоферы, если называют поселок, обязательно подчеркнут — это Заполярка...

Дед Лапырь на прощанье подарил нам замороженную нельму, налил полный термос чая и сам вышел провожать. Маленькая тропка от дома к дороге кое-где покрыта ледком: дед носит здесь ведра с водой — вот по капле и собралось.

Мы идем с ним рядом. В чистых лоскутах льда отражаются звезды. И такое ощущение, что не лед, а звезды сейчас хрустят под ногами...

...И снова заиндевелый лес расступается перед нами, а я все оглядываюсь назад, где среди деревьев еще мелькает светлое окно деда Лапыря.

Через несколько часов наконец-то дорожная дистанция. Шесть машин окружили дом и мягко, как кошки, урчат моторами. Наша «Татра» седьмая. Одной нет. Открываем дверцы. Прыгаем на снег. Подходит Виктор Бустыбанов:

— Вы шли вместе с Володей?

— Нет, а что?

— Вот ждем. Не дай бог дизель скис. Володя что-то жаловался. А тут мороз, чувствуешь, как жмет.

— Подождем часок и поедем искать.

Мы втроем сидим в кабине. Хорошо дремать после такой дороги. Мотор не мешает. Машина дышит и делится с нами теплом. Виктор через каждые пять минут нетерпеливо посматривает на светящийся циферблат часов. Ровно через час не выдерживает:

— Хватит. Самым малым ходом и то должен был прийти.

Две «Татры» разворачиваются и уходят назад. Надо торопиться. Теперь уж и мне ясно: с Володей что-то случилось.

Время течет медленно, и так же медленно тянутся километры. А дорога по-прежнему пуста. Лишь одни повороты, за которыми, кроме ожидания, ничего больше нет. Куда ж он пропал?

Наконец впереди черное пятно. Это «Татра». А рядом костер. И на фоне яркого языкастого пламени суетится Володя. Весь он словно облит молоком. Это иней: у костра согреется, а несколько шагов в сторону — и шестидесятиградусный мороз покрывает сединой одежду, лицо.

Володя что-то кричит нам и показывает на двигатель. А двигатель тоже седой. Значит, давно уже не дышит. Да, это самое страшное, когда дыхание «Татры» вдруг обрывается, и в кабину сквозь железо начинает пробираться мороз. Тогда каждая минута на вес жизни. Упустишь ту минуту, последняя надежда — ждать товарища.

Но Володя не просто ждал. Он дрался. Всюду разбросаны ключи, гайки, трубки, куски жженой пакли. Но видно, все напрасно. Мотор все-таки застыл. Теперь двигатель на морозе не возвратить к жизни. Ему нужно много, очень много тепла. Выход один — брать «Татру» на буксир и тащить в Оймякон.

Мы в теплой «Татре», а Володя, как верный капитан, не покинул машины: седой, он сидит в седой от инея кабине.

Темной длинной гусеницей ползем через перевалы. Четко стучит дизель. А ведь тянет солидный вес. У нас пятнадцать тонн, да у Володи тонн двадцать в прицепе, да еще сама «Татра». В общем получится что-то около пятидесяти. Когда забираемся на высоченный перевал с крутым поворотом, я открываю дверцу и оглядываюсь: в черной гусенице метров двадцать. Не каждый шофер возьмется провести вот такую гусеницу по горным перевалам. А северянин даже и не вспомнит об опасности. Может, потому, что работа такая почти каждый день. Не забудьте, целые месяцы водители на белых дорогах, а за эти месяцы чего только не случится. Но самое неприятное — это, конечно, морозы. А ведь шестьдесят на зимнике — вещь заурядная.

...Как-то по дороге из Симферополя в Ялту, чтоб скоротать время, заговорили с таксистом о Севере. Он поверил всему, а вот что машины в шестидесятиградусный мороз ходят, поверить отказался.

— Не может быть!

Спорить было бесполезно, убеждать тем более. Да я и не собирался. Просто лишний раз убедился, как мало люди знают о Севере. Слышали только, что денег там много зарабатывают, да еще кое-что по мелочи. Вот и все. А рассказать бы им хоть про один день зимника — отношение было бы совсем иное. Ну хотя бы вот про эту встречу...

Еще задолго до Оймякона, на восемьсот тридцатом километре, где лиственницы кажутся девочками в белых платьицах, мы увидели, как зеленый ЗИЛ, прижавшись к обочине, вежливо уступал нам дорогу. Подъехали — кабина к кабине.

— Ну чего, браток?

— Скажите, какое сегодня число?

Мы даже удивились:

— Ты откуда?

— С Ледовитого.

— А мы с Тихого.

— Чаек есть?

— Найдется.

Четверым в кабине тесновато, но зато тепло. А тут еще термос стоит в ногах и парит, как ведерный тульский самовар.

— Ты почему один? — спрашивает Виктор.

— Напарник сломался. Улетел самолетом в Магадан.

— И давно на трассе?

— Сегодня у нас, значит, февраль? Ага! А выехали мы под Новый год. Праздник уже здесь встречали. Остановили машины на каком-то километре, глушь, ни черта не видать. Выпили термос чайку за наступивший, поздравили друг друга и ровно в двенадцать по нашим часам поехали дальше. Встретили машину чью-то. Тоже поздравили, а он: рано, говорит, до Нового года еще два часа. И оказался прав. Ну, мы смеялись, конечно. Вот беда с этим временем. То едешь по магаданскому,. то по якутскому, то по верхоянскому, то вообще по московскому. Не поймешь что и где.

Борис Положенцев — мы уже познакомились — говорит медленно, растягивая слова, будто смакует чудесное виноградное вино.

Мы его не торопим, мы его понимаем. Не одни и не двое суток провел он в своей маленькой, обитой войлоком кабине. Сколько разных дум, сколько молчания за семь тысяч километров, оставшихся позади. Почти два месяца — и все дорога, дорога, словно разматывается бесконечный волшебный клубок. Устало лежат руки на черной баранке, и голос чуть дрожит от необычно долгого разговора, и глаза в красных нитках бессонных ночей. Таким Бориса и увидят жена да Маринка с Димкой, чьи фотографии приколоты к войлоку кабины. А ведь ребята его за этот рейс повзрослели на год. Но скоро, теперь уж скоро, всего через тысячу километров, он обнимет родных.

— Суток за двое пройду,— говорит Борис, прощаясь.— Тысяча километров — пустяк.

— Конечно, пустяк, — смеемся мы.— Ну, до встречи!

А встречи еще непременно будут. Ведь трасса живет, трасса работает...

С утра серый мокрый туман прикрыл лес, дорогу и черную избушку, где мы сидим и ждем, пока на раскаленной печке растают наши пельмени. Разговор явно не вяжется. Ночью мы порядочно намучились с Володиной «Татрой». Каждый перевал проходили на нервах, шутка ли: мы давно за поворотом, а последний прицеп еще висит над обрывом...

Сегодня последний бросок. Вечером должны быть уже в Оймяконе. Сегодня вообще будет легче — равнина.

Володя чуть в сторонке возится с какой-то медной трубкой и молчит. Почему-то чувствует себя виноватым. А зря. Он-то знает, что на зимнике беда может прийти к каждому. Конечно, знает, а все-таки неприятно, что именно из-за тебя мучаются ребята, теряют время.

Пытается всех расшевелить Сашка. Но и он сегодня что-то не в форме. В избушке нашей и на сотни верст кругом скучный, сырой холод.

— Ешь, ешь, не стесняйся. Здесь все свои,— пододвигает Володя соседу миску теплых пельменей.

Тот быстро оглядывается и, убедившись, что нам в принципе безразличны и его пельмени и он сам, успокаивается и начинает быстро глотать серое тесто. Сидит он с краешку, как бедный родственник. Сидит напряженно, готовый в любой момент уступить место каждому из нас.

Чужой он — это сразу видно, чужой — и все тут.

Зовут парня Алексеем. Внешне ничем не приметен. Только глаза смотрят на людей как-то снизу. Да еще руки он все время потирает, будто мерзнут. Едет с нами уже вторые сутки. А вообще-то попал случайно. На Берелехе подошел к Володе знакомый шофер:

— Старина, подбрось до Оймякона одного мужика. Парень решил завязать наглухо.

— А ты уверен, что наглухо?

— Уверен. Всю ночь с ним говорил. А в общем-то черт его знает. Но надо помочь.

— Ну что ж, пусть будет по-твоему. А вещички его где?

— Вещичек не имеется. На подъем он легок как сокол.

— И куда летит этот сокол?

— До Якутска, а там на Лену, в грузчики. Пусть хребтом истину ищет.

— Путь проверенный. Ладно, подвезу, коли так.

Первый день парень молчал, на второй — разговорился. Осенью он вышел из тюрьмы. Отсидел за драку два года, продержался до января — и тут снова история. В маленьком поселке, где работал слесарем, затеял по пьяному делу дебош. И жестоко избил молоденького парнишку. Избил просто так, из ухарства. Паренек оказался настолько добрым и покладистым, что, еще лежа в больнице, готов был простить и все забыть. Но ночью пришел к Алексею следователь. Сидел часа два — говорили в открытую.

— Жалко сажать тебя снова. К утру чтоб и духу твоего здесь не было. Но случится еще за тобой дело, тогда мы и это вспомним. Не забывай. Дай бог, чтоб не встретились.

— Да, следователь — человек,— вздохнул Володя — ты это, соколик, запомни. И накрепко.

— Ну и что? Думаешь, место переменишь, другим станешь? — спросил Миша Казаков.

— Не трожь его. Не мешай! Ему сейчас самое время думать. Потом будет некогда.

— Золотые слова. Ты запомни, Алексей. Иначе нигде не найдешь себе места...

Подобные встречи у меня бывали и прежде.

К сожалению, и такие вот люди на Севере есть. Как они попадают сюда, проследить нетрудно.

«Из всех видов багажа человек является наименее транспортабельным»,— сказал в свое время знаменитый экономист Адам Смит. С годами устарела и эта мудрость. Сейчас человеку подняться с насиженного места все равно что в кино пойти.

Интересна такая статистика по маленькой автономной республике Коми: за пятнадцать лет, с 1951 по 1966 год в республику прибыло и выбыло ни много ни мало, а миллион четыреста пятьдесят тысяч человек. Далеко не все рассматривают Север как постоянное местожительство. Это в общем-то закономерно, этому и не надо удивляться. Волнует другое — чрезвычайная интенсивность миграции, ведь ежегодно на Север приезжают миллионы, а остаются лишь немногие тысячи. Этот отрицательный баланс складывается за счет всякого рода горе-романтиков и просто лентяев, алкоголиков, которые великолепно используют в своих личных выгодах огромную нужду Севера в кадрах.

Уж очень просто сейчас заключить договор, получить солидные подъемные и отправиться на борту комфортабельного самолета в высокие широты. Работники оргнабора чаще всего и не смотрят в трудовую книжку будущего северянина.

— А чего смотреть. Не в пионерский лагерь отправляем. Север исправит, на севере одумается. Заработки заставят уважать дисциплину.

В этих рассуждениях есть один существенный изъян: Север не тотализатор. И высокие заработки здесь требуют высокой квалификации, сноровки и, конечно, честного отношения к своим обязанностям.

Но вот тут-то и начинаются разногласия, конфликты с любителями длинного рубля и алкоголиками. В лучшем случае в трудовой книжке такого горе-северянина появляется запись: «уволен по соглашению сторон» или «уволен по собственному желанию». За последние десять лет подобным образом только в Магаданской области уволилось девятьсот пятьдесят тысяч человек. Половина из них моментально покинула Север. Другие путешествуют из поселка в поселок, с прииска на прииск, как, например, сегодняшний наш попутчик, что сидит возле печки и ест теплые пельмени, которыми угощают его сердобольные ребята. Найдет ли он себя, одумается ли — это теперь его личное дело. У каждого человека, говорят, свой путь. Это верно. Но все дороги, куда б ты ни поехал, куда бы ни пошел, ведут к людям...

...Север ищет людей, и человек находит себя на Севере. Это, конечно, самый прекрасный, самый лучший вариант. Но случается — и нередко, — что иные люди оказываются с Севером не очень-то большими друзьями. Эта земля противопоказана рвачам, любителям длинного рубля, и прочим летунам, которые пытаются освоить высокие широты транзитным методом. Видимо, настало время дать право работникам оргнабора искать будущих северян в коллективах передовых предприятий, заводов, где трудятся высококвалифицированные рабочие, техники, опытные инженеры, которые-то и нужны Северу как воздух. Использование же здесь людей с низкой гражданской и трудовой дисциплиной наносит стране огромный моральный и материальный ущерб. Ведь устройство и содержание каждого человека на Севере втрое дороже, чем в обычных районах. По самым скромным подсчетам население Севера к 1980 году увеличится на четыре-пять миллионов. И среди этих миллионов должно быть как можно меньше «транзитников», для которых путешествие в высокие широты лишь своего рода прогулка за государственный счет.

Кому и сколько жить на Севере? Это не эмоциональный вопрос, а важнейшая проблема нашего времени.

Ленинский комсомол не раз призывал на Север своих представителей. Они-то, как показывает действительность, лучше всех преодолевают трудности студеных широт. В этом нас убеждает и объективная статистика: молодежи, прибывающей на Север по комсомольским путевкам, остается здесь впятеро больше, чем тех, кто приезжает по оргнабору. Об этом говорит и заведующий отделом строительства Магаданского обкома партии Г. Бажанов:

— Колыма и Чукотка приняли по комсомольским путевкам пятнадцать тысяч юношей и девушек. Для многих из них наша северная земля стала родной стороной. У нас до сих пор вспоминают добрым словом многотысячный отряд москвичей, который приехал сюда в 1956 году. Бывших москвичей я теперь встречаю и на заполярных стройках атомной станции, и на чукотском руднике, и в совхозе под Магаданом, где они великолепно занимаются сельским хозяйством. Однако с того времени минуло уже пятнадцать лет. Необходим новый призыв в наши края. В перспективе все стройки, всю область мы хотели бы видеть ударной комсомольской. Это перспектива. Ну а ближайшие планы — встретить на семидесятой широте студенческие отряды. Для студентов тут не только серьезная жизненная практика, но и разведка будущего. Будущего, которое может связать их с Севером.

Любовь к Северу меньше всего похожа на любовь с первого взгляда. Эта любовь трудна, приходит с годами, но если придет, то уж обязательно на всю жизнь...

А у нас на трассе туман. Он словно приклеен к земле и не думает подниматься.

— Братцы, пора трогаться,— предлагает нетерпеливый Саша Егоров,— не ждать же до пенсии.

В тумане так и идем к полюсу холода.

Оймякон встретил ровными дымами. Словно великан-великанище начертил белые линии от самого неба до крыш. Но мы-то знаем, что чертежники — тишина и мороз.

Здесь, на полюсе, мы прощаемся с Володей.

Ему жалко с нами расставаться. Я вижу, как он медлит разорвать буксир. Будто сейчас отцепит штангу и сразу почувствует одиночество.

— Как ты думаешь, — спрашивает он у Виктора — за ночь в гараже переберу цилиндр?

— Трудновато.

— Ладно, поезжайте.

Он вздыхает и отворачивается. Мы садимся в машины. И уходим. С каждым километром Володя от нас все дальше и дальше. Но что же делать? Надо ехать.

Раньше я не знал, откуда появилось выражение — радужное утро. А теперь могу и вам сказать: оно пришло с севера. Сам видел.

Из Куйдусуна тронулись затемно. Рассвет встретили в пути. Он рождался у нас на глазах. Небо над тайгой синее, зеленое, фиолетовое, красок как в радуге. Но все мягко приглушены, будто каждая из них не хочет показываться в полном блеске. На юге — там все резко, все броско. А здесь красота неизмеримо богаче, но она не кричит о себе. Только вот сопки буйно цветут алым. А леса на сопках от этого цвета теплые и весенние.

Весенними лесами спускаемся к Индигирке — знаменитой буйной реке Севера. Но сейчас она тиха и скромна. А придет пора, взломает лед и понесется с ревом к океану. Тогда берегись ее неукротимого горного норова.

Сразу за Индигиркой чудеса. На бесконечном белом лугу пасутся лошади с длинными косматыми гривами. Смотрим на них и забываем зиму. И кажется, что лошади пасутся в июле. Но почему же луга белые? Может, так много ромашек? Нет — это снег, холодный снег холодных якутских равнин.

Седьмая ночь застигает колонну у Верхоянского перевала. Внимание! Зажми нервы в кулак — и вперед! Справа пропасть, на дне которой еле видна речка, слева — рваная бурая скала. И. хочется чуть ли не щекой прижаться к этим холодным промерзшим камням, лишь бы на сантиметр, хоть на сантиметр подальше от пропасти, что чернеет у самых колес. В кабине — ни слова. Только скрипят тормоза. Думаешь: скоро ли, скоро ли все это останется позади?

Место, где трасса наиболее опасна и сложна, юмористы назвали Заячьей петлей. Может, оттого, что сердце здесь трясется как у зайца хвост. Два коротких и крутых, градусов по сто двадцать поворота, и сразу резкий спуск на узкий мост через ущелье. Некоторые его не проходили...

Мы прошли. Думал, что на сегодня гор хватит. Но скоро начался новый перевал. Десять километров шли три часа!

И хорошо и плохо, что шли уже ночью. Плохо, что впереди расплывается кромка дороги. А хорошо, что не видишь пропасти. С закрытыми глазами оно спокойней.

К концу ночи приходим в поселок дорожников Росомаха. Витя устал. Надо бы дотянуть до Томпорука. Но что это? На пути знак: проезд только через поселок. Витя недоуменно вертит головой:

— Ладно, давай спать. Утром разберемся. Наверное, что-нибудь случилось в горах.

Достаем хлеб, селедку и колбасу. Все мерзлое, все как лед. Мы рубим еду на куски топором и жуем, запивая горячим чаем; Это наш походный ужин. Ничего — жить можно.

Я втискиваюсь на свою верхнюю полку. Крыша в двух сантиметрах от носа. Тесновато, но зато тепло. Дизель дышит глубоко. Со стороны, наверное, странное зрелище. Спит машина у дороги, а кругом тишина и лес в снегу. А нам снится лето...

Утром во всем разобрались. В горах — полный порядок. Знак поставил один местный оригинал. Ему, оказывается, нужно срочно в Хандыгу. А машины через поселок не идут. Дорога-то в километре. А ждать на улице, надо согласиться, прохладно — мороз сегодня пятьдесят шесть. Вот и нарисовал, чтоб машины свернули к дому. Только забыл написать, в какое окошко постучаться.

Витя бросает доску в сугроб. И не знает — злиться или хохотать. Все-таки засмеялся:

— Такая шутка возможна только у нас на Севере.

Открыл дверцу, подышал:

— А знаешь, здесь, за перевалами, теплее. Вон смотри.

И правда, здесь как на «материке» — даже елки растут. На Колыме их не увидишь. А тут рядом с лиственницами они просто южанки.

Сопки тоже остались позади. Кругом настоящие горы. И дорога словно качели: вверх — вниз, вверх — вниз. А по бокам зеленые елки.

На Тополиный две дороги. Одна по реке — короче. Другая через перевал — длиннее. Нам выбирать. Но, как говорится, хрен редьки не слаще. На реке разлилась наледь в пять километров. Туда сунулись смельчаки до нас, поплавали и вернулись. У перевала свои прелести. Как сказал Саша Егоров:

— Ольчанский перевал — именно то место, где душа с богом разговаривает и в рай просится.

Нас такая перспектива явно не устраивает.

Подъезжаем к развилке, и как в сказке: налево пойдешь — в наледь попадешь. Направо — бог ждет поболтать насчет квартирки в раю. Общим голосованием решили — бога не беспокоить.

— С богом надо говорить чистыми. А тут, видишь, какой технический загар,— смеется Сашка и показывает свои грязные от солярки и факелов руки.

Ровно в два часа ночи первая наша машина вступила на лед реки Томпо. Новизна чувств неожиданная. Все время кажется, что лед предательски потрескивает и вот сейчас, через секунду, провалится. Рука тянется к ручке кабины, чтобы хоть на мгновение раньше открыть ее при опасности. Но потом ты абсолютно забываешь, что внизу под колесами черная вода и что вообще есть другие дороги. Машина идет как по проспекту. Лед гладок. Лед как бетон. Лед как железо. Выдержит все что угодно, хоть строй на нем небоскребы.

И все же лед рвется. Его раздирает обыкновенная вода. От жестокого мороза она задыхается и судорожно ищет выхода наверх. И тогда даже трехметровый лед кряхтит, трещит, расползается пузырями, словно кипящее молоко. Выплеснет такой пузырь наружу, и будто гаубица ахнет. И сразу пар — как из паровозного котла. Пар добрый, словно в сибирской бане. Он-то и предупреждает еще за несколько километров: внимание, впереди наледь! На реке холоднее, чем на обычной дороге. Стекла от нашего дыхания тут же замерзают. Остается лишь пятнышко с пятачок, которое для нас как перископ. Через него и высматриваем колею.

Река Томпо огромной силы. Это чувствуешь даже сейчас. Заснув, она не успела скрыть следы своей удали. Видно, и в последние дни осени плыли в океан вековые деревья. Иные. успели, других остановил мороз. Они так и вмерзли в лед, как корабли на зимовке. Теперь будут ждать лета. А нам ждать некогда. Нас океан ждет сейчас. Вот и крутимся. От скалы до скалы вдоль капризной речной ленты.

Перед самым Тополиным лопается рессора у «Татры» Саши Егорова. До ремонтной базы в поселке несколько километров, и мы решили не возиться среди ночи, а просто бросить машину. Заливаем полный бак горючего — двигатель будет все время работать, а сами скорей на Тополиный, скорей за подмогой.

— Карп Налимыч выручит, — шутит Саша, залезая к нам в кабину.

Что за странное имя? Оказывается, на Тополином стоит мощная техничка, а командует ею Иван Карпович. Впрочем, не столько командует, сколько спит в теплой избушке. За лень и окрестили его шоферы Карпом Налимычем.

Но нашу просьбу, когда мы его разбудили среди ночи и сказали, что надо притащить машину, Карп Налимыч принял к самому сердцу.

— Сейчас, сейчас, ребятки. Сейчас мы ее, голубушку, и приведем и приласкаем. А то как же. Ведь мы, как бы это сказать, тоже спасатели, — причитал Карп Налимыч, быстро одеваясь.

— Наверное, щука поблизости объявилась — иначе бы не торопился, — мрачновато шутит Саша.

— А и правда, где-то начальство на трассе, — сообщает нам смотритель зимовья.

Все, даже наши ребята, поехали выручать брошенную «Татру», что дымит на реке.

Только Миша Муравьев остался. Он сидит в углу и ворчит. Явно парень расстроен. По правде сказать, есть отчего. Он везет на Депутатский трансформаторную подстанцию, вещь дорогую и очень дефицитную на Севере. Ее, конечно, ждут с нетерпением. Наверное, не раз давали телеграммы, чтоб скорей отправляли из Магадана. А она, на вот — развалилась. Все приборы внутри болтаются, да двери того и гляди распахнутся.

И не виноват Миша, а жалко, переживает.

— Что же я привезу на прииск? Лом? Кому он нужен! Надо написать на завод, чтоб так не отправляли. Они думают, здесь асфальт. Они думают, что везти всего лишь на другую улицу. А тут, почитай, на другую планету. Ух это равнодушие...

Пока мы сидим в теплом доме, греемся, Миша откопал в сугробе какую-то проволоку и два часа перевязывал свой груз.

Здесь, в Тополином, впервые в дороге услышали радио. На волне — радиостанция «Юность». Музыка, музыка. А потом голос диктора:

— Товарищ, прислушайся, звенит капель.

Я прислушался: на улице стучали дизели наших машин. А окна наглухо заколочены морозом.

В домике несколько кроватей. Отдохнуть, что ли. Хочу снять с валенок галоши — и не могу. Примерзли. Да, до капели здесь еще далеко.

В комнату заходит парень с круглым лицом и бесцветными глазами. Побродил меж кроватей. Поцарапал пальцем лед на стекле. Ходит, а сам поглядывает на меня: ох как хочется парню потрепаться. Я решаю помочь ему и спрашиваю:

— Что, скучно?

— Волком завоешь.

— А что случилось?

— Как что? Прислали сюда как в тюрьму посадили. Я думал, здесь интересно. Думал, все есть. А тут и гвоздя нету, чтоб штаны повесить. И все — начальство. Сами-то не едут.

— А ты без начальства и гвоздя забить не можешь?

— Чево? — тянет парень и поворачивает ко мне кругло-белое, как тарелка, лицо. Минуту он соображает: обидеться или нет? Обиделся. И сразу в рев.

— А ты не указуй! Тоже мне начальник! Я за что зарплату получаю? Хоть ты и такой, но я отвечу. За печки! Понимаешь, за печки! Я за гвозди не отвечаю. Слышишь, не отвечаю. Пусть за гвозди начальство думает.

Я хотел сперва послать этого парня ко всем чертям, а потом просто стало весело. Уж очень оригинальный тип. Наверное, еще вчера ждал, чтоб кто-нибудь приехал. Пожаловался — а не пожалели. Обидно! Мысль эта все больше и больше забавляет меня. И я громко хохочу. Пришел Миша Муравьев.

— Ты чего смеешься?

— Да вот парень развеселил почище Райкина. Во тип!

— А, он тебе про гвоздь?

— Ты откуда знаешь?

— Да он всем уши прожужжал. Только вот печку не топит. Чувствуешь, какой дуб?

— Да, печально. Оказывается, на зимнике есть и такие типы. А ведь потом тоже скажет кому-нибудь: мы пахали...

За окном кричат клаксонами машины. Это нас зовут.

На обочине за Тополиным стоит шест с табличкой — 70. Потом встречаем точно такую же, но цифра другая — 80.

— Что это такое? — спрашиваю Виктора.

— Километры.

Как символична вот эта простая деталь — светлые фанерки на каждом десятом километре. Здесь, на зимнике, все в другом измерении. И трудности, и мужество, и расстояния — все в десять раз больше.

Впереди колонны теперь идет Петя Кравцов. Вот уж действительно великан-великанище! У него и машина кажется больше, чем у других. У самого — и глаза и улыбка — все светлое. И как истинно сильные люди — добр и справедлив. Чуть кто остановится, он первым бежит помогать, первым лезет под машину. Он нам три раза менял огромные баллоны.

У поворота за скалой встречаем бульдозеры. Медленно ползают они по снежной целине, никуда не торопятся. Они уйдут отсюда, лишь пропустив последнюю машину, когда вода уже начнет перехлестывать через гусеницы, а лед станет резиновым. А сейчас они занимаются обманом. Да, действительно, обманом: рядом с основной колеей пробивают по сторонам ложные. Когда приходит пурга, она сразу набрасывается на эти ложные дороги. А пока разберется, что даром тратила силы, машины уже проскочат. Но есть на зимнике километры, где пургу обмануть невозможно. Перегоны такие называют свистунами — наверное, потому, что ветер там свистит не утихая. Он гуляет по льду, тучами несет снег, даже в ясную погоду закрывая метелью солнце. Обычно это узкие ущелья, где река, стиснутая скалами, мечется в каменной теснине.

А сейчас вот мечемся мы. Скорей бы пройти. Что-то неуютно здесь. И сквозит...

— Ну вот и насквозило. А мы думали, что проскочим. Сперва головная машина ныряет в снег. Потом вторая, третья. Прожекторы еще нащупывают борта соседней «Татры». Но потом и они бессильно упираются в сплошную снежную стену.

Пурга! Задула матушка!

Мы пробиваемся вперед почти на ощупь. Пройдем метров двадцать — остановка. Еще метров десять — опять остановка.

Виктор открывает дверцу и стоит на подножке, весь залепленный снегом.

— Ну, что там? — кричу я, боясь, что слова мои унесет ветер.

— А черт его знает. Кажется, стали. Точно. Стоит вся колонна. Через минуту мы прижимаемся к передней машине.

Откуда-то из пурги выныривает Петя Кравцов. Холодный и мокрый, лезет в кабину.

— Что делать?

— Пробиваться.

— Куда? Ты знаешь, на каком мы километре?

— Кажется, недалеко зимовье.

— Мало ли что кажется. А точно?

— Точно и сам черт не разберет.

— Давай интервал пять метров, и пойдем. Чего стоять. Совсем заметет.

— Горючего хватит суток на трое. За это время или утихнет, или доберемся. Пошли!

Будто бы держась за руки, черные машины плывут в белом молоке пурги. Плывут час, плывут два. А ветер все сильней и сильней. Опять борт передней «Татры». И опять в нашей кабине Петр.

— Слышишь, я угадал. Сейчас на секунду открылась скала. Та самая, помнишь, похожая на верблюда. А за ней поворот влево — и сразу зимовье на берегу.

И такой счастливый, будто не просто скалу увидел, а новую землю в океане.

— Поехали. Держись за мной, — командует он и прыгает в пургу. Виктор не смотрит вперед. Все равно ничего не видать. Он считает метры, именно метры по спидометру. Триста, четыреста, семьсот...

— Пора! — кричит он сам себе и круто рвет баранку вправо.

«Татру» трясет как в лихорадке, дергает из стороны в сторону. Но Виктор намертво вцепился в баранку — попробуй вырви! А потом машина затихает и уже катится ровно и даже мягко.

— Сейчас берег,— кричит мне Виктор.— Когда пойдем к зимовью, держись за меня. Здесь шутки плохи. А то станешь потом весенним подснежником.

— Хорошо, — почему-то тоже кричу я,— а что такое подснежник?

Виктор хохочет:

— Пурга заметет сейчас, а найдут тебя лишь весной, когда снег стает. Понял? Так что держись. Я дорогу знаю. Ходил.

Действительно, домик на берегу мы находим быстро. Только я приготовился к долгому блужданию, а он вот — перед нами. Ощупывая бревна и окна, идем от стены к стене, ищем дверь. А она сама распахивается, словно в сказке. Наверное, хозяин услышал, как мы скреблись в окна.

— Давай, давай — кричит кто-то нам с порога.

Вваливаемся в дом и чуть не падаем. Никак не можем перевести дыхание, снег тает и холодными струйками стекает по лицу.

— Ну, чего как каменные! Раздевайтесь!

Шубы наши летят в угол. Вот теперь и оглядеться можно.

Изба срублена на совесть. Чувствуется умелая рука. Бревнышко к бревнышку, как близнецы-сестренки. Вдоль стен широкие лавки. Посмотришь на все это, и повеет на тебя такой милой стариной, будто ты не в двадцатом веке, а в петровские времена и идем мы сейчас не с бульдозерами в кузове, а пробираемся обозом с солониной в боярскую Москву. Интересно все-таки наше стремление: в старом видеть доброе. Отчего это? Может, потому, что будничные заботы приглушают иногда краски сегодняшних дней. И нам просто некогда отойти в сторону, как делают художники, и как бы издали взглянуть на собственную жизнь.

Мы присели на лавки и слушаем пургу за окном.

— Пора бы и остальным прийти, — говорит Виктор.

— Сейчас будут. Здесь недалеко. Найдут,— спокойно отвечает зимовщик.

Зовут его Василий. На вид ему лет двадцать пять, а повадки стариковские. Видно, давно живет один. Привык никуда не торопиться и не подгонять время. Я угадал.

— Летом с геологами золото ищу, шурфы бьем. А зимой сюда — шоферам чай грею,— смеется Василий.— Должность, конечно, для пенсионера, тихая. Да за лето так намотаешься — не дай бог никому. Вот и потянет на отдых. А потом и из тайги не хочется уходить. Вон у меня здесь какая дача.

— Дача ничего.

— Что значит ничего? Хорошая! — поправил Василий, потом сразу затих, прислушиваясь. — Ваши идут, слышь? Открой дверь, чтоб увидели.

И точно. Наши! Прямо на середину избы вваливается Петро. За ним Сашка и все остальные. Долго стряхивают снег, отдирают с ресниц льдинки.

— Вот, чертовка, разгулялась,— слышу басистый рокот Петра.

И уже Сашка — наш балагур:

— Братцы, а в этом санатории места еще имеются?

— Имеются, только жесткие, но плацкарт, — в тон ему отвечает кто-то из ребят.

— Тогда жить можно, — хлопает в ладоши Сашка.— Миша, а где чемодан товарища Бендера, который ты переделал в походный гастроном?

— А что ж ты не взял, когда уходил из машины?

— Так я же знал, что и ты есть захочешь.

— Эх, Сашка, баламут ты, хоть и мой друг.

— А коли друг, не ворчи и накрывай скатерть-самобранку. Да поскорей, есть хочется.

— Машины хорошо закрыли? — спрашивает Виктор.

— И медведь не откроет, — из дальнего угла отвечает Петр. И потом серьезным голосом: — Двигатели будем проверять каждый час. Первым пойдет Сашка — в общем, по очереди.

— Хорошо,— так же серьезно соглашается Сашка.

И уже не слышишь в этом коротком «хорошо» и отзвука шутки. Как быстро меняются ребята, как они строги, когда речь вдруг заходит о машинах, о дороге.

— Как ты думаешь, Петро, сколько нам здесь загорать?

— Кто знает. Как пурга, так и мы. Сейчас-то не сунешься.

— Это верно. В прошлом году, помню, под Улахом неделю сидели. Потом бульдозеры в снегу траншеи били. А в этом году пурги вроде и не было.

— Вот она сразу и отыграется за все потерянное времечко — вставляет Миша Козаков, самый молчаливый из нас.

И надо же такому случиться, именно за эти слова он потом и получил имя пророка. Действительно напророчил. И пурга отыгралась. День прошел. Два, три. А она все бушует и бушует. И не видно ей конца. Горючее все сожгли. Пришлось сливать из бульдозеров, что стоят в кузовах. Спасибо доброму человеку, который не отправил машины сухими. Знать, опытный таежник...


Караван ведет ледокол «Москва».


Все опасности, все страшное теперь позади. Танкер «Абагур» ведет «Семипалатинск» в порт.


Андрей Степанович Бессонов — «золотой директор». Так его называют и на Колыме и на Чукотке.


Мороз 69,7°. Прежде чем уйти в дорогу, мы часами греем машину.


В этом наряде мороз не страшен.


Белые дороги Севера.


На дрейфующей льдине.


Через пять минут вертолет покинет палубу ледокола и уйдет в океан на разведку.


Капитана ледокола «Москва» Леонида Федоровича Ляшко знают от Владивостока до Мурманска.


Июль. Арктический караван.


Хорошее настроение.


Всю свою жизнь капитан «Ленинграда» Вадим Иванович Абоносимов посвятил Арктике.


Полярный песец. Теперь это уже охотничий трофей.


Часто в иллюминаторы видишь корабли.


Избушку нашу по самую крышу завалило снегом. Одна труба торчит. Но зато внутри — рай. Василий старается. Дров заготовил на неделю вперед. А еды у нас хватает. У каждого солидный запас, да еще Василий оленя дикого притащил. Так что зимовать можно. Одно тягостно. Ждать без времени. Если б знать, когда все это кончится, тогда другое дело. А так лежишь в избушке, слушаешь, как за окном пурга тянет свою песню без слов, и уже не верится, что все это когда-нибудь кончится. Давно замолчал Сашка. Давно рассказали все старые истории, даже придумали кой-какие новые, давно перессорились и вновь помирились. А сейчас лежим на полатях в разных углах и у каждого свой кусок потолка, который мы изучили до самой последней трещинки. Говорят, у морской тоски, которой уже сотни лет и которая снова и снова рождается из тумана и одиночества, серые бездонные глаза. И на кого она взглянет, тот тонет в ее бесцветных волнах, медленно и безвозвратно. Но что же делать, когда любую попытку выбраться душит тягучая песня пурги.

Но разве может жизнь состоять лишь из ожидания...

— А помните, братцы, Семена? — делает последнюю попытку расшевелить ребят Сашка.

— Что «Волгу» в лотерею выиграл? — лениво откликается Виктор.

— При чем тут «Волга»? Жизнь выиграл. Пошли мы, значит, с ним позапрошлым годом на зимник. До Заячьей петли все было в норме. Я держу дистанцию, а он впереди. Выскакиваю на мост — нет моего Семена! Неужели, думаю, громыхнул вниз. Бегу к речке искать. Что за чертовщина — в ущелье тихо и никакой машины не видать. Я туда-сюда, ничего. И вдруг слышу, кто-то меня сверху этаким тихим голоском окликает. Задираю голову, а Семен висит как раз надо мной вместе со своей машиной. Целенький, словно только что на свет народился. Представляете, какие там на сопке деревья. Семен потом в Хандыге всех спиртом поил.

— Гуляй, кричит, я, бывший покойник, угощаю!

Сашка сам для приличия посмеялся и замолк.

И вдруг наш пророк Миша:

— Братцы, а ведь у меня книжка.

И вытаскивает из кармана куртки, на которой он лежал, замасленный старый журнал, без начала, без конца.

— Пророк несчастный, давай ее скорей, да читай громко.

— Принимаю заказ. Кому чего?

— Вали подряд, время есть — грустно и вяло тянет Виктор. Он раскис больше всех.

Мишка листает грязные засаленные страницы, ищет чего бы такое почитать. Наконец останавливается:

— Во, стихи. Пойдет?

Сперва ребята слушают скучно, потом лица их становятся сосредоточенными и внимательными. Стихи заслонили пургу.

Аве, Оза. Ночь или жилье,

Псы ли слизывают слезы—

Слушаю дыхание твое,

Аве, Оза...

Тихо и плавно звучат в избушке у черта на куличках строки из поэмы Андрея Вознесенского. Как капли дождя на пересохшую землю, падают слова в наши души, рождая тысячи мыслей и сразу разбрасывая нас по разным уголкам света. Одни видят родную Рязань и милую девчонку у заветного тополя, которая так и осталась мечтой, другие вспоминают глаза, что провожали их в эту дорогу, третьи — несбывшиеся перекрестки, которые ждал всю жизнь, а они промелькнули, словно за окном поезда, промелькнули и растаяли безвозвратно.

Разве найдешь к ним сейчас дорогу и разве можно всю жизнь стоять на перекрестке?

Не укоряю, что прошла.

Благодарю, что проходила.

Мишка делает паузу, смотрит вокруг. Но каждый молчит, каждый продолжает слушать, будто стихи и не обрывались.

Не укоряю, что прошла.

Благодарю, что проходила.

И Мишка, тихо перевернув страницу, словно боясь потревожить что-то хрупкое, читает дальше...

Умолкает пурга, будто выключили застрявшую пластинку. Теперь время течет свободно, возвращая нам и солнце, и дождь, и все самые малые земные радости. Затихает последняя строчка стихов. Тишина. А ощущение такое, словно мы только что долго бродили по пшеничному полю и тропинками прохладного русского леса.

— А ведь это тот самый парень, которого так здорово ругали.

— Ну что ж, возможно. Я где-то слышал, если хочешь написать стоящую вещь, в жизни надо заблудиться и самому найти потом дорогу. Может, у него так и случилось.

— А теперь бы спеть, ребята! — предлагает повеселевший Виктор.

— А что, идея! — подхватывает Петр.— Сашка, что молчишь?

— Я — пожалуйста. А что петь?

— Помнишь, эту про Диксон.

— Только вы подпевайте, так лучше.

— Хорошо, хорошо.

Голос у Сашки сильный. И он начинает песню без распева, а сразу, будто мелодия давно просилась на простор.

Поет морзянка за стеной

Веселым дискантом,

Кругом снега, хоть сотни

Верст исколеси.

Четвертый день пурга

Качается над Диксоном,

Но только ты об этом

Лучше песню расспроси.

Сашка смотрит на ребят, и те осторожно подхватывают.

Четвертый день пурга

Качается над Диксоном,

Но только ты об этом

Лучше песню расспроси.

Мелодия раскачивается как провода на ветру. То плавно уходит в. сторону, то быстро падает вниз. Я закрываю глаза и вижу на далеком Диксоне домик с радиомачтой, а кругом снега «хоть сотни верст исколеси». Живут люди, и единственное, что связывает их с миром, тонюсенький голос морзянки. И так долгие-долгие месяцы: когда это еще будут самолеты, нарты и такси...

А песня все рассказывает кому-то:

Листок зеленый

Для меня возьми у тополя.

В конверте лето доброй почте отнеси.

В морозы так нужны нам

Ваши письма теплые,

Но только ты об этом.

Лучше песню расспроси...

Песня все тише и тише, будто голос с завьюженного Диксона уплывает к иным берегам.

...А утром открываем дверь — и не верится. На десять, на сто, на тысячу километров вокруг — тишина. А солнце бьет прямо в глаза. Значит, путь к океану снова открыт.

Как мы соскучились по дороге, даже забыли оглянуться на избушку, где прожили долгих четыре дня и где на пороге оставался Василий, с которым, может, больше никогда и не встретимся, но которого будем помнить долго за его доброту.

...До реки Нельгиха от зимовья было триста километров, а мы, признаться, подумали, что вся тысяча. Дорога терзает машину, рвет ее на куски, отдирает каждую гайку. Дорога терзает нервы и души людей. Это похуже. Даже закаленный Петр Кравцов, когда наконец выходим на лед реки, как выжатый лимон. Руки как плети лежат на баранке, лицо осунулось. Ни шутки, ни улыбки: мы уже шестнадцать часов в дороге. К ночи добираемся до заправочной станции — тысяча бочек и один маленький домик. Здесь и ночуем. Мне снится всякая чертовщина, поэтому, когда услышал петуха, думал, что это тоже сон. Но потом и куры закудахтали. И тут же голос Мишки:

— А куры несутся?

— Нет‚— отвечает заправщик.

— С чего им нестись? — поясняет Сашка.— Света нет, телевизора тоже. Скука!

— Ребята смеются. Нет, это уже не сон.

Когда мы уходим колонной дальше на Север, петух все поет и поет, будто ошалел.

— Ого — не выдерживает Сашка.— Все песни знает, такой артист в глуши пропадает...

Так под песни петуха и ушли вниз по реке.

— Нельгиха своенравна. Она преподносит шоферам совершенно особые сюрпризы. Наледи Томпо, хоть и разливаются на многие километры, видны издалека из-за пара. А тут все чистенько и тихо. Но гляди в оба. На каждом шагу за этой тишиной и чистотой коварство. Лед промерзает этажами. А внутри образуются ловушки. Вот туда с грохотом и проваливаются машины. Река охотится, как древние люди на мамонта,— просто роет ямы.

Отъехали десяток километров, а уже встреча. По самые «уши» сидит ЗИЛ. Только красная лампа стоп-сигнала горит в снегу. Под нашей «Татрой» лед тоже гудит как барабан. Но мы все равно подходим поближе и бросаем трос.

Лед крошится, трещит, не хочет река выпускать добычу. Но уступает. Машина наверху.

— Спасибо, земляк!

— Гляди шустрей!

— Поехали!

Но река нам отомстила. Ехали мы недолго. Километра через три летит рессора. В таких случаях я уже знаю свои обязанности. Быстро, как можно быстрей — костер. Бегу в лес за дровами. Сухой плавник горит лихо. Я только успеваю таскать его с берегов. А ребята вот уже третий час лежат на льду — 80-килограммовая рессора что-то не поддается.

В костре греем домкраты, греем руки, сами лезем в пламя. Мороз-то под шестьдесят. Густой, пропитанный тишиной и туманом. Если постоять пять минут без движения — не разогнешься.

А в лесу словно кто-то рядом ломает кусты — это деревья трещат на морозе. Дотронешься лишь слегка до ветки лиственницы — а она уже падает. Мерзлая и хрупкая. Падают ветки, а я почему-то вспоминаю голос диктора «Юности»: «Товарищ, прислушайся, звенит капель». Да, она падает и у нас. Падают с разгоряченных лиц ребят капли. И застывают на лету. А на бровях, на ресницах — белый пушистый иней.

Я смотрю на ребят и удивляюсь: откуда силы, откуда такое упорство? Есть же всему предел. Пятый час пошел, а они все лежат на звенящем льду таежной реки. Восьмой час! Я уже все лиственницы ободрал, а они все лежат. Может, замерзли? Нет! В мерзлом воздухе далеко разносится звон ключей. Звенят — значит живы, работают ребята.

Когда стрелки стали отсчитывать одиннадцатый час, проклятая рессора сдалась. И машины пошли к океану.

Земля! До чего же ты огромна. И всюду твои люди. Только одни в одну и ту же минуту слушают, как звенит веселая весенняя капель, другие по десять часов лежат на льду таежных рек.

После долгой стоянки Петр ведет «Татру» по снегу, чуть в стороне от колеи. Так больше трения и резина греется быстрей. С ней вообще на зимнике шутки плохи — разутая машина далеко не уйдет. Только сейчас сам Петя что-то согнулся над баранкой. У костра спалил брови, ресницы. Потер глаза — а руки в солярке. Она-то и ест глаза. Петр лишь трясет головой, будто хочет стряхнуть противную ноющую боль, и молчит. Уж лучше бы ругался. Но он молчит... Идем узким каньоном. Скалы и скалы кругом. И темные трещины среди камней тянутся вверх словно лозы дикого винограда. Дорога пустынна. Все аккуратно засыпано белым снегом. Лишь изредка белую скатерть перережет строчка следов горностая. До следующего зимовья осталось километров пятьдесят. А попробуй пройди их, когда все сливается в белое марево — и дорога, и лиственницы, и скалы, и даже собственные грязные руки видишь словно в белых перчатках. Порой ничего не видно. Петр открывает дверцу, чтоб подышать и взглянуть, как там Витька.

И как чувствовал. Витькина машина ткнулась в снег и затихла. Мы повернули назад.

Витька ходил вокруг «Татры» и гладил седые борта, будто грел о них руки. Он обошел раз, другой, третий. Взглянул на нас, но так, словно и не заметил.

— Что с ним? — шепнул я Петру.

— Человек не железный. Устал наш Витюха, вроде как бы отключился. Со мной тоже бывало, когда вот так бело кругом.

Это длилось недолго, может минуту, но до сих пор, вспоминая зимник, я вижу не пропасти, не наледи, а вот эти невидящие Витюхины глаза и руки, которые он грел о прокаленные морозами седые борта своей машины.

А потом мы попили чайку, поговорили «за жизнь», и все прошло. И так лихо покатили, что двести километров отмахали без единой остановки. Лед, словно в половодье, течет вниз. А мы летим по ущелью, будто катимся с русской ледяной горы. Когда я только собирался на зимник, то часто пытался представить: какой он, зимник от океана до океана? Воображение рисовало синее небо, белую ленту реки и на ней черные точки машин. А увидел совсем иное. Ленты рек темно-зеленые. А там, где большая глубина, лед прозрачно-синий, даже жутко глядеть на него. Так и тянет вниз на дно. Но зато как легко идут по нему машины.

Выкатываемся из ущелья — и сразу зимовье. Изба знаменитая. Целая летопись. Построили ее в тридцатые годы. Тогда ходили еще конные обозы, возили продукты на прииски вверх по Адычу. В избе жара. Вкруговую нары. Доски полированные. Видно, послужили они людям. Народу-то здесь побывало немало. На бревенчатых стенах иные оставили автографы. Даты — 1937 год, 1939, 1948, 1949. Да, история. Многое могли бы рассказать эти стены. Но стены молчат.

Ложимся. Ночь тает за окном. А утром, когда луна еще спала в лиственницах, ушли на Батыгай. Скорей, скорей к берегам Яны, нашей последней реки, которая приведет к Ледовитому океану.

В Эге-Хая туман. Видимость — метров пять. Ощущение такое, будто попал в огромный бидон с молоком. И плаваешь в этом бидоне вместе с домами, машинами и еще какой-то трубой.

— Старик,— кричат ребята, — дай аппарат, отличный будет снимок.

Достаю «Киев», который согреваю на груди, но вряд ли что получится. А жаль. Картина была интересная: в центре черный дымучий костер, а вокруг «Татры» ходят. Помните, как по арене водят лошадей? Только зачем же «Татры» гонять вокруг костра? Подхожу к крыльцу домика. Сбиваю о порог снег с валенок, вдруг галоши мои, которые взял, чтобы смело лазить по мокрому льду, рассыпаются. Я не верю своим глазам. Но черные блестящие кусочки лежат возле ног. А галош уже нет...

Больше всех, конечно, хохочет Сашка. Ведь для чего это теперь новая забавная история, которую будет рассказывать где-нибудь на зимовье в длинную пургу.

— Теперь ясно, зачем «Татры» перед дорогой утром по кругу гоняем? Чтоб вот так же резину не потерять.

Да, недаром говорят: век живи, век учись.

На Яну мы выйдем через Батыгай. Это совсем рядом, километров двенадцать. Берем небольшой подъем — солнце слепит глаза. Здесь, наверху, просто весна. Но весна с нами дружила недолго. Через три километра дорога делает резкий уклон, и мы с каждым метром все ниже и ниже. Вот и Батыгай с его знаменитым рудником. Но чем ближе к поселку, тем гуще туман. Скоро уже так холодно, как в нетопленном каменном подвале. Кто же это придумал поставить Батыгай именно в этой яме? Ведь рядом прекрасная площадка, прекрасное место; где солнца бывает в пять раз больше. Просто обидно за людей. Если б это был частный случай, о нем и не стоило бы говорить — мол, бывают же ошибки. Но на Севере такие промахи, к сожалению, встречаются часто.

Города и поселки Севера молоды. Они рождаются на чистом, первозданном месте. Но почему спланированы в тысячу раз хуже старых? Почему наука забыла северное градостроительство? Забыла практически. На теорию-то как раз. жаловаться северянам грех. Теория перехлестывает даже самую смелую фантастику. Здесь и города — сады под куполом, и города-оранжереи, и черт знает еще что. Живи да радуйся! А на деле поселки строятся в самых неподходящих местах. Как, например, тот же Батыгай.

Проблема северных городов велика и актуальна. Потому что страна фактически только-только начинает наступление на богатства этого края. Схема размещения производительных сил воплотится на Севере в новые мощные электростанции, горные и лесопромышленные комплексы, крупнейшие нефтяные промыслы. А ведь это все новые города. Уже сейчас необходимо иметь их генеральные планы, составленные действительно на научной основе. Планы, учитывающие род занятий будущих северян, возраст и семейный состав населения, его занятия и часы отдыха, все социальные связи будущего города. Город — это не просто несколько десятков тысяч домов, это жизненная среда общества.

«Что такое архитектура? — пишет талантливый советский зодчий А. Буров.— Это среда, в которой человечество существует, которая противостоит природе и которая связывает человека с природой, среда, которую человек создает, чтобы жить и оставлять потомкам в наследство... Архитектура — это здоровье народа, экономия сил народа».

Для Севера слова эти еще более значительны. Потому что природа и человек здесь в постоянном противоборстве.

Да, советские инженеры, архитекторы упорно и настойчиво ищут новые формы и решения градостроительства на Севере. Все эти поиски подчинены одной идее: максимально благоустроить быт северян, их повседневную жизнь, компенсировать неизбежные тяготы здешних природных условий. Но усилия энтузиастов разрозненны, их советы, разработки не обязательны именно для тех, кто руководит строительством. Сама жизнь подсказывает, что пора создать единый научный градостроительный центр.

Батыгай нас так расстроил, что мы и не заметили, как вышли на Яну. Широко, привольно разбежались ее берега, чем-то похожие на берега южных лиманов. Только здесь вместо тростника темнеют вдали лиственницы. Километры по широкой ледовой ленте тают быстро...

Ночью подходим к Янску. Осталось немного. Но впереди, как заградительный противотанковый ров, наледь. Объезда нет — берег обрывистый. Человеку и то трудно подняться. А «Татры», при всей нашей любви к ним, здесь просто бессильны. Что же делать? Ждать, пока наледь закроет мороз? Но сколько для этого нужно дней? Что ж, так и сидеть почти у моря?

Летучка собирается прямо на льду. Ребята стоят кружком, и каждый машет руками. Что-то доказывают, убеждают друг друга. Открытым голосованием решили: пробиваться. Осторожненько.

Вперед выслали разведчиков. Они идут по льду, стучат ломами и кивают нам головой: «давай-давай, можно». Километр, десять, двенадцать позади. Вот уже огни Янска на косогоре. Сейчас придем, погреемся, щец в столовой похлебаем....

Ну и чудеса! Пришли!

И вдруг — опять это проклятое «вдруг». Мы слышим вначале сухой треск. Рывок вперед. Но колеса словно кто-то держит. Машина осела. Я выскакиваю на лед — вот бы где пригодились галоши. А трещины буквально убегают из-под ног. И вода выплескивается наружу.

Машина рвется из стороны в сторону, ревет как зверь, попавший в западню. Но все напрасно. Лед уже у самого двигателя. Радиатор совсем утонул. Лишь фары видны. Свет бьет по воде. Плавают куски льда, звеня у колес. А кругом тишина и темно. Лишь огни Янска совсем близко горят на косогоре. Но лучше нам на них не смотреть. Помощь оттуда не придет. Здесь нет ни одного трактора. Все ушли километров на двести вниз убирать торосы.

Сидим с Витей в кабине. Работает двигатель, крутятся колеса, отбрасывая куски льда, а мы на месте. Ждем...

Забиваемся в разные углы. Усталость берет свое: засыпаем.

А откроешь глаза, увидишь черную воду, что плещет у радиатора, и становится жутковато: ты вот спишь, а вдруг машина совсем уйдет на дно. Ведь там, под колесами, еще много метров холодной янской воды. Но страх скоро проходит...

Утром солнце. Хорошо! Но мы сегодня никуда не уйдем. Машину уже прихватило намертво. У каждого колеса выросли торосы. Теперь трактором «Татру» не вытянешь. Все разорвет. Придется выкалывать простым ломом. Но это время и время. А колонна ждать не может. Я ухожу вместе с ней. Так решило общество. Вите помогут ребята из Янска. А я ухожу. Трудно расставаться с машиной пятнадцать дней служившей мне домом, но еще трудней прощаться с человеком, с которым поровну рубили замерзший хлеб, с которым делили последнюю сигарету и оставили позади немало костров по белому зимнику... Мы просим друг у друга прощения за нервы, говорим какие-то слова, что-то еще и еще.

— Ну что ж! Прощай, старина! Как говорится: гора с горой не сходится...

В низовьях Яны встречаются полосатые знаки с цифрами. Это для пароходов. Но не верится, что исчезнет когда-нибудь дикий мороз, растает лед и по следам нашим будут плыть корабли. Как это все далеко и сказочно. Особенно сейчас, когда закатное зимнее солнце высвечивает нам ледяную дорогу к океану...

Ночью в Куйге, как раз к нашему приходу, мороз прижал ртуть почти к семидесяти — термометр показывает 69,7 градуса. Это рекорд нашей трассы.

А жизнь в поселке кипит. Куйга как штаб армии накануне большого наступления. Уходят и приходят тяжелые машины, звонят телефоны. Каждую минуту слышишь короткие приказы:

— Двести тонн горючего перебросить на Кулар. Там на шахтах могут встать компрессорные станции. А добычу золотоносных песков прекращать нельзя. Понимаете — нельзя.

— Бульдозеры передайте на Депутатский. Срочно оформляйте колонну.

Звучат названия рудников, приисков, поселков, геологических партий.

Люди думают о весне. Люди готовятся к ней. И техника, которую мы везем, здесь кстати. Даже очень кстати. Ради этого стоило торопиться, стоило пурговать и менять рессоры на звенящем льду таежных рек. Но теперь почти все уже позади. Сегодня последний бросок. Сегодня мы увидим океан.

Колонну ведет Николай Егоров. Пятнадцать лет уже на Севере. Это он был участником пробивного рейса на прииск Депутатский, открывал именно эту трассу. Машинам помогал бульдозер, а дорогу намечал местный охотник-якут. Путь выбрал самый короткий. Двести пятьдесят километров колонна прошла за восемнадцать дней. Запомните: это скорость первооткрывателей!

Ветер с океана, жестокий и бездушный, вымел, как вырубил, все лиственницы. Кругом голая тундра. Да, уже тундра.

Ночь. Спидометр отсчитывает последние километры. Ну когда же? Я хочу запомнить даже минуту, в которую увидим океан. Ведь навстречу ему мы шли девятнадцать дней.

Поднимаю голову. Северное сияние разбросало над нами живые зеленые крылья. Арктика. И Магадан, где начинался наш путь, отсюда кажется просто южным городом у теплого моря.

А вот и белые огни выплыли нам навстречу.

Мы увидели их на рассвете, в пять часов тридцать семь минут...

Девятнадцать дней и еще пять часов тридцать семь минут мы шли к тебе, океан.

Ну, здравствуй!

Доброе тебе утро!

...Девятнадцать дней бесконечной дороги. Наверное, хватит. Завтра полечу в Магадан, благо погода летная.

Так загадывал, читая газеты в тихой уютной гостинице.

Но вечером принесли телеграмму из: редакции:

«Если не возражаете после зимника вам предлагается командировка Чукотку тчк Срочно надо репортаж строительства атомной станции Билибино тчк Надеемся на положительный ответ». И подпись.

Я вертел в руках маленький листок телеграммы и не знал: злиться или радоваться. Устал, конечно, чертовски. Но ведь впереди Чукотка, о свидании с которой мечтает так много людей. И я выбрал. Чукотку, разумеется...

Загрузка...