На выезде из города Степан Вавилов остановил попутную машину, закинул в кузов чемодан, мешок и коротко приказал дочери:
— Садись, тумба.
Антонина — не по летам крупная девка, с толстым некрасивым лицом — тяжело перевалилась через борт кузова и втиснулась между железной бочкой и бумажным кулем с алебастром.
— Трогай!
Степан стукнул ладонью по крыше кабины.
С обеих сторон вдоль дороги потянулись длинные ряды стандартных домов окраинного поселка, потом пронесся зерновой склад, похожий на огромный товарный вагон, и, наконец, мелькнула последняя веха города — круглая водокачка, каруселью повернувшаяся перед летящей машиной.
Степан оглянулся на город. Он весь пылал холодным огнем осеннего солнца, отраженным сотнями окон, и все эти разобщенные огни, по мере удаления, сливались в одно сплошное зарево, за которым вскоре не стало видно домов, только фабричная труба долго еще маячила над ним, словно перст, указующий в небо.
— Пой-е-ехали! — весело сказал Степан и дернул Антонину за конец платка. — Чего нахохлилась-то? Домой ведь едешь, радоваться должна… И в кого только ты уродилась такая квелая? Скажи мне, пожалуйста!
Антонина подобрала конец платка.
— Чего пристали-то, — вяло откликнулась она. — Радуйтесь, если хотите, а меня оставьте.
— Это ты отцу-то такие слова! — изумился Степан. — Ну, доченька, ну — уважила, ну — спасибо тебе!
Он качал головой, причмокивал, вздыхал, но было видно, что изумление его притворно, и он просто-напросто балагурит.
По натуре своей Степан был из тех, кто не может в одиночку переварить ни горя, ни радости. Ему и теперь хотелось излиться перед кем-нибудь, но зная, что Антонина не поймет его, он только махнул рукой и вздохнул:
— Эх, ты, колода…
Впрочем, вряд ли Степан сумел бы объяснить, что так волнующе радовало его. Ведь он пускался в неизвестное, а там, позади, в городе, оставалась спокойная, хотя немного и одинокая, жизнь бобыля с удобной квартиркой, с хорошим заработком, с неторопливым досугом за кружкой пива в кругу таких же положительных, как он сам, фабричных мастеров, и даже с тайным намерением жениться когда-нибудь на здоровой домовитой женщине, которая убаюкала бы его грядущую старость. Чего бы, казалось, еще нужно человеку?
Вначале так и было, что Степан встретил в штыки попытку нарушить эту жизнь. Когда у него в квартире появился маленький плотный человек в клеенчатом плаще, назвавшийся председателем колхоза в Овсяницах Коркиным, Степан принял его настороженно и недружелюбно. Крепыш с круглой, начисто облысевшей головой, Коркин ни секунды не оставался на месте, бегал по комнате, присаживался то на край стола, то на подоконник, то на валик дивана.
«Эко тебя перекатывает», — подумал Степан, а вслух спросил:
— Агитировать пришли? Ну-ну, послухаем.
И прочно уселся на табуретку у стола, подперев голову кулаками.
— Как же вышло, что ты от земли-то оттолкнулся, Степан Григорьич? — спросил Коркин, стараясь заглянуть под косматые брови Степана.
Степан насупился. Когда-то пришлось ему покинуть родные Овсяницы, унося в душе незаслуженную обиду, и теперь, по обыкновению, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
— Давно это было, — сказал он. — После войны, как пришел я с шестью орденами да с партийным билетом, так сразу меня председателем выбрали. Сам секретарь райкома приезжал и рекомендательную речь обо мне говорил. Очень похвальная речь была. А потом этот же секретарь постарался и прогнать меня с председателей… Очень он был, на мой взгляд, ошибающийся в колхозном деле человек. О колхозе помнил, пока тот заготовки не выполнил, а потом ни тебе совета, ни помощи, ни сочувствия. Решил я тогда самостоятельность проявить. Созвал колхозных стариков, открыл заседание правления и шумели мы до самых петухов. И так несколько ночей подряд. Составили, наконец, точный план, как в два года поднять колхоз до передового уровня. Старики рассказали, на каких землях у них издавна хорошо греча шла, на каких — рожь, на каких — овсы. Посоветовали гусями заняться, поросят на заготовки постарше сдавать, луга у соседнего колхоза арендовать. Считаем мы день, считаем ночь, каждую копеечку на зуб пробуем, а я думаю — наконец-то у мужиков башки затрещали, дело, значит, будет. И решил я от нашего плана не отступать ни чуть-чуть. Голову, думаю, за него сложу… И едва не сложил, милый человек. Как водится, прислали мне из райсельхозотдела свой план, я его — в стол, потому, вижу, написано там по незнанию наших условий не то, что нужно. Конечно, с начальством у меня вышли из-за этого крупные разногласия. И сею-то, мол, я не то, пашу-то не там, и скот-то у меня ест не так, и севооборот-то я нарушил. Тут уж я, по правде сказать, не стерпел и в запальчивости, может, лишнего наговорил — не помню. Короче, оказался я саботажником, врагом передовой агротехнической науки, и с выговором из председателей был сдвинут. Обиделся я тогда крепко. К тому же, жинка в одночасье померла, и подался я с двойной тоски в город. Работаю вот на фабрике, обжился, привык… Так и от земли оттолкнулся…
Коркин опять сорвался с места и забегал по комнате.
— Это правда, правда, — быстро и сбивчиво заговорил он. — Все, к сожалению, правда… Вот, ведь, черт возьми, как глупо можно отпугнуть хорошего, настоящего, инициативного работника, истинного хозяина… — Он присел и снова попытался заглянуть Степану в глаза. — Ну, а теперь-то, Степан Григорьевич?
— Чего теперь?
Степан коротко сверкнул взглядом и снова погасил его под косматыми бровями, сутулясь над столом.
— Теперь много из того, что нам мешало, сметено. — Коркин для большей наглядности шаркнул по столу ребром ладони, точно сбрасывая сор. — Начисто сметено, так и знай, Степан Григорьич.
— Не все, — тяжело сказал Степан. — Ты бы вот походил в своем колхозе по избам, поинтересовался… Небось, заметил бы, что в тех семьях, где один-двое работают в городе, есть и приемник, и горка с красивой посудой, и прочие признаки деревенского благополучия, а в чисто колхозных семьях их встретишь реже. Понимаешь, к чему я говорю это?
— Отлично понимаю, — усмехнулся Коркин. — А ты бы, Степан Григорьич, тоже побывал в своем колхозе, поосмотрелся бы. В нынешнем году наш трудодень здорово потяжелеет, это всем видно, и некоторые отходники уже заколебались. И скоро, поверь, ездить за двадцать пять километров в город на работу не будет для них никакого смысла. Да и те, кто, вроде тебя, обосновался здесь, потянутся к нам. Я вот собрал адреса бывших колхозников, буду ходить, агитировать… К тебе для почину пришел… И знаешь, что я скажу тебе? Как бы там ни было, а сидеть в стороне — дело не геройское. Никто за нас хорошую жизнь не сделает, как подарочек к празднику. Наше это дело — ворочать жизнь наново. И повернем теперь, вот увидишь!
Незаметно для себя Степан поддался ревнивому чувству к Коркину: чужак, горожанин, а председательствует в его, овсяницынском колхозе.
— Ладно, кончим этот разговор, товарищ Коркин, — сказал он вслух. — Ты больше обо мне не старайся. Надумаю — сам явлюсь. Будь пока здоров.
А когда закрыл за Коркиным дверь и, крепко ероша волосы, зашагал в раздумье по комнате, все вдруг в нем возликовало от одной, окрыляюще отрадной мысли: «он стал нужен, о нем вспомнили и зовут обратно…»
И сейчас же его, как всегда, потянуло к людям — поделиться своей радостью. Нахлобучив шапку, он пошел в столовую, где обычно собирались знакомые мастера, сел к ним за стол и веско, спокойно, непреклонно заявил, как о деле уже решенном:
— А я, мужики, в деревню еду.
Теперь, расплачиваясь с шофером, он не преминул завести об этом разговор и с ним.
— На, милый человек, червонец, пользуйся… Я, между прочим, домой перебираюсь, в деревню, насовсем.
— Сейчас многих посылают, — сочувственно отозвался шофер.
— Посылают! — обиделся Степан. — Я, милый человек, добровольно. Потому имею на это причины.
Он встал на подножку грузовика, намереваясь поведать шоферу о причинах, побудивших его вернуться в деревню, но тот уже включил мотор и, давая газ, двусмысленно пожелал Степану:
— Смотри, не сорвись…
Машина умчалась по шоссе, а Степан и Антонина свернули на широкую луговую тропу, ведущую к реке. Там им пришлось долго ждать перевозчика. Пойму уже накрывали влажные осенние сумерки. Они приходили без теней, без красок — монотонно-серые, мутные, — словно рождались из темной воды реки и постепенно поднимались все выше и выше, к небу, которое долго еще оставалось светлым. Пойма была по-осеннему нема, лишь неотчетливая музыка доносилась с противоположного берега, где на взгорье, сквозь поредевшие кусты виднелась крыша дома отдыха.
— Се-о-ом-ка-а! — который раз взывал Степан охрипшим голосом и начинал нетерпеливо шагать вдоль берега по хрустящему песку, который в сумерках казался зеленоватым.
— Не иначе — в дом отдыха закатился, стервец, — ворчал он. — Теперь не жди его раньше ночи, когда заводские со смены пойдут, уж это определенно.
Больше чем потерянного времени, Степану было жалко своей радости, которая постепенно уступала место раздражающему ощущению чего-то неустроенного и неправильного. Он остановился против Антонины. Вот она сидит на огромном чемодане с висячим замком и угрюмо смотрит в песок — вялая, тупая и ко всему, кроме еды, равнодушная, — словно не его плоть и кровь. Лишь суровой родительской властью удалось оторвать ее от теплого места домашней работницы в семье престарелых, супругов — учителей, которые по природному добросердечию и застенчивости старались не обременять ее работой, и теперь Степан, ощутив внезапный прилив горечи за свое детище, уже без прежнего балагурства обрушился на дочь:
— Чего, спрашиваю, нахохлилась-то, а? Все твои мысли насквозь вижу, колода ты эдакая. Сказано — будешь со мной работать, а о другом и думать забудь. Ясно?
— Смотрите, батя, огонь какой-то на воде, — поднимаясь, сказала Антонина.
Вверху, кидая на прибрежные кусты неяркий отсвет, действительно тлела на воде крупная точка огня. Она медленно плыла по течению, то разгораясь, то снова бледнея и съеживаясь, до маленького рыжеватого пятнышка на темном фоне воды и кустов.
— С острогой едут… — полушепотом сказала Антонина.
— Нет, — так же тихо отозвался Степан. — Свет жидковат для остроги… Наверно, горящий пень столкнули.
Примирённые этой общей для них загадкой, они сели на чемодан, и Антонина прижалась к отцу плечом, жарко дыша ему в ухо.
Огонь медленно приближался.
— Плот, — сказала, наконец, более зоркая Антонина. — И человек на нем. Видите, батя?
Через некоторое время и Степан различил сгорбленную над огнем фигурку, освещенный скат палатки и еще какие-то угловатые предметы — не то ящики, не то поленницы дров.
— Эй, земляк! Дровишками разжился, что ли? — крикнул Степан, когда плот поровнялся с ними.
Человек, подняв голову, вгляделся в темный берег, потом негромко спросил:
— Закурить есть? С утра без табаку…
— Причаливай, закурим.
Степан принял поданый конец шеста и подтянул плот к берегу.
— Похоже — не дровишки, — сказал он, разглядев наваленный на плоте домашний скарб: стулья, табуреты, кухонный стол, два сундука и сложенную кровать с никелированными шишками. — Весь дом тут, как есть.
Человек, видно, не в шутку стосковался по табаку. Сначала он свернул толстенную цыгарку, с причмокиванием разжег ее и только потом ответил:
— В город перебираюсь. Избу разобрал и — плыву. Оно хоть и долго, зато дешево.
— Та-ак… Значит, оттолкнулся от земли? — спросил Степан.
— А что ж! Сыновья мои — в городе, на хорошей работе. Один — стеклодув, другой — литейщик. Хочу к ним прилепиться. Мне уж пора внуков нянчить.
— Ты сам еще работник, не иждивенец какой-нибудь, — сказал Степан, оглядев коренастую, с крутыми, сильными плечами фигуру собеседника. — Погодил бы в няньки-то записываться, милый человек.
— Ты говоришь — земля, — усмехнулся тот. — Я тебе по совести скажу, почему я оттолкнулся от нее. Не больно сытно она в нашем колхозе кормит. В прошлом году на четыреста трудодней отсыпали мне зерна — в кармане унесешь. Вот как нынче земля-то. Ну, и пришлось попоить председателя три дня, справку о выбытии из колхоза — в карман и — прощай.
— Так нельзя, — сказал Степан и, вспомнив слова Коркина, прибавил: — Кто же за тебя хорошую жизнь в твоем колхозе будет делать?
Но собеседник, поблагодарив его за табак, уже прыгнул на плот и отпихнулся от берега шестом. Рыжеватая точка огня поплыла вниз по темному зеркалу реки, а Степан с прежним ощущением какого-то непорядка и неустроенности зашагал по хрустящему песку.
Вскоре к перевозу стали подходить рабочие с чугунолитейного завода, с песчаного карьера, с фабрики — все те, кого подобно магниту притягивал к себе город из окрестных деревень. Семка — грубый крикливый парень в обвислом пиджаке — пригнал паром. На том берегу от причала, словно лучи, разбегались дороги, дорожки, тропинки, и по ним в тусклом свете звезд потянулись цепочки людей, удивительно похожих в это время друг на друга, потому что каждого из них сопровождала короткая, сутулая тень, и каждый нес в руке «авоську», набитую буханками хлеба.
«Экий круговорот получается, — подумал Степан. — Из деревни хлеб — в город, а из города — обратно в деревню… Дела!»
Подходя к родным Овсяницам, Степан незаметно для себя прибавил шагу. Деревня уже спала. Отражая холодный свет ночи, слепо поблескивали окна изб; ленивый лай сонных собак недружно сопровождал шаги ночных прохожих.
У своей избы Степан на минуту задержался. Наглухо заколоченная, она была темна, как сарай; крыльцо провалилось и вокруг него буйно разрослась полынь, в которой самозабвенно орали ночные коты.
За спиной у Степана шумно вздохнула Антонина. Ему вдруг стало жалко дочь, он обернулся и легонько потрепал ее по плечу.
— Будет уж киснуть-то. Пойдем, приютимся пока у Палаги.
Вдовая Степанова сестра Палага жила по соседству, в крепкой избе кондового леса, оставленной ей покойным мужем — хозяином хитрым, рассчетливым и себе на уме. Эти черты характера переняла у него и высокая, костлявая Палага, любившая жаловаться на всякие горести — мнимые и действительные. Пока Степан и Антонина пили молоко, она успела рассказать им, что по ночам у нее ломит поясницу и стынут ноги, что дочь ее Варька совсем отбилась от рук, что новый председатель, приехавший из города, заводит строгие порядки и будто бы хочет отменить на уборке картофеля дотацию.
Отмена дотаций особенно беспокоила Палагу.
— Ты, Степушка, попеняй ему, — попросила она. — Поскольку ты, слыхать, нашим бригадиром будешь, ты уж ратуй за нас перед ним. Не давай в обиду.
Степан ухмыльнулся про себя. Ему была знакома эта извечная забота людей в слабых колхозах, где старались работать на уборке картофеля не за трудодни, а за «дотацию», то есть за десятую часть убранного, и если теперь Коркин решился отменить ее, значит, действительно надеется на трудодень.
— Ты, Палага, не жадуй, это — к хорошему, — уверенно сказал он. — На трудодни получишь.
Из горницы в это время вышла Варька — девушка лет шестнадцати, с темно-рыжими волосами, ловкая и подвижная, словно огонь. Не смущаясь тем, что на ней была лишь сатиновая юбка да кружевная сорочка, открывавшая ее просмугленные солнцем плечи, она подскочила к Степану и радостно засияла своими ярко-зелеными русалочьими глазами.
— А, дядя Степан! Я думала, мне снится, что ты приехал, ан в самом деле.
Варька была любимицей Степана, у которого кровное детище не удалось ни красотой, ни умом, ни нравом.
— А я тебе подарок привез, — сказал он потеплевшим голосом.
— Подарок! — вмешалась Палага. — Ты бы вместо подарка помог ей на фабрику поступить. Спит и видит девка, как бы туда уйти.
— Ну, это вы бросьте, — твердо сказал Степан. — Будем все в колхозе работать. Такой нынче порядок.
— Дядя Степан, я же девка, мне нарядиться хочется. — Варька подсела к нему и заглянула, в глаза. — Наши, которые на фабрику пошли, посмотри, как оделись… В городе живут. А я что?
— И тут заработаем, — уверенно сказал Степан.
— Знаю, заработаем, — задумчиво согласилась она. — И буду я, как клуша, сидеть на своих сундуках. У нас тут и выйти-то некуда.
— Клуба нет, кино в овощехранилище кажут… — словно эхо отозвалась Антонина.
— Ну и врешь, толстая! — вскипая вдруг неподдельной обидой, крикнула Варька. — В. овощехранилище уже не кажут. Его под засыпку приготовили… Теперь в сельсовете кажут.
Степан рассмеялся и, обняв Варьку за плечи, притянул к себе.
— Погоди, Варюха, дай на ноги встать, развернуться — все у нас будет.
Он поймал ясный, доверчивый взгляд и отвел глаза. Обнадеживающее слово сорвалось нечаянно, но так или иначе, ответ на него придется держать. Степан посуровел лицом. Там, вдали от деревни, все казалось ему более легким и уже наполовину сделанным, а тут вдруг открылся непочатый край трудной, как подвиг, работы, в которую надо положить немало сил, терпения и сердца. Как звенья одной неразрывной цепи прошли перед ним и Антонина, и встречный плотогон, и рабочие y перевоза, и Варька с ее помыслами…
«Ну, что ж, — решил он, снова вспомнив, слова Коркина. — Кому, как не нам, ворочать, жизнь наново… Теперь повернем».
Утром он нашел в сарае у тетки Палаги старенький зазубренный топор, насадил его на новое топорище и пошел расколачивать свою избу.