Желтой дымкой тальника окутан май. Еще не цвели сады, не гремела первая гроза, не посеяны яровые, и кумачовый флаг над правлением колхоза, обновленный к Первомаю, еще не побледнел от солнца и дождей…
С утра на крыльце правления сидели двое — молодой парень из соседнего села Венька, по прозвищу Дикарь, и местный колхозник Евсей Данилыч Тяпкин. Оба они по своим делам дожидались председателя, который еще вчера уехал в дальнюю бригаду.
О деле Евсея Данилыча легко можно было догадаться, взглянув на его спутанную бороду, мутные глаза и водянисто-синие оплывы под ними. Конечно, сам он прямо ни за что не выдаст своего затаенного желания и будет уверять, что деньги нужны ему на «карасин», на мыло, на олифу, но всякому, кто хоть немного знал Евсея Данилыча, было без слов ясно, что мужик находится, по его собственному выражению, «на струе» и пришел просить двадцать пять рублей из колхозной кассы, чтоб опохмелиться.
Куря Венькины папиросы, Евсей Данилыч часто поглядывал на свою избу. Делал он это неспроста, а потому, что, во-первых, опасался появления жены, а во-вторых, уж очень ветха была эта изба и, очевидно, говорила что-то неприятное остаткам его хозяйского самолюбия. Печально глядя на мир из-под осевшей крыши двумя мутными окошками, она словно собиралась вздохнуть и тихо пожаловаться неведомому сострадателю: «Тяжело мне, братец…»
И хотя ее ржавая крыша была увенчана высоченной радиоантенной, это отнюдь не свидетельствовало о благополучии в семье Евсея Данилыча, потому что самого приемника давно уже не было.
Однако по антенне можно было судить о том, что Евсей Данилыч знавал и лучшие дни. Теперь она всегда напоминала ему о том времени, когда он считался первым плотником в колхозе, играл топориком, как перышком, и не знал себе равных в искусстве выпиливать узорчатые наличники, которые каждому дому точно открывали широкие, ясные глаза. Тогда работа сама просилась в руки, и дом был — полная чаша. А потом (когда это началось, Евсей Данилыч и сам не углядел) работы стало меньше, получать за нее вовсе ничего не приходилось, и маленькое хозяйство Евсея Данилыча, как и большое — колхозное, быстро пришло в упадок. Другие мужики подались в город, на текстильную, на чугунолитейный завод, на песчаный карьер, а Евсей Данилыч, мужик застенчивый и неходовой, остался в колхозе и захирел совсем.
Вскоре после войны он было воспрянул, но не надолго. Тогда председателем выбрали бывшего фронтовика Степку Вавилова. Тот, казалось, повел дело с умом, а потом вдруг в чем-то не потрафил районной власти и, едва не попав под суд, тоже подался в город.
Сейчас о новом председателе, приехавшем недавно по своей воле из города, на селе опять упорно говорили, что-де больно хорош, что даже вот Степку Вавилова уговорил вернуться в колхоз, но лично Евсей Данилыч пока не видал от него ничего доброго и судить не торопился, желая еще посмотреть, даст он ему сегодня двадцать пять рублей или не даст.
— Вот какие, брат Венька, пироги, — вслух завершил он круг своих мыслей.
Венька ничего не ответил. Он сидел и, кося жгуче-черным глазом на дорогу, думал о своем. От успеха его переговоров с председателем зависело — останется он на все лето здесь, в Овсяницах, или ему придется искать работу в другом месте. Последнее было нежелательным для Веньки по двум причинам: во-первых, Овсяницы были близко от дома, а во-вторых, и это было главным, здесь жила Варька, которая за одну только прошлую зиму из долговязого конопатого подростка неожиданно для всех вымахала в ладную девку с темно-рыжей косой и зелеными русалочьими глазами.
Теперь Венька соображал, как ему лучше подойти к председателю. По слухам он уже знал, что новый овсяницынский председатель — мужик дошлый, копейки из рук не выпустит, а таких выжиг, как он, Венька, насквозь видит. Но с другой стороны, если человек всерьез задумал строиться — без Веньки и его «дикой бригады» ему не обойтись. Вот уже три года в ближних и дальних колхозах эта бригада рядилась строить коровники, телятники, хранилища, рвала за это жирные куши наличными, но работала, надо признаться, на совесть. Так зачем же, думал Венька, отказываться от дела, коли оно кругом, и нашим и вашим, выгодно? Нет, уломает он председателя, как пить дать!
— Вот, Данилыч, — подвел и он итог своим размышлениям.
Так они и сидели, не сознавая, что их уже разморило напористое весеннее солнце и что обоим не хочется ни говорить, ни думать, а только бы смотреть, как теплый ветер волнует новозданную зелень берез, да слушать, как пересвистываются в ней, словно разбойнички, работяги-скворцы.
Это блаженное состояние расслабленности и созерцания было нарушено появлением Варьки. Заметив Евсея Данилыча, она потопталась на месте и уже была готова повернуть вспять, но Венька окликнул ее:
— Ну, чего застеснялась? Иди, иди, не съедим.
Он бесцеремонно подвинул локтем Евсея Данилыча и, потянув за руку упиравшуюся Варьку, посадил ее рядом с собой.
— Куда ходила?
— На поле была, обмеряла. Сеют наши, — прерывисто дыша, сказала Варька и затеребила конец зажатого в кулачке платка.
В семнадцать лет ей все было внове — и Венькина рука, лежавшая на ее плече, и почему-то ставший теперь таким волнующим запах обыкновенного табака, исходящий от него, и сознание его власти над всем ее существом, и то, что бешеный весенний воздух, стоит только поглубже втянуть его ноздрями, так и пронимает ее всю, до тонюсенькой жилочки…
— Не говорил еще? — тихо спросила она Веньку.
— Не приезжал, ждем.
— На поле был. Я думала, сюда поехал. Знать, завернул куда-нибудь.
Она тихонько повела плечом, стараясь освободиться от ставшей слишком вольной Венькиной руки.
— Ну-ну, чего? — снисходительно проворчал он. — Чего ты меня до сих пор дичишься, не съем.
— Едет! — подскочила вдруг Варька. — Ой, побегу… Едет!
Поправляя сбившийся платок и оскользаясь на весенней грязи, она пересекла улицу и ударилась прогоном в поле, разогнав по пути гомонливое стадо гусей.
— Ну и бес! — с восхищением сказал Евсей Данилыч, но сейчас же постарался принять озабоченно-почтительное выражение лица.
К правлению на белоногом жеребце, запряженном в какой-то нелепый извозчичий тарантас, подъехал председатель Коркин. В полувоенной фуражке, какие давно уже не продают, а шьют только по заказу, круглый, плотный и быстрый в движениях, Коркин соскочил с тарантаса, бросил в него кнут и привязал жеребца к балясине. Пока он это делал, Венька с независимым видом стоял на крыльце, а Евсей Данилыч топтался вокруг коня и нахваливал его на все лады. Он охлопывал его круп, трепал по шее, процеживал сквозь пальцы давно не стриженную гриву и, наконец, дал прихватить губами свое ухо.
— Ко мне? — спросил Коркин, ступая на крыльцо.
— Ну, председатель, давай рядиться, — развязно говорил Венька, идя вслед за ним по темному коридору. — Слышал, телятник тебе надо строить. Коль сойдемся в цене — вот он, я.
Коркин открыл ключом дверь, и все трое вошли в маленький, загроможденный конторского вида мебелью и сплошь заваленный початками кукурузы кабинет. Не пучки пшеницы, ржи или ячменя, а именно эти восковато-желтые початки, как знамение времени, лежали на столах, подоконниках и в углах председательского кабинета.
«Не даст», — подумал Евсей Данилыч, смущенный столь деловой обстановкой, и сел в сторонке, решив подождать, когда уйдет Венька.
— Слушаю, — сказал Коркин.
— Так будем рядиться, Григорий Иваныч? — спросил Венька. — А то перебьют у тебя мою бригаду устюжские, будешь тогда локти кусать. По рукам, что ли?
Венька, как в конном ряду, выставил из-под полы пиджака руку и задорно сверкнул на председателя своими Угольными глазами.
— Двадцать тысяч дашь?
Евсей Данилыч восхищенно крякнул. Умеет же этот Дикарь обстряпывать дела… Эх, ему бы, Евсею Данилычу, такую хватку!
— Копейки не дам, — негромко отрезал Коркин.
— И правда! Ишь чего захотел… Двадцать тысяч! — сказал из своего угла Евсей Данилыч. — Да за двадцать-то тысяч, знаешь…
— Молчи ты, — огрызнулся на него Венька. — Смотри, председатель, промажешь. Восемнадцать — последнее слово.
Коркин засмеялся и пожал плечами.
— Не сойдемся. Ступай, мне некогда.
— Черт с тобой, двенадцать, — круто съехал Венька. — Пиши договор. Три — вперед. Да ты, видно, строить не хочешь! — усмехнулся он, увидев, что Коркин только махнул рукой. — Так бы и сказал сразу, нечего тогда тут лясы точить.
— Почему? Строить будем, — спокойно сказал Коркин. — Только нынче решили без дикарей обойтись. Довольно им колхозных денежек в карманы посовали. У нас свои плотники не хуже, и карманы у них не уже. Так, что ли, Данилыч?
— Известно! — встрепенулся тот и про себя радостно подумал: «Даст».
— Станут они тебе за трудодни ломить, — снова усмехнулся Венька. — Нынче дураки-то повывелись. Вон спроси его, — кивнул он на Евсея Данилыча, — станет он за трудодни строить? А коли и станет, так через пень колоду. Глядишь, года через три поспеет твой телятник… Ну, скажи, старик!
Евсей Данилыч приник и, не найдя, что ответить, забормотал невнятное.
— А что ему не работать? — загорелся вдруг Коркин. Он выдернул ящик стола, схватил какую-то книжку и, чуть не отрывая страницы, стал листать ее. — Вот. По установленным нормам на трудодни он получает? За качество получает? За досрочное выполнение получает? Если утвердим его бригадиром — премию получает? Чего же ему еще?
Он дернул к себе счеты и быстро застучал костяшками.
«Все дело, подлец, испортил, рассердил человека, — с укором подумал Евсей Данилыч. — Теперь не даст».
А Венька не унимался.
— На счетах-то у тебя ловко получается. Чего только дашь-то под эти костяшки?
— Дадим, — уверенно сказал Коркин. — Вот решили дать аванс на трудодни по два с полтиной. И каждый месяц давать будем. У тебя, Данилыч, сколько трудодней?
— Чего там! — махнул Евсей Данилыч рукой. — Семьдесят, не знаю, наберется ли.
— Ну, твоя вина, что мало. Получишь всего сто семьдесят пять целковых.
— Когда? — спросил Евсей Данилыч.
— Да хоть сейчас. Если у бухгалтера готовы списки, иди да получай.
— Ну да? — изумленно и недоверчиво спросил Евсей Данилыч. — Сейчас можно получить?
Коркин внимательно посмотрел на него.
— Да ты, я вижу, проспался только сегодня. Еще позавчера решили на правлении авансировать по два с полтиной. Весь колхоз знает.
Не сказав в ответ ни слова, Евсей Данилыч поднялся и направился к двери. Весь предыдущий разговор, и особенно упоминание Коркина о том, что его, Евсея Данилыча, могут утвердить бригадиром, требовал немедленного реального подтверждения.
Когда через несколько минут он вышел на крыльцо, там уже стоял Венька и зло расправлял исковерканную во время разговора с председателем шапку.
— Ну и жмот! — ища сочувствия, сказал он Евсею Данилычу. — Тугой человек, одно слово.
— Да уж точно! — охотно согласился Евсей Данилыч, но в голосе его слышалось скорей восхищение, чем сочувствие.
Проводив взглядом Веньку, напропалую топавшего по загустевшей грязи, он вынул полученные сто шестьдесят семь рублей, из них семнадцать тщательно упрятал за подкладку шапки, а остальные положил в карман.
К дому он подходил с лицом торжественным и лукавым. Сейчас он доставит себе маленькое удовольствие — покуражится, прикажет вздуть самовар, заставит чисто прибрать стол, откажется пить из надтреснутой чашки, а потом, когда жена будет доведена до предельного градуса и приготовится запустить в него какой-нибудь твердостью, вдруг объявит, что его хотят поставить бригадиром строительной бригады, и как бы в подтверждение этого бухнет на стол полторы сотенных… Знай, мол, наших!
А Венька между тем уже вышел за село и шагал по полевой дороге. Жаворонки трепетали в струящемся над полями воздухе, через дорожные колеи неуклюже перелезали еще сонные лягушата, рыженькая крапивница совершала свой первый полет, и Венька мало-помалу обмяк, захваченный и покоренный всеобщим праздником весны. Когда он нашел Варьку, то на лице его не было и тени прежней озабоченности и досады.
— Подрядился? — сияя своими русалочьими глазами, встретила его Варька.
— Куда там! — засмеялся он. — Такой тугой человек — не подступись. Придется в Устюжье ехать. Туда сами звали.
— В Устю-южье, — протянула Варька. — Да туда же сто километров…
— Сто десять, — поправил Венька. — Надо сегодня же подаваться, а то можно и упустить.
Он бросил на сухой закраек поля пиджак и предложил:
— Посидим.
Но Варька не двинулась. Опершись на свою рогатую мерку, она смотрела в землю, и по ее нахлестанным весенним ветром щекам блестящими струйками бежали слезы — слезы первого девичьего горя.