Рассказ "Витраж собора многоцветный" был моей первой попыткой написать философский детектив в духе Г. К. Честертона. Я уже год работал над дипломной работой по философии в Чикагском у ниверситете, где я получал стипендию, когда вдруг понял, что у меня нет интереса к получению более высокой степени. Рассказ отражает в какой-то мере мое тогдашнее настроение.
Но чем больше овладевало мною это сладострастие, тем меньше я был в состоянии заниматься философией и уделять внимание школе19.
Я в полудреме развалился на диване в собственной квартирке на Пятьдесят седьмой улице недалеко от Чикагского университета и слушал "Блюз для кларнета", который купил утром. Джее Стейси только что закончил свою партию на фортепиано, оркестр приступил к импровизации, а Ирвинг Фазола с высокой ноты начал как раз свою тему на кларнете, когда мой телефон зазвонил.
Я позволил ему дребезжать какое-то время в надежде, что он перестанет, но этого не случилось, так что мне не оставалось ничего другого, как снять трубку. Звонил профессор Бертран Пепперилл Райнкопф20.
Райнкопф был самым выдающимся философом нашего университета. Я знал почти так же мало о предмете его научных интересов: логике и методологии познания, как и он — о моем: английской литературе. Но мы часто играли в бильярд в Квадрангл-клубе, где границы между профессурой и студентами стирались, кроме того мы с профессором разделяли увлечение Шерлоком Холмсом и отцом Брауном. Как и у отца Брауна, у меня, кажется, неплохо развита интуиция в том, что касается эксцентричного поведения людей, и я произвел однажды на Райнкопфа впечатление тем, как быстро мне удалось разоблачить человека, который крал серебро из столовой клуба. (Вором оказался австрийский экономист либертарианских взглядов самого крайнего толка.)
Сейчас Райнкопф был взволнован и озадачен. Один из его аспирантов, Гарольд Хиггенботэм, внезапно исчез при загадочных обстоятельствах. Они были слишком сложными, чтобы объяснить по телефону. Могу ли я приехать к нему немедленно? Он сказал, что знает о моем пристрастии к таким вещам, и хотел поговорить со мной, прежде чем обсудит ситуацию с кем-либо еще.
— Тогда смотри, смотри в окно, — сказал я. — Я скоро буду21.
— Что вы говорите?
— Я приду немедленно.
Граммофон начал проигрывать "Блюз для кларнета" во второй раз. Я слушал его, пока снимал халат и шлепанцы и надевал ботинки и пиджак. Для галстука было слишком тепло.
Я отправился на запад по Пятьдесят седьмой улице, а затем срезал путь через кампус к библиотеке Харпера, где у Райнкопфа был собственный кабинет на третьем этаже. Солнце почти село, и готические башни и зубчатые стены университета бросали на траву длинные тени.
Райнкопф сидел за столом, и его седые волосы были окутаны табачным дымом.
— Привет, Б. П., — сказал я. — И где же место преступления?
Он вынул изо рта трубку и пальцем стряхнул влагу из уголка своего бледно-голубого глаза.
— Спасибо, Физерстоун, что пришли. Но я не уверен, что произошло преступление.
Я собирался что-то ответить, но обратил внимание на одно из окон, выходящее на Мидуэй. Его нижнее стекло было разбито. Большое зубчатое отверстие зияло в центре. Куски стекла валялись на полу.
— Что-то, похоже, влетело в комнату снаружи, — сказал Райнкопф. — Иначе здесь не было бы стекла.
Я кивнул:
— Прекрасный образец дедукции, Б. П. Кто-то бросил в окно кирпич?
— Возможно, — сказал он. — Но если так, Гарольд, должно быть, унес кирпич с собой.
— Ах, да, — сказал я. — Гарольд. И когда же Гарольд пришел сюда?
— Вопрос в другом, — сказал Райнкопф, — как и когда Гарольд отсюда ушел? Взгляните-ка на это.
И он указал мундштуком своей трубки на стол в дальнем углу кабинета.
Я подошел к столу и увидел порядка пятидесяти маленьких, неправильной формы кусочков яркого разноцветного сукна на столешнице, они располагались большим полукругом. Куски были всевозможных цветов, но главным образом красные, зеленые, желтые и голубые. Чуть ниже полукруга к столу была приколота записка. Она была пришпилена большой черной ручкой. Перо вонзилось в дерево, подобно стреле, пущенной из лука. Я наклонился, чтобы прочитать записку.
Я жить ушел в сиянье витражей. Напишу.
Я несколько раз перечитал текст. Большого смысла в послании я не увидел, поэтому вернулся к столу профессора и уселся на стул, стоящий перед ним.
— Что вы еще можете рассказать мне?
Он пыхтел какое-то время своей трубкой, прежде чем ответил.
— Гарольд, получив стипендию, приехал сюда учиться три года назад. Он был очень молод и очень застенчив, но оказался блестящим студентом. Он сказал мне, что прочитал "Principia Mathematica"22, когда еще учился в средней школе, и все понял.
— А что, это так трудно понять?
— Да. Но у Гарольда способность от природы усваивать законы символической логики. Я проникся к юноше симпатией и позволил ему работать по ночам над докторской диссертацией в моем кабинете вон за тем столом. В течение трех лет он трудился, не прерываясь даже на лето. В течение дня он должен был принимать участие в семинарских занятиях и проводил много времени в хранилищах философской библиотеки, но оставшуюся часть дня и добрую часть ночи он работал за тем столом. Сегодня семинаров у него не было. Когда я приехал сюда, чтобы повидаться с ним, я нашел комнату в том виде, в каком она сейчас. — Райнкопф махнул трубкой в сторону разбитого окна и цветных кусочков сукна. — Я даже представить не могу, что все это значит.
Я подошел к столу Гарольда, чтобы снова взглянуть на странную экспозицию. Очевидно, куски ткани были расположены в виде своего рода купола. Никаких других мыслей у меня не возникло.
— У Гарольда есть в Чикаго родственники или близкие друзья?
Райнкопф покачал головой.
— Насколько я знаю, нет. Его родители живут где-то в Бруклине, но он никогда не говорил о них. Он был тихим молодым человеком, интровертом, полностью поглощенным своими исследованиями. Он не проявлял никакого интереса к общению с другими студентами факультета или с кем бы то ни было еще.
— Я полагаю, он жил где-нибудь по соседству. Вы проверили его квартиру?
— Это не квартира — просто небольшая меблированная комната. Я звонил его хозяйке, и она сказала, что сегодня утром он упаковал свой чемодан и уехал, не сказав куда и зачем. У него было так мало вещей, что в его комнате ничего не осталось, кроме каких-то записей на стенах.
— По крайней мере, — сказал я, — мы знаем, что он куда-то ушел.
Доктор Райнкопф выбил пепел из своей трубки и снова набил ее из табакерки, стоящей на столе.
— Мое предположение таково. Кто-то привязал записку к камню и бросил его в окно. В записке было что-то такое, что побудило Гарольда уехать из Чикаго. Бог знает, по какой причине он устроил все это представление, а затем ушел, забрав с собой записку и камень.
— Может быть, камень в корзине для бумаг.
Я подошел к корзине и начал вытаскивать оттуда листы бумаги.
— Так... а это что такое? — сказал я, достав большой комок спутавшихся нитей.
Райнкопф вытащил себя из кресла и подошел.
— Странная штука, — сказал он.
Я вывалил содержимое корзины на пол, и первая вещь, которую мы заметили среди бумаг, чем-то напоминала оболочку софтбольного мяча23. Я поднял ее. Это и в самом деле оказалась оболочка софтбольного мяча.
— У Гарольда не было привычки поупражняться с мячом, чтобы расслабиться?
— Вот уж не знаю, — сказал Б. П. Его густые седые брови взметнулись вверх, и я понял, что его озарила догадка.
— Возможно, именно этот мяч, — сказал он, ткнув в оболочку мяча своей трубкой, — влетел в окно.
— Очень может быть, — сказал я, — и очень может быть, что эти нитки от мяча, а эти цветастые кусочки сукна — именно то, чем набивают мячи для софтбола.
Б. П. обрадовался. Он рассмеялся и потер руки.
— Превосходно, Шерлок, — сказал он, но затем сел и нахмурился. — Только зачем Гарольду потребовалось потрошить мяч?
Я подошел к окну и посмотрел на Пятьдесят девятую улицу и Мидуэй. Темнело, в обоих направлениях двигались длинные вереницы автомобилей. Две студентки в тоненьких свитерках и в цветных кожаных туфельках пересекали лужайку в парке Мидуэй. Теплый чикагский вечер так и манил отправиться на прогулку. Я подумал о Гарольде, скрючившемся на своем стуле, и неделя за неделей, месяц за месяцем тщательно записывающем результаты своих исследований на карточках 3x5 дюймов. А снаружи — эти яркие, свежие краски и свобода, и юные девушки в свитерках и в цветных туфлях.
Внезапно я вспомнил строки из "Адонаиса" Шелли, там что-то о жизни и о соборе многоцветном...
Я обернулся и пробежал глазами по корешкам книг, что стояли на полке около стола Гарольда. Большинство названий было на немецком или польском языках. Но я вытащил небольшой томик, который выглядел здесь столь же неуместным, как немецкий трактат по логике — на аптечной полке. Томик оказался антологией стихов из нескончаемой серии Унтермейера.
Я открыл книжку на форзаце, чтобы узнать, не принадлежала ли она Гарольду. "Гарольду от тети Сары" — гласила надпись. Я нашел стихотворение Шелли в указателе, а разыскать нужные строки оказалось совсем просто, так как они были подчеркнуты.
— Послушайте, — сказал я:
Жизнь, как витраж собора многоцветный,
Сиянье бледной Вечности пятнает...
Райнкопф размышлял все то время, пока зажигал спичку и раскуривал трубку.
— Я помню этот фрагмент. Шелли тогда находился под влиянием неоплатонизма. Заметьте, как он использует слово "пятнать", имея в виду...
Он остановился и несколько раз моргнул. Он начинал понимать.
Я сел и зажег сигарету.
— Вы можете утверждать, что Гарольд был счастлив, работая здесь?
— Счастлив? — Профессор откинулся на спинку кресла. — Псе зависит от того, как вы определяете счастье. Аристотель говорил...
— Вы читали автобиографию Шервуда Андерсона? — прервал я его.
Он покачал головой.
— Книгу эту великой не назовешь, — сказал я, — но это честная книга. Одна из историй, рассказанная Андерсоном, — о том, как он бросил фабрику по производству красок, которой управлял в Огайо.
Я видел, что Райнкопф заинтересовался, поскольку позволил своей трубке погаснуть и не приложил никаких усилий, чтобы разжечь ее вновь.
— В течение многих лет, — продолжал я, — Андерсон сидел за одним и тем же столом и писал одни и те же нагоняющие тоску деловые письма. И вот однажды, когда он диктовал очередное письмо, его внезапно охватила, будем говорить, тоска по шуму рыночных площадей. Так что он оборвал фразу на полуслове, рассмеялся, как безумный, в лицо своему секретарю, вышел из кабинета, спустился на железнодорожные пути и распрощался с этим этапом своей жизни.
— Существует миф, что Сантаяна24 поступил точно также, когда ушел из Гарварда, — сказал Райнкопф, — но я совершенно случайно узнал, что он покинул Гарвард, потому что унаследовал значительное состояние. Он сам рассказал мне об этом.
— Любопытно, — сказал я. — Теперь я могу предположить, что с Хиггенботэмом произошло то же самое, что случилось с Андерсоном. Я могу ошибаться, но три года — слишком долгое время, чтобы работать за одним и тем же столом. Между прочим, над чем он трудился?
— Влияние промышленной революции на развитие символической логики. Тему предложил ему я.
— Не сомневаюсь. Вот как я представляю себе всю сцену: Гарольд сидит здесь целый день, чувствует себя уставшим, скука охватывает его. Он работал над своим исследованием всю зиму. Наступила весна. Мальчишки играют в софтбол, и мяч разбивает окно подобно удару божественной молнии. Гарольд поднимает его и идет к разбитому окну. Он видит, как убегают мальчишки. Затем он окидывает взглядом всю открывшуюся внизу картину. — Я почувствовал, что и меня самого переполняет поэтическое настроение. — Первый по-настоящему весенний день. Солнце светит. Птицы щебечут. Теплый бриз, четкие ясные цвета, прекрасные девушки, появляющиеся из ниоткуда...
Райнкопф моргнул слезящимися глазами и устремил их вдаль.
— Словно на зиму девушки впадают в спячку.
— Правдоподобная гипотеза, — сказал я, улыбнувшись. — И если Гарольд простоял у окна достаточно долго, он, конечно, увидел много замечательных представительниц этого вида. Я просто вижу, как он медленно возвращается к своему с голу и — в изумлении — сжимает в руке мячик. Мяч кругл, как мир, но сер и бесцветен, как та одинокая жизнь, которую он ведет.
Профессор начал было говорить, но я остановил его, подняв руку.
— Скорее всего, — продолжал я, — шов на мяче слегка ра зошелся. Гарольд охвачен ребяческим порывом разодрать его оболочку, чтобы посмотреть, что там внутри. Вам доводилось когда-нибудь рвать мячики, Б. П.?
Он покачал головой.
— Вы должны это как-нибудь сделать. Внутренности мячей для гольфа представляют собой захватывающее зрелище. Во всяком случае, я думаю, что именно так поступил Гарольд. Возможно, это было неосознанное желание порвать в клочья академическую карьеру. И когда он добрался до кусочков сукна, я думаю, что яркие цвета, возможно, поразили его подобно апокалиптическому видению, подобно тайне, похороненной в сердце мира.
Я собрал бумаги с пола и запихнул их обратно в корзину.
— Гарольд вспомнил те строки Шелли, — продолжал я, — и был поражен контрастом между цветами собора и серыми башнями и мрачными коридорами университета, между многоцветным блеском жизни и бесцветным сиянием символической логики.
— Что ж, неплохая метафора, — сказал Райнкопф задумчиво. — Конструкции символической логики — это именно то, чем мы первым делом можем обесцветить наш взгляд на вещи.
Я не был уверен, что понял, что это значит, но фраза выглядела впечатляюще.
— Новый взгляд на вещи, новый образ жизни — вот что требовалось Гарольду. Мяч для софтбола как раз и сыграл роль, как сказали бы психиатры, спускового механизма. Он, должно быть, высвободил подавляемое Гарольдом чувство негодования и тоски. Гарольд понял, что в его жизни наступил кризис, который сметет все его планы, точно так, как вдребезги было разбито это окно. Охваченный внезапным порывом, он схватил свою ручку и,подобно кинжалу, вонзил ее в уже готовую цветастую символическую композицию, чтобы никогда больше этот достойный инструмент не применялся для заполнения жалких заметок на бeцветных каталожных карточках.
Я сделал последнюю затяжку и попытался попасть окурком в отверстие в окне, но промахнулся. Я подошел, чтобы поднять его.
— Куда, вы думаете, он отправился? — спросил Райнкопф подавленным голосом.
Я выкинул окурок в открытое окно и пожал плечами. Несколько недель спустя, когда я уже заканчивал завтрак в Квадрангл-клубе, вошел Райнкопф. Ничего не говоря, он вручил мне письмо:
Уважаемый Б. П.!
Я приношу Вам свои извинения за мой внезапный отъезд и сумасбродное поведение. Разумеется, я не собираюсь возобновлять учебу.
Трудно все объяснить. Скажу лишь, что мальчишка угодил в окно софтбольным мячиком. Я разодрал оболочку мячика, обнаружил внутри немного цветного сукна и решил сесть на автобус в Новый Орлеан. Здесь у меня есть работа официанта во Французском квартале. И ничего менять я не намерен.
Полагаю, что Вы без труда найдете другого студента, который сможет закончить мою работу, и, надеюсь, что Вы не будете оскорблены, если я скажу, что по прошествии некоторого времени мое исследование вынудило меня прийти к заключению, что промышленная революция вообще никак не повлияла на развитие символической логики. Но по соображениям деликатности я не смог сказать Вам об этом.
Я возвратил письмо.
— Что за Николь, черт подери?
Райнкопф несколько раз моргнул.
— Был такой малоизвестный французский логик по имени Пьер Николь. В 1662 году он написал в соавторстве чрезвычайно авторитетное пособие под названием "Логика Пор-Рояля".
Я подумал сначала, что Б. П. говорит всерьез. Но он внезапно улыбнулся и добавил:
— Но я что-то сильно сомневаюсь, что речь в постскриптуме идет именно о Пьере.