Прошел праздник поминовения предков — Цинмин. Вот-вот должны были зацвести яблони. Весна в этом году запоздала. Бабочки еще не окрепли, зато в пчелах чувствовалась стремительность с первого же дня их появления на свет, словно они и в самом деле могли найти в мире что-то сладкое, дающее радость. В небе висели маленькие легкие облачка. Где-то в вышине парили ласточки, то скрываясь, то появляясь из-за облаков. Ветра как будто не было, а ивы покачивались, казалось, они хотят скорей пробудить молодые желания, которые рождает весна. Нежная зелень полей покрывала склоны холмов. И чем выше, тем зелень казалась светлее. А на самых вершинах вокруг нее образовалась бледно-желтая кайма. Деревья еще не цвели, но и они излучали нежность, и голубое небо из-за холмов посылало тепло.
Навстречу теплу стаями поднимались ввысь журавли. В расщелинах камней появились застенчивые орхидеи, мартовские, они были большие, а листочки маленькие.
Вдыхать все эти запахи можно было, пожалуй, только с закрытыми глазами, чтобы тут же не броситься на поиски источника такого великолепного аромата. Настоящая благодать! Даже лежавшие на земле прошлогодние листья пахли чудесно. По склонам бродили белые козочки, их крики умеряли радость, от них становилось грустно. Выбежит вдруг откуда-нибудь такое безрогое существо с едва пробившейся бородкой, замрет перед большим камнем, повертит изящным хвостиком и исчезнет.
Я бездумно лежал на склоне холма, весь отдавшись солнечным лучам. В душе сами собой рождались стихи-жемчужины, они теснились в груди, но произнести их я не мог. Ни единый мускул не дрогнул в лице, только улыбка сбежала с губ. Так я и не сложил стихов. Но ощутил себя частицей поэзии. Мне стало легко, я словно превратился в мотылька и понял: какое счастье иметь крылья. Обхватив руками колени, я покачивался в такт иве. Каждый листик на дереве, казалось, прислушивался к дыханию весны. Иногда я глядел на небо: там по-прежнему плыли облака, а еще выше парила ласточка, — крохотное пятнышко, готовое раствориться в бесконечной синеве. Душа моя рвалась туда, в вышину.
Вдалеке по склону бежала тропка, скорее напоминавшая желтую полоску на зеленом фоне карты. Холм полого спускался вниз и словно исчезал в безбрежном море пшеницы. Впереди темнел сосновый бор. Я поднялся на вершину холма, огляделся, — мне очень хотелось за бором увидеть озеро. Но ничего кроме деревьев я не увидел, а между ними — несколько низеньких хижин; где-то вдали прокричал петух. И таким грустным показался его крик в этот весенний солнечный день. Почти нереальным, как и все остальное. Золотой нитью, отделяющей явь ото сна. И тотчас же воображение нарисовало мне снежно-белого петуха с красным, словно кровь, гребешком.
Я сел, снова лег, сощурился — и опять передо мной засверкало голубое небо. Я напряженно всматривался в вышину, стараясь проникнуть в небесные дали. А сверху, прямо в глаза, падали капли тепла. Я закрыл глаза, но по-прежнему видел небо. Все улыбалось мне, вся природа.
Глаза слипались, но я не спал и отчетливо слышал перекличку птиц.
Удивительно, стоит задремать, и передо мной неизменно возникает один и тот же уголок. Где он — не знаю. Но всегда вижу его. Это видение как бы предваряет мой сон. Место это небольшое. Нет там ни моря, ни гор. Оно, пожалуй, похоже на огромный сад, без конца и без края, формой напоминающий неправильный треугольник, чьи углы исчезают где-то во мраке, вдали. Один из углов — я вижу его всегда первым — густо порос ярко-красными и золотисто-желтыми цветами, никогда не освещаемыми солнцем. Но вечная тень лишь подчеркивает их красоту, как если бы на черной вазе нарисовать ярко-красные пионы. Ведь на темном фоне любые краски кажутся ярче, в то же время создается впечатление таинственности.
Что будет в остальных двух углах, я знаю заранее, как только передо мной появляется первый. Так же, как, взглянув на горы Сяншань, могу безошибочно сказать, что там находится храм Лазоревых облаков — Биюньсы.
Во втором углу слева пологий холм, усыпанный полевыми цветами, фиолетовыми, с серебристым отливом. Он выглядит просто, но в нем угадывается необыкновенная сила. Может быть, оттого, что свет луны придает цветам серебристый оттенок, сообщая им сказочную таинственность. Самой луны я не помню. Как бы то ни было, это место мне по душе. Особенно фиолетовые цветы, словно посеребренные инеем. Они напоминают мне мать в дни ее молодости, одетую в длинный фиолетовый халат.
Но самый очаровательный — правый угол. Там стоит небольшая соломенная хижина, где у входа растет нежная индийская роза, куст усыпан бледно-розовыми цветами.
Каких только красок здесь нет! И серебристо-фиолетовая, и желтовато-красная, и бледно-розовая; будто времена года сменяют друг друга в обратном порядке — за осенью следует лето, за летом — весна. Но это не символ увядания — наоборот, роза гармонически сочетает в себе изумительный аромат с необыкновенными красками.
В самой середине сказочного треугольника растет темно-зеленая шелковая травка, чуть-чуть влажная. Каждая травинка тянется к свету, словно прислушиваясь к отдаленному шуму дождя. Тихо, не летают даже букашки. Это прекрасный мир красок самых удивительных оттенков.
Ничего подобного я наяву никогда не видел, но стоит мне задремать, и прекрасное видение неизменно предстает передо мной.
Что это? Зелень Англии, бурые холмы Шотландии, мрачные германские леса? А может быть, то, что было когда-то на их месте? Кто знает?! Во всяком случае, уголок этот — воплощение красоты, он чем-то напоминает мне сумеречный свет тропиков. Только нет здесь птиц с ярким, радужным оперением… Да, он мне знаком, этот уголок.
Не раз довелось его видеть! Он прекрасен, как высокие горы лунной ночью, как чистые воды рек. Никогда прежде не бывал я в той хижине. Удивительные краски манили меня, покоряли, я замирал на месте, а потом шел по лугам и вдруг попадал в иные миры, видел иные сны. В тех мирах я встречал друзей, но ни разу не говорил с ними откровенно. Чем они живут, о чем поет их душа — я не знал, но мне так хотелось услышать эту таинственную музыку. И вот я решил рискнуть.
Не успел оглянуться, как оказался у розового куста. Мгновенно, будто перелетел, быть может, оттого, что боялся услышать собственные шаги? Роза напомнила мне о приближении дуаньяна4 — праздника начала лета. Мне хотелось встретить этот великий праздник, как обычно. Но я отказался от подобной мысли. Вокруг было тихо, но в то же время мне казалось, будто шелестит листва вишни.
Дверь хижины была закрыта. На окнах и на дверях висели ослепительно белые занавески. Солнце светило так слабо, что тени от деревьев не ложились на землю. В хижине не было слышно никакого движения, она казалась источником тишины. Я приоткрыл дверь — внутри тоже тихо. И очень чисто. Да, друзья приветствовали меня. В хижине господствует человек, за ее стенами — дьявол. Пусть читатель простит мне это резкое слово.
Хижину делил на две половины — большую и маленькую — занавес, тоже белоснежный, расшитый мотыльками. В большой половине стояли письменный стол, туалетный столик и стул, неполированные, темно-зеленого цвета. Возле туалетного столика, где лежало несколько книг, стояла кадка с карликовой сосной, а по обеим его сторонам висели два старинных бронзовых зеркала в тон сосне, только чуть посветлее. Кровать была покрыта зеленым ковром, ниспадающим до полу. Над изголовьем висела корзина с жасмином, уже начавшим вянуть. На коврике немного поодаль стояли зеленые комнатные туфли, расшитые белыми цветами. Сердце забилось от радости. Нет, я не попал в сложный и блистательный мир поэзии, полный чувств, не погрузился в прекрасный сон: здесь царили скромность и простота.
Эти маленькие зеленые туфли, расшитые белыми цветами. Они до боли знакомы!
Любовные истории так же обычны, как дождь весною, а осенью иней. Но каждый стремится найти в любви хоть каплю поэзии, яркие краски, которых так мало в мире. Бедные люди! Они и в моем рассказе надеются найти, что-то необыкновенное. Только напрасно. В том, что я в тот день пережил, ничего нет необыкновенного, красивого…
Да, именно в тот день, точнее в тот миг, потому что тогда все было прекрасным. Яблоня у хижины стояла в белом цвету. Тонкие стебли бамбука пустили молодые побеги. Небо было ясным и ласковым. Родителей девушки не оказалось дома. Среди цветов сладко спала большая белая кошка.
Девушка, едва заслышав шаги, ласточкой выпорхнула мне навстречу. В домашних туфлях, похожих на два зеленых листочка. Прелестная, как лучи утреннего солнца, всегда румяная, она расчесывала длинные черные косы, когда я вошел. Прежде ее родители не отлучались из дома, и она могла лишь проводить меня, стоя у окна, взглядом или издали улыбнуться. Сейчас она очень напоминала котенка, которому попалась забавная игрушка. Мне и в голову не приходило, что она может быть такой. Когда мы входили в комнату, ее плечи коснулись моих. Нам было тогда семнадцать. Мы ничего не сказали друг другу, за нас говорили глаза — мы были безмерно счастливы! Мне нравилась висевшая на стене картина с изображением множества птиц и их царя феникса. Но в этот раз я даже не взглянул на картину — не мог оторвать взгляд от зеленых туфелек. Девушка все время прятала ноги и, как всегда, улыбалась, покраснев от смущения.
Я ни о чем ее не спросил — ни об уроках, ни о белых котятах, которые должны были родиться. Что-то мешало мне заговорить. Да и ей тоже. Я понял это по выражению ее лица. Ни один из нас не решался нарушить молчание, хотя все, казалось, располагало к разговору. Девушка сидела на красной скамейке у окна. Тень от яблони медленно скользила по ее лицу. Время от времени девушка с опаской поглядывала в окно, и радость от сознания, что никого нет, делала ее еще прекрасней. То одной, то другой рукой девушка легонько касалась скамейки, обнаруживая нетерпение, и это было так мило!
Наконец она остановила на мне взгляд и произнесла то, чего больше всего боялась, но не могла не сказать:
— Уходи!
Я не услышал, скорее увидел, что она сказала, угадал это слово. И растерялся. Я думал о том же. Сердце говорило: «Останься!» Но разумом я понимал, что должен уйти. Я не мог отвести глаз от нее. Она опустила было голову, но тут же решительно подняла ее. Смело, преодолевая робость, встретила мой взгляд. Будто сговорившись, мы оба опустили головы, затем посмотрели друг другу в глаза. Казалось, еще немного, и сердца наши соединятся…
Я шел медленно. Она проводила меня до двери, в глазах ее стояли слезы. У ворот я оглянулся. Она была уже под яблоней. Я ушел.
Больше такое не повторялось.
Потом их дом посетила смерть. Похороны были небогатые. При свете лампы мы обменялись несколькими ничего не значащими словами. Девушка в волнении перебирала пуговицы на своем траурном платье. Она стояла недалеко от меня, и мы явственно ощущали горячее взаимное желание, охватившее нас. Чувства были такими же бурными, как рост молодых хлебов после дождя.
Нам исполнилось тогда двадцать два года. Это было до движения «4 мая», и на отношения между мужчиной и женщиной еще не смотрели просто.
По окончании учебы меня назначили директором начальной школы. Она прислала поздравительное письмо. Это было из ряда вон выходящим событием в моей жизни. На листочке бумаги внизу, рядом с оттиском веточки сливы, приписка: «На письмо не отвечай». Я не посмел не выполнить ее просьбу, но в душе моей словно зажегся факел. Всего себя я отдал работе, решив делом ответить на ее письмо. В моих снах она мне желала успеха, приветствовала своими прекрасными, словно выточенными из яшмы руками. О помолвке нечего было и думать. Много, слишком много препятствий стояло на нашем пути, казалось, дорогу перегородил свирепый беспощадный тигр.
Одно меня утешало — по слухам, девушка не была помолвлена. Произошло еще одно радостное событие — меня по совместительству назначили директором народной школы. Она там преподавала. Теперь я, по крайней мере, буду видеть ее. О большем я и мечтать не смел. Но она старалась меня избегать. В ней теперь не было ни живости, ни наивности семнадцатилетней девушки, зато появилась загадочность женщины.
Прошло еще два года. Я уехал за границу. Перед отъездом зашел к ней проститься, но не застал дома.
За границей я пробыл несколько лет. Переписка была невозможна, расспрашивать о ней я счел неудобным. Так и жил в неведении. Встречались мы с ней в моих сновидениях. Странно, но я никого не видел во сне — только ее. Сны бывали разные: и печальные до слез и радостные. Но всегда интересные. Я видел ее семнадцатилетней, с круглым личиком, ясными глазами, немного кокетливой. Нежная, гибкая, с необычайно легкой походкой. Особенно меня волновали ее длинные черные волосы. Она то их расчесывала, то заплетала в косу.
Возвратившись на родину, я, не мешкая, стал о ней расспрашивать, и то, что услышал, походило на злую клевету — она стала продажной!
Эта раздирающая душу весть не убила моего чувства к ней. Наоборот, мне еще сильнее захотелось ее увидеть. Но дом, в котором она прежде жила, был давно продан. Только яблоня по-прежнему стояла за забором.
Наконец я ее разыскал. Она больше не носила кос. В волосы, зачесанные назад, был воткнут большой зеленый гребень. Рукава длинного розового халата едва доходили до локтя. Руки потеряли прежнюю гибкость. Лицо было густо напудрено, на лбу и в уголках глаз появились морщинки. Она мило улыбалась, как прежде, только живости не осталось ни капли. Я подумал: «Если убрать с лица крем и пудру, она, в лучшем случае, будет походить на женщину, перенесшую родовые муки». Она ни разу не посмотрела мне прямо в глаза, хотя на лице не было и тени смущения. Она говорила и улыбалась как-то неискренне, только из вежливости. На вопросы о ее жизни отвечала неохотно. Сидела она, положив ногу на ногу, и курила, слегка откинув голову и наблюдая за струйками дыма, который очень искусно выпускала через нос. Вид у нее был невеселый, но она делала все, чтобы не выглядеть жалкой. Глаза мои наполнились слезами, но она оставалась равнодушной, хотя не могла их не заметить. Она разглядывала свои ногти, легким движением поправляла волосы, словно только ради них и жила. Я спросил о ее близких. Она ничего не сказала.
Мне оставалось только уйти. Прощаясь, я оставил свой адрес — так хотелось, чтобы она попросила меня, приказала сделать что-нибудь для нее. Но слова мои будто не доходили до ее сердца. Вдруг она засмеялась, избегая смотреть мне в глаза, и тем самым давая понять, что провожать меня не собирается.
Она решила, что я ушел, но вдруг увидела, что я все еще стою в дверях, не в силах двинуться. Глаза наши встретились. Тут она, как ужаленная, резко повернулась и исчезла в глубине комнаты.
Первая любовь — это первый весенний цветок. От нее нельзя отмахнуться.
Через друзей я переслал ей немного денег. Она приняла их, но ничего не ответила.
Друзья заметили мою печаль — выдавали глаза — и пробовали знакомить меня с девушками, но я лишь с неизменной грустной улыбкой отрицательно качал головой. Я должен ждать ее. Первая любовь — самая желанная, как игрушка для ребенка, не важно, тряпичная это куколка или несколько маленьких камешков.
Через какое-то время я заговорил о своей беде с близкими друзьями. Они не сказали ничего плохого, но стали подшучивать надо мной, считая это чудачеством. Разве достойна такая женщина любви? Но ведь именно она открыла мне мир любви, и я стал еще упорнее в своем желании идти за ней на край света. Жалость слабее любви, зато человечнее. И однажды я попросил друга передать, что хочу жениться на ней. У самого не хватало духу ей это сказать. Но в ответ на мое предложение она расхохоталась словно безумная. Над кем же она смеялась — над собой или надо мной? Над моей глупостью? Но влюбленные всегда глупеют. Значит, над собой. Чтобы не заплакать, не выдать своей глубокой печали. Эта мысль принесла мне утешение.
Я набрался духу и решил сам пойти к ней, заранее обдумав, что скажу, и мысленно повторяя эти слова. Я добьюсь своего, — твердил я себе. Ее не оказалось дома. Я пришел второй раз и третий — напрасно. А когда снова пошел, она лежала в гробу. Умерла от аборта.
Я поставил у гроба корзину свежих роз, орошенных моими слезами.
Так и кончилась моя первая любовь. В душе на всю жизнь осталась пустота. Как случилась эта трагедия, я не знал и не хотел знать. В одном был уверен: в сердце моем эта женщина останется навсегда.
…Я не мог отвести глаз от зеленых туфелек и вдруг почувствовал, что расшитый мотыльками полог у меня за спиной заколебался. Оглянулся и вижу: мотыльки ожили и закружились над головой женщины, а она снова стала семнадцатилетней, легкой, подвижной, как сошедшая с небес фея.
Я отпрянул назад, чтобы не спугнуть ее, и тут она предстала передо мной уже двадцатилетней. Отступила назад — на лице появились морщины, и я услышал ее безумный смех. Я сел было на кровать, но вскочил, рванулся к ней и снова увидел семнадцатилетнюю девушку. Она то и дело менялась, будто существовала вне времени. Я опустился на стул, и она оказалась в моих объятьях, объятьях семнадцатилетнего юноши. Так мы сидели, прислушиваясь к биению своих сердец. Не знаю, как долго это длилось. Потом я наклонился к ней и прошептал на ухо:
— Ты живешь здесь одна?
— Я не здесь живу, а вот тут. — Она указала на мое сердце.
— Значит, ты не забыла меня? — спросил я, крепко сжав ее руку.
— Нет. Сердце мое всегда принадлежит тебе, даже когда меня целуют другие.
— Ты позволяешь другим себя целовать? — спросил я без тени ревности.
— Тебя я сердцем люблю, а губам — безразлично. Кто же мешал тебе целовать меня?
— Я боялся разгневать твоих родителей! Не из-за них ли я уехал за границу?
Она кивнула:
— Ты боялся, поэтому потерял все. Разлука ранила мое сердце.
Она рассказала всю свою историю, до последнего дня.
В год моего отъезда за границу она похоронила мать и почувствовала себя немного свободнее. К ней потянулись молодые люди, словно мотыльки к распустившемуся цветку.
Она все еще тосковала по мне. Но плоть не так терпелива, как любовь, не так безупречна. Она очень понравилась одному юноше и приняла его любовь, потому что он походил на меня. Но внешнего сходства мало, и, отдавшись ему, она не смогла отдать ему сердце и забыть меня. Молодой человек это чувствовал, и пришлось ей сказать ему правду. Они расстались. В это время как раз разорился ее отец. Чтобы помочь ему, она продалась сыну богача.
— Но разве нельзя было иным путем зарабатывать деньги?
— В начальной школе платили так мало, что отцу не хватило бы даже на опиум.
Мы оба умолкли. Пожалуй, я смог бы помочь, будь я с ней в ту пору рядом. Это из-за меня ей пришлось себя продавать.
Она продолжала:
— Любовь я хранила в сердце, а на жизнь зарабатывала бесчестным путем. Я боялась, что вместе с телом умрет и любовь, но этого не случилось. Но я забегаю вперед. Сын богача был очень ревнивым и вечно меня преследовал, ходил за мной по пятам, не знал, к чему, бы придраться, чувствовал, что я не люблю его. Его назойливость перешла в ненависть, он бил меня, оскорблял и заставил признаться, что сердце мое принадлежит другому. Жизнь стала невыносимой, но я не подумала о том, на какие средства буду существовать. Он выгнал меня, ничего не дав даже из одежды. Что оставалось делать? Отец требовал денег. Да и самой надо было есть, одеваться. И не как-нибудь, ведь я привыкла к богатству. Тело — своего рода капитал. Лишь с его помощью можно удовлетворить его же потребности. Я у зеркала заучила улыбку, способную свести с ума, за нее хорошо платили. Нужда заставляет думать. Торговать своим телом куда лучше, чем всю жизнь терпеть власть богача мужа. На улице многие вздыхали, глядя мне вслед. И я предпочла свободу, а когда встречала безвкусно одетых женщин, даже гордилась собой. Я сделала четыре аборта, но всегда смеялась, стоило утихнуть боли. Я стала знаменитой. Еще бы! Такая забава для богачей! Ведь я даже умела читать и писать. Люди самых разных убеждений готовы были меня опекать. Мне некогда было собраться с мыслями. О том, чтобы отложить хоть немного денег, я и не помышляла. Думала лишь о нарядах и безделушках. Сегодня я хороша — наслаждаюсь жизнью, о завтрашнем дне буду беспокоиться завтра. Заботиться о будущем не хватало сил. Но оно подстерегало. Опиум для отца поглощал уйму денег, да и на аборты уходило немало. Прежде я об этом не думала. В погоне за деньгами я забыла о гордости, добывала их любыми средствами, шла на подлость и вымогательство. И когда мои жертвы вздыхали, лишь смеялась в ответ. После аборта стареешь на два-три года. Зеркало не обманывает. Я подурнела, постарела и старалась это восполнить наигранной страстью, чтобы хоть как-то прожить. Иначе я не могла заработать. Я спала при открытых дверях, себе не принадлежала, превратилась в общественную собственность. Мир похоти заслонил от меня мир светлых надежд. Мужчины неистовствовали, а я считала деньги, прикидывая, как бы получить лишних пять мао. Слез не было. Они портят красоту. О себе я не заботилась, думала только о деньгах.
Она перевела дух. Ее платье намокло от моих слез.
— Тебе минуло тридцать, когда ты вернулся. Ты уже не был тем семнадцатилетним юношей, который смотрел тогда на зеленые туфельки. Сколько с тех пор прошло лет?! Но ты такой, как и был. Только взгляд изменился. А что стало со мной? Я давно мертва. Ты все еще видишь во сне пору нашей первой любви. Я знала, что ты будешь искать встречи со мной. Но, едва ты вошел, поняла, что прошлого не вернуть. Зачем я тебе со своей любовью, о которой без конца всем твердила? Мне оставалось лишь посмеяться. Ну не злая ли это шутка — вернуться, когда я пала так низко? До твоего появления я жила прекрасной мечтой, что где-то там, далеко, ты хранишь меня в своем сердце. Красиво! Не правда ли? А ты, как нарочно, вернулся. Но поздно.
— Лучше поздно, чем никогда — заметил я.
— Нет, это одно и то же. Я убила себя.
— Что?
— Убила себя. Самой судьбой мне предназначено жить в твоей душе, в стихах. Не все ли равно — жив человек или мертв? Сразу после аборта я наложила на себя руки. Будь ты рядом, я не могла бы смеяться. А без улыбок нельзя зарабатывать деньги. Оставалось одно: смерть. Ты опоздал с приездом, но я должна была вовремя умереть. Иначе не осталась бы даже в твоих мечтах. Я в них живу, живу в твоем сердце. Здесь нет солнечного света, нет звуков, только краски, цвета. Они не стираются из памяти. Взгляни на эти туфли. Они — зеленые. Мы никогда их не забудем.
— Но я и твои ножки помню. Можно мне на них посмотреть?
Она, смеясь, покачала головой. Я был настойчив, разорвал одежду, но вместо ноги увидел белую кость.
— Уходи, — оттолкнула она меня. — Ничего между нами не может быть. Я мечтала жить в твоем сердце, но это невозможно. Мне так хотелось, чтобы в душе твоей вечно была весна!
Солнце клонилось к западу. Ветер крепчал, похолодало. На востоке плыли грозовые тучи. Мне стало грустно. Я встал, передо мною были все те же темно-зеленые сосны. Долго стоял. Где-то вдали двигались крохотные фигурки людей, слышалась музыка. Но вот люди стали приближаться, спугнув стаю белокрылых птиц, и птицы с жалобным криком улетели в горы. Я пригляделся. Люди были в белых одеждах, шли они быстро, вздымая клубы пыли. Впереди — барабанщики, в конце процессии — гроб. Весной тоже хоронят. В воздухе, словно бабочки, замелькали бумажные деньги, плавно опускаясь на поле пшеницы. Тучи на востоке стали совсем черными, зеленые ивы потемнели, будто от горя. На душе было тревожно. В памяти остались лишь зеленые туфельки, похожие на листики вечнозеленого дерева, которое видит весенние сны.